Они встретились

Вадим Полторак
     На исходе лета два электронных письма отправились из псковской деревни в Москву и Петербург. Содержание их отличалось только именами адресатов.
     «Так получается, что у нас есть еще возможность нормально повидаться и поговорить. На последнюю декаду августа врачи пообещали передышку – цветочек обратно вздрынет. Но зато потом пойдут уколы лошадиными порциями, и никакой тебе эстетики. Так что приезжай, дорогой, у нас тут в это время дивно – ни комаров, ни мух, ни зноя, ни печали».
     Адресаты, московский художник и питерский профессор, прочитав послание старинного друга, испытали схожие чувства. Как большинство мужчин, они не представляли, о чем говорят с приговоренным. Неравность позиций делает слова ничтожными и пошлыми. Именно от этого бессилия, а вовсе не от черствости и эгоизма так хочется спрятать голову в песок текучей суеты. Но друзья созвонились и договорились приехать в ближайший к деревне город в один день, чтобы затем вместе направиться, куда обязывает долг дружбы.
     Оба, конечно, расстроились, и художник немедленно прибег к обыкновенному в таких случаях средству. Профессору легче, думал художник. Живет наконец-то один – вскочил и полетел. А тут, понимаешь, советчики, наставники, водители за ручку…
     И в самом деле, художник имел энергичную супругу, обладавшую незамутненным практическим разумом и твердостью в ведении дел. Она немедленно предложила ехать вместе, поскольку мужики в таких ситуациях способны быть только фоном. Однако неожиданно встретила настолько резкий отпор, что ее сбалансированный механизм немедленно включил тормоза.
     Люди, даже самые близкие, – неблагодарные эгоисты, что ж, для нее это не новость, с этим приходится жить. Остается тщательно собирать его в дорогу, называя по два раза каждый предмет и место, куда он кладется, и слышать в ответ только: «Угу», – означавшее: «Да пошло оно всё!..» – и смирять себя, смирять…
     Но вот друзья уже на месте. Сидят в обветшалой беседке, густо увитой цветущим хмелем, рука художника, как посох, сжимает стакан с коньяком, чтобы было на что опереться. Небо глубокое, бледно-голубое… бывшее колхозное поле причудливо зарастает разновозрастными сосенками, словно питомцы сосновой школы выбежали поиграть на переменке.
     Хозяин, конечно, бледен и здорово исхудал, но не предупрежденный не подумает, что жизни осталось на полтора месяца… или три… а что? есть разница?..
     Художник отхлебнул, и, как всегда, помогло.
     – Да, возили меня в церковь несколько раз, исповедовался, причастился. Спросил у отца Иоанна, нельзя ли как-то помочь мне увидеть настоящий сон. Всю жизни мне снится какая-то лапша с чепуховинкой. У людей – красивые сюжетные сны, «Мосфильм» обзавидуется, а у меня – обрывки, пена, никакой последовательности. Даже в абсурде должна быть своя логика, но это не абсурд, и в снах своих я не вижу даже капли логики… Почему-то мне представлялось, что окончательный приговор все изменит. Ни фига подобного. Та же лапша. Тогда я все же попытался вычленить основные мотивы в своих жалких сновидениях. Ну, во-первых, я куда-то еду, вижу невыразительные здания каких-то городов, иногда с реальными названиями, но доехать до цели не получается. Иногда мелькают покойные родственники, бывшие сослуживцы и даже пограничники. Но ничего вразумительного мне не сообщают. А ведь могли бы, правда? Во-вторых, я будто бы должен что-то исполнить – написать работу, включить устройство, остановить поезд. А ничего не получается. И я как-то даже не сильно стараюсь. И не так уж переживаю, так что невыполнение задачи не перерастает ни в драму, ни в трагедию, а только – в лапшу. И, в-третьих, кажется странным именно спокойствие данного персонажа, у которого, в общем, все валится, и ему вроде бы неприятно, – но не более того. При всем к себе критическом отношении я не могу полностью олицетворять себя с ним. Есть ли в этих снах хоть какой-нибудь смысл?Или правильно было бы относиться к ним именно как к лапше?
     – А какой бы сон ты хотел увидеть?
     – Ну…Например, я иду по тропинке в вековом бору. Солнце пробивается сквозь высоченные верхушки сосен и, когда лучи попадают на стволы, они становятся темно-золотыми. Я набираю горсть спелой черники и пью ее живительный сок. Но не за черникой я пришел – среди бело-зеленого мха вдруг вспыхивает маслянистая горбушка боровика. Каждая находка переполняет меня радостью, будто я не грибы собираю, а нахожу нечто давно утерянное, без чего жизнь моя была неполна и ущербна… А потом выхожу из леса на высокий обрыв. Передо мной – незамутненная даль, подо мной – водная гладь озера, а во мне – надежда и просветление… Вот как-то так, извини за пафос, но мне теперь можно.
     – Просветление – вообще-то буддийский термин, а не христианский.
     – Ты полагаешь, что главное для меня сейчас – это не перепутать слова?
     – Нет, я полагаю, что ты жаждешь чуда.
     – Ну… я как-то не задумывался… должно быть, это правда… Чуда – как воплотившейся надежды… например, в облике Блаженной Ксении Петербургской… как она, в заношенной одежде мужа, подходит, берет за руку… и больше уже ничего не надо…
     Случилась долгая пауза. Оба гостя почувствовали какую-то беспокойную неловкость, будто они вообще здесь лишние. И вот как бы не надо этого всего… Впрочем, художник знал средство, он плеснул в стакан и немедленно выпил, без излишних церемоний согревания коньяка в руках и наслаждения запахом.
     – Был у меня один натурщик, ну очень своеобразный, с таким асимметричным лицом, которое решительно менялось от ракурса… очень он мне нужен был для одной работы… а потом я долго не мог от него отлипнуть, хотя мою путепроводную звезду он почему-то жутко раздражал. Выгони его наконец, говорила она, он аннигилирует благоприятную ауру нашего дома… Так вот, асимметр этот напевал то ли песенку, то ли молитву, которую успел выучить даже наш кот:
                Господи Боже
                Помилуй мя тоже!
                Я неладно скроен,
                Кругом недостоин,
                Ленив и беспечен,
                Грехом изувечен,
                Обуян страстями
                В маловерья яме…
                Помоги мне, Боже,
                Более – никто же!
Однажды, после очередного такого соло, я спросил его: «И как, полегчало?» – «Легчает от водки или таблеток, – ответил он, не задумываясь. – А этим я жив». Ну ладно, проехали. У меня полно работы, и я не психолог. Но как-то выпало времечко, когда любая работа кажется отвратительной, – у нашего брата бывает, – и я вдруг решился на эксперимент. Три дня бродил, как лунатик, и бормотал эту песенную молитву, а потом лег и прислушался: чувствую ли я что-нибудь? Ничего не почувствовал.
     – Как в некотором роде ученый со степенью, должен тебе ответственно заявить: эксперимент твой ненаучен. Три дня он потратил! Мария Египетская пятьдесят лет скиталась в пустыне, питалась неизвестно чем, одежда ее истлела и свалилась… А Симеон Столпник?.. Ну нет, брат, помурлыкал три дня, и уже устроился в очередь за благодатью? Так не экспериментируют, так профанируют метод.
     – Да ладно тебе, я просто историю рассказал, а на методы ваши никак не покушаюсь. Мое ли это дело? И к Марии не мощусь… У меня один бурав, не дающий успокоиться, – чтобы писалось. Пока пишу, пока в азарте – мне ни до чего никакого дела, я о себе высоко понимаю, и будто взлетаю. А кураж кончился – и я сдулся, голыми руками брать можно. Вот она, проблема, – как в сдутом виде существовать? Ничто больше меня приподнять не может… Так, коньячком перебиваюсь. И тут еще моя путепроводная звезда… Она ведь все заботы на себя взяла, дом подняла, мои работы продвигает, руководитель, короче, и организатор всех наших побед. Так бы в ножки ей и кланялся… А мне как станет все поперек горла – страшно становится!.. И вдруг, откуда ни возьмись, птичка прилетела, новый замысел, и я опять взлетаю, и ничто более ничегошеньки не значит… только мы вдвоем с птичкой… Но самое страшное – это когда я ночью просыпаюсь, как ужаленный: а вдруг птичка больше никогда?.. Зачем тогда жить?
     – Ты, кажется, счастья своего не понимаешь, – кривая улыбка профессора как-то странно подергивалась. – Человек вообще не умеет быть благодарным за то, что есть, всегда на соседские груши заглядывается. Нешто до тебя, счастливчика, не доходит, что к абсолютному большинству птичка никогда не прилетала, – ты как зрячий среди слепых, который плачется, что у нет бинокля!.. А знаешь ли ты, каково всю жизнь ковыряться в архивах, библиотеках, за компом… издать кучку солидных работ, достойно рассуждать с уважающими тебя коллегами – а потом, в минуту прозрения, просто раскрыть чужую книжку, где эта птичка беззаконно щебечет и заливается своим птичьим смехом?.. Тогда-то по-настоящему позавидуешь солидной тупости, не знающей никаких минут прозрения. «Ну, видел я ваших голубок!» – скажет все понимающий дядя. – Только гадят на что ни попадя. Птица должна знать свое место. В клетке, в курятнике или в каких-нибудь зарослях».
     – И много у вас таких тупых?
     – Да чем дальше – тем больше. Это ведь – тоже залог счастливого существования. Как иначе можно защищать миллионы гуманитарных диссертаций, не имея ни одной по-настоящему новой мысли? А как иначе выдержать офисную тину? Работу на конвейере? Обыкновенную семейную жизнь?.. Тупость благодетельна, поскольку защищает от страданий, идущих изнутри, она чувствительна только к внешним воздействиям. А на два фронта куда труднее воевать!.. Вообще-то Сократ знал, что он ничего не знает. А те, которые его демократически осудили на смерть, были уверены, что они знают все, что надо. А уверенность – это сила из сил. Но, казалось бы, чем этим площадным афинским демократам опасен босой философ, не знающий, где он сегодня сможет пообедать?. Почему бы просто не посмеяться над его нищетой? Но нет, главное обвинение заключалось в том, что он может посеять в головах молодежи неуверенность. Афины же должны уверенно воевать, отбирая у других хлеб и золото. Как это делать без абсолютной уверенности в своей правоте?
     – Однако куда завела тебя моя невинная птичка!
     – Извини. Прими это как зависть конторщика к блестящей жизни творческой личности, которая в муках изображения девятого вала забывает о никчемности  обустроенного тупыми мира.
     – Загнул, профессор! Как это вы, ученые наши, умеете все так скруглить, что из этого кружения одна дорога – в кабак? Ну ладно, соглашусь, мне изначально выпала счастливая карта – в любой конторе я бы точно удавился. Все одно придет конец моим художествам – то ли сам пойму, что сдулся, то ли подскажут добрые люди, то ли просто в организме сломается деталь. И встану я, как любой старикан, перед теми дверями, в которые почему-то так страшно входить. С каким грузом я туда войду? Примут ли там мои лихие художества? А ведь больше у меня ничего нет, я уж как-то в бессонницу проводил инвентаризацию: ни-че-го. Даже детей не настрогал. Лев Толстой сердился на людей, говоря, что они задачу жизни перекладывают на детей. Продолжили род – и можно испаряться. А надо, пенял им старик, самим, самим! Великие люди бывают такими смешными!.. Старик предлагал как цель – усовершенствовать себя. Да я, к примеру, ни хрена в себе изменить не могу. А если б и мог, то не уверен, что выплыл бы к лучшему, а не к зеленущей такой тоске… Знаю только, что одно у меня сокровище, и тот, кто дал его, лучше знает – зачем. А мне остается молиться на птичку, чтобы прилетала из своего рая, где их, наверное, много, таких разных и дивных, каких даже мне не вообразить… Если говорить о снах, то я мечтал бы хоть одним глазком взглянуть на тот сад, откуда к счастливчикам прилетают птицы…
     –Ну, коль оборатиться  к дверям, перед которыми мы все оказываемся… я так уже на самом пороге… то мы, конечно, ничего не можем знать. Мы верим, но мы не уверены. Согласен с нашим товарищем ученым, что для полной уверенности в любом из исходов нужна хорошенькая порция тупости. Или просто способность застопориться на завоеванной позиции. Без изначально вложенной дозы тупости трудно остановиться на облюбованной твердыне – как не мог остановиться Сократ. Но у него был редчайший мыслительный аппарат, он, как художник, блаженствовал от самог; процесса. А нас, грешных, упаси, Боже, превратиться в сократиков – это неспасительные страдания от напрасных потуг понять непостижимое. Я ведь сам был таким сократиком и знаю, о чем говорю. Неискоренимая тоска, от которой пытаешься отвлечься подручными средствами, но всегда возвращаешься к ней, родимой:
                И мыслит, грустью отуманен:
                Зачем я пулей в грудь не ранен,
                Зачем не хилый я старик,
                Как этот бедный откупщик?
                Зачем, как тульский заседатель,
                Я не лежу в параличе?
О! Я был в параличе – не тела, но души, и упаси Бог в него возвратиться!.. Но случилось маленькое чудо… Я крестился – и началась новая жизнь. А потом произошло то, что обыкновенно происходит. Жизнь – хоть старая, хоть новая – такая штука, которая засасывает в свою рутину. Иным это и нужно, они больше всего боятся сотрясений, они видят на чужих примерах, как хрустальный шарик благополучия разлетается от перемен. Но однажды вкусившему чудо не всегда удается жить его отблеском. Человек алчен и ненасытен. И даже стыдясь этого, он жаждет повторения или намека на повторение, или хотя бы яркого переживания во сне. Укоряй себя, объясняй себе – но неподконтрольные мысли, беззаконные желания и тоска по несбывшемуся затягивают в такую сеть, из которой не враз выпутаешься и самой горячей молитвой… Как там пел этот асимметр – «в маловерья яме…» Мне говорили – чтобы выбраться из этой ямы, нужно быть проще, надо не распускать свои мысли, но держать их в строгости. Может, и правильно. Только загвоздка в том, что человек не волен в своей простоте или сложности. Тому, у кого мысли выстраиваются повзводно и маршируют в ногу, никак не понять разгильдяйского устройства суматошной головы. Можно мечтать о порядке, завидовать простой искренней вере, но чувствовать себя бессильным перед стихией…
     – Не знаю, – сказал профессор. – В вопросах веры я профан. Кому я верил – меня обманули.
     Слова его вызвали продолжительное молчание. Казалось, в них была логика и правда, с которыми никак не хочется соглашаться, но почему-то любое приходящее на ум возражение только усугубляет неприятное воздействие этих слов. Художнику даже разонравился стакан с очередной порцией, который он уже долго вертел в ладонях, – отставил в сторону с непонятной брезгливостью.
     – У меня есть коллега-пейзажистка. Хорошая тетка, веселая. Главное, работы у нее точные и какие-то радостные. Когда говоришь с ней о живописи, думаешь: ну умница, до чего метко, и никаких искусствоведческих закидонов! Но стоит перейти на другое – бытовые темы или, упаси Бог, политику, – и польется такая неожиданная пурга, хоть святых выноси! В первый раз, услышав, разинешь рот или, наоборот, сцепишь зубы, чтоб не расхохотаться…
     – Ты к чему нам этот анекдот? – спросил профессор не очень дружелюбно.
     – Да только к тому, что человек устроен заковыристо. А патентованные психологи – просто неумелые домушники, с одним ключиком во все шкатулки суются.
     – Ты не совсем прав. Наука и околонаука вычленяют общее и с ним работают. Примитивные аспирантики любят с придыханием говорить: «Все!» Все хотят много денег. Все боятся смерти. Все люди созданы для счастья, как птицы для полета. Хоть это последнее сформулировал не аспирант, но тоже прекрасный человек, не испорченный мыслительным процессом. Вообще я враг всеобщего образования. Только тот, кто тянется к высоко висящему плоду ученья, не страшась карабкаться, упасть и ободрать коленки, – только тот достоин, из него выйдет толк. А для остальных – примитивная муштра и свобода познавать жизнь в ее оголенной практике. Бисер науки, метаемый перед известными созданьями, превращается в навоз. Заполнив мир псевдоучеными, мы стерли все грани – между низким и высоким, между фантазией и доказанным фактом, между точной мыслью и словоблудием… Современный мир вдохновлен и руководится примитивными аспирантиками: все равны, все должны и все будут. А истина приходит только через личность. Озарение, вдохновение и мудрость свойственны только личности.
     – И-эх! – протяжно вздохнул художник. – Ну почему ты не наш король! Переделал бы все по-правильному… Я вот частенько, когда маюсь бездельем, сижу перед графинчиком, гляжу на благородный напиток и вспоминаю стишок молодости: «Ну кто-нибудь, приди, нарушь!..» Кай Юлий Цезарь или Карл Двенадцатый или Александр Третий… Представь, сколько я так колдовал!.. и никакого толку. Только придет моя путепроводная звезда и выгонит куда-нибудь проветриться. А ведь я не один, наверное, так шаманствую. Куда уходит наша коллективная энергия?
     – Ты сейчас проиллюстрировал свою пейзажистку? Спасибо, я понял… Горечь и обман познания кроются в неумении вовремя остановиться и закольцевать выводы в систему, как это когда-то делали великие философы. Но мы, не удовлетворенные прошлыми шедеврами, пыжимся взобраться на свои высоты и, пока молоды, полагаем, что лезем все выше и круче. Покуда не окажемся перед пропастью. Жизнь позади, а пропасть прямо перед тобой… Благодетельной тупости подобные экзерсисы неведомы… А может, старость должна приходить под ручку с маразмом? И тогда никакого тебе горя от ума!.. Просто эксперимент закончился, посуда вдребезги, а тебе – трын-трава, ты даже не помнишь, как тебя зовут… Насколько художества выигрывают на фоне умственных потуг! Им нет закона, им плевать на Эвклида, их параллельные прямые могут сумасшедше пересекаться, а главное – им нет конца. Надо просто помнить, что ты мастер – и ляпать, ляпать, пока не рванет кровопровод. А профессиональный думальщик, даже не очень совестливый, однажды вдруг прочитает написанное в ужасе: «Какая фигня!» Большинство потом старается вычеркнуть такие моменты слабости… Но опять же большинство стремится погрузиться в тупость… ибо страшится самой ужасной правды – правды о себе…
     – Большое спасибо тебе от всех художников, но не каждый достоин такой лестной оценки. И у нашего брата хватает пропастей. Ты думаешь, почему спиваются и сгорают? Просто потому что богема? Нет, чаще от того, что птичка не прилетает. А без нее ляпать да ляпать может только шарлатан – таких полно, но мы ведь их не рассматриваем! Если посчитать, то среди профессоров суицид редкость, а среди богемы – обычай.
     – Ну, большинство нынешних профессоров – тоже шарлатаны, чего их учитывать.
     – Друзья, я воспринял ваши рекомендации: лучше всего быть тупым, бессовестным, благополучным и в маразме. Но эту идею следует прививать молодым – что, кажется, и делается, – а нам уже поздновато…
     – Ты меня устыдил, – сказал профессор. – Да, конечно, ничего особенно нового в наших стенаниях нет. Каждое поколение – ну не в массе, естественно, а в лице отдельных представителей – через это проходит. Но в том-то, может, и загвоздка – в повторяемости воплей, не находящих завершения… И я, со своим отработанным мыслительным аппаратом, просто не представляю, какое завершение может быть у нашего несогласия с бездной, которая поглощает все.
     – Возможно, просто надо верить, что она уже побеждена Христом.
     – О друг мой! Прости за неоригинальную цитату: блажен, кто верует, тепло ему на свете! Но это все равно как если бы художник посоветовал для выравнивания моего дурного нрава почаще приглашать к себе птичку. А устроено так, что к одним людям она прилетает – и у некоторых даже поселяется надолго, а к другим – никогда. И тут уж сколько ни кричи «цып-цып-цып» – а дудки-с!.. Почему так победительны наркотики, когда их попробуешь? Потому что в этой химии скрываются целые стаи птичек на любой вкус… Когда я был самоуверенным кандидатом, то серьезно считал, что человек сам повинен в своих страданиях. А как же – выбирает для жизни бабу, которая проедает ему мозг, друзей, продающих при удобном случае, службу, ненавидимую в каждой детали… Все это правда, но далеко не вся. Есть еще случай, судьба, бездна – и они выборочно насылают не тех птичек, которые сладко поют, а которые клюют тебе печень…
     – А моя путепроводная звезда всегда говорит: посмотри, как много у нас всего хорошего, чего нет у несчастных! Зачем вздыхать о лучшем, когда хорошее у тебя под рукой?
     – Ну так ты везунчик!.. Простоватая Офелия не догадалась сказать Гамлету: погляди, как все вокруг довольны. А ты ведь принц, а не могильщик, и что тебе Йорик, Гекуба и всякие непонятные тени! Вот я у тебя под рукой – и что еще надо?.. А она, дура, утопилась.
     – Я очень-очень добрый и прощаю тебе твои выпады. Помнишь, как когда-то давно мы подрались из-за того, что ты назвал мою картину говном? А она и вправду оказалась говном. Так что я склоняюсь перед наукой как перед субстанцией, для меня необъяснимой. «Другому как понять тебя?..» Никак. И если это устроено – значит, так надо. Знаешь, муравей подполз к Парфенону и спрашивает другого муравья: «Слушай, а на хрена эти идиоты понаставили здесь колонн?..» Ученая братия любит до всего докапываться – такая горестная у нее планида. А я везунчик, я везу свою птичку и боюсь чихнуть, чтобы она не вспорхнула.
     – Как всегда, победила дружба, – сказал хозяин. – Помните, как сто лет назад мы всю ночь пили вермут и спорили о переустройстве мира? Или, может быть, какой климат более способствует искусству? Или чем можно жертвовать для успеха? Короче, о том, что требовало нашего немедленного решения… Сто лет назад – а будто вчера…
     – Я-то знаю, что мы должны бы сделать – как это делает все живое, – смириться, – художник потянулся было к стакану, но передумал. – Э-э-э… последний век вывернул наружу какой-то бессмысленный бунт против естества. Это вроде как бабушка семи десятков от роду с помощью миллионов и хирургов делает из себя куклу Барби, а дедушка какой-то последней хваткой цепляется за двадцатилетнюю кралечку, и уже никто не смеется, разве кто-то совсем старорежимный плюнет в сердцах… А что может быть проще смирения перед естественным ходом вещей – ведь он всегда перед глазами: из почки появляется лист, он растет, растет, желтеет и падает… Бунтовать против естества впору только нашей богемной братии, потому что классики исчерпали красоту мира задолго до нас – приходится новизны ради выкручиваться и выворачиваться наизнанку… Но мир хочет не искусства, а искусственности. В искусственном пространстве с искусственными изделиями массы хотят забыть о том, что их пугает!..
     – Друг мой, не надевай на себя сюртук Шопенгауэра. Он тебе, поверь, не впору. Я бы как еще рад был смириться, да взрастил в себе критический разум – увы, не Кантов гармонический, а мелкий такой профессорский разум из буравчиков. И они буравят независимо от моей воли. Ну просверлил одну дырку, пять, восемнадцать… остановись же наконец! Да и дырки-то такие непотребные – только профессиональный зануда может всерьез устроить презентацию и показывать родственным занудам, какие ровнехонькие получились края… Срединное положение ума и души есть самое беспокойное и страдательное. Ибо надо быть либо гением, либо тупицей, чтобы ощутить гармонию. А до внешнего мира мне как-то давно уже дела нет. Бывает, что я пытаюсь подводить итоги – повлияла ли прожитая мною жизнь со всей ее кипучей деятельностью хотя бы в микронной доле на этот самый внешний мир? Понятно, что мы, середнячки, можем влиять только на близких нам людей и наполненное нами закольцованное пространство… Так вот, если повлияло – то я еще хуже, чем думаю о себе. Ибо бывшие близкие ко мне люди… даже не подберу нужного слова… ну, если бы мы были незнакомы, то мне не захотелось бы с ними знакомиться… А закольцованное мною пространство, если считать таковым мою квартиру, – так же невдохновительно. В ней, в квартире, нет никакой, как сейчас некоторые любят пришепетывать, ауры. Она просто омертвительно пуста. Хотя я нередко наполняю ее самой возвышенной музыкой… Да, музыка – прости, мой друг, – высочайшее из искусств, она создается из ничего… или, правильнее, приходит, как и мысль, ниоткуда, то есть мы не можем себе представить источник, откуда изливаются высокие мысли и прекрасная музыка. Глухой Бетховен слышал ее без всяких материальных инструментов… А я только воспроизвожу, наполняю пространство… но звуки гаснут, и оно снова становится пустым. Для того, чтобы перевернуть пустой мир, по Архимеду, требуются рычаг и точка опоры. Рычаг у каждого свой – в соответствии с дарами, полученными при рождении, – а для поиска точки опоры и дается такая-сякая жизнь. Может быть, гораздо лучше обмануться и посчитать точкой опоры подходящую кучу мусора, нежели сверлить и сверлить своим буравчиком, восклицая: «Опять труха!..»
     – Да, это счастье – слышать музыку без всяких инструментов, – сказал хозяин. – Меня когда-то учили фортепьянным изыскам – оказался замечательно бездарен.
     – А я слыхал, что можно научить и обезьяну. Как говорит моя вышеупомянутая звезда, сковавшая наш неожиданный успех, – одно дело что нам дано, а другое – как мы этим распорядились.
     – «Хороший дом, хорошая жена – что еще нужно, чтобы встретить старость!»
     – Не завидуй, старик. Нет ни хорошего, ни плохого – все только игра света и цвета. В  темноте все кошки серы.
     Солнце садилось за озером, и косые лучи расцвечивали облака оранжево-красными причудливыми узорами. Художник вдруг вспомнил, как в такой же тихий августовский вечер внезапно умер отец, и он, тогда уже не мальчишка, но еще не мужчина, влетел в кладовку, упал на какой-то мешок и кусал соленую мешковину, чтобы не заорать. А соленый ливень не переставал, будто сорвало все краны… А потом был обрыв и забытье…
     – Может, перейдем уже в дом? – спросил хозяин.
     – Нет, пожалуйста, – попросил художник.– Давайте еще посидим.
    
     Январь 2019