Первая размолвка

Михаил Древин
               
               
 Только поженились мы с Зойкой. Пока живём в Зоином доме с её отцом, ходим во двор за удобствами, топим печь, таскаем воду и готовим на газовой плитке. Всё кажется прошедшим веком. Но мы ещё в самом начале – всё уладится! Сейчас мы – как две птички, устраиваем гнёздышко, в клювиках приносим веточки, глину, и размачиваем её нашими влажными поцелуями. И спермой.
 
 Задумали с тестем довести дом до современного приличия, расширить и перестроить сенцы так, чтобы были у нас в доме и котёл, и удобства. У Бориса Яковлевича на перевязи ссохшаяся левая рука, но от него больше пользы, чем от меня. А вообще, стройка – эта прорва, куда улетучиваются все силы, деньги и свободное время.

 Пока мы временно уединились, а за нашими стенами гудит и дышит огромный и интересный мир. Мы ещё  не сходили во все походы, не обменялись с друзьями всеми остротами и приколами. Наших будущих птенцов мы не только напоим мамкиным молочком, но и научим удивляться и иметь друзей.

 Зойка иногда галдит про мои милые особенности и диктаторские наклонности, а я примак. Мы ещё притираемся и привыкаем. Ещё вздрагивает Зойка, когда застаю её во время переодевания. Да и я никак не привыкну, что женскоё белье – это не мера завоеваний, и не обуза для женщин с проходящей по ней демаркационной линией приличия, а простая стопочка в шкафу, прежде выкипяченная в щёлоке, для которого я настругиваю старым ножом хозяйственное мыло.


  Я проснулся, когда ещё не было шести, от солнца, бившего в глаза. Ещё вчера я засыпал с чувством уверенности в полной своей правоте, в своём мужском праве, освящённом многовековой традицией. В той уверенности, что в отношениях между мужем и женой не подписываются заранее меморандумы и договоры, скрепляемые печатью нотариуса, которым неукоснительно следуют договаривающиеся стороны и где прописано где, когда, и сколько. Здесь правит природа, и мы, смущающиеся, и, может быть, неумелые любовники, спасаемся шутками, подбадриванием, и переводим страсти и страхи в забавную и увлекательную игру. Ну а если, как говорится, природа не наградила, то тогда даже самый прожженный и пронырливый адвокашка не сумеет выбить и отстоять для своих клиентов причитающуюся всем живым долю счастья.

 Теперь же проснулся от давящего в случившейся вчера размолвке Зойкиного взгляда, полного обиды и безысходности, нагоняющего тревогу.

 Она спит, выгнувшись, и утопив щёчку в ладошке. Другая, правая ладонь, почти согнувшаяся в кулачок, подпирает первую, и держит подбородок. На угрюмом лице нечто терпится и переживается. Явно, вчерашняя перепалка, с выстроившимися на поле брани армиями двух эгоистических Достоинств, в напряжении оценивающих друг друга – хорошо, что не враг врага – и, то запальчиво, то лениво, перестреливающихся обвинениями и оправданиями. Пугаюсь Зойкиной насупленности. Вот же вдолбит себе, что я насильник, что… только с нарастающей паникой станет отдаваться мне…

 «Обнять! Зацеловать! Чтоб всё забылось»,– но боюсь, и стыжусь, и прячусь в «Не разбудить!». Но не хочу, не хочу я, чтобы она боялась меня, даже так вот однажды. И чтобы не переросло вбитое в её мозги когда-нибудь в ненависть, и чтобы мы не стали с ней пререкаться по каждому пустяку – как мои родители – растрачивая друг друга. Мы же хотим по-другому!  Говорили, мечтали, обсуждали. Жизнь!! По бородатому классику – способ существования белковых тел. Это же надо так отпрепарировать и умертвить!

 Мы с тобой четвёрочники по жизни. Крепкие четвёрочники, но не отличники. Платящие сполна по счетам. Нам лишь однажды рукоплескали. Растроганные родители на утреннике в детском садике. Обычные мы совки, как теперь стали таких называть.
«…Но мы  выбираем трудный путь…»,  хотя четверочники не протаптывают новые тропы. Просто навьюченные тянем мы ношу по старым и неухоженным тропам, упрекая по поводу и без друг друга в недостаточном рвении. А мечты и планы – это наши песни.


 Вечером Булыни топили баню. Уже вошло в традицию, что зовут нас, запасают на нас воду и жар. На сей раз отблагодарили соседей Зойкиной шарлоткой-вкуснятиной, хоть и не обошлось без Галиных препирательств.

 «Ай, Женька! Прекрати! Вот тебе за это. Вот!». «Ой!! М-мы. Тогда получай, фашист, гранату!»

 Зойка по-бабьи, не хлёстко машет веником, как бы вибрирует он над телом, и странно, медленнее привычного, но  собирается вокруг тела пар, что, кажется, сильнее прошибает жаром, открывает поры и вытягивает пот. Отпускает, освобождаются от скованности мышцы, натруженные за день. Мы с тестем целый день бетонировали фундаменты, и отзывалась непривычная работа, конечно же, удовлетворением, но ещё и нудной болью в мышцах. Ой, жарко! И сердце выпрыгивает. Не могу!
 
 Пивка бы! – мечтал я в предбаннике. Но Зойка… пока нет у неё явных признаков беременности, нет результатов – у нас уговор в отношении спиртного.   
Зойка уже намыливалась, и тёрла себя мочалом с прежней озабоченностью, как она  раньше мыла посуду, скребла плиту и пол. Передо мной, молодым лосем, перерождённым в пару, маячила в голом бесстыдстве женщина, хоть и жена, и в воображении разыгрывалось, что она наконец-то освободится от приземленных хлопот и забот, и станет раскованной до распутства.

 Заинь! – хотел позвать, а прозвучало со свистом и с вздохами, и с треском  ломающихся сучьев.
 
 Всё, Женёк, кончай. Наигрались уже!
 
 «Женёк и жена¬!» – её дразнилка. Сейчас лежит на нас такая ответственная и сладостная забота наградить и обезобразить Зойку огромным животом. Только Заинька зажмурится, щёчки надует, и лежит. А  потом признательно и нежно поцелует. Нет, чтобы закинуть в небо ноги, и дёргать ими от восторга.
 
 На сосочках висели белые пенные хлопья. Сквозь треск и стук, и частокол возражений, я, выпячивая достоинство, обхватил жену…

 До самой ночи молчали и смотрели один другому в спины. Я уже лёг, а Зоя всё втирает да втирает в себя кремы.

 «Ну!» – выдерживаю паузу.– «Называй это моей гордыней, как хочешь, называй!..»
– Ты же видел – я же не хотела. – Собралась-таки и с гнусящим свистом сорвала молчание.– И взял силой. Как это называется? Если нуждаешься только в резиновой бабе, то ошибся, не со мной.

 Всё обратить бы в шутку, сказать, что люблю... но слишком уж просто – Станиславский не поверит; и слова изнашиваются от чрезмерного  употребления.
 
 – Заинь!..

 Слушает. Но настроения никак не переводятся в слова. По моему, всё было по праву. Просто, искажаешь меня!

 – Я как-то в тот момент мылась, отдыхала от готовок, стирок, уборок. И от наших общих дел. Как-то не была в тот момент настроена, не при исполнении была супружеского долга. Звиняйте! 

 Я чуял повисшую опасность, и больше эмоциями, чем соображениями боялся предстать равнодушным, или выказать высокомерие. Но более блюл, чтобы не распластаться под напором её отчуждённости.

 – Вот молодые семьи. Все примерно одинаковые… – по-прежнему неприязненно и с надрывом высказывала свои вечерние думки, но с оттенком надежды, ради которой и стоило всё говорить – надежды на понимание.

 – «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

 – Сам придумал? Гениально! Якая хохмяцкая сентенция! Я хотела сказать… всё шуткуешь… хотела сказать, что… в каждой молодой семье, все, кажется, любят друг друга и хотят иметь детей. Все одинаково амбициозны, и ждут квартиры. Вот только половина из семей – не состоятельные, раскалываются, как пустые орехи. Расходятся. Общий старт, и раздельный финиш. Кто-то так заранее планирует? Нет! Я не хочу так, не хочу! Просто, под возгласы и воркования: «Любовь! Ах любовь! Люблю до гроба!», незаметно для себя перестают уважать друг друга. Мы же с тобой – не пустой орех?
 
 – Начала! Ты же знаешь, что не так. Делаешь из меня пацана нашкодившего.

 Уверенность и правота в своих словах сползли с её лица, оставив сквозь выступившую опять отчуждённость собачью побитость. Замолчала, только шмыгнула, и пока не всхлипнула, что уже, кажется, собиралось в ней, не закричала, не убежала, и мы не разбежались, и не по разным углам, а по разным квартирам – я вскочил, и опять сквозь сопротивление обнял её, зацеловал, почувствовал дрожь в её теле от уходящего страха.

 – Мы же с тобой не с пустой орех? Нет?– заискивающе повторяла Зоя.
 
 – Мы самый спелый, самый вкусный!– Даже не задумываясь, уверял в ответ. 

 – Ты не будешь так больше, не будешь? Когда не нравится, не хочу. Не будешь?– И не дождавшись покаянного отклика, приказала: «Ты не будешь!»   
Потом отпрянула. Потянулся обнять опять.
 
 – Отстань! – Увернулась и взвизгнула.– У меня голова болит.


 «Заинь, всё пройдет, забудется! За окном такой обещается потрясный день!
Спишь, насупившись, и не слышишь.
 
 Смотреть и смотреть на тебя, спящую, как на пламя костра. Также отлетают неудовольствия и прилипшие кривые взгляды, сгорает в пламени мыслительный мусор.  Только у костра наступает умиротворение и расслабон. А с тобой пьянею от доверчивой незащищенности, пожираю овалы твоих щёчек и  плеч, растрёпанные, раскиданные по подушке пряди, чем-то напоминающие языки пламени. И меня прошибает совсем не умиротворённый зуд гладить тебя, ласкать, зацеловывать и кувыркаться с тобой. Колобродят, скачут чертики, выдувая рой лопающихся нежных и похотливых пузырьков,  и нашептывают, что заждалась, и истомилась моя девочка!
Ой, не будите спящего зверя! Особенно – после распри.


 Случайная попутчица, заснувшая в дороге, после резкого толчка автобуса опрокинула свою голову мне на плечо. Плечо невесть что возомнило о себе, сдуру наобещало всемерную поддержку, но позже заныло, заскулило о непосильной ноше. Когда уже вовсю гудел праздник, вдыхался девичий дух, и лезли на лоб глаза, разглядывая подарок.

 Узкий овал, темная такая волевая челочка на лбу. Из-за этой челочки вначале показалась скучной, не в моём вкусе. Этакой в духе: «Если партия скажет – надо! Комсомол отвечает – есть!» Я же смолоду постоянно держал фигу в кармане, и гордился своим неверием, полагая, что у всего установленного: указа, или закона, существуют границы выполнения, исключения, и условия нарушения, может быть, нам неведомые. Подвергая вместе с древним старцем  всё сомнению и осмеянию, я успешно рисовал карикатуры и шаржи, якобы с усмешкой воспринимал мир, а потом за это отдувался. Наша классная Ирина Никифоровна постоянно увещала нас: «Помните! Я вам не как учительница говорю, а как мать, воспитавшая состоявшихся троих:– Помните!!»

 Ну и изобразил её с шариком, надуваемым ртом: «Помните!», и поднятой ладонью над головой с трёхперстием. А на небе изобразил облака, и в просвет между ними в форме замочной скважины глядит глаз бога и освещает взглядом это трехперстие. Послал по рядам листок для смеху. Ну, она его заметила, отобрала. Завуч, родители, и стойкая неприязнь. Как же я мог коммунистку с трехперстием изобразить! Так, что эта чёлочка под углом выдавала правильную девочку, сторонницу Ирины Никифоровны. Только родинка близко к мочке уха, у самого среза волос темным пятнышком несовершенства притягивала и оживляла.


 «Всё, Женёк, наигрались!». Вроде бы насмешливая наша привязанность хотела возвратиться, вроде бы захотелось тебя обнять на воскресном рассвете, чуточку воруя сладость сна твоего... Как выскочило побитое твоё выраженьице, резко выбежало перед самой мчащейся машиной, что тормози, не тормози – лишь кричи: «Караул!»


 Вглядываюсь в твоё личико, обычно с чуточку лукавыми выраженьицами, улавливаемыми, даже когда спишь, и отгадываю больше с напряжением, чем с надеждой, расположение духа. Не впервой, отгадываю тайну, за закрытыми веками, за тёмным пятнышком у уха – маленький твой родимый бриллиант.

 Такая Зойка, моя любимая игра – разгадывать тебя, подаренный мне пожизненный кроссворд. Люблю подглядывать за тобой, «зырить», когда вдруг что-то ненароком. То зевнёшь глубоко, то зачихаешься до «Апч-хии!!» от самых-самых глубин до явного наружу, и я по требованию подскакиваю и хлопаю по спине. Задумаешься иногда, надуешь щёчки, и предстаёшь старательной первоклашкой! То засветишься вся в тайне, и я напрягаюсь, чего же ты такого отчебучила. 

 Считай меня пошляком, но балдею, когда вижу тебя не при параде.  Раздетой, когда собираешься, пусть даже на работу. Это у нас, у мужчин –  только проверить, чтобы был чистый воротник, да стрелки на брюках. У вас же – ой! Не зря ты гонишь  меня: «Я буду одеваться».

 «Чем я тебе мешаю?» - огрызнусь.

 Если не настоишь: «Выйди, сделай мне удовольствие», а промямлишь: «Я стесняюсь»

 «Мужа?» - спрошу, накрывая тебя тяжёлой артиллерией, чтобы по праву остаться со своей женой.
 
 Роешься в шкафу, неуверенно достаешь вещи, смотришь придирчиво их сочетания по цвету, по текстуре, ткани, и ещё по многому, неведомому и недоступному мужикам. Вот про себя решила дефилировать сегодня в брючках и в яркой блузке. Нет! Эта – слишком броская для работы. А эта – не прозрачная, смахивает своей закрытостью на костюм монашки. В этой, на мой вопрос, чем она не подходит, отвечаешь, что так ходила вчера. Эта тёмная из искусственного шёлка из крупных тёмных цветов в меру прозрачная, кажется, подходит, но требует поменять бюстгальтер на чёрный. Мне в этом ты тоже нравишься, и с горделивым довольством представляю, как будут пялиться вслед мужики на выстукивающую каблучками фигурку, отточенную и очерченную проступающим лифчиком, сожалея, что упустили.

 Наполнив ядом все ёмкости своего ехидства, подковыриваю и подкусываю тебя. Для кого, мол, приукрашаешься? Ведь, уже остепенилась, вышла замуж… тут же ощетиниваешься: «Я не вступила в монастырь»,– и с нервной настойчивостью  выпроваживаешь меня.

  Я ещё не охватываю все факторы. Самая подходящая выбранная одежда забраковывается, если не сочетается с рабочей сумочкой, или с босоножками, или считаешь, что требуются босоножки с высоким каблуком, которых нет. И даже в магазине нет, на благо запланированных нами других покупок, хотя и уверяешь, что сейчас после свадьбы у тебя, как никогда, полно одежды. Собственно, как и у меня. Одели нас родители, и родственники, и надарили нам пододеяльники и полотенца лет на двадцать.

 Прикоснулся к предплечью, и, отдернул, успев уворовать смак жаркой гладкости. И не насытившись, обнял и гладил снова. Моя жаркая женщина. Негодующая женщина, что вчера долго, видимо, не засыпала.


 Уже было.

 Потянуло меня тогда к Зойке, без всяких планов потянуло. Привязались уже друг к дружке, и в чересчур долгом пути навстречу друг другу уже однажды, оголяя, коснулся её груди при насмешливом её согласии. Теперь незагорелая белая «цыца» с пипочкой в невыразительном ободочке сияла перед глазами манящей сахарной вершиной. Зойка так и подтрунивала: «Дитя-тька тянется к мамкиной цыце!»– отстраняясь от моих приставаний.

 Пока ещё бесформенное наше будущее уже светилось надеждой, но тенилось недоговорённым и недочувственным.   
 
 Меня уже запомнили, и, оставив студенческий, поднялся к Зойке. Она открыла, хмурая, совсем не обрадовавшаяся мне, резанула неожиданной некрасивостью до подкатившей тошноты. Хотя время было уже обеденное, из-под халата выглядывала ночнушка.

 Что-то здесь произошло – я пытался врубиться – не для чужих глаз и ушей нечто произошло.

 Соседка, её Ленка, сидела с перемазанным какой-то зелёной гадостью лицом, и прикрашивалась. На скомканных, небрежно заправленных кроватях валялись учебники вперемежку с причиндалами. На Ленкиной подушке спущенным парусом «красовался» не расправленный грудями салатовый лифчик. Зойка подскочила и запихала его под подушку.

 –Пойдём погуляем, поедим?– постарался не замечать бардак.

 – Не хочу, не сегодня, не… – проскользнули плачущие нотки. Явно, на взводе, и глаза невыспавшиеся.

 – Папереджвать (предупреждать) треба, чо зая-вишься!!– влезла Ленка, и я, поймав гранатку, никак не придумывал, как чувствительнее зашвырнуть её обратно. 

 – Да как! Телефона же нет, – похлопал себя по карманам куртки.

 – А ты в следующий раз, тили-тили,– самодовольно осклабилась – тилиграмму давай!
Ах ты измазанная морда! Ушла бы, как всегда, с неизменной ухмылочкой: «Я вас оставляю на полтора часа»– с разными оттенками фривольного намёка.
Повздорили они! Надо вытаскивать Зойку из неприятного соседства. Не расспрашивая, отвлечь! Да и не зря же я тащился сюда.
 
 – Я выйду, переоденься, и пойдём! – Скомандовал. Срабатывало уже, подчинялась.

 –Вот, прилип-то! Как жвачка!!

 – Не влезай, а то ещё ночью приснишься!
 
 –Жень! Жень!! Без тебя… – Успокаивая, и вдруг с ревом прорвало её, и окатило меня.

 – Да проваливай ты наконец!  – шмыгнула, заплакала, захлебнувшись и  справившись:

 –Извини, но-но-но, уматывай!


 Всё! Туда я не ходок! Захлопнулось! Пришибленное небо затянулось поруганным достоинством. Курсовая работа, шаркающие прохожие со шлямкающей сыростью в сапогах – всё стало никчемным, не нужным. Напиться бы, да забыться! Да не мой это выход. От алкоголя не лезет из меня раздольная сила, а только вылезает муть, да расстроенный желудок. Назавтра не пошёл на занятия.

 А на следующий день поругался со старостой так, что недоверие её ко мне ощущал я до конца учёбы. В  запретной померкшей части неба всё упорнее и яснее выступала Зоя, сияя недоступной вершиной. Вспоминал её уродливой, чуть ли не плачущей, в ночнушке  из-под халата, и с почему-то измазанной мордой в зеленой гадости и тужил из себя брезгливость.
 
 «Я должен, обязан! Встать и забыть! Встать и забыть!! «Себя преодолеть!»– вспоминал Юрия Власова. Но – «С завтрашнего дня» – жалел себя. И противореча своим намерениям, думал, что был я недостаточно настойчивым. Таким настойчивым, каким уже добился своего.


 Студенты возвращались с каникул и штурмовали кассы. Папа, гордившийся своим ветеранским удостоверением, наш добытчик, уже в девять утра, непоседа, умотал на автостанцию, но оказался в записи совсем не первым «участником», поднявшимся в мирный бой. Билеты продавали по прибытии автобуса, и бумажка у кассы с фамилиями оказалась законом. Передо мной ещё стояли двое, когда увидал знакомый узкий овал с наклонной чёлочкой, девушку, спавшую на моём плече, кисло оглядывающую в толпе контуры очереди. Кивнул ей, но она не заметила, или не узнала меня. Вот тогда и созрело. Благо, деньгами был снабжен.
 
 – Я купил тебе билет,– улыбался как старой знакомой, стараясь, всё-таки, чтобы не услышали другие.

 Девица недоуменно взглянула, вспомнила меня, высокомерно скривилась: «Неужто  думаешь, опять засну на твоём плече». Оценила свои нулевые шансы на билет через очередь, но всё ещё пряталась в неприступности, проверяя мои помыслы и моё терпение. Потом кивнула: «Отойдём». Таки правильно оценил нормальную человеческую алчность! 


 На четвёртый день встал здоровый, и до занятий, до завтрака пробежался в парке по тропинке из утоптанного снега, и, раззадорившись, сбросив свитер с футболкой, растёрся снегом. «Я – здоровый, здоровый! И жизнь продолжается! Да и кто такая эта Зоя?»- радовался я ушедшему наваждению. – «Самая обычная, как все». И, скорее чтобы забыть, добавлял: «Мещаночка».
 
 А в воскресенье появилась ты с лукавым выраженьицем.

 – Слушай, я билеты купила. Такой фильм….
 
 Захлопнутый, и теперь уже я – недотрога, смутил её.

 – Я должна перед тобой извиниться. Прости меня. – говорила Зойка завораживающим голосом.

 «А если с такой интонацией скажет: – Давай, отрежем тебе руку,– я соглашусь?»   
Да никакой такой особый был фильм. Сейчас и не вспомним, что смотрели. И не смотрели вовсе.
 
 «Что же всё-таки у вас произошло?»

 «А неважно. Не расспрашивай!» 


 Тихонечко обнимаю шелковистые плечи, и замираю, услаждаясь кусочком телесной нежности, с запрятанным под  рубашку самым смаком. Вслушиваюсь в сипящее выдыхание, вглядываюсь, как вздымается плечико при вдыхании.


 Помнишь, мы мечтали? О троих, или двоих и задатках на счастливую жизнь, что мы в них вложим. Через нашу стыдливость обсуждали, недопонимание, эго.

 Только здесь уже заведены правила, и я, пришлый, обязан им подчиняться.

 Каждый вечер греешь воду, вносишь в спальню чайник и таз, и, если там случаюсь я, безоговорочно выгоняешь.Начинается священнодействие и поклонение богине чистоты. Уж не знаю, с танцами ли,  и песнопениями ли. И с какими жертвоприношениями? Но чистота – твой главный бзик. 248 раз в день по принуждению и по всяким вздорным поводам я мою руки. Установлены в доме разных 365 запретов связанных с чистотой, и  Коэны с Левитами в лице Зои строго следят за исполнением заповедей.

 «Ага-а!!»– Со злорадством взглянул на распустившийся на стуле телесно-колготочный цветок. «А носки-то мои, заметь, не разбросаны по полу. Это я тебе не с упрёком говорю»
 
 Зоя заёрзала, избавляясь от  нависшего груза объятий, постоянного  моего теребления кожи в одном месте. Буркнула невнятное, и, вдохнув глубоко, отстранилась к самой стене. Отбросила к ногам жаркое одеяло, обнажив вместе с задранной ночнушкой кругленькую, ещё девичью, попку. Мой охотничий мужской нюх успел насладиться  и возбудиться от страстного изящества форм и сводящей с ума канавки, отделяющую почти прямую линию бедра от завораживающих полукружий. Подложив под щёку руку, другой подтянула на себя покрытие, и опять ушла в сон.


 Не нашли ничего стоящего в киноафише, гуляли по городу. Был спокойный весенний день с серым небом. В столовой, где пообедали, из буфета я принес кофе и по конфетке «Каракум», сорвав признательную рожицу. Пока обедали, промчался дождь. Пошли по почти безлюдному мокрому парку. У самой Свислочи уселись на спинку скамейки, уединенную от взоров кустом вербы, с  распустившимися уже листочками и с переросшими пожелтевшими котиками.

 От того, что напроказничали, вскарабкавшись с ногами, появился смешной зуд, что бы ещё нашкодить. Воображения хватило лишь, чтобы схватить сзади Зою и тащить, пугая её падением, опрокидывая её до самых воплей, и в отместку получая царапания и щекотку. Хватал и чуял тело: пусть даже ладошки, даже плечо у самого ворота серой курткой, или вязаную шапочку вместе с волосами – везде щупами проверял я хрупкость обёртки. И сполна получал в ответ, изучая на практике  женскую, чем-то смахивающую на кошачью, неспешную жажду мщения с кажущей мягкой беззащитностью, но выжидающую лишь момент наброситься и беспощадно мстить!

 Заметно потеплело. Над речушкой светлым паром поднимались остатки дождя к светло-серым истончившимся облакам, с пробивающимся сквозь них  солнцем, нашедшим просвет,  и лившее в раструбы лучи и потоки косого золотого дождя.
 
 «Мы с тобою старые, как море, море у которого…»¬– неожиданно Зоя заговорила стихами, почти не декламируя. Разные, неожиданные стихи, и при моей дремучести, удивительные. О друге, вдруг ставшим врагом, о повешенной бабе, чьё тело било колоколом. Сколько же она их знает! Я пытался запомнить какие-то понравившиеся строчки, но следом удивляли меня другие, и поражали новые. Какой-то странный ломанный ритм, будто бы сколами отсвечивавший скрытый смысл. Негладкие рифмы связывали между собой несочетающиеся слова и понятия, обретавшие смысловую общность, и неожиданные образы. Только толика ловилась мною, а Зоя была неисчерпаемой, лишь изредка поглядывала на меня, не надоело ли мне, и видела восторженное, видимо глуповатое моё лицо. Из всей литературы я признавал только фантастику, вследствие тяжелого наследия нашей «дружбы» с Ириной Никифоровной. Теперь, за Зойкиным голоском, за литературщиной, совсем не вставало чуть согбённое чудовище с выставленными в небо скрещёнными пальцами, вечно причитающее: «Я вам как мать говорю, что Слава КПСС!»

 Рванным нервом загудел Зойкин голос, и в нем чья-то надорванная, хоть и талантливая натура рвала надрывно и потешно на себе рубаху на площади Казней. Ненавижу! И устал уже слушать.
 
 Зойка всё раздевала и раздевала передо мною свою душу, и мне, в меру моей испорченности, каждая рифма представлялась этакой оборочкой и тайной рюшечкой полупрозрачного исподнего её души. Обнял её, и шея её опёрлась на мою руку, тыльной частью ладошки погладил от уха до подбородка, остановившись на шее у ворота, восторгаясь отсутствию протеста, и замёрзшей девичьей гладкостью. Неиссякаемый фонтан всё ещё орошал меня ритмическими чувствами, отводя мою руку от дальнейших соблазнов и поползновений.
 
 – Какая у тебя у тебя прекрасная память!

 «Сколько же надо быть в одиночестве, таком знакомом мне и скрываемом, чтобы эти стихотворения отзвучали и откликнулись в душе, чтобы запоминать их, и лишь для себя, а не для 


 Обнял жену, поцеловал плечико. Зойка не отреагировала. «Спи!» «Моя крошка!» –   закрыл глаза и подзывал сладкий замешкавшийся сон. Только ладошка-путешественница, не натешившись до сих пор вожделенным, перелезла через тесный  ворот и подкравшись к нежным холмикам, поздоровалась, легко обхватив каждую, ласкавшиеся с жаркой мягкостью.  Уже засыпая, ощутил прильнувшую ко мне попку, да шалунью-ладонь свою, никак не угомонившуюся, упёршуюся  в стену у заветного ущелья.


 Мы строим дом!
 
 Борис Яковлевич показал, как вымерить диагонали, как уровнем с гирькой выверять угол кладки, но уже в третий раз ничего не получается, и снова разбираю сложенное. Есть какая-то причина. Я уже догадываюсь. Блоки мы сами изготавливаем из глины и тростника по старинным рецептам. Для себя строим, не покупные же кирпичи использовать! За Слободу ездим. Там высокий речной берег – глиняный, но не красный, а серо-голубой. А переправившись на другую сторону – попадаем в целые заросли камышей, что сходят за тростник. Там же и обжигаем. Вот и подумал, что при обжиге коробятся блоки. Миллиметровой линейкой проверил – точно, разницу обнаружил. ТщательнЕе надо быть, тщательнЕе! Размешивать и обжигать равномернее! Для себя же строим. Вот теперь уверен, что угол будет прямой!  Какой дивный звук у каждого кирпичного бруса. Хлопнешь по нему, и он в ответ дзинькает и дребезжит недовольно и протяжно. Да с такого камня жилище будет крепким и вечным. И строить можно не просто дом, а самую высокую и счастливую башню. Радуюсь и глажу керамическую поверхность самана, отзывающуюся позвякиванием.

 «Фарфор! Жить будете в фарфоровом доме» - определил Борис Яковлевич.

 «Как? Фарфор же хрупкий»- наполнился я беспокойством.

 «Да, что ты! Фарфор самый крепкий! Давно у меня такая мечта была, построить заново дом, используя эту глину. Да с рукой-то моей! Таки, дождался мужика для Зайки.

 В гладкой фарфоровой поверхности нащупал дупло, и не заморачиваясь, откуда оно появилось в качественной продукции, ощупываю его, и слушаю звень. Материал  упруго отзывается на поглаживания, и, отражаясь в массе от самых глубин, звякает. Стенки мягко подаются моим пожатиям, нежно обжимая пальцы, и, меняя тональность, негромко создают интимный, всё более довольствующийся благовестный перезвон. Трели соприкосновений до единений и хрупкого понимания, едва неутраченного, музыку нашего зова друг к другу.  Вдруг содрогнулась земля, и сильным толчком с долгим возмущенным гулом из самых-самых недр толкнула и отвергла. Зашаталась башня, осыпая, пока не рухнула на головы жертв, из заоблачной вершины фарфоровыми кирпичами, обломками коммуникаций, надежд и мечтаний. Осела, подкошенная, обломившись у самого основания, подняв столбы пыли. Я проснулся. Хотя хотелось остаться в сказке, где здравый смысл с логикой не поспевал за фантазиями, освободившимися от земного притяжения. Где Зойка была… совсем без заморочек, где любили мы друг друга без границ.

 Обвалилось, исчезло, и досаждала неприятная  мокрота. Зойка спала на спине, спокойная, и, кажется, довольная. Погрузиться бы опять в сказку! Попытался снова обнять свою девочку, но дёрнув поочерёдно плечами, она последующим сейсмическим толчком отвадила меня. Нужно вставать, хотя и сегодня день будет также тяжёлым и длинным. С вчерашнего побаливают мышцы, а вечером уже без ног доберусь до постели. Вставать! Напоследок взглянул на жену. Солнечный зайчик, разбудивший меня, светился на Зойкином плечике, и тихонечко его щекотал, высветив белым ореолом незаметный обычно пушок. «Зырил» я девичьи ещё, не наполнившиеся женственной округлостью формы. «Маленькая ты моя  девочка, с махонькой попочкой и миниатюрными грудками, с плечиками и щиколоточками, с малюсенькой дырочкой и редкой порослью. Как-то боязно мне, как сумеешь ты разродиться». Я сел, чтобы опустить ноги в тапочки. «Какая же ты красавица теперь! Уйдет, округляясь, вот этот девичий изгиб на плече. Незаметно исчезнет глянец на щечках и в глазах. Останешься притягательной, но другой, по-иному. Вот этот ареол беззащитности уйдёт безвозвратно.

 В моей «Смене 8» не было плёнки. Даже на ней иногда получались отличные снимки. Но сейчас оставить на будущее нужно гораздо более тонкое, чем фиксирует фотоплёнка. Только альбом и карандаш! Подточенный всегда на шарж, или карикатуру, на настроение, ждущий, чтоб не упустить Её Величества.  Она где-то рядом, уже чувствуется нетерпеливую дрожь. Глаза и мозг прыгают по натуре, стараясь не упустить. А рука, их послушный точный ассистент. «Послушный!» – ликует  душа. Ну, без души никак невозможно, нужно лишь её попридерживать, чтобы не стала через край переливаться. Она капризная, Её Величество. Не любит мельчешню. Хмыкнет и уйдёт, оставив вместо духа воодушевления, лишь высмеянные ошметки.  Вот эту линию, вот этот изгиб изобразить. Кажется хорошо? Нет-нет! Ещё… Спокойно. Сестра, вытрите мне лоб. Пинцет, зажим.  Нет, схватил, но не всё. Глубже! Изысканней!! Быть может, так? Вот, так! Как это свечение пушка мне изобразить? И спящие глаза? Скулы, рот. «Ты, прямь, бурсак! Язык высунув, малюешь божка для почитаний. Да какая Зойка тебе мадонна? Чуть ироничнее расписывай молодицу свою, с родиночкой и той самой челочкой, чуточку смешливую и чересчур правильную, да угляди и изобрази, чем природа одарила её для особого деликатесного писку, оставляя тебя в растерянности –  с малюсенькой щепочкой стервозности.К счастью, не переборщили».

 – Ты меня голой рисуешь? Я не разрешала. – Аж вздрогнул, будто застукала. Что я якшался с Её Величеством.

 – Дай посмотреть!

 – Ты красавица! – и стыдливо прятал  рисунок, выдававший чужое присутствие.

 Зарделась, два ряда ровных зубок обнажились. Важно, что главное ухватил. И теперь буду гоняться за вдохновением и дорабатывать.

 – Дай! – вскочила и польщено разглядывала.

 И отстранилась с игривым разочарованием, когда попытался обхватить её в объятья.
Мол, изображена не при параде, Что ж, Зойка – есть моя Зойка.

 И Слава Богу, как говорят марксисты.