На колодозере

Анна Масс
Анна Масс


          НА КОЛОДОЗЕРЕ

По рассказам Ирины Константиновны Богдановой



Книга «На Колодозере» была издана в 1982 году издательством «Советский писатель», но по цензурным соображениям того времени некоторые главы были изъяты из текста. Сейчас повесть представлена в восстановленном виде.

Материалом для повести послужила жизнь реального человека — Ирины Кон­стантиновны Богдановой, пожилой крестьянки одной из деревень Карелии. Анна Масс воспроизводит ее рассказы, сохраняя свое­образие северного говора, по­этичность и сказочность повествователь­ной манеры рассказчицы. Перед читателем проходит жизнь челове­ка незаурядного, та­лантливого, цельного, не сломленного вы­павшими на ее долю испытаниями.

***

Знакомство наше с Ириной Константиновной Богдано­вой началось летом 1959 года, когда мы, группа студентов филологического факультета, ходили по деревням Каре­лии, записывая старые обрядовые песни, былины, сказки, заговоры прошлых веков, которые нам напевали и сказы­вали деревенские старики и старухи.
Были другие песни — студенческие, походные, геологи­ческие, которые мы сами пели по вечерам, а иногда и ночи напролет в какой-нибудь избе, где останавливались на ночлег.
Теперь уж я почти забыла лица сказителей, но помню их доброту и приветливость, их высокие просторные избы, их какую-то заброшенность, обреченность доживать труд­ную жизнь в одиночестве — молодежь разъезжалась по городам, многие избы стояли заколоченные, церкви — порушенные, и все-таки вокруг было так красиво!
...Леса и озера, озера и леса, смоленые лодки по бере­гам, темные сети вдоль изгородей, холмы, разбитые доро­ги, косые заборы-огороды.
И как жемчужина среди жемчужин — Колодозеро, где мы плавали на лодке, пытаясь догнать малиновые отсветы белых ночей, где шуршали хвощи, а у самого берега в воде лежал плоский белый камень, на котором мы по очереди фотографировались. На откосе — почернев­шие баньки, и темным силуэтом на высоком мысу, да­леко выходящем в озеро,—деревянная церковь с коло­кольней. В церкви был клуб, куда мы ходили на танцы. И странно было танцевать в этом клубе, где со стен, с бывшего иконостаса, глядели строгие глаза свя­тых ...
Наша приветливая хозяйка, Ирина Константиновна, красивая, нестарая еще женщина с каштановой ко­сой, по-молодому обернутой вокруг головы, ставила са­мовар, когда мы, натанцевавшись, накупавшись в чистейшем теплом озере, приходили в избу, где она жила с двумя дочками-подростками и семилетним сы­ном, где было четыре кошки, которые весело поеда­ли ту жалкую добычу, которую мы привозили с ры­балки.
Она нам много пела. У нее был очень красивый го­лос — низкий, грудной, приглушенно-сильный, с тем лег­ким надрывом, который придает пению особую вырази­тельность.
И еще она нам рассказывала о своем детстве, и это тоже запомнилось, может быть, потому, что наше соб­ственное— недавнее — детство было так разительно не­схоже с тем, что она нам рассказывала и что мы, торо­пясь, записывали в свои рабочие тетради, А может быть, потому, что эти рассказы тесно связались с озером, с церковью, с белыми ночами, с северным неторопливым говором — со всем тем, что навсегда осталось в душе осадком красоты и грусти.


***

                ...Да уж ты, папенька, да где-ка маменька?
                Ваша маменька в новой горнице,
                Она белится да румянится,
                В Божью церковь она собирается.
                Пошли детушки в Божью церковку,
                Они всех людей там увидели,
                А ихней матушки все нет как нет.
                Воротилися малы детушки:
                Да уж ты, папенька, да где-ка маменька?
                Ваша маменька во сыром бору
                Берет ягодки красненькие.
                Пошли детушки во сырой бор,
                Они всех людей там увидели,
                А ихней матушки все нет как нет.
                Да как ударились о сыру землю:
                Да уж ты, папенька, да где-ка маменька?
                Вы не плачьте-тко, малы детушки,
                Я построю вам муравельну печь,
                Подарю я вам золотую цепь,
                Я возьму-то вам молодую мать.
                Развались-развались, муравельна печь,
                Растопись-растопись золотая цепь,               
                Ты умри-умри, злая мачеха,
                Ты восстань-восстань, родима матушка!


                СМЕРТЬ МАТЕРИ

Мама-то моя как сарафан праздничный наденет, да косу обернет вокруг головы два раза, да выйдет на гулянье — по всем деревням колодозерским такую красави­цу поискать, да еще найдешь ли. Фотки вот, жалко, не осталось от мамы, а то бы вы посмотрели, какая она была красивая...
Я у нее старшая была, в одиннадцатом году родилась. А после меня уж — Костенька, Верушка да Ванечка.
А рожала мама легко, безо всякой акушерки. Да ка­кие тогда в деревне были акушерки. Вот раз за сеном поехала с папой. Тринадцать километров за сеном ездили. Вернулись, въезжают во двор, слышу, папа кричит:
Ирушка, беги-ка скорей, позови бабку!
Мне еще пятый годик только шел, а хорошо все помню.
Я в квартиру:
- Бабушка, бабушка, поди-ка, тебя папа что-то зовет!
Бабушка сбежала сверху — а мама уж тут и родила. Прямо на сене. Гляжу — уж бабушка несет ребенка. Ребенок ревит-плачет.
-Ой, Ирушка, погляди-ко! Тебе братик родился!
Ну вот, этот Костенька жил-пожил, жил-пожил, да и не знаю, чем заболел,— помер. Тогда врачей не было хороших, да...
Вот время шло-подошло — мама опять забеременела. Родила двойню.
Две недели не прошло после родов — надо ехать па­хать. Рожь сеять. Тогда ведь своим единоличным хозяй­ством жили. А папа был милиционером выдвинут. Вот он и ездил по деревням. Дедушка да бабушка старенькие были, мне еще только седьмой год шел, дак маме не­куда деться.
Ну и выехала она пахать.
Полосы наши были на горе. Гора высокая, ветер хо­лодный, осенний, а мама в одной кофточке тонкой. По­пашет — да и сядет отдохнуть. Какая в ней сила была — вторая неделя после родов? Опять попашет, опять поси­дит. А пахали тогда на сохах на деревянных. И вот про­стыла она. Двухстороннее воспаление легких у нее полу­чилось.
Без памяти лежит. Мы ей наладили отдельно кроватку, фельдшера привели. Фельдшер посмотрел, дал какие-то лекарства — ну какие раньше лекарства были?
Она так бредила, как вроде сумасшедшая сделается. Ночью одеяло скинет, вскочит нагая. А у нее волоса длинные-длинные были. Волоса распустит и побежит по всей квартире.
Дом у нас был большой, старинный. На середине печь, п перегородок мы никаких не делали. Обоев тоже нс кле­или, песком мыли-драили стены и потолки.
А люлька была, называлась зыбка, повешена на очеп -- жердь такую. В потолок кольцо вобьют — кольца специально ковали,— очеп в это кольцо загнут-запихают, и люльку к другому концу привяжут и так качают. Ба­бушка веревку привязала к очепу, чтобы можно было качать, с постели не вставая. И вот все ночи качает ту люльку, а там двойня — Верочка да Ванечка.
Мама у окна на кроватке, а мы на полу,— дедушка да бабушка меня возьмут к себе. А тут еще папин брат с семьей жили у нас. Сам, жена да двое детей. Вот вечером спать повалимся, двойня эта заплачет — груди мами­ной просит. А к груди — никак не положить. Мама в жару, бредит да вскакивает. А эти ребята с вечера до yтpa плачут-плачут. А раньше бутылочек не было, а отпиливали рог коровий да с замши соску сошьют и на рог натянут, дырочку сделают. И в этот рог ложкой молоко наливают и дают сосать. Дак легко ли из этого рога насосить обеих? Ба­бушка ночью раз сто встанет им рог дать, а они все кричат, груди просят.
Вот мама немного в память придет:
- Ой, ребята плачут, надо их покачать!
Встанет с кровати, рукой зыбку царапает, а взяться ие может. У зыбки чебурахнется к нам в ноги. Дедушка испугается, вскочит, я испугаюсь, дядя, тетя подбегут:
- Анна, Анна, приди в себя!
- Дети плачут!
- Наладим детей, ложись!
И так страшно — без памяти она, нагая, груди боль­шие... Кое-как оденем, уложим.
А то бросится к окошку, стучит по стеклу:
- Ой, волки, медведи пришли! Берегите овец! Коров берегите!
И вот так полторы недели она болела. Потом заболела девочка-двойняшка. Ее из зыбки вынули да наладили рядом с мамой, к голове.
И я заболела. Я ведь без всякого присмотра: бабуш­ка с ребятами, папа на работу с утра уйдет. Осенние ветра, побегала по улице — простыла. И меня тут рядом с ними на кровать. Тоже так тяжело болела.
Но потом я стала поправляться. Села на кровати, говорю:
- Бабушка! Знаешь, какой я сон видела?
-Какой сон?
А мама лежит рядом без памяти.
- Будто над нами поп стоит, вот тут, у зыбки, да кадилом машет, да поет молитвы.
Она заплакала, бабушка:
- Ирушка, это ты не сон видела. А это поп приезжал, отпевал, в случае если вы помрете.
Еще два дня прошло, я стала ходить. Стала помогать качать этого мальчика, Ванюшку.
А на четвертый день мама померла. К девочке наклонилися — и девочка померла.
Мамушку намыли, повезли хоронить. Я одеваюсь, тоже хочу идти хоронить маму. Не берут. Я ведь еще больная была. Обувь отобрали. А я нашла сапоги, боль­шие, рваные, и побежала под гору.
Как обернутся — я бежу, ревлю. И пальцы видно в сапогах. Меня тетя Акуля, мамина сестра, на руки схва­тила:
- Да ты только с постели встала, простудишься, помрешь!
Так она меня на руках до кладбища и дотащила.
Похоронили мамушку.
Остался мальчик. День и ночно плачет, груди просит День и ночно бабушка бьется. Тут со скотиной, с печкой, с хозяйством — хлеб еще тогда свой пекли, дак... Плачет да нянчит, плачет да нянчит... Ночью то папа к нему встанет, то дедушка. Покачают-полюлькают, дадут по­сосать из рожка. Так посменно качали этого маль­чика.
Он две недели плакал-плакал, груди просил-просил — да и помер.
Осталась я одна у папы.


ПАЛАДЬЯ

До сорокового дня папа не сватался. Сороковой день проводили — свататься пошел. За рекой вдовушка жила с малым парнем. Вот он к ней. Эта вдовушка охотно согласилася, залоги дала — два платья залогу, что, мол, согласна. И уж день назначили.
А папина сестра была замужем в Заозерье, в деревне, а этой папиной сестры золовка, девка боевая да бойкая, приходит как-то к нам:
- Константин Ефимович, да Марфа Андреевна, да Ефим Сергеевич! Я к вам пришла по хозяйству помочь. Дров повозить да хвои нарубить...
Ну, сватья своя, дак охотно согласились.
Вот она у нас день живет, другой. Неделю живет, хозяйствует. Как-то папа ушел на работу, а дедушка по­дошел к бабушке — вот этот их разговор я хорошо пом­ню — и говорит:
- Ты знаешь, Маршуха, я ведь что высмотрел: у Кости Паладья спала под одеялом.
- Как спала?!
- А так и спала. Со своей постели встала да к нему и легла. И не одну ночь уж так.
Бабушка вспылила:
- Она что, очумела?! Родня ведь! Ужо я ей!
- Вот что, Марфа. Ничего ей не говори. Не наше дело.
- Да что ты! Ведь женщина уже сосватана, собрана, залоги принесены! Она готовится!
- А не наше дело. Вот ужо Костя приедет — я тогда с ним поговорю.
Вот папа вечером пришел, а дедушка ему и гово­рит:
- Костя! Ты неладно делаешь.
- А чего, папа, неладно?
- А Паладья-то чего с тобой спит?
А папа усмехнулся:
- На беду попал. Замуж она за меня сдавается.
- Дак ты что своей головой думашь? Ведь она нам родня!
- А! — говорит.— Сватья — это дальняя родня. А дев­ка она справная, здоровая. Знаешь, я завтра маму пошлю залоги обратно отнести. Я на той женщине расхотел что- то жениться. К тому же у ней парень уж большой. Я на Паладье женюсь.
- Да что ты, Костя, с ума сошел?
- Нет, женюсь, женюсь. Я ее и домой-то больше не отпущу.
И не отпустил. Сменялись сестрами: папина сестра там замужем, за дядей, а дядина сестра за папой заму­жем.
Вот так и женился папа. Стала у меня -мачеха.


ЛЕПЕШКИ ИЗ СОЛОМЫ

Помню, как папу приходили упрашивали в мили­цию идти. Он сначала никак не соглашался.
- Что вы,— говорит,— да ведь меня убьют!
- Ничего, не убьют! Попробуй!
Ну, попробовать согласился.
А у нас тогда вокруг озера тринадцать деревень было, обойди-ка все. Придут хлеб отбирать — ни в какую! С то­порами бросаются, с вилами, с батогами. С коромыс­лами.
А помощником папе назначили с другой деревни му­жика, с Кондакова. И вот папа и этот мужик, Федя, сго­ворились и решили: силком не отбирать, а добровольно упрашивать.
Ну и кто сколько мог — зажиточные люди — давали. Все же на посев хлеба собрали. Поделили между крестья­нами. У кого сколько душ. Сколько полос — столько тому фунтов.
А пока отбирали, пока делили да сеяли — есть было нечего. Совсем не было хлеба. Голодать стали.
Решили на мельницах толочь солому. Солому насушат в печках да мелко-мелко нарубят на резках. По пять да по шесть мешков свезут на мельницу. А натолкется там — что? С полпуда не натолкется. Солома ведь лег­кая.
И эту солому наминали с картошкой. Натолкут — и лепешки пекут. Солома мелкая-мелкая, как вот белая мука — первач. Стол полон нараскатывают лепешек, как калиток круглых, а под низ — муки из соломы, чтобы к столу не приставали лепешки эти.
Вот помню, бабушка станет эти лепешки в печку пихать, возьмет со стола лепешку, а на том месте, где она лежала,— круг воды оставается. Солома соком сочит­ся. Вот я начну круги эти считать:
— Раз, два, три, четыре, пять... Ой, бабушка, сколько лепешек! Мы теперь сыты будем!
Ну и вот эти лепешки мы прогоняли с ухой да с ры­бой. Лепешки откусишь немножечко, а во рту вырастет целая гора. Солома, дак она солома и есть.
У взрослых желудок эти лепешки кое-как перевари­вал. А я по троим суткам, а иногда и больше не могла сходить.
Ну, потом хлеб вырос, сняли урожай тогда уж легче стало жить.


НА МЕЛЬНИЦУ

Раз, в воскресенье, рано, мачеха меия будит, говорит:
- Бери ступу овса и иди на мельницу, чтобы там вытолкли на муку.
А мороз — сорок градусов. А на мельницу надо было идти три километра от деревни до деревни да еще два километра — в лесу там была мельница.
У нас была, правда, своя мельница, но ее часто за­носило глиной с песком, пока промоют, пока наладят — часто не работала, на ту ходили.
Взяла я эту ступу, шестнадцать килограммов, на плечо — понесла. Понесла, а на мне ни штанов, ни рей­туз. Чулчонки таки тонкие — было тетей Лизой из города привезено,— дак натянула эти чулчонки на колени и пошла.
Подойду немножко — у меня ноги отщиплет, колени отпадут— куда деваться? Я эту ступу на снег, на овес сяду, колени юбкой оберну. А юбка у меня была —дорож­ки ткут, на пол стелют, вот из этих дорожек у меня юбка, а верх — с мешка сшит, с холста. Юбка неширокая, и вот я этой юбкой колени заверну, тру, тру, тру колени руками, немножко отогрею, встану — надо бежать. Опять. Опять. Всю дорогу так. До того я эти колени дотерла, до того доплакалась дорогой... Пришла в Заозерье, к тетке.
У тетки печка топится.
- Ой, Ирушка бажоная, давай скорей грейся у печки. Ой, была бы родна мать, разве бы ребенка в таку рань послала, в такой мороз, без штанов, безо всего! Хоть бы свои-то каки дала или отцовы кальсоны.
Я говорю:
- И ни кусочка не дала поесть на дорогу.
Тетка блины пекла.
- Ну давай садись, блинов поешь, а потом пойдешь. Я бы снесла, да не ко времени: блины разведены, да тут хлеб надо печь.
Ну, тетка меня обогрела. Обогрела, а одеть опять на ноги ничего не дала. Может, забыла, не догадалася, а я не посмела попросить.
Опять пошла. Еще эти два километра. Заря. Мороз-то такой сильный начался, такой сильный начался! Я пока до этой мельницы дошла — коленки познобила. Господи! Пришла на мельницу да так плачу.
А мельник — Хухоров был тогда,— как увидел, сбегал за снегом, чулки с меня сдернул да колени мне как начал тереть! Как начал тереть!
Будто колени стали отходить, стали отходить. Сначала были белые, а потом вроде кровиночки там и ото­шли.
- Как же,— говорит,— ты обратно-то пойдешь? Счас я тебя,— говорит,— никак не спущу. Пускай солнце под­нимется—все теплее будет,— тогда беги.
Я плачу:
- Дяденька, вытолки скорей ступу-то. Дак я, может, под вечерок и уйду, унесу эту стуну.
- Да пока я потолку, дак опять холодно будет. Ну ладно, я сейчас ступу одну выгромлю, овес у тебя сухой, дак быстро вытолкет. Больше воды прибавлю, подниму ставень, в русло вода польется быстрей, дак я тебе вытолку ступу.
Ну вот, он сходил там, ступу выгромил, песты поднял. Мой овес засыпал, на весь ход пустил песты — и моя мука сразу пеной пошла.
Смолол.
- Ну,— говорит,— Ирушка, бежи скорее, бежи бе­гом, пока еще солнце не село.
Колени опять я нагрела у печки — печка каменка в избушке мельничьей,— нагрела да с этой ступой — могу не могу — бегом, дак вся в поту! Всю дорогу пробежала с этой ступой.
Прихожу домой, а меня мачеха давай лупить:
- Весь день прошлялась, что, думаешь, дома работы нету? Вот тут звали пол мыть — пол бы помыла, может, что-нибудь да заработала, а ты ушла на весь день!
- Вот,— говорю,— я муку принесла, под порогом ступа. К порогу на кухне положена. Все уж вытолчено, а ты меня бьешь.
Она, правда, подошла, посмотрела — ступа вытолчена.
А папа на охоту ушел. Папа был охотник да валенки катал. А бабушка во хлеве. Бабушка дома бы была, дак не дала б меня бить.





ПРОПАЛИ ОВЦЫ

Как-то в субботу в баню сходили — раненько, еще на свету. Вдруг схватилась мачеха за овец. Корова в хлеве закрыта, а овец нет. Она ко мне:
- Ты бегала-играла, а овец-то закрыла?
А я заплакала. Я говорю:
- Овцы не пришли.
- Пойдешь искать! — говорит.— Не найдешь овец — домой не пущу. Ходи хоть до утра босиком в снегу по колени!
А уж осень. Холодновато стало, а ночи таки звездные, морозные, с инеем были. И волки бегали, овец драли. У нас барана задрали — шкуру сняли с одного боку, от головы до хвоста — живой пришел домой.
Я на кровать легла, не сплю, плачу. А все спят. Ба­бушка спит, папа спит. Еще и рассветать не начало — мачеха подбегает, меня за волосы да с кровати:
- Ты, така-сяка, гадюка, еще спишь! Ты смеешь спать еще! Марш за овцами!
Я говорю: дай мне хоть кусочек хлеба, поди знай, где овцы. Плачу. А она меня пинает под задницу. Вы­пихнула в колидор, кофточку мне бросила. А я босиком.
- Я тебе вчера сказала, что пойдешь босиком! Какой ни на есть снег — пойдешь босиком.
А ночь, как назло, такая выпала — как будто надругалася над сиротой. Такой иней выпал, дак, господи, гос­поди!
Я с ревом бегу через деревню. Все спят, а я через деревню бегу. А куда бежать-то? Боюсь волков. До края деревни добежала и стою плачу. До того достоялаеь-доревелась за последним домом, за сараем. Господи, ду­маю, буду стоять-плакать, авось сюда ко мне за сарай волки не подойдут. А потом, маленько рассветет, я пойду за овцами.
Плакала-плакала, думаю, мачеха пойдет проверит, увидит, я тут стою — убьет. И давай в гору лезть. А гора была высокая, туда, под гору, на работу ходили. Я за эту гору ушла, плачу, ноги щиплет — не могу. Там-то, за сараем, я еще на хвое стояла, на унавоженной. Хвою рубили да скотине стлали. Дак я в лапки ноги запихала, когда стояла там. И пошла . босиком в гору, за гору пришла, села, юбкой ноги завила, ревлю. А реви хоть сколько. Белый свет как копейка, реви хоть сколько. Лес праведный слушат, а больше ничего.
Вот пошла. Все говорили, что к мельнице овцы ходят, там поляны широкие, неогороженные. Вот два километра я пошла к этой мельнице. Юбкой ноги завью да ревлю, А ноги у меня отпали. Пальцев не чувствую, ни пяток, ни подошвы — ничего. Я опять потру руками, отогрею, потру руками, отогрею — опять бегом.
Солнышко встало,- стало обогревать. Посидела послед­ний раз. Иней стал сходить. Ой, слава богу, иней сходит, побегу скорей на поляну.
Бегу. На поляну-то свернула, на леву руку гляжу — а овцы-то мои все тут ходят, живехоньки.
Я то ли от радости, то ли с горюшка заревела во всю головушку. Овцы были ручные, узнали меня по голосу — и к рукам. Все хлеб им носила. Захватила овцу за шею, ревлю:
           — Бажоные овечки! Зачем вы меня такой беде пре­дали? Я ведь ноги-то, овечки мои бажоные, все поморозила! Мачеха меня поколотила. Зачем вы домой не пришли, такое горе мне сделали?
Будто с людями разговаривала, поделилась горем.
Иней сошел, и обратно я шла уже по земле. Привела овечек домой. Мачеха увидела меня:
- Что, такая-сякая? Овец привела — повезло тебе! А если бы волк каку задавил — то и тебе бы смерть.
Бабушка и говорит:
- Как тебе не стыдно? Ребенка по такому снегу отправадила. Вот небось своей дочки не отправадила.
- Мала еще! — говорит.— Потому и не отправадила. А вырастет — так же поступлю с дочкой, если заслужит.
- Нет,— бабушка говорит.— С дочкой-то ты так не поступишь...


      ***

Возобновилось наше знакомство с Ириной Констан­тиновной только через пятнадцать лет. В семьдесят чет­вертом году мы с мужем решили провести отпуск в одной из карельских деревень. Я стала перечитывать путевой свой дневник пятнадцатилетней давности и нашла в нем вот это позабытое имя — Ирина Константиновна Богда­нова.
А что, если к ней?..
- Ты ей напиши,— посоветовал муж.
- Да она меня, наверно, давно забыла,— сомнева­лась я.— И вообще, жива ли она. И неловко как-то: вдруг, через столько лет — здрасьте, разрешите к вам приехать...
А потом все-таки написала. Напомнила о себе, сооб­щила, что у меня теперь двое сыновей, десяти и пяти лет, и что мы хотели бы пожить у нее, если это, конечно, удобно... Порыбачить, походить за грибами, за ягодами.
Название деревни я помнила — Погост, на Колодозере. Район отыскали на карте — Пудожский. И, не очень веря в ответ, я отправила письмо.
А ответ пришел очень скоро! Ирина Константиновна трогательно благодарила за то, что я ее не забыла. Сама она, оказывается, хорошо помнила и меня, и семерых студентов, моих спутников.Тогда как я, к стыду моему, совсем не помнила ее лица. Конечно, деревенский житель обладает лучшей па­мятью на лица — просто потому, что он видит их гораздо меньше, чем городской человек. Но мне это, разумеется, оправданием служить не может. Увы! Я и вспомнила-то об этой женщине только потому, что стала перечитывать дневник той давней фольклорной экспедиции.
Ирина Константиновна подробно объяснила, как доехать до деревни Погост. Похвалилась, что теперь у них есть и новый клуб, и библиотека, и школа-восьмилет­ка, и метеостанция, и даже комбинат бытового обслужи­вания. Что от Пудожа до самой их деревни — и дальше, до Заозерья,— проложили новую дорогу, «такую ровную, хоть яйцо кати».
И мы отправились.
Дорога «хоть яйцо кати» оказалась тряской, может быть, потому, что мы добирались до деревни не на рейсо­вом автобусе — он по случаю субботы был переполнен,— а на попутной, в закрытом почтовом фургоне. В кабине на пассажирском месте ехал паренек-киномеханик, вез в клуб коробки с кинолентами. Кроме этих тускло бле­стящих алюминиевых коробок в кузове находилось с де­сяток посылочных ящиков и мешок, запечатанный сур­гучом. Все это тряслось, подскакивало, наезжало на нас. Если бы не эта тряска, ехать было бы не так уж плохо: в полураздвинутой задней дверце кузова мелькала убе­гающая дорога, по которой в сторону поселка Кривцы то и дело проползали тяжелые грузовики с бревнами. А дорога была хоть и разбитая, но очень красивая: по обеим сторонам — глухой лес. Стволы дряхлых могучих елей покрыты мхом, как сединой. На дороге солнце, а за первым рядом деревьев — вековая тень. И вдруг блеснет резкая синева — озеро или речка.
Вдоль дороги тянулись электрические провода, а пятнадцать лет назад их не было — в деревнях жгли ке­росиновые лампы.
В деревне Приречье сошел киномеханик, выгрузили киноленты и часть почты. Я с обоими детьми перебралась в кабину. Здесь не швыряло, и дорога показалась еще красивее. Смущали только эти ревущие грузовики, на­полненные лесом, и я спросила пожилого спокойного шофера:
- Сильно вырубают леса?
- Ну,— ответил он,— варварство сплошное.
- Хоть новые-то сажают?
- Как не сажают. Много сажают. Дак ведь чтобы новый лес вырастить — полсотни лет надо, а вырубить с повой-то техникой — пяти лет хватит.
Вот и Погост. Грузовик остановился рядом с почтой. Мы вышли, выгрузили вещи.
- Вы не скажете, где дом Богдановой, Ирины Кон­стантиновны? — спросила я у женщины, принимавшей почту.
Но уже бежала нам навстречу высокая пожилая жен­щина в просторном сарафане, в цветастом платке до бровей, бежала, протягивая к нам руки:
- Аннушка! Приехала! А я второй день жду, как телеграмму получила! Я тебя враз признала! Хоть ты и заматерела, а мало изменилась.
 Мы обнялись, расцеловались, и она повела нас всех в избу.
Дома был сын Борис, тот самый, которого я помнила семилетним. Теперь это был крепкий, коренастый парень с детски-простодушным, добрым лицом. Он курил, сидя на табуретке возле плиты, и пускал дым в раскрытую дверцу. Когда мы вошли, он встал и смущенно поздо­ровался. На нем была армейская форма, еще не потеряв­шая щегольского вида.
- Второй месяц как с армии вернулся,— сообщила Ирина Константиновна.— Он в Чехословакии служил.
А еще на нас с любопытством уставились круглые васильковые глаза четырехлетней девчушки с льняными, распущенными по плечам волосами.
- А это — Ниночка, внучка. Со мной живет. Светка- то, младшая дочка, с ейным отцом разошлась, теперь в Подпорожье живет, завпекарней работает. Опять замуж вышла, мальчик уж рожен. А Ниночка со мной.
Изба высокая, большая, трехкомнатная, не считая кухни с рус­ской печкой, с рукомойником в углу. Из просторного там­бура, где стоят кадки с водой и шкаф для продуктов, ведет дверь на сеновал. Там же и туалет – неприхотливая дырка в полу. А внизу, под лестницей,— хлев, откуда доносится похрюкивание поросенка и блеяние овец.
Хозяйка захлопотала, начала накрывать на стол, а мы отправились на озеро, смыть дорожную пыль.
Озеро лежало рядом, под невысоким берегом, огром­ное, чистое, с песчаным дном, поросшее по отмелям вы­сокими зелеными хвощами. Оно огибает деревню с трех сторон, и по его берегам видны другие деревни — темные высокие избы со скворечниками и антеннами на крышах. Как зеленые блюдца, лежат на воде круглые курчавые островки, белеют поплавки раскинутых сетей, чернеют силуэты рыбачьих лодок. Теплые валуны лежат на берегу и выступают из воды. Вот этот большой, плоский — уж не тот ли, на котором мы когда-то фотографировались? А вода в озере такая теплая, что воздух и тот кажется холоднее.
Выкупавшись, мы вернулись в избу. За это время хозяйка вымыла иолы, расстелила полосатые дорожки. Она объяснила, что вчера только проводила гостей — к ней из Петрозаводска приезжала дочь Тамара с вну­ками.
На столе, покрытом нарядной клеенкой, уже кипел электрический чайник, дымилась картошка, лежали на блюде круглые рассыпчатые колобки. Хозяйка разреза­ла рыбный пирог.
Так началось мое второе знакомство с Ириной Кон­стантиновной.
Дни мы проводили на озере, а по вечерам...
Давно уже спит Нина, рассыпав по подушке льняные волосы. Борис уйдет в свою комнату — он работает в лес­промхозе, ему рано вставать. Наш младший не выдержит, прикорнет на высокой кровати. А мы все сидим слушаем. Хозяйка вяжет и рассказывает.
Уютно тикают ходики с кукушкой. Под ними — репро­дукция «Моны Лизы», вырезанная из «Огонька», а ря­дом — цветная фотография Улановой. Над комодом и над столом в больших белых багетовых рамах многочислен­ные фотографии родни. В углу несколько икон. Святые на этих иконах хорошенькие, большеглазые, и держат их в комнате скорее как украшение, вроде вырезанных из журналов красоток, которыми обклеены стены и даже внутренние дверцы буфета.
На комоде стоит телевизор «Рекорд-6». На его дере­вянные бока сведены переводные картинки — букеты цветов. На телевизоре — вазочка и кукла-неваляшка, к которым тоже прислонены фотографии.
Кукушка прокукует одиннадцать и половину двенад­цатого. У нашего десятилетнего сына глаза слипаются, но спать не идет: ловит каждое слово, боится пропустить самое интересное...


ШКОЛА

На восьмом году я в школу пошла. Школа была в двух километрах от нашей деревни, четырехлетка. А пер­вую мою учительницу звали Клавдия Петровна. Кра­сивая была, песни любила петь. Меня сразу взяла на отличку: я училась хорошо. С полуслова все понимала и во всем была ей первая помощница.
Зиму проходила, весна настала. Оттепели начались, а у меня сапог нет. Лужи разольются — бочаги у нас назы­ваются — дак такие, что по колено. А я в валенках. С утра подмораживало еще, дак я выбираю заплатки снежные да прыг-прыг с заплатки на заплатку, кое-как допрыгаю до школы. А обратно — как? Воды да грязи начерпаю в валенки да заплачу, сниму валенки да босиком по лу­жам, по талому снегу...
Вот так и ходила. Мать была бы — уж как-нибудь справила бы мне сапоги. Ну, а мачеха — ей что я есть, что меня нет. Да кабы я простудилась да померла, она бы только обрадовалась. Она меня с первого дня невзлю­била.
Вот дедушка и говорит:
- Погоди, Ирушка, вот я рыбы наловлю, продам Ивану Васильевичу да тебе ботиночки куплю.
А Иван Васильевич, Маякин, был у нас тогда на­чальником сплава. Дедушка всегда ему рыбу продавал.
Ну, правда, дедушка через два дня наловил рыбы крупной, снес начальнику. Вечером приходит, подает мне ботиночки и шелковый платок — букетами по углам вы­шит.
Ой, я пляшу, прыгаю до потолка, дедушку целую! Как села надевать — а ботиночки-то малы, не налезают! Вот я ревить, плакать.
- Ирушка, не плачь, я завтра схожу, заменю бо­тиночки!
Назавтра сходил — а уж большего размера не было. А эти мои ботиночки сменяли на хлеб. На две двенянки променяли. Ковриги большие.
А платок... Зима пришла, хлеба не стало хватать. Мачеха и говорит:
- Костя! Я этот подарок дедков променяю.
- Да много ли хлеба за него получишь?
- А много ли, мало — променяю.
Снесла этот платок в Заозерье, там зажиточным про­меняла. Осталась у меня от мамы перина большая. И эту перину тоже променяли на хлеб.
Ну, а сапожки мне дедушка все-таки справил. Сам мне сапожки сшил, а головки купил новые. Стала я в сапо­жках в школу ходить.
Клавдия Петровна, учительница-то, учила нас петь советские песни. Первую песню мы разучили «Интер­национал». Потом «Вихри враждебные веют над нами»... И организовался у нас хор, из ребят. Меня запевалой поставили — у меня голос был хороший, сильный. Клав­дия Петровна все говорила:
- Ирочка, как кончишь четвертый класс, мы тебя отправим в Петрозаводск, учиться на артистку.
К папе моему сходила. Говорит, у Ирочки вашей го­лос хороший, ей надо дальше учиться, голос развивать.
Папа говорит:
- Ну что ж, отправляйте, учите на артистку, я не возражаю. У меня тоже голос хороший, я и сам в армии был запевалой.
Так и решили. Да ведь как? У папы средствов не было меня отправлять, а на казённый не приняли. Да вот так я и...
Да... Вот организовался у нас хор. А тут приехал избач из Пудожа, Бидонин Николай Федорович. Вот он пришел в школу — а я тогда уже в четвертый класс ходила — и говорит Клавдии Петровне:
- Кто у вас тут активисты? Я буду их в делегаты записывать.
Тогда еще у нас комсомола не было, а просто деле­гаты назывались, активисты. В кружки ходили да спек­такли ставили.
Я первая руку подняла:
- Я запишусь!
И еще подружка моя, Маруся, нашей деревни сере­дняка одного девочка:
- Я запишусь!
Всего шесть человек записались. И выдали нам всем по красной косыночке.
Я пришла домой:
- Папа! Я в делегаты записалась!
  - Вот это хорошо! — папа милиционером был от советской власти, дак он, конечно...— Это хорошо!
У меня отец был добрый, веселый, меня никогда не наказывал. Жалел меня. Я ведь у него одна осталась от мамы.
- Молодец, Ирушка! Это я одобряю!
Не прошло недели — опять Коля Бидонин приходит:
- Девочки, знаете что? Давайте поставим спектакль. Я у вас буду руководителем.
Клавдия Петровна говорит:
- Ты Ирочку поставь активисткой и роль ей дай за­главную — она у нас самая способная, да и характер бедовый.
- Ладно,— говорит,— я не возражаю. Ну, а завтра, девочки, приходите на репетицию.
И стали мы, как время под вечер, приходить на репе­тицию. Народу у нас прибавилось. Вот уж нас стало во­семь человек.
Спектакль мы готовили к Октябрьскому празднику. Вот не помню, про что спектакль. Что-то такое про со­ветскую власть, а что — не помню.
А подружка моя, Маруся, не сказала родителям, что она в делегатки записалась. Родители были зажиточные, середняки, дак они советскую власть не любили.
Вот пришли мы на спектакль. Николай Федорович нас размалевал — брови навел, щеки нам накрасил, губы накрасил. Народу собралось — со всей волости. Так аплодирова­ли нам — раз пятнадцать вызывали на сцену.
- Ну, девочки, — нам Николай Федорович говорит,— поздравляю с успехом. Это первый наш успех, а впереди еще много. А теперь идите мойтесь.
Зашли мыться — в школе умывальня была,— и жалко стало краску смывать. Красиво показалось. Так, накра­шенные, и пошли домой.
А эта Маруся, моя подружка, говорит:
- Тебе-то хорошо, тебя отец одобряет. А мне что будет, если меня разоблачат, что я делегатка?
Вот я прихожу домой. Взяла молока, калитку, ем. А папа в туалет мимо меня пошел, пригляделся:
- Да это, доченька, ты или не ты? Тебя кто так разрисовал-то?
- Дак ведь у нас сегодня спектакль был! Вот жаль, ты не пришел, а как нам хлопали-то!
- Ну ладно, ладно, раз тебя на артистку прочат —дак учись, играй в спектаклях. Может, подрастешь, правда артисткой станешь. А краску растительным мас­лом смой — отойдет.
Ну, я отмылась. Смотрю — бежит моя подружка. С ревом упала на лавку.
- Ой, меня всю присекли! Посмотри-ко!
Завернулась — а у нее вся спина ремнем иссечена.
- Ой, да за что тебя так?
- А за то! Вот за лицо! Да и косыночку мою крас­ную нашли в портфеле — в печь бросили, сожгли! И ска­зали, что больше никуда меня не отпустят
Вот так подружка моя выбыла из делегаток. И школу бросила.
А мы стали с песнями да со спектаклями выступать. С бригадой этой по деревням ездили... Хорошее было вре­мя. Я тогда очень надеялась, что артисткой стану. Все меня прочили.
Ну да на шестнадцатом году я замуж вышла, на том моя мечта и кончилась.


УЧАТ ПАХАТЬ

Четыре класса отходила — больше меня в школу не пустили. Привела меня мачеха на поле:
- Становись у сохи. Захватывайся. Вот смотри, как надо присох перевертывать: если в эту сторону едешь, надо на леву руку присох положить. Если обратно по­едешь — направо. Ну, давай поезжай.
- Ты хоть перву борозду проедь мне!
- Ну давай. А ты веди лошадь.
Я повела лошадь. А мачеха меня курбашит-ругает:
- Сотона, гака-сяка, ты разве так лошадь ведешь! Веди прямо!
А у меня кака сила? Я лошади-то еще по-настоящему не держала за узду.
- Ну, теперь сама давай паши!
Пока первую борозду проехали, она меня сто раз покурбашила-попинала. Двенадцатый год — какая у меня сила? Соху поведет, приподнимет, соха полетит — и я с сохой упаду. Она меня опять лупит:
— Поезжай, да чтоб больше не роняла!
А поле все пыреем заросло. Я опять поеду. Клочья земли таки воротятся, что до моих грудей. Опять на бок соху понесет — соха полетит, и я с сохой упаду.
Вот так она меня учила пахать.




МЕДВЕДЬ В СТАДЕ

...А боронить послала меня мачеха ночью — тоже еще двенадцати годков мне не стукнуло.
Бороню на поляне. Луна круглая, все вокруг лун­ным светом облито. А в стороне неподалеку стадо па­сется.
Вдруг я слышу — корова ревит, корова ревит! Огляну­лась— ой! Сидит медведь на корове, а корова везет его, свалить его не может. Он когтями задними землю ца­рапает, словно боронит тоже. Из-под когтей земля. Ко­рова ревит, а он — ни гугу.
Корова белая, вся кровью облита.
А коровы ревят, колокольцами трещат! Как они окру­жат его, нацелят рогами — он лапой одну тяпнет, другую тяпнет. Много коров прицарапал.
Дак хорошо, я еще сердцем крепкая была, другой ребенок ума от страха мог решиться.
А борона деревянная. У бороны тут таки дырочки, а туды впихивались таки петелки. А в эти петелки — де­ревянные сучки. Кобылка как дернется, да эти сучки сломилися, а тут борона на поле осталась, а меня кобылка в деревню приперла. И жеребенок за нами — жеребята не остаются ведь бегать без матери.
Только мы с поля — а медведь так заревит! Да такой рев, дак господи! А деревня спит вся!
Хорошо, ворота были не закладены. А закладены — дак сердце бы треснуло.
Я с кобылки соскочила да на крючок повод наклала от обручей, бегу в дом. А мачеха с папой спят в обнимку.
Я кричу:
- Папа! Медведь на корове ездит на поляне на на­шей!
А мачеха голову подняла:
- Костя! Возьми ремень да шкуру ей надери!
- За что?!
- За то, что тебе лень боронить, дак ты небылицы придумываешь! Ишь, медведь!
- Папа, выйди на крыльцо, послушай, как медведь ревит!
А папа охотник. Выскочил на крыльцо — а коровы ревят, корова под медведем ревит, медведь пуще коров ревит. Ой, господи.
- Ирушка, а кобыла-то где?
А мачеха вылетела:
- Она, видать, кобылу на поле оставила!
Я говорю:
- Папа, тут кобыла.
- Ну вот что,— папа говорит.— Я пойду по деревне караул кричать, коров спасать.
Он побежал. А я вышла на горку, там улица была к реке. Дак вся деревня сбежалась. А он все ездит на корове. Когти ей под позвоночник загнал, до самого хвоста вся шкура спущена, сиськи оторваны, молоко-то во все стороны брыжжет... Ой, как вспомню эту корову...
Бежат все, а ружья-то никто не взял. А он как уви­дел толпу людей, с коровы прыгнул — и в лес. А корова пала — и встать не могла.
Сходили, лошадку запрягли, коровушку навалили да и в деревню привезли. Яму вырыли да эту коровуш­ку закопали. Дак до того по этой коровушке пла­кали!..


МЕДВЕДИЦА

Медведей у нас в лесу порато много было. Дони­мали.
Прежде ведь пахали в лесу. Сначала лесу насекут, а на второй год этот лес сожгут да немножко меж пень­ками сохой поцарапают — и засеют. И на этом пепелке, на этой золе такой хлеб вырастал! Сеяли рожь, овес. Репу тоже сеяли.
У нас был посеян овес. Поляна была большая, длин­ная. По-нашему не поляна называлась, а паренина. С од­ной стороны изгородью загорожена, чтобы скот не ходил, а с другой стороны называлось — засека, невысокая, в три лесины.
Вырос овес такой хороший, высокий. Папа сходил, посмотрел — медведь стал овес катать. Надо жать, а то он и остатки съест. Не так съест, как помнет.
А тут,— папа говорит,— кажется, ходит медве­дица. Потому что круги большие помяты. Если круги небольшие — дак это медведь один ходит, а тут большие круги. Наверно, медведица с детьми.
Ну, два-три дня прошло, папа послал жать мачеху и меня. Мне еще тринадцати годов тогда не исполнилось, но я была уж девка крупная.
Вот послал нас папа. А мне наказал:
- Ирушка, ты все кругом обежи, обсмотри. Если порато катано, то не надо, не жните. Не трожьте. А то медведь увидит. Не начинайте, вертайтеся.
А у меня мода была все босиком ходить. Сапоги сами шили, своей выделки, дак иногда так сошьют, что вот такие мозоли натрешь. Ну и я все босиком, а сапоги на руку-
Ну вот, мы взяли серпы, корзиночку с хлебом... А поляна была за шесть километров. И до нее такие были бочаги, такие родники. Такой полосой шли, что на лошади никак не проехать, только кругом объезжать. Но объезжать далеко, а по прямой мы пешком пробирались по этим болотам. По кочкам да но бревнам — там были елочки срублены, дак по этим елочкам проходили с батогами. Перейдем — батожки оставим. И обратно тем же путем.
Вот мы с мачехой пришли, через забор перелезли. Мачеха говорит:
  - Ты пойди на гору, а потом вниз, на тот извал, на правый. А я пойду этим краем. Тут покатано здорово. А может, и там покатано, прибросано, нам и жать нечего будет.
Повесили мы пиджачки на изгородь, корзинку с хле­бом, сапоги оставили, серпы. Мачеха этой стороной пошлa, а я — прытка была — по горе крутенькой, меж пень­ка часты — прыг-прыг! — и выпрыгнула на дорогу. А ма­чеха идет низом, не обертывается.
Я на горку встала, смотрю под горку — а там все прикатано, все прикатано! Влево, вправо — таки катища, господи!
А за этой засекой невысокий ельничек стоит. В пол человека ростом. Частый-частый ельничек, как стена. Таки елочки-то кудрявые. Я иду, думаю: вот бы на Новый год отсюда елочку срубить. Ну и к тому ельничку я иду. И вздумала мачехе по­кричать:
- О-ой! — кричу.— Здесь-то все прикатано, не станем жать!
И повернулась, чтобы обратно пойти.
Вдруг назади трескоток, за моей спиной. Как я обер­нусь...— ой! Как гора, медведица за мной. Медведь ли, медведица — не знаю. Ой! И кричать не кричу, бежу, бежу, бежу меж пень­ками, обернусь — а она махнет, только бы меня лапой схватить. Я все силы напрягаю в эту гору, как обернусь — а она опять здесь.
А я молода была, дак мне на ум пало: не крикну. нробежу мимо мачехи — и пусть медведица ее ест. А я через изгородь, да и...
Бежу, обертываюсь, а сама уж задыхаюсь, только — ой! ой! ой! — а она не отстает. Обернусь — она тут. Обер­нусь — она тут. Как сенна куча, така толстая, черная... Ой! А посередины-то по спине словно ремень такой бурый. Ой... Бежу.
Мачеха увидела:
- Чего бежишь-то?
Как посмотрит — а за мной медведица! Дак она впереди меня — ой-ой! ой-ой! Я за ней.
А я, когда серп-то на ограду вешала, дак зацепилась и руку порезала до крови. Тряпочкой кровь промокнула и тряпочку бросила на землю. Дак если бы не эта кровь — клала бы нас медведица обеих в этой ложине, где род­ники-то с бочагами. Не уйдено было бы ни за что от ней. Потому что когда бы мы с мачехой пошли по этим елочкам, да оступились бы в эту жидель, да увязли бы по горлышко — тут бы она нас обеих и клала.
А она что? Она добежала до этого места, где кровь. Я обернулась — а она стоит нюхает.
- Ой, съест наш хлеб!
- Да пусть ест, бежим! Пусть хоть сапоги ест, хоть серпы ест — бежим скорей!
А мельнична избушка была в полутора километрах. Ой, хоть бы нам до мельницы добежать, в избушку спря­таться!
Прибежали к мельничьей избушке, двери захлопнули, сели на лавку, друг дружку обняли да давай ревить! Ревим так, только что стены не падают.
Тут двери открываются — кум Вася входит:
- Кумушка Паладья! Вы чего ревите-то?
- О-ой, медведица нас съела!
- Где съела? Вот же вы сидите. Ну-ка, давайте не ревите, расскажите.
А у него две узды накладено, два обруча, на руку — лошадей ищет. Два километра почти до нашей паренины, а он тут лошадей ищет.
- Кум,— я говорю,— пойди ты домой за людьми! Мед­ведица твоих коней съест.
Он смеется:
- Да вы небось так напугали медведицу — она давно уж в лес убегла.
- Добро напугали! Едва нас за зады не заграбала!
Рассказали ему, как было дело. Он призадумался:
- Да, пожалуй... Что она там осталась?.. Непонятно.
А мы и сами не знаем, что она осталась. А она запах крови почуяла, вот из-за чего.
- Ну подите домой, скажите Константину Ефимо­вичу пусть без меня не уходит. Я рано работу кончу, и пойдем караулить.
Вот вечером они пошли караулить. Сели в овес, ждут, когда она придет овес есть. А она всю ночь про­ходила вдоль изгороди, а внутрь не зашла. Вынюхала следы человека, поняла, что за эту изгородь зайдено, а обратно не выйдено. И вокруг этой паренины всю ночь просвистала, проходила. Как человек свищет. А не зашла.
На другой день праздник. Осенний спас. Мы все пош­ли на гулянье. Гулянье было не в нашей деревне, а за горой, в Щаниково. Папа с мачехой пошли, кум тоже пошел.
Я осталась у девушек ночевать, в Щаниково.
На другой день к вечеру вышли на улицу, плясать вдоль деревни — еще светло, дак... А парни из нашей деревни и говорят мне:
- Аринка, у тебя папа медведицу убил. Да такую огромную!
- Подьте, не врите! Папа недавно ходил на деревне. Когда ему?
- А вот убил.
Правда. Утром идем — а он уж сдирает шкуру у нас на сарае. Увидел меня, рукой машет:
— Вот, дочка, пока ты гуляла, я каку добычу достал! Отомстил, что она так вас напугала. Счастье ваше, что она копкой занялась. Такую вырыла яму, изгородь сва­лила — дак мешков сорок картофеля можно в такую яму положить!



КОПЕЙКА

А в другой раз косили. Ушли с утра косить — папа, мачеха да я. До полдня намахались, а потом папа гово­рит:
- Вот что, вы пойдите малины насбирайте, а я пой­ду на речку харьюзов наловлю к обеду.
Привел нас к малиннику и ушел. А малины было мно­го, да крупная! Мы брали, брали, брали — ведро полное, другое полное. А вокруг рос багульник.
И от этого багульника мы пьяны стали. Надышались. Головы одурманились.
А там избушка стояла. Мы в избушку зашли. да тут и пали на пол. Без чувства лежим. Да, а дверь привязали, успели, чтобы медведь не зашел. А в избушку разве мед­ведь зайдет7 Ну, я боялась: папа не знай когда придет, а, не дай бог, медведь тут бродит.
Только успели двери привязать — тут и заснули.
Папа пришел — кричал-кричал, собака бегат кру­гом, лает — у нас была сука, небольшая такая, Ко­пейкой звали,— мы ничего не слышим, без чувства ле­жим.
Папа испугался:
- Да что за беда! Хоть вы живы ли там?
А потом и додумал: ой, да они, наверное, багульника надышались! Да они не померли ли?
Давай ружьем-прикладом стучать в двери. Стучал- стучал, двери-то как тырнет, а веревочка-то лопнет, а Копейка ворвалась в двери, а мачеха топор схватила — как она Копейку не зарубила!
- Ирка, медведь!!
Вот до чего мы одурманились. Так до утра в избуш­ке пролежали.

С этой Копейкой еще случай был.
Когда покос скосили, папа и говорит:
- Завтра подьте рожь жать.— А рожь тут же, неда­леко от покоса, была посеяна, в лесу тоже пал был.— Подьте, жните, да с оглядкой. Потому что я ходил туда, смотрел: у медведя во ржи быто. Помято-потрогано силь­но. Подьте. Да Копейку с собой возьмите, чтобы медведь вам ватузки не дал.
Ну, мы пошли.
- Вы,— папа говорит,— жните, а я потом приду. Я опять наловлю к обеду харьюзов.
Копейка с нами осталась. Что-то начала рыть под корнями. Хорошая была собака, каждого зверя зна­ла. И вот занялась она этой копкой и отстала, а мы пошли.
А там лесу навалило бурей, надо было через таки валежины перебираться! Вот мы переходили-перехо­дили через эти валежины — вышли ко ржи. Ко ржи вышли — а в середине ржи медведица стоит на двух лапах! Да вот так ржи захватит в лапы, сноп согнет, а медвежата эти колоски — ням-ням-ням! Три медвежонка. Два маленьких, а третий побольше.
Уж она эту рожь-то... Эту рожь-то... _
А мы с мачехой не смеем даже вздохнуть. Скрепились, стоим. Взялись за руки.
- Ой, мать! — я шепчу тихонько.— Опять мы с тобой на медведицу попали. Там не съела — тут съест. Ой, я закричу Копейку.
- Не надо! Станем Копейку кричать—медведица медвежат спасать станет, на нас с тобой разбежится — и до свидания. И Копейка не прибежит, и отец...
А собака-то к нам тихонько подбирается. Я оберну­лась — а она уж тут. Я говорю:
- Копейка!
Как эта Копейка — усь! Копейка мах-мах-мах, а медведица лапы подняла, зарычала — пена со рта по­шла. А медвежата за мать спрятались.
Копейка как разбежалась — да давай шерсть на этой медведице рвать! Да ее гнать с этого палу! Медведица побежала, а медвежата за ней: хох! хох! хох!
А медведица обернется, да — ух-ух! Таким толстым голосом.
Я на мачеху гляну — она белая стоит, как берестина.
- Ой, мать, бежим скорей!
И бегом опять в эту саму избушку, где, багульника надышавшись, лежали. Избушка недалеко была, дак... А лай уж далеко в лесу — собака гонит медведицу.
В избушку зашли, опять дверь привязали, сидим.
А папа рыбы наловил, пришел ко ржи — нас нету. Ой! Свежехонько как медведица-то тут сидела, медвежат кормила — таким гнездом кругом все и вырвано. Папа не знает, сколько их, медведей, тут было-то. И мы-то живы ли?
Видит — Копейка бежит. Тут он догадался:
- А, Копейка! Ты, значит, медведей прогнала. Ну, пойдем искать, где наши сожители.
Пришел к избушке:
— Эй! Вы там живы?
- Ой, папа, живы!

                ***

- Завтра поведу вас на Колоду, рыбку половить,— сказала Ирина Константиновна.— Вы ведь еще на реке-то на нашей не были. А река у нас красивая!
...Дорога шла мимо новой школы — нарядного зелено­го одноэтажного дома с большими окнами, со спортивной площадкой и садом, потом свернула в поле. Студенты петрозаводского техникума скирдовали сено. Дымили дымокурчики, отгоняли оводов. Студентки в купальных костюмах неумело, но весело орудовали вилами.
Прошли мимо косарей. Трава была высокая, сочная, ложилась легко, ровными полукружьями.
Встретился нам родник — крохотное озерцо под ку­пой берез и орешника, в середине которого бил ледяной ключ.
А вот и река Колода. Ну что за речка! Чистейшая, не­глубокая, с широкой песчаной отмелью под зеленым обры­вистым берегом. Рыба клевала лениво — мы вытащили всего с десяток окуньков и плотвичек, правда довольно крупных, но к полдню клев совсем прекратился. Мы сели ва горячий песок и принялись закусывать: взяли с собой калиток — картофельных ватрушек — и фляжку с чаем.
Только наш старший сын никак не хотел покинуть свой пост — ведь у него была удочка не простая, а со зво­ночком, специальная, чтобы ловить щуку. Ему очень хо­телось поймать щуку.
— Вот, Андрюша, послушай, какой случай был на эгой самой речке, на Колоде, с моим папой да дедушкой. Как раз про щуку. Не бойся, оставь удочку, воткни ее в песок. Щука живца схватит, звоночек прозвенит — ты услышишь. Иди садись с нами, на вот калитку. Послу- шай-ко...

РЕБЕНОК НА ЩУКЕ

Папа мой с дедушкой рыбачить любили. Вот собрались они однажды лучом ехать. Острогой рыбу колоть. Остро­ги таки делали как вот ладонь с пальцами — едут с ог­нем по речке и колют рыбу.
Поехали. А ночь темная-темная была.
Едут, рыбу колют — то щуку, то леща, то окуня боль­шого заколют, мелких, правда, они не брали.
Едут на плоту. Папа веслом гребет, а дедушка смо­трит, где рыба.
Папа на другу сторону-то посмотрел — речка-то не­широкая,— посмотрел и говорит:
- Ой, папа! Какая огромная щука стоит!
Дедушка обернулся, смотрит:
- А на щуке-то там кто?
Как посмотрели — а там на щуке сидит ребенок! На­гой ребенок!
У папы моего волосы дыбом. А дедушка и говорит:
- Дак тут, наверное, русалки есть!
А по-нашему называют «водяница».
- Наверно, водяницы ребенок!
Подъезжают над верхом, над щукой, щука огромная- огромная, спина така широкая. Четверти три. И вот стоят над верхом. Щука стоит — ребенок на щуке.
Стоят, не осмеливаются колоть-то — водяницы ребе­нок.
Потом папа и говорит дедушке:
- Ну что, папа, будем делать? Колоть или что?
Дедушка говорит:
- Да я бы поинтересовался ткнуть. Что тут за ре­бенок?
А папа:
- Нет, не станем колоть. Ребенок-то водяницын, мо­жет, она за нами следит. Как хлестнет — дак и плот и нас потопит.
Долго стояли над щукой. А потом папа и говорит:
- А, давай как выйдет. Потонем дак потонем.
А было бы за что тонуть — за русалкиного ре­бенка.
Как чебурахнули туда, ткнули в эту штуку! Щука встрепенулась да и метнулась к самому берегу. Плот у берега тоже был. Папа выскочил на траву да веслом плот стал держать.
Как выдернули на берег эту щуку с ребенком, а нащуке-то оказался не ребенок, а сова! Большая-большая сова.
Видно, эта щука, когда нерестила, она наверх всплы­вала, а эта сова когти распустила да в щуку вцепилася — хотела поживиться, а щука ее под воду и утянула. Ныр­нула вглубь — и эта сова утонула насмерть. А когти так п осталися в щуке.
Вот наши эту щуку на плечо, вместе с этим «ребен­ком»,— и домой.
Принесли домой, дак не только деревня наша — со всей волости люди приходили посмотреть на такое чудо. Вот какой случай был.


                ***

Какие тихие, какие солнечные стояли в то лето дни! Озеро — водяной лабиринт. Плывешь на лодке через узкие проливчики между островками, и оно открывается новым простором, новыми уголками и все не кончается, все ведет куда-то, то сужаясь, то расширяясь.
Особенно хороши вечерние малиновые отсветы на зер­кально-спокойной, чистой и удивительно теплой воде. И заросли камыша и хвоща. Иногда мы нарочно вводили нашу лодку в эти заросли, чтобы послушать, как они будут звонко-звонко шуршать. По вечерам туман клу­бился у берегов.
Мы чистили на берегу рыбу, возвращались в избу, варили уху на электрической плитке, садились за стол и снова допоздна слушали рассказы нашей хозяйки.
Как отрадно — это безлюдье, эти несуетливые деды, забрасывающие невода, эти долгие вечерние чаепития под тиканье ходиков и кукованье кукушки... Мурлычут кошки — их у хозяйки четыре, меньше нельзя, а то начнут донимать крысы. Хозяйка смахивает кошкам объедки со стола, а по утрам борется с мухами — лупит их мухо­бойкой, палкой с приделанным к ней обрезком толстой кожи, и все удивляется, что вот бьет-бьет, а мух не ста­новится меньше.
Приходит пес Шарик, черный с белой грудью, большой и очень миролюбивый. Ложится у стола и дремлет, по­шевеливая ушами, как будто тоже слушает.
Конечно, есть избы получше и почище нашей. Это те, где есть хозяин. А у Ирины Константиновны муж умер два года тому назад, а до этого много лет тяжело болел. Борис хозяйством не увлекается, он хочет ехать в Петро­заводск, учиться на шофера. А старой женщине, одной, как наладить дом? Он ветшает.
В деревне много молодежи — рабочих леспромхоза. Есть клуб, и библиотека, и кино каждый день. Одно плохо — водка над всем довлеет.
Вчера было воскресенье. Кто-то валялся с расква­шенным носом возле клуба, а мимо строем, с горном и барабаном, шли в клуб пионеры. Кто-то успел побывать на озере, в том месте, которое мы облюбовали для ку­пания. Из воды торчит горлышко водочной бутылки, а на плоском камне лежат осколки...
Я убрала осколки и вошла в воду. Плыла, стараясь понять это странное противоречие между чистотой и со­вершенством окружающей природы и людьми, живущими среди этой природы, хорошими, добрыми людьми, но утратившими — не знаю что, может быть, согласие с пей?..


     ПЕРВЫЕ ЛЕСОЗАГОТОВКИ

Я росла здоровая, высокая. Еще мне только четыр­надцатый год шел, а гляделась как взрослая девка.
Вот как-то перед рождеством дядя пришел:
- Костя! Дай девку мне, повезу в лесозаготовки.
- Да что ты! Она еще молода, никогда в лесоза­готовки не ездила. Что она понимает-то?
- Ой, да давай! Не одна ведь будет, с людьми. По­кажем ей все — как лес обделывать, корить, как свалниать. Поможем, ничего. Не обидим.
Папа подумал-подумал:
- Ну дак давай. Пусть поучится. Ведь все в жизни пригодится.
Ну и поехала в лес.
Привез меня дядя Федя.
А тогда возили так: впереди едут дровни, а на эти дровни навалены десятиаршинные бревна. А те концы бревен, которые на дровнях-то не помещаются, связывают тяжами веревочными и кладут на подвозки такие, под­санки назывались. Постромками к подсанками привяжут и так везут. Впереди — дровни, а назади — подсанки.
Ну вот раз съездили со мной, показали, второй съез­дили, показали:
Вот так сортуй, вот так сваливай, и тебе, Ирушка, легко будет, и хорошо, и ладно.
Ирушка день поездила, на второй поехала. Мужики впереди на дровнях, я вслед. И за мной едут.
А вдоль дороги пни стоят. Я на это без внимания, забежала на середку, против этих бревен встала да погонялочкой помахиваю:
- Но-но! Давай, скорей вези! Догоняй воз передний!
Лошадь на повороте извернулася, воз ко пню при­жало, да мне ноги-то и прищемило.
Я — тпрру-у! Хорошо, лошадь была послушная. А ка­бы лошадь не послушалась, я бы навечно без ног оста­лась. Обеи ноги раздробило бы.
Но, слава богу, стала лошадь. Мужики прибежали, андшпуга взяли —таки палки обтесанные, взяли да подсанки спихнули. Освободили мои ноги. Не порато при­жало. Правда, ноги у меня больше педели болели. А ни­чего. Не раздробило кости.
Ну, а потом привыкла, научилась. Где пни, дак об­хожу.
А сваливали мы на реку. Чорга-река, за озером Приречным. Река неширокая, а туда лес валят, валят, валят — дак и не хватает глазу, сколько лесу туда нава­лили.
Вот сваливали да были, и видно, реке стало тяжело эти бревна держать.
Вот приехала я сваливать. Мужики-то — как? Они на берегу веревки развяжут да и спихнут бревна с берега на лед. Ну, а во мне такой силы не было. Я на лед, лошадку сведу, да и сваливаю по одному.
Вот первое бревно свалила, второе пихаю.
Ка-ак затрещало под ногами — и я очутилась в воде выше колена. А мороз — сорок градусов. А мужики впе­реди да сзади сваливают по всей реке.
Я брожу в воде, кричу-зову. Вода ледяная. Мужики прибежали:
— Ой! Да ты, девка, что?! Чего тебя на лед понесло?! Брось вожжи, мы лошадь выведем!
Я вожжи им бросила. Лошадь на берег вывели да меня посадили на дровни, валеночки сняли, чулки да портянки выжали да мне опять завернули да надели.
И что есть мочи лошадь погнали. Лошадь была хорошая, да порожняком ехали, дак...
Едем. Звезды, месяц выкатился. А до избушки надо было ехать шесть километров. Лесные избушки маленькие. Рубили их по берегу. Они, скорее сказать, и не из­бушки, а землянки. Землю поглубже выроют, хвои да сена накладут, а сверху так избушка венцов на шесть над землей поднимается. Дверцы маленькие — ползком туда заползали. Да каменки складут, и возле этой ка­менки всегда наготове человек держался, чтоб каменку эту топить.
А лошадям делали хвойники такие — жердями закро­ют да лапником обкладут.
Вот едем. Пока ехали эти шесть километров, у меня ноги к чулкам да портянкам примерзли, а портянки к валенкам.
Приехали. Меня скорей в эту избушку. Пихают го­ловой в дверцу, а там уж лесорубы сидели, они меня вта­щили.
Приняли меня да ноги мои на каменку положили. А каменка уж малинова каленья.
Да покуда валенки оттаивали на этих камнях — да долго ли на каленых камнях валенки оттаять мерзлы? — у меня пальцы-то водяными пузырями взялись. Как по­тащили с меня валенки,— а от ног кожа отдирается, как еловая корка от елки. Как валенки сдернули,— а у меня и ногти, и кожа — все осталось там, в портянках. Как я поглядела на свои ноги — ой! Ревела-ревела. А что сде­лать? Хоть заревись.
- Давай, Ирушка, отлежись день-другой, а потом домой тебя отправим.
Вот лежу день-другой. Третий лежу. Домой меня никто везти не хочет. Говорят:
- Надо бы, конечно, тебя свезти, да ведь люди на заработки приехали. А тебя везти — день терять.
Чужим людям я разве нужна? А я домой хочу. Дома хоть какой-никакой уход будет. А здесь оставаться — ноги терять. Они уж у меня синевой наливаться стали.
- Ладно. Сама как-нибудь дойду.
- Да как же ты дойдешь! Отлежись, может, обой­дется ! _
- Да уж как-нибудь дойду.
А от Чорги шесть километров до поселка Кукасово, да от поселка еще три километра до нашей деревни, до Усть-реки. Вот мужики поехали в лес — раным- рано, еще в потемках, а я юбку разорвала, ноги завернула-завертела — а хоть спасибо валенки смогла натя­нуть — и пошла на пятах домой. На два батожка опи­раюсь.
Вышла-от на большу дорогу, дак еще ум детский — волков боюсь. Тут впору на снег повалиться да завыть от боли, а я ковыляю-поспеваю — боюсь волков.
Ну, потом стало светать, светать — страх отпустил меня. Иду плачу. Шаг сделаю — ревлю-кричу. На пятах иду — на пальцы не могу ступить. О батожки опираюсь.
Дошла все же до Кукасово, деревни. Зашла в одну квартиру, попросилася у одной женщины отдохнуть. Она меня посадила, чаем напоила.
- Ой ты, бедная девка, сирота! Никому ты не нужна, дак тебя в люди отдали.
Я говорю:
- Папа-то меня не пускал, а дядя выпросил.
Посидела, пошла дальше.
Как на Усть-реку пришла — а там праздник. Люди на гулянку вышли, кто кадрелку пляшет, кто навеселе хо­дит. Ой, что мне делать? Вдруг узнают меня?
Я годами-то не велика, а стесняться понимала уж. Платком все лицо обвязала, только щелки для глаз оста­вила и пошла опять на пятах с батожками. Кто навстре­чу попадет — не узнает. Думат, кака-то калека идет. Да уж и темно стало. Впотьмах я вышла из лесу, впоть­мах и домой пришла.
Двери открываю — еле-еле на лестницу поднялася, а уж в квартиру войти не могу. Стучусь-скребусь в дверь. Бабушка открыла:
- Ой-ой, Ирушку-то укатали! Смотри-ка, идет девка! Познобилася, или прищемила ноги, или что с тобой, подруженька бажопая?! На ногах не идет!
Меня схватила, на лавку посадила.
- Бабушка, не трожь моих ног! Ой, бабушка, не трожь моих ног!
Валенки кое-как раздела, а что юбка-то была на ноги накручена — не могу снять: все пристало к пальцам. Помазать-то нечем было, никаких лекарств — где в лесу? Во всем-то нашем округе был один фельдшеришка.
- Дай мне, бабушка, теплой водички, я буду своей рукой отмачивать. Только, бабушка, ты не касайся, я са­ма как-нибудь.
Папа подошел, заплакал:
- Кабы я знал, я бы разве отдал тебя, девка? Я ду­рак! Как же это получилося-то у тебя?
 - А вот как.— я рассказала.
- А вот видишь, взрослые люди догадались, веревки рассекли, выехали, а у тебя голова-то не сработала. Го­лова еще детская.
Вот я давай отпаривать тихонечко-тихонечко. Отпари­ла, папа да бабушка посмотрели — ой! Голо мясо. Ни ногтей, ничего на пальцах.
А тоже ведь зимой в избе не жарко. И сразу ноги так околели, мясо-то как мерзнет, господи! А намотать больше ничего не смею.
Есть собрали, а я не могу.
- Бабушка, дай мне молока. Я одного молока выпыю, да спать.
Вот помогли мне на постель забраться. Я подушки к стене склала, да села, да одеялом с головой накрылась и над ноженьками одеяло держу, чтобы оно к ранам- то не прикасалось. Думаю, стану так всю ночь держать, надышу туды, под одеяло, может, у меня в тепле-то мясо призасохнет.
Вот так ночь промучилась без сна. Как начну задремывать, руки-то ослабеют, одеяло ляжет на ноги — дак, господи! Криком кричу.
На другой день фельдшера привезли. Он мне дал каки-то примочки да лекарства дал мазать к ночи. Ну, и стали у меня ноги заживать. Молода была, дак быстро зажило. Ногти наросли. Только с тех пор, как по холоду на дальнее расстояние ехать,— дак сразу будто лед кладут на эти пальцы. С годами, правда, как матереть стала — и это прошло.

               

  ***

С той нашей семейной поездки прошло полтора года. В октябре семьдесят пятого я была командирована в Петрозаводск и в Пудож. От Пудожа до Колодозера — всего около восьмидесяти километров, и автобус, я знала, ходит туда ежедневно рейсом 16.20. Я подумала: а не навестить ли мне Ирину Константиновну? Ведь когда еще представится возможность?
Все же я решила переночевать в гостинице — поба­ливала голова, знобило. Сейчас бы теплый номер, чай, аспирин. Очень не хотелось разболеться в чужом городе, где нет ни одного знакомого.
Гостиница новая, каменная, двухэтажная, с молодым аккуратным сквериком. За окошком регистратуры — та­бличка: «Мест нет».
- Как же так? — обратилась я к дежурной.— В Пет­розаводске и то есть места, а уж у вас-то! И сезон не туристский!
- Дак у нас учителя живут и врачи,— ответила де­журная. Присылают учителей и врачей, а квартир не дают. Вот они и живут годами в гостинице. Летом никогда эту табличку не снимаем, а осенью, зимой иногда снима­ем, дак к нам сейчас ревизоры приехали, в колидоре спят, на раскладушках.
- Но у меня командировка...
- Дак и с командировками приходят, а если мест нет, дак куда же я положу?
...В автобусе было тепло и светло, а за окнами лил дождь. Дорога на этот раз была и вправду «хоть яйцо кати»: видно, недавно разровняли грейдером. Полтора года назад, когда мы возвращались с Колодозера, неда­леко от поселла Кривцы шофер высадил пассажиров возле моста через Водлу: мост совсем прогнил. Автобус переехал, а пассажиры перешли пешком. Теперь мост был новый.
Я спросила у впереди сидящей старушки, где автобус в Погосте останавливается: около почты или на дороге? Она ответила, что на дороге, но что оттуда всего метров двести до почты. Спросила, к кому я еду.
- Ну дак как же, знаю Арину Богданову. В школу еще вместе бегали, дак. Ну, потом ее в Салмозеро взамуж сосватали, а меня в Подпорожье. Дак ноне опять соседи. Я с ее доцерью младшей, со Светкой, вместе ра­ботаю на пекарне.
Старушка сообщила мне, что сын Ирины Константи­новны, Борис, женился на учительнице, что живут .пока молодые у матери. С ними же продолжает жить внучка Нинка.
... У деревни Усть-река вышли последние пассажиры, и оставшийся километр я ехала одна в пустом автобусе. Но вот и я вылезла — и тут же увязла по щиколотку в вязкой грязи. Автобус развернулся, осветил на мгнове­нье мокрые заросли привядшей крапивы и широкие лу­жи и уехал, оставив меня в темноте. Впрочем, невдале­ке маяком горел фонарь у здания клуба, и я почавкала по грязи на этот ориентир. Ветер был по-северному резкий, с ледяным, колючим дождем.
Выйдя наконец на деревянный тротуар, я увидела при­ветливо освещенные окошки дома Ирины Константинов­ны, ярко-желтые уютные занавески.
Замигал у калитки электрический фонарик, женская фигура в черном бархатном жакете шагнула мне на­встречу.
- Кто тут?
- Ирина Константиновна, встречайте! Извините, что незвано.
- Ох! Аннушка! То-то предчувствие у меня было! Вчера и сегодня все тебя вспоминаем. Слышу — автобус- то загудел, словно что толкнуло меня: ой, не Аннушка ли приехала! А и вправду ты! Ну, пойдем скорей в дом, стол накрыт, суп еще горячий, вчера только ярку заре­зали. У меня нынче сватья гостит, Бориной жены мать, с Петрозаводска.
В избе было натоплено и очень чисто. Стены и потол­ки побелены, полы покрашены, устланы дорожками. На диване — сватья с невесткой Любой, а у плиты на табу­ретке — Боря, в своей любимой позе — нога на ногу,— ку­рит, пуская дым в открытую дверцу. На столе — колоб­ки, калитки, конфеты, варенье. Чайник кипит. По телеви­зору показывают какую-то очередную серию «Ольги Сергеевны».
Нинка бросилась ко мне, визжа от радости.
У теплой плиты играют кошки. К четырем преж­ним прибавилось два котенка. В кухне у порога — Шарик. Взглянул миролюбиво и пошевелил хвостом. Словно вче­ра расстались.
Меня напоили чаем, накормили жирным бараньим су­пом, дали выпить стакан «красненького» и уложили на высокой деревянной кровати под толстое тяжелое оде­яло.
= Завтра баньку истопим,— сказала Ирина Констан­тиновна.— Напаришься — всю твою простуду как рукой снимет. Да я тебя не отпущу никуда, пока совсем здо­рова не станешь. Живи, поправляйся.
Я жила и поправлялась у Ирины Константиновны девять дней...
Рано утром Борис уехал на работу — специальным автобусом до леспромхоза. Он недавно закончил шофер­ские курсы и теперь ждет, когда ему дадут машину, а по­ка работает учетчиком.
Люба встала попозже. Она беременна, на шестом ме­сяце. На ней красивое синее вязаное платье и расшитая синими узорами дубленая душегрейка с белой выпуш­кой — мечта городских модниц.
- Отец привез,— объяснила сватья.— Он капита­ном на траулере работает, в загранки ходит, дак...
Люба позавтракала и ушла в школу. Она преподает труд и черчение в старших классах.
С утра льет дождь, стекла дребезжат от ветра. Ири­на Константиновна со сватьей затопили печь, крутят мя­сорубку, что-то жарят, варят, пекут. А мне хозяйка не велит вставать с постели, и я лежу, «поправляюсь», ли­стаю прошлогодние «Огоньки» да и свежие журналы — Ирина Константиновна выписывает «За рубежом», «Со­ветскую женщину», «Советский Союз», «Крокодил».
Сватья, городская женщина, запачкалась у печи са­жей, долго отмывалась, потом принялась за стирку. Она приехала в гости в первый раз — проездом из дома отды­ха. Под Ленинградом отдыхала.
За чаем она рассказывала, как в сорок втором году ее, шестнадцатилетнюю, мобилизовали на курсы коче­гаров и как до конца войны она прокочегарила на паро­ходах, да и после войны работала долго матросом, а по­том механиком. Как потом вышла замуж за моряка, роди­ла одного за другим троих детей и на этом покончила с морем. Теперь работает на судоремонтном заводе. Стар­шие дети давно уже обзавелись семьями, вот и Люба, последняя, вышла замуж.
Сватья — небольшого роста, худая, с подвижной мо­лодой фигурой, но лицо поблекшее.
Вечером сватья с Любой и Борисом ушли в Заозерье, к сватьиной дальней родственнице. Ирина Константи­новна, перемывая посуду, говорила:
- Сватья-то, видать, осерчала. Ена приехала, а Люба водки не купила, только красного бутылку. И ку­рить стесняется, не курит, вот и мрачная ходит.
- А как вам Люба? Ладите с ней? — спросила я.
Ирина Константиновна махнула рукой.
- Она очень высокомерная. Молчит. Со мной брез­гует и разговаривать. Что я ей — старуха деревенская? Она в городе выросла, делать ничего не умеет, дак. Сва­тья говорит, она и в городе ничего не делала, младшая.
- Они, наверно, тут жить не захотят,— предполо­жила я.— Она Борю в город утянет.
- Ну дак давно уж подговаривает — поедем да пое­дем в город. Два года отработаю — и поедем. А он ей: нет, Люба, я в деревне вырос, здесь и буду жить. Я люблю деревню. А она ему: в деревне никакого росту.
А в городе какой рост? Если у человека го­лова не пустая, дак и в деревне будет рост, а если... Ладно. Я молчу. Утянет так утянет. Ничего не советую. А то присоветую и сама же окажусь виноватой. Не мне с ней жить, Бореньке. А он ее любит. Пусть где хотят, там и живут. Ну. Ссориться не буду. Я со своей свекровью двенадцать лет прожила — ни разу не поссорилась, дак неужели я на старости лет с невесткой поссорюсь? Конечно, здесь все не по ней. Нинкин горшок выбросила. И Нинку повадилась в коридор выставлять. Я со скотно­го раз иду, другой иду — Нинка раздетая за дверью стоит. Я говорю: «Люба, ты это зачем ребенка на холод выгоняешь?» — «А она описалась! Мне противно!» Что ж, это разве ладно? У нее у самой ребенок скоро будет, неизвестно, может, тоже что не так, не дай бог. А я Нин­ку двухнедельную на свои руки приняла, дак нешто мне ее не жалко? Я ее как родную дочь жалею, даже боль­ше. Той зимой я ее было отдала матери. Дак та ее в детский сад определила. Ена неделю не проходила — у нее двустороннее воспаление легких. Ну я ее опять к се­бе взяла. Ночей не спала, выходила. Кабы не я, она бы уже в земле закопанная лежала. Да вот только после болезни у нее пузырь стал слабый. Как не уследишь — обмочится. К врачу возила, врач говорит, это ничего, пройдет со временем, только простуды нельзя допускать. Лекарства дала. Дак разве можно ребенка больного на холод выставлять, босиком? Да еще дверь на крючок запрет.
Ирина Константиновна перемыла посуду и ушла в хлев, поить скотину. Пришла Нинкина мать, Светка, мо­лодая, стройная, с живыми темными глазами. Обняла дочку, сунула ей кулек с яблоками, искренне обрадова­лась моему приезду. Бесцеремонно отворила дверь в комнату «молодых». Там — новые нарядные обои, поли­рованный сервант и туалетный столик с зеркалом. На столике — маникюрные принадлежности, духи, браслетки. Кровать под белым покрывалом, гора подушек и поду­шечек — дань деревне.
- Аккуратно! — заметила я.
- Потому что она только свою комнату и убирает,— с неодобрением сказала Светка.— Придет из школы — и на кровать. Ни посуды помыть, ни сготовить — хоть бы раз матери помогла. Уж раз в неделю полы могла бы помыть.
Нинка, поедая яблоко, спросила:
- Мамка, ты почто мою куртку не привезла?
- Ой, забыла, доченька! Ничего, в другой раз при­еду — привезу.
- Забыла-забыла! А меня мама на улицу не вы­пускает!
Мамой Нинка называет Ирину Константиновну, а родную мать — мамкой и Светкой.
- Светка дура,— обиженно заявила она, когда Свет­лана, посидев немного, ушла — за окном прогудела попут­ная машина.— Взяла куртку, обещала, что постирает и привезет, а сама братику Мишке ее отдала!
Вечером топили баню, мылись, а потом сидели за столом, отмечали отъезд сватьи. Та уезжала наутро. По этому случаю на стол была выставлена бутылка «белень­кого». Люба после бани почувствовала себя плохо. Слиш­ком напарилась. Ее усиленно заставляли выпить водки.
- Водкой все пройдет!
- Мне нельзя,— отказывалась Люба.— Вредно для ребенка.
- Э-э, ничуть не вредно! — утверждала Ирина Кон­стантиновна.— Я Бориском ходила — у меня уж схватки начались, а я для смелости как хватану подряд два ста­канчика белого! И ничего! Не заметила, как родила! Пей, Люба!
Но Люба пить не стала, ушла в свою комнату. Вскоре к ней ушел и Борис. Забежала Любина подруга, фельдшер, тоже городская и тоже замужем за местным парнем. Красивая девушка в спортивной куртке и высоких белых сапожках. Ирина Константиновна сказала про эту под- ругу:
- Ена тут пятый год. Вышла за тракториста, а со свекровью жить не захотела. Поселились в брошенном доме, отремонтировали и живут третий год как собака с кошкой. Что ни день — драки. А почему? Ена родить не может. Забеременеет и скинет. Два раза скидывала. Те­перь вот выпивать стала. Муж-то пьет и ее заставляет.
Сватья ушла спать, а мы с Ириной Константиновной еще долго сидели за столом.   

               
           ЗНАКОМСТВО С ПЕТЕЙ

                Из-за леса, леса темного.
                Из-за лесика зеленого.
                Там летит стадо серых гусей,
                А другое — белых лебедей.
                Отставала лебедь белая
                Прочь от стада лебединого,
                Приставала лебедь белая
                К тому стаду, ко серым гусям.
                Начали лебедку щипати.
                Начала лебедка крикати:
                Не шиплите, гуси серые,
                Не сама сюда залётала,
                Занесло меня погодою.
                Погодою-невзгодою,
                На худую деревнишечку
                И в безверхую избишечку.
                На болоте бревна рублены,
                Да квашейником оскоблены,
                На собаках бревна вожены,
                По соломинам прокачены,
                Да тамо полочки высокие,
                Тамо крыночки глубокие.
                Не достать мне, бедной, колоба,
                Насижусь теперь до голода…
               

           Пошел мне шестнадцатый год. У меня уже свой парень был, Федя. Отец у него кузнецом работал, а Федя у него помощником. Они хорошо жили, зажиточно. Ну, а мы бед­няками считались, дак его мать не любила меня, не хотела, чтобы он со мной ходил.
Вот, помню, на покров это было. Покров тогда три дня праздновали. А тогда по праздникам из деревни в деревню ходили. Хоть за десять, хоть за семнадцать ки­лометров-. Вот мы пошли — я и еще четыре наших де­вушки — за семнадцать километров, в деревню Деревле во.
И пристал ко мне там один незнакомый парень с Салмозера. От нашего села до ихнего тридцать километров. И вот пристал этот парень — во что бы то ни стало хочет со мной гулять. Так-то он собой пригожий, сам веселый, глаза озорные, ну да он мне — ца что? Раз у меня свой уж парень.
Ну вот, ходили да были, ходили да были на гулянье. Началась кадрелка. Он меня на кадрелку пригласил, а потом почти силком утянул сидеть. Раньше так было: десять парней соберутся и десять девушек приведут и вот сидят обнимаются, целуются — не стеснялись. Днем си­дели таким поездом по десять пар и вечером так собиралися.
Он бы меня ни за что не утянул, да ему моя сестра двоюродная помогала. Ей хотелось, чтобы я с этим парнем ходила.
Собралось нас десять пар. И тут же эта сестра моя со своим ухажером. Вот сидим. Я этого парня чужого да незнакомого всего прищепала, всего прикусала. Не даюсь обнимать. А все-то смеются:
- Вот, Петя, привел девку насильно, дак разве она станет с тобой сидеть?
Вот так-то вечер посидели — разошлись.
На второй день только мы с девушками на гулянье вышли, они уж нам навстречу — сестра со своим парнем и мой-то вчерашний ухажер. Опять на кадрелку пригла­шают. Я говорю — никакой кадрелки, не пойду с вами. А они меня за руки взяли, повели.
Восемь пар собралось, кадрелка подходит. А он го­ворит мне, вчерашний-то кавалер:
- Ты иди с моим братаном, а я пойду с твоей се­строй.
- Ну,— я говорю,— с Андрюшей пойду.
Вот я пошла с Андрюшей, с сестры парнем, а он пошел с моей сестрой. А я говорю Андрюшке:
- Не подходите вы ко мне ради бога. У меня ведь парень свой, он мне колотушку даст, скажет, я ему изме­нила.
А он смеется:
- Ну, не подойдем, не подойдем!
День проходили — вечер настал.
Я говорю своим девушкам:
- Девки! Давайте-ко скорее кушать, да я по­бегу.
- А что случилось?
- А мне скорей чтобы в спектакль уйти да больше с Петькой не встречаться. (Раньше спектакли делали на праздники, дак.) Чтобы мне не попасть сегодня в лапы к этим, с Салмозера.
А девушки смеются:
- Все равно попадешь к Петьке в капкан. Он укара­улит.
Я говорю:
- Они там пока собираются — я уйду.
Ну, мы быстренько покушали, оделись, пошли. А я перва, тороплюсь, бежу, на крыльцо выпрыгнула, толь­ко бы с крыльца, с последней ступеньки ступить туда на землю, как мой Петя, вчерашний кавалер, вывернулся из-за крыльца — да меня цоп!
- Ну,— говорит,— попалась!
Я его по щекам леплю куда попало:
- Ах ты, черт, опять ты здесь!
- А что, думаешь, я тебя прозеваю? Нет, не прозе­ваю, не выпущу. Моя будешь.
Я говорю:
- Не удержишь! Вот только до клуба дойдем — и до свидания!
А он смеется:
= Давай пойдем до клуба, пойдем.
Вот идем мы в другу деревню. Подходим—толпа сто­ит у клуба. Смотрю — Настя, сестра.
- Ну что, 'Петя,— спрашивает, - поймал? - Поймал,— говорит.
- Ну так больше она от нас не уйдет.
Все опять тут — вчерашние эти пары. Сестра меня под­хватила под руку, а Петя под другую. Повели.
И опять меня затянули сидеть. Ну, я опять силком сижу с ним. Опять его рву, щиплю, дак уж я его как толь­ко не порвала.
Вот так опять второй вечер просидели.
Назавтра рано утром встали с девчатами — домой пошли. Только вышли за деревню, а этот мой кавалер с парнями нас уж караулят. Мы идем, они нас оцепили. Вот мой Петя и говорит:
- Ну, Ирушка, до встречи. Мы приедем тебя сватать на рождество.
Я говорю:
- Приедете — батогов нахватаетесь! Какая я замужница? Шестнадцатый год — я замуж пойду?
- А так,— говорит,— не пойдешь, дак насилу возь­мем.
Еще мне вслед платком помахал, что приду свататься, жди... до встречи.

               

СВАТОВСТВО

                Ты река ли, моя реченька,
                Речка быстрая, струистая.
                Почему бежишь по сахару,
                По изюму разъезжаешься?
                Ты дитя-то мое, дитятко,
                Ты куда, дитя, справляешься?
                Ко венцам да ко злаченыим,
                Ко колечкам обрученыим.
                Я обедала у батюшки,
                А стану ужинать - Бог  судил.
               


Сидим как-то, обедаем — дедушка, бабушка, я, папа, мачеха моя; у мачехи уже была девочка рожена и в поло­жении была еще. Вдруг две цыганки влетают в квартиру:
- О-о, доброго здоровья, хозяюшки! Хлеб-соль!
Вот одна цыганка стол обошла, на меня посмотрела и хлопат по плечу.
- О-о,— говорит,— папаша, эта девочка у тебя сей год замуж выйдет. И выйдет не домой, расстоянье боль­шое от дому.
Я говорю:
= Поди, дура! — не хуже не лучше ответ дала цы­ганке.— Поди, дура! Я какая же замужница? У меня — ни подостлать, ни укрыться! Ни матраса, ни одеяла, ни подушки — ничего.
А она опять меня по плечу колотит:
- Будет, пойдешь замуж, будет у тебя все. А вот попомни меня, цыганку Мезеньскую, выйдешь ты сей год замуж. И где ты замужем ни будешь, я тебя встречу. И ты меня тогда отблагодаришь.
Я говорю:
- Я тогда тебя ухватом навожу или крюком, что ты таку глупость мне ворожила.
Встала из-за стола — ушла.
Вот так жили-пожили мы, жили-пожили.
Ко мне Федя, мой парень-то колодозерский, ходит каждый вечер. Всю осень мы с ним как ходили вместе, так и ходим, гулям.
Приходит рождество. Поехали мы — папа, мачеха, я — на санях за три километра к тетке,— кони у нас были. Папа и мачеха каждое Рождество у нее справляли — рождественские праздники не один день тоже гуляли.
Приехали мы, попили-покушали, а моя подружка мне и говорит:
- Ты, Ирушка, как на гулянье справишься, за мной зайди.
Ну,— я говорю,— ладно, хорошо, зайду.
Я оделась, пошла на гулянье. Народу еще мало, ду­маю, зайду за Марусей, за подружкой.
Захожу, через порог ступила, смотрю — мой кавалер сидит у окна, который на Покров меня гулять силком заставлял, а с ним незнакомый мужчина.
Я прошла в комнату к Марусе. А она и говорит:
- Ты знаешь что? До тебя сваты приехали.
Ой, как она сказала таки слова, у меня будто внутри все пало. Весь будто живот оборвался. Ой!
- Что ты говоришь-то, Маруся?
- Вот только сейчас со мной говорили, что приехали свататься.
- Ой,— говорю,— я уйду сейчас домой-ко.
- А никуда ты не уйдешь, они,— говорит,— на ло­шади приехали — лошадь вон стоит привязана к нашему дяде во двор, не распряжена, ничего. Убежишь — они все равно за тобой погонятся на лошади. Такое намерение, что если так не пойдешь, дак тебя увезут.
Ну,— я говорю,— я уж не така девка, что под­дамся увезти.
- А что ты сделаешь — два мужика схватят в сани, один держать будет, другой повезет.
- Ну уж нет.
- Да мало ли так быват?
Ну вот так мы с ней поговорили, я говорю:
- Ой, давай одеваться, да пойдем на гулянье, я не могу, ты такое мне сказала, дак... Какая я замужница — шестнадцатый год мне?
Ну вот. Оделися, вышли в залу. А мой Петя и гово­рит:
- Ирушка, дак вы с нами и не поздороваетесь! Мы тридцать километров ехали, а вы такие гордые, что и не здороваетесь.
Ну, я подошла, руку дала, говорю:
- Ну дак здравствуйте. Зачем пожаловали?
Он рассмеялся и ничего не сказал, а только показал — вот мой зять, моя сестра за ним замужем, Федор Андре­евич.
Ну я говорю:
- Федор Андреевич, здравствуйте,— руку подала, по­шли мы на гулянье.
На гулянье вышли, а там девушки, каки ни попадут:
- Ирушка, здравствуй! Кажется, ты улыбнешься в Рождество!
Как скажут такое — мне словно ножом по сердцу.
Подходит ко мне мой Федя:
- Ирушка, ты что задумывашь-то?
- Чего задумываю! Ничего не задумываю.
- А что же все болтают, что до тебя сваты приехали?
-Мало что приехали! Приехали, дак пусть болта­ются.
-Дак уж говорят, что-то они задумали нелад­ное.
Я говорю:
- Будь спокоен, я никуда не пойду. Никакая не не­веста я еще. Ты ведь мне сколько раз предлагал, что — пойдем замуж? А я тебе что отвечала? Вот так я и ему отвечу.
Правда, бывало, сядем сидеть, а он скажет:
Знаешь, моя мать не дает к тебе ходить.
- А что не дает?
- А вот как к тебе запохожу, дак она и говорит: опять к сироте, к мешочной сорочке ходишь? У ней сорочки-то нарядной нет, с мешка сорочки носит.
Я говорю: я в жизни с мешка не нашивала сорочки. Я лучше в выходной день поработаю — покошу или пожну у людей. Пускай мачеха у меня, но я с мешка сорочки не нашивала.
- А папа,— он говорит,— папа тебя уважает. Поужи­наю — он мне сапоги несет: Федя, надевай сапоги и иди к Ирушке. Девка хорошая, и девки ты, смотри, не упу­сти.
Вот я ему в этот раз, в Рождество-то, и говорю:
- Я и за тебя не пойду замуж, потому что я из меш­ка сорочки ношу, а ты в шерстяных костюмах ходишь. Дак мы тоже с тобой не пара.
Он говорит: я не послушаюсь никаких родителей, я бы с тобой вечно не расстался, это ты замуж отказываешься и в приемыши меня не хочешь брать. А отец бы твой меня взял, потому что у него сыновей нет, а я печник да и кузец.
Я говорю: ну, об этом не станем мы, сегодня праздник, Рождество, давай пойдем гулять.
Ну вот, мы пошли гулять, дак. Он под ручку меня взял, а я отряхнула его руку:
- Поди ты, отвяжись, я и так расстроена, и никакого гуляния на ум не идет!
Отряхнула я его руку, он обиделся — с парнями по­шел, а я пошла к тетке.
Прихожу — там папа мой невеселый сидит. Неохота меня отдавать. А мачеха, наоборот, рада меня спихать с рук.
Немного времени посидели — мой жених и этот зять евонный вкатываются к дяде, к тетке. Я дяде и говорю:
- Дядя Ваня, это что?
- А это, говорит, мне знакомы, я их звал в гости. Я в Салмозере был — у них две ночи ночевал. У них ввер­ху, в доме, школа, и я учительницу туда возил на работу. Ну и вот,— говорит,— я поэтому Петра Яковлевича при­гласил в гости.
Я говорю:
- Ой-ой, ты зачем, дядя Ваня, это сделал?
- Да тебе-то что? Не все равно, племянница? — обнял меня, смеется.
- Да, мне не все равно! Они ведь меня сватать при­ехали.
- А дядя Ваня засмеялся:
- Вот и хорошо! Ты знаешь, какой это парень хоро­ший?
Я говорю:
- Пусть он семь раз хороший, а если мне другой па­рень нравится?!
- Ну, воля твоя, племянница.
Потеребил меня за плечо, посмеялся и их встретил у порога. За стол сели.
Вот попили-покушали, а день зимой ведь короткий. Хо­тела пойти на вечеринку, а меня не пускают. Меня давай сватать. Меня давай сватать. Тетка ходит, уговари­вает:
- Поди — парень такой хороший, здоровенный, кра­сивый! Поди!
Все:
- Поди —- парень хороший! Поди — хороший!
А мачеха ходит все сентябрем — вот сейчас бы пихну­ла, сдала замуж. А папа мачехе скомандовал:
- Домой!
А она:
- Как — домой? Каждое Рождество ночуем, а тут — домой?
- Домой, домой! А не хочешь — я один уеду!
И уехал. Расстроился. А мы остались.
Тогда на праздниках нанимали в деревне квартиру и там с утра и до вечера праздновали. Утром — утренка называлося — плясали-танцевали, днем — беседа, тоже плясали-танцевали. А вечером, на вечеринку, тоже танцы да пляска, дак.
Второй день праздника пошел. Я на утренку убежала. Думаю — не вернусь к тетке. Гляжу, пришли на беседу жених мой со сватом. Один по одну сторону сел, другой по другу сел. И Федя пришел, на кадрелку пригласил. Пошла на кадрелку, сходила. Другой парень, Ваня, меня пригласил. Только танец схожу — другие запоходят ме­ня. Так весь день на кругу продержали. Потом подружка подходит, Федина сестра:
- Пойдем, Ирушка, ко мне на обед.
- Пойдем, Клавка!
Пришли на обед — там Федя сидит:
- Ирушка, я боле не могу! Сидел на беседе, видел, как к тебе эти, с Салмозера, привязались. Тебя, кажется, все одно они укатают.
Я говорю:
- Ничего не укатают.
- А ты знаешь,— говорит,— я завтра должен ехать ковать с отцом, а тебя ведь тут собьют с толку. Ты мо­лодая.
- Не бойся, не собьют с толку. Не пойду никуда, и будь спокоен, поезжай.
Ну ладно, убедила я его, мы вечерку всю проплясали, несколько раз кадрелку сходили, утром он рано встал, они с отцом уехали. За сорок километров, в лесозаготов­ку ковать лошадей.
Вот он уехал, а эти осталися. Они лошадь выгнали на дорогу, что к нашей деревне ведет, стоят ждут, когда я домой пойду.
А я вижу, салмозерские куда-то ушли, и говорю:
- Пойдемте, девки, домой! Пока эти с Салмозера где-то ходят, я домой убегу.
Мы тихонечко жакеточки вынесли на улицу, оделися, пошли. Я иду радуюсь, что от салмозерских убежала.
Бежим, смеемся, нас пять девчат, бежали-бежали — ой! Кто-то на дороге стоит. Лошадь, двое мужчин. Как подходим — мой жених да жениха зять!
Петя меня схватил посередины:
- Вот, Ирушка, теперь ты никуда не уйдешь! Сей­час в сани бросим и повезем на Салмозеро.
Я кричу:
- Девчата, садитесь впереди, на санничок, правьте на Щаниково, а не в Салмозеро!
Сани, правда, большие были. Петя меня в сани бросил, сам сел, девчата впереди — и поехали.
Поехали — они воротят в эту руку, а девчата — в эту руку. Ну, девчата и пересилили.
Приехали в нашу деревню, они продули к одной из­бе — там у них родственник был, дядя,— они к нему, а я с саней соскочила — и к себе в дом.
Прихожу в квартиру, а бабушка увидела меня — заплакала.. Бабушка меня с семи лет ростила без матери.
- Ирушка бажоная, да что за напасть! Какие это приехали за тобой разбойники-то? Ты ведь, любушка, така еще молода, не ходи замуж!
Я говорю:
- Нет, бабушка, не пойду, нет, нет! Будь спокойна, не плачь.
Слезы бабушке обтерла. Пришла в другу комнату. Папа лежит вниз животом. Никогда вниз животом не ляживал, а тут расстроился, лежит. Я подошла, говорю:
- Папа! А чего ж ты вчерась уехал рано от празд­ника?
- А, Ирушка, так что-то, неохота было ночевать.
Я говорю:
- Я вижу, что ты расстроился, что меня сватают.
А он признался.
- Да,— говорит,— действительно, я расстроился. Ты ведь у меня одна от матери осталася. И растешь ты в такие годы трудные. Война, да после войны время го­лодное, ни мануфактуры, нигде ничего нет. Ведь ты растешь — ничего хорошего не видишь. Да еще в таких молодых годах тебя сватать приехали.
Я говорю:
- Папа, не расстраивайся, я взамуж не пойду.
Вдруг двери открылися — идут! Это— жених мой идет, его зять, тетка моя идет — вся деревня в квартиру! Такой был обычай: как девку сватают, дак вся деревня. Старухи, старики — все в квартиру. Все говорят — кто чего. Кака старуха говорит:
  - О-о, Ирушка, хороший парень, не упускай.
Кака старуха говорит:
- Куда тебе, ты молода такая, не ходи ты ради бога, да у тебя и приданого нет, да ничего у тебя нет.
Я говорю жениху да свату:
- У меня ничего нет: ни постели, ни матраса, ни по­душки — ничего.
А этот зять и говорит:
- Ирушка, все будет! Мы тебе все купим! Раз ты Пете понравилась, нам всем понравилась — все тебе купим. Только пойди. Мы тебя в одной сорочке уве­зем.
Я говорю:
- Нет уж!
Один день проканителили, другой проканителили. Восемь меня суток проканителили.
- Не могу, и все. Уеду за сеном, за пятнадцать кило­метров, а вы как хотите. Поезжайте, я вам не невеста.
Лошадь запрягла, сарайку распахнула — опять стоят. Не пустили за сеном. Я домой вернулась, плачу.
А потом я говорю папе да бабушке:
Бабушка да папа, я дам им залоги, чтобы скорее уехали. Больше выхода никакого нету. Залоги дам, а взамуж не пойду. Обману.
Раньше залоги давали — что-нибудь из платьев.
Папа говорит:
Раз они слов путных не чувствуют — дай ты им чего не жалко, пусть уедут.
Ну вот, я пошла к ним, говорю:
- Ладно, черт с вами. Дам залоги. Иду взамуж.
Дала им юбку да кофту, в платок завила, они коло­кольчик к дуге привязали:
Сосватались!
Это колокольчик привяжут к дуге — значит, сосвата­лись. Уехали.
Все меня жалеют: ой, говорят, сосватали невесту, у ней еще молоко на губах! Никогда на Колодозере такой невесты не было! Ну и знали, что я в своей деревне с парнем гуляла, говорят, Федюшка узнает, дак...
Ну, правда, Федюшка узнал. Отца зовет:
- Поедем, отец, пересватывать!
  Отец говорит:
- Да не пойдет она в Салмозеро! Раз уж сказала, что не пойдет, дак не пойдет, а это все слухи носятся.
Ну вот, сваты уехали, а я им вслед письмо написала — отказ: не ездите больше, незамужница, взамуж не пойду.
Написала я отказ, и поехали мы в Пудож, за семьде­сят километров, подводой. Раньше так груз возили — подводами.
Через неделю вернулись с Пудожа — а эти уже здесь. Опять жених мой и евонный отец. Они отказ получили и приехали.
Опять пересватываться стали. Короб водки привезли.
Что ты, Ирушка, разве такое позволишь — залоги дала, а взамуж не пойдешь?
- Не пойду! Я с вами даже не поздороваюсь, и уходите, уезжайте — не пойду!
Сама справилась и ушла к сестре двоюродной, к Насте, она под горой жила. Ушла к Насте, а перед уходом сказала всем:
- Папа, вина не пей, бабушка, не пей!
Мачехе тоже сказала:
- Не пей, смотри, вина!
А мачеха рада выпихать меня, падчеруху, мешаю ей.
Мачеха вина напилась, бабке стопку навязала. Ба­бушка выпила, ну, стопка выпита — другую навязала.
Бабушка в пляс, отец в пляс, мачеха пляшет. Все пляшут, а я у дяди сижу, в другом конце деревни.
Вот в три часа ночи бабушка приходит:
- Ирушка, пойдем домой, нехорошо! Люди чужие в квартиры, а ты ушла. Пойдем, неудобно.
Ну, я домой пошла. Пришла домой — этот жених опять навязался, всю ночь до того меня доканителил... И евонный отец с ним.
Утром встали, мачеха рыбных пирогов напекла, кали­ток, наливок, всякой сдобы, а меня послала на озеро за водой.
Я на озеро ушла, а они там дома, должно, приворо­тное зелье мне сварили. Это свекор мой будущий — он во­рожить умел, заговоры знал.
Не знаю, на что уж он там наговорил.
Я пришла с озера — на них даже не смотрю. Молчу, не разговариваю.
Вот сели обедать. Я попила-поела, попила-поела — что такое? Как-то у меня вдруг ум перевернулся в другу сторону. На жениха смотрю: такой парень-то хороший, такой красивый! И чего я ломаюсь-то, дура?
Они сидят, ничего не говорят, а за мной следят. А я на жениха смотрю. Думаю, хоть бы что-нибудь он мне сказал! Хоть бы скорей сказал, что: пойдем за­муж, а я бы сказала: да! Иду! Хватит канителить, иду!
Ну вот сидим, я все на жениха смотрю, на жениха смотрю. И все жду, когда он скажет: так идешь или не идешь?
А свекор и говорит, евонный отец, мой будущий све­кор:
- Дак, Ирушка, ты долго ли нас станешь мучить? Ведь у нас, говорит, нетель убита, в санях лежит. Дай ты нам согласие, мы в Лекшмозеро поедем, нетель про­дадим да вина наберем на свадьбу. Неужели ты отка­жешься, не пойдешь замуж?
Дак я еле дала свекру договорить. И так быстро вы­вернула:
- Пойду, пойду, пойду!
Они аж глаза все открыли. Мачеха так и подпрыгнула, чуть самовар не перевернула.
Ну и вот.
Через две недели сыграли свадьбу.

               

                ГЛАЗА


         На тебе тетёрку нещипаную, нетеребленую,
                Сам щипи, а от людей береги.
                Сито-решето дома держи,
                Ступа во дому — тебе баба одному.


Прошло полторы недели со свадьбы. Меня первое время берегли, ничего не заставляли делать. Ну, а потом вошла в работу. Хозяйство свое, единоличное. Стали хлеб убирать, да со скирдов возить, да молотить. Молотили тогда цепами деревянными, назывались привозы.
Вот как-то ушли рано молотить — мой хозяин, да я, да деверь, да золовка Малаша, да свекор. А свекровь дома осталась, хлебы печь.
А жила по соседству старушка. Про нее слух шел, что она колдовать умеет. А у той старушки дочь была, и она эту дочь хотела за моего Петю выпихнуть замуж. Вот придет:
Петюшка, скоро ли ты мою Феклу придешь сва­тать? Сохнет по тебе девка!
А Петюшка взял да меня сосватал. Ну, старуха эта, видно, решила мне отомстить.
Вот зашла в избу. А в избе одна свекровь, хлебы катает в прирубе да и в печку сажает, не оборачивается.
А у нас у порога стоял большой котел — три водо­носных ушата, девять ведер. Мы из этого котла воду брали — лошадей поили да коровам запаривали. А над котлом висел умывальник, такой медный, старинный, с рожком. Умывальник открытый, за ушки на проволочку повешенный.
Старуха стала у котла:
- Кто-нибудь дома-то есть ли?
А свекровь из прируба:
- Я, Дарья Никитична, дома!
Ты чего делашь?
-А хлебы в печь сажаю.
- Ну дак тогда я пойду. Я так, за водой пошла да забежала по пути. Пойду.
Постояла, ушла. А пока стояла, она, видимо, в умы­вальник-то что-то всыпала или наговорила на воду. Кабы свекровь заметила, она бы эту воду выплеснула, нали­ла бы новой. А она отворотясь стояла, ничего не ви­дела.
Вот мы зерно вымолотили, свекор и говорит:
- Давайте пойдем чаю попьем да пообедаем, а потом остатнее зерно выбьем, да в мешки складем, да привезем домой.
А золовка Малаша и говорит:
- Ирушка, давай гуменных бураков в мешки нало­жим, домой возьмем.
Мы запаривали их с мякиной коровам да лошадям.
Пришли домой, бураки да мякину на сарай положили, в избу вернулись. Я—давай мыться. Давай мыться. Молотили, дак все в мучной копоти.
Помылась первая, вытираюсь полотенцем. Только вытерлась — и тут у меня в глазу как дробина заката­лась. Я глаз тру-тру — не выкатывается. Малаша гово­рит:
- Наверно, тебе мякина в глаз попала. Ветер на ули­це, дак вот мякина и залетела.
А я, когда мылась, всю воду из ковшика слила. Хозяин мой новой воды налил, помылся, за ним деверь да Малаша. А я глаз тру, из глаза слезы ручьем бегут.
Сели кушать.
- Давай, Ирушка, садись.
- Ой, нет, не хочу. Глаз запорошило, болит. Надо что-нибудь творить.
- Дак сильно мешат?
- Ой, сильно! Кругом глаза словно дробина катается, глядеть не могу, больно.
- Ну, давай, хоть сколько покушай, а потом к женщине тут одной пойдем. Она умеет глаз на крест вывора­чивать. Ресницы вывернет на крест — может, вынет поро­шицу.
- Нет, вы ешьте, я не буду.
Легла на кровать лицом в подушки.
Поели быстренько, Малаша повела меня. Эта женщина меня повалила вверх лицом, крест как-то под ресницы под верхние подложила, все пересмотрела.
- Никакой,— говорит,— порошинки нет. И ничего нет. Ну-ка, помигай.
Я встала — дак еще пуще зарезало. Пришла домой. Малаша говорит:
Давай к Марфе сходим. Та вывернет глаз на шпильку да языком порошину вынет.
Сходили к Марфе. Опять она мой глаз обсмотрела — нет никакой порошинки.
Свекор говорит:
- Хватит по знахаркам таскаться. Надо ее к фельд­шеру везти.
Фельдшер в трех километрах жил, при аптеке. За­прягли лошадку, повезли в фельдшеру. Он говорит:
Никакой болезни не вижу. Ничего нет. Вот возьми­те мази, мажьте под ресницами.
С тем домой вернулись. Как я этой мази дома пихну­ла под ресницы да помигала — еще хуже!
А дом наш был посередке деревни, дак у нас часто народ собирался. И по праздникам приходили, и так, по вечерам, на беседу собиралися. Вот и в этот вечер пришли па посиделки старухи, да молодицы, да мужики. И эта старуха пришла с дочерью, которую налаживала неве­стой.
Я перед людьми стесняюсь показать лицо свое. Села в уголок, спиной повернулась, взяла прялку. Прясть не могу, но хоть вид делаю, что пряду. Женщины тоже руко­дельничают.
Вдруг я чувствую, будто из того глаза в этот дробина нерекатнлася. И этот глаз заболел. Я прялку отпихнула, за глаза схватилася:
- Ой, болят глаза! Ой, ничего не вижу!
А старуха повернулась к дочери:
- Что, Фекла, поглядела, какую невесту Петя оты­скал? А ты, Петя, еще наплачешься со слепой-то, еще трижды пожалеешь, что от моей дочки отказался.
Встали они и ушли.
Ну, тут свекор понял, свекровь тоже поняла, что дело неладное.
- Ну-ко, давайте, гости, уходите все.
Все разошлись. А я глаза тру, я по кровати катаюся, из глаз гной уж идет, дурь по-нашему. Целыми пригорш­нями огребаю, сутки маюсь. И другие. И неделю маюсь... Спасалася я только под кроватью: заберусь под кровать и лежу. Вроде в темноте да в холодке полегче.
А по деревне-то уж разговоры пошли: вот, Петя-то Богданов, говорили, на красавице женился, а красавица-то...
Свекор говорит:
- Вот что: надо ее к колдуну везти, а иначе ей ничего не поможет. К Герасиму Герасимовичу, в соседнюю дерев­ню. Это не порох никакой. Это ее околдовали.
Взяли меня, свезли туда. Оставили меня у второй зо­ловки, Маруси, она замужем в той деревне, но сейчас одна жила в избе, муж на ученье уехал.
Оставили меня у золовки, а сами уехали.
Вот вечером золовка привела меня к старичку. Он за домом сетки налаживал.
- Ну что, молодушка? — спрашивает.— Что с тобой случилось?
- Не знаю, дяденька. Посмотри-ка ты сам.
Он меня к свету повернул, стал осматривать. А я не вижу свету. Сначала еще лунь видела лампочну — как будто солнце проясняется сквозь облака, а тут уже ничего не вижу. Только глаза рвет да дурь с глаз огребаю.
Он вздохнул.
- Да,— говорит,— ребята наши на свадьбе были, рассказывали, какая ты красивая да румяная. Что же с тобой сотворилося, красавица? Ладно, пожалею тебя, попробую вылечить.
Приказал снохе принести бутылку. Она бутылку при­несла, он эту бутылку взял, сходил в избу, не знаю, что сделал, возвращается. Подает мне эту бутылку. Я бутылку пошатала, чувствую — не пустая, налито что-то.
- Слушай внимательно, молодушка, и точнехонько так сделай, как я скажу. Придешь домой — вылей эту воду в умывальник, глаза промой, промой, промой и залезай на печь. И пусть тебя Маруся потеплее укроет Что есть одеял в доме — всеми чтобы тебя укрыла. Если холод возьмет, в дрожь станет бросать — значит, навек слепа останешься. А если согреешься да заснешь — пойдешь на поправку. И как тебе жарко ни будет — одеял не скидывай, не раскрывайся.
Ну вот. Как старик рассказал, так мы пришли, сделали. Маша меня на печь подняла, помогла мне туда влезть, матрас подостелила и начала меня укрывать. Все, что бы­ло в избе одеял, да телогреек, да накидок,— все на меня навалила.
— Ой, Маша, что-то мне вроде становится жарко.
Она ничего мне не сказала.
Полежала я, полежала — заснула. К утру заснула, а проснулась вечером. Впотьмах. Золовка ушла, чтобы тут не стучать, не бренчать, меня не беспокоить. Тут, рядыш­ком, ушла в квартиру, беседовать.
Я проснулась — глаза не болят. Начала сбрасывать с себя гору одеял, накидок. Села на печке. Не болят глаза И будто свет вижу. На столе лампа горит. Ой, да ведь это мне, наверно, снится. Ну хоть во сне-то я порадуюсь, что у меня прежние глаза.
Посидела-посидела, думаю: а ведь, кажется, я на самом деле вижу. Если это не во сне, я сейчас спущусь вниз, подойду к зеркалу и посмотрю, какие у меня глаза.
У кума из Германии, с первой еще войны, зеркало было привезено тяжелое, в бронзовой оправе. Оно на комоде лежало.
Спустилася. К комоду подошла, взяла зеркало. А сама уж сколько времени не ела, дак и зеркало еле держу, такая слабая. Глаза как глаза, чистые, как прежде были.
Зеркало положила, села к столу напротив лампы и сижу. Господи, неужели я вижу?! Не знаю, какому богу молиться.
Вдруг топ-топ-топ — шаги. Двери открываются — Маруся входит.
- Ах!—да обратно попятилася. Испугалась или обрадовалась.
- Маша, ты чего пятишься-то?
 = Ничего, Ирушка, ничего, я иду, иду.
Вошла, на меня смотрит, а сказать ничего не смеет. Боится оговорить. Ведь раньше старики говаривали, что если что не так скажешь, то сглазишь.
- Ирушка, давай я сейчас чай поставлю, тут у меня суп в печке, да еще вчерась всего было напечено, дак да­вай я калитки разогрею, сядем поедим.
- Ой, Маша, давай. Я так есть хочу — не могу, как хочу.
- Знаю-знаю, сейчас.
Она самовар поставила, все сносила на стол, мы с ней поели. Она мне ничего не смеет сказать, и я с ней про свои глаза не смею заговорить. Ну, покушали, она гово­рит:
- Что теперь будем делать? Спать?
- А давай спать.
Мы на постель повалилися с ней, обнялись, и я опять до утра заснула.
Утром встала — опять к зеркалу: глаза как глаза. А Маша говорит:
-- Пойди к старику. Он там-то живет. Теперь сама найдешь его.
Прихожу. Выходит опять сноха:
- Молодушка, здорово! Ирушкой, кажется, зовут тебя? Здорово, Ирушка! Ну, что? На поправку пошло?
Ой, тетенька, не говори ты ничего. Будто вроде понравилась.
- Ну, а старик-то всю ночь на печке ворочался- сгонал. Всю ночь какую-то ведьму ругал-проклинал. Ну ладно, пойду схожу за ним.
Пришел старичок. Посмотрел на меня — обрадовался:
- Ну вот, теперь другое дело. Теперь ты стала опять красавицей.
- Что ты, дедушка: я ведь так похудела-намучилась!
- Ну, это ничего, наживет кость мясо. Ты мою бу­тылочку принесла? Давай еще этого настоя дам тебе, еще раз глаза промоешь, и больше твоя болезнь тебе ни­когда не скажется. И вечно ты будешь старика вспоми­нать.
Платы никакой не взял. Сороковку водки мы ему с Петей принесли — и то не хотел брать. Ну, потом взял.


                БАНЯ

Как поженились мы с Петей — нам дома пожить и но дали почти: погнали на сплавы. Тогда ведь как: если ребенка нету, хочешь не хочешь — попрут на сплавы. Я замуж вышла в двадцать восьмом году, и у меня три года не было детей. И три года по сплавам гоняли да по лесозаготовкам.
На сплавах тяжело было работать. Хоть какие дожди, хоть чего — домой не спускают. Реки еще только-только расколотились. Сапоги новые дали, а как в воду забре­дем— у нас полны сапоги воды. А вода-то... Еще ведь лед по берегам. Из поросячьей кожи были сапоги, не из резины, дак и промокали.
Мы однажды сговорились с девками да с бабами: давай домой убежим! Побежали домой — а за нами пого­ня. Двадцать километров ушли, а все же нас всех споймали и опять в лес вернули. Пришлось до осени так бур­лачить. И до того мы на сплаву все познобилися, до того переболелнся — а домой все равно нас не спустили.
Осенью вернулись домой, псрсмылися, обогрелися — и снова нас с мужиком в лесозаготовку. Снова от уток до уток в лес. Сформировали бригаду — четырнадцать му­жиков и я, пятнадцатая.
Вот поработали мы на Водле, потом нас перебросили на Виру. А жили в Вирозере. Про мужчин баню вытопят, а про женщин? Я одна в бригаде. Хоть где мойся. Мужи­ки в баню пойдут, а мне как помыться? Я поскоблюсь- поскоблюсь...
А мужики были там — три братана, да свекор мой, да деверь, да муж, остальные мужики были чу­жие.
А потом мой Петя как-то говорит:
- Ты долго будешь в баню-то не ходить? Смотри, вшей накопишь.
Я говорю:
- Неужели я с мужиками пойду?
А он:
- О-о, да на Пелусозере вечно бабы да девки с му­жиками в одну баню ходят. А у нас половина своих муж­чин, что тебе стесняться?
Ну вот, суббота пришла, опять про нас баню топят. А в воскресенье там про другу бригаду, в понедельник — про третью, так всю неделю.
Я говорю:
- Петя, знаешь, пойду я сегодня в баню. В трусах помоюся.
А мужикам ничего не сказала. Ушли мужики мыться, и я чистое собрала, пошла. А баня — как наш дом, большая-большая, посередине каменка.
Вот они там моются, а я пришла, в колидоре разде­лась, только лифчик и трусы оставила — и в баню.
В баню вошла, а мужики — о-ой! Так это она в баню- то пришла! И — кто на каменку, кто на пол, кто куда! Мимо меня в дверь попрыгали — все разбежались. А му­жик мой повернулся — смеется:
- Вот, Ирушка, ты боялась, а гля-ко — они сами тебя испугались!
Ну вот, потом я и стала так в баню ходить.


                ***
...Еще один вечер. Хозяйка сидит за столом и стрижет большими ножницами грязно-белое овечье руно. Борис на другом конце читает журнал «Огонек». Нинка тут же, рисует дом. Светлые волосы свесились на лоб, язык вы­сунут, нос шмыгает от старания. У Нинки прекрасный музыкальный слух, она с ходу запоминает довольно слож­ные мелодии. А еще умеет «складывать песни». Вот пря­мо говорит: «Я сейчас спою песню «Не шумит, не гремит». И очень смело начинает импровизировать, причем полу­чается складно, и даже в рифму. Но сейчас ей не до пе­сен: она рисует цветными фломастерами, и каждая но­вая яркая линия, проведенная по бумаге, вызывает у нее восторженный вздох.
На еще не остывшей, прикрытой газетой плите сушат­ся белые вымытые Любины сапожки. Рядом — кастрюля с недоеденной ухой из карасей. Ирина Константиновна побывала в гостях и принесла оттуда полный целлофано­вый пакет свежих карасей. Телевизор включен. Передают концерт из Колонного зала.
Мы с Борей и Любой недавно вернулись из клуба — ходили смотреть фильм «Человек-амфибия». Было много Любиных учеников — длинноволосых юнцов в клешах. Люба говорит, что основной бич нынешней школы не успеваемость, она, конечно, плохая, но тут идет официаль­ное завышение оценок, так сказать, узаконенное очковти­рательство,— а дисциплина. Дисциплина ужасна. Под­ростки, в подражание старшим, пьют, хулиганят и сквер­нословят. Им преподают много такого, что вряд ли при­годится им в жизни, а вот эстетику поведения не препода­ют. А эстетика поведения, по мнению Любы, предмет в сельской школе совершенно необходимый.
Сейчас в здешних деревнях парней гораздо больше, чем девушек, потому что вокруг — леспромхозы, а там — чисто мужская работа. Немногочисленные девушки — сельская интеллигенция. Это учительницы, фельдшер, би­блиотекарь. Ухажеров у них — хоть отбавляй, но браки при разных культурных уровнях супругов, по мнению Любы и по ее личным наблюдениям, как правило, неудач­ны. Ее собственный брак представляет приятное исключение (это уже по моим собственным наблюдениям), потому ; что хотя Борис и уступает своей жене в образованности, но, может быть, именно благодаря этому относится к ней с необыкновенным уважением, смотрит ей в рот и пол­ностью признает ее превосходство над ним.
Вчера был праздник в честь двух святых — Изосимы и Савватия, и мы все ходили в соседнюю деревню Щаниково, к двоюродной сестре Ирины Константиновны. Уже морозец ударил, лужи покрылись льдом. Колодозеро еще не замерзло, только у самых берегов затяну­лось тонким ледком. Но и оно уже глядит по-зимнему: свинцовое, холодное, какое-то плоское. Мы шли мимо деревень — Дубово, Заозерье, и Ирина Константиновна сказала, что именно по этой вот дороге мачеха гоняла ее в детстве на мельницу, а вот за тем пригорком она нашла загулявшихся овец. Нам встретилось большое убранное картофельное поле. Мы шли по борозде, как по тропинке. Убранное! Целые гнезда уже замерзших картофелин валялись вдоль бо­розд. С этого «убранного» поля можно было собирать | картофель мешками.
- Ой-вой-вой! — стонала Ирина Константиновна.—Да что же это делается! Да как же это можно! Мы со своих участков всю до последней картошечки выбрали, а тут! Да крупная какая, да хорошая! Ой, горюшко!
Кто же это так убирал? — спросила я.
Студенты, кто же еще!
...Кукушка прокуковала одиннадцать. Молодые и Инна спят, а мы с Ириной Константиновной сидим за столом. Она стрижет шерсть и рассказывает.

 
ПЕРВЕНЕЦ

- … И вот так я три года работала — двадцать восьмой, двадцать девятый и тридцатый год. До первого ребенка. Потом я забеременела. И то, в положении покуда была, все равно в лесозаготовку погнали. И только весной, когда мне уже месяц ходить оставалось, отпустили меня:
- Иди-ко ты, молодица, домой.
Меня все молодицей звали. Уж я три года замужем, а все молодица.
Приехала я домой в мае. А в июне месяце косили. Уж вся родня с лесозаготовок вернулась.
Пошли мы косить до солнышка. Я впереди всех покосьями хожу. Деверь, золовка, свекор, свекрова, хозяин да я — впереди. Я, бедова, всех обогнала.
А золовка, Малаша, и говорит:
- Ирушка, ты потише ходи. Соседка Ксюшка сказа­ла, что тебе этими днями родить надо.
Я говорю:
- Ксюшка почем знат? Что она, с нами спала, что ли?
- А она сказала, что и она последние дни дохажива­ет, что вы с ней вместе должны родить.
Ну, я ей ничего не сказала. Солнышко высоко подня­лось, пора на обед идти.
Пошли на обед. Километра полтора было идти до дому. Иду — вдруг меня будто ремнем опоясало. Опять пошла-цошла — снова меня будто ремнем отужнло. Вот тебе, думаю я, и Аксюшка, видно, правильно сказала, что рожать пришло время.
Но я ничего никому не сказала. Пришли домой, по­обедали, чай попили. Малаша стала посуду мыть, а я через сени перешла в другой конец дома — у нас был большой дом, двухконечный,—в комнату вошла, повали­лась на лавку — маленько хоть отдохнуть. Только пова­лилась — мужик двери открыл, зовет:
- Ирушка! Не время отдыхать! Пошли сено ограб­лять!
Ну, думаю, Ирушка, рожать собралась не вовремя.
А сама на мужа закричала:
- Хоть бы минутку дал отдохнуть! С ночи ведь косим! Только привалилась и опять идти! Дай полежу хоть пять минут!
- Нет-нет, не время!
- Ну, я встала, опять все пошли. Малаша посуду помы­ла — нас догнала.
Вот я иду и думаю: как я скажу, как объяснюсь? На шестнадцатом году замуж выйдено, три года прожито — какие мои годы были? Да и первого рожаю, стесняюсь, конечно. А больница за десять километров, в Корбозере. |
Нервничаю, расстраиваюсь. !
Начали сено сграблять. А у нас покос был большой — сорок заколов в одном покосе ставили. А покос — верх \ сухой, а пониже — вода с глиной, как каша.
Сграблено сено. Вдруг с меня начали воды хлопать, j Тяжело покосила — и у меня пузырь там лопнул водяной. Воды потекут-потекут — я скорей в кусты. В кустах пере­сижу — опять сграбляю сено. На меня никто внимания не обращает. Кто сграбляет, кто кучи ложит. Уж много куч j накучено, надо кучи носить, а остальные будут кучи сла­гать.
Ой, думаю, как кучи-то я стану носить? А сказать стесняюсь. Ну, а свекрова догадалася:
- Малашка,— говорит,— давай-ко бери носилки, Ирушка-то у нас последние минуты ходит, дак eй тяжело кучи носить, давай-ко с тобой.
  Я—да ой! Хоть целуй свекрову.
- А ты, Ирушка,— говорит,— под кучей заграбляй.
Я думаю — это не трудно. Под кучей заграблю, а как  с меня воды потекут — я скорей за кучу.
Ну, уж меня стали и схватки брать. А мужики ничего  не понимают. Петя одиннадцать закол наладил и начинает метать. А меня как схватит, как схватит! Я скорее за кучу убегу, там присяду, посижу, посижу, посижу...
Вдруг пастух пришел. Тут коровы бродили за изго­родью. Пришел, сел у моей кучи, разговаривает со всеми. Свекрова и говорит:
- Тимоха! Ты чего пришел-то, глаза вытаращил да сидишь?
Она понимает, что я рожаю, дак.
- Поди,— говорит,— к коровам, а то медведь всех коров твоих задерет.
- А пожалуй,— говорит,— Тимофеевна, пойду.
Ушел. А свекровь подошла ко мне:
- Ирушка, ну что?
- Чего что? — а сама стесняюсь сказать.
- Я ведь вижу, что ты в кусты бегаешь да за кучу приседаешь. Да ты ведь, наверно, рожашь.
- Ой,— я говорю,— рожаю.
- Дак поди-ка Пете скажи. Он запрягет да свезет тебя в больницу.
У нас пара коней была. Я подошла, говорю:
- Петя, я рожаю ведь.
А он обернулся на меня, глаза осолопил, белый как полотно сделался. Тоже молодой был, испугался.
Я говорю:
- Не пугайся, я пойду домой, а ты скорей тут мечи да придешь к полвторому, лошадь запрягешь да меня свезешь в Корбозеро.
Я пошла. А свекровь за мной вслед. Поди знай — до дому полтора километра, может, на дороге где рожу.
А хозяин мой тоже недолго сено фуркал. Я только успела домой прийти, переоделась, наготовила, чтобы в больницу ехать,— мужик пришел. А свекрова говорит:
- Ирушка, ты пойди тут напрямик, через лесок, чтобы в деревню не заходить, в Салму, чтобы тебя не увидел никто, не сглазил. Тут километр всего до большой дороги. А на дороге тебя Петро ждать будет.
Ну, я так и сделала. Пошла. Опояшет меня, как рем­нем, затужит, ну, я присяду-посижу да и дальше иду.
На дорогу вышла — мужичок мой едет. Кобылка за­пряжена, сам на телеге. Посадил меня в эту телегу, по­вез.
Так у меня такие тут схватки начались, такие схватки! Я кричу, его ругаю:
-Ты такой-сякой-экой! Зачем меня по каменьям, по кочкам везешь!
А дорога-то ровная, никаких кочек нет.
Он лошадку остановит:
- Полежи, отдохни.
- Нет, давай поезжай! Я на дороге рожать не соби­раюсь!
- Ну дак, Ирушка, я поведу лошадь в поводу.
Поедем тихонько. Меня схватка отпустит — я опять его ругаю:
- Чего ты ползешь еле-еле? Садись да скорей поез­жай!
Он опять сядет, погонит. Ка-ак опять меня схватит — дак будто сто камней под колесами. Я опять кричу:
- Ой, стой, стой, стой! Опять по каменьям меня везешь, такой-сякой-экой!
Дак до того мужик упарился со мной за дорогу — сам еле живой до больницы доехал. Ну, кое-как довез.
Акушеркой была у нас Лидия Осиповна, хорошая женщина, немолодая уже. Она двенадцать лет в Петро­заводске проработала, потом уж к нам. Спрашивает Петю:
- У тебя, молодой человек, тут, в Корбозере, есть какая-нибудь родня?
- Есть,— он говорит.
Тетка жила у нас там, в Корбозере.
- Ну дак переночуй у родственников, а завтра при­ходи, узнай, кого Аринушка родит.
- Ну уж нет! — говорит.— Она меня так намордовала за дорогу, что я ее три дня видеть не смогу! За что она меня кляла-ругала?
- А ты, дружок, думал, как? Тяжело ей, вот она тебя и ругала.
Мужичок мои рукой махнул, да и удул домой.
А меня Лидия Осиповна проводила в родильную па­лату.
И меня так стало мучить! Я ей сперва не сказала, что до самых схваток работала, а когда сказала — она меня до того ругала, до того ругала!
- Вот поэтому,— говорит,— воды отошли раньше времени. Потому тебе и рожать так тяжело.
Потом начала утешать меня:
- Ну ничего, родишь, все рожают...
А у нас в деревне была маленькая такая баба, Улюшка. Двойню родила. И вот у меня одно на уме: господи, думаю, вот какая женщина — мне под ногами пройдет — рожала двойню. Неужели я не рожу? Да рожу! Эка высокая такая, тонкая! Я тогда стройная была, теперь-то разматерела под старость.
Ну до того меня мучило, до того меня мучило! Вот Лидия Осиповна и говорит:
- Подожди, Арипушка, я тебе сейчас помогу. Ты немножко отдохнешь.
Что-то такое принесла — как вроде лед. Да кругом носа поводила, кругом ушей, кругом рта. И я заснула. Часа два спала. Схватки все равно были, а я не чувство­вала.
Проснулась — ну, а тут уж потуги начались. Я с койки- то соскочила да скорей на таз.
А родильная палата была рядом с мужской. Дак вот, хоть и тяжело мне, а я терплю, чтобы звуку-то не дать никак. Ой, сколько мне бог терпенья тогда дал!
И вот, значит, над тазом я села, таз прозвенел, а мужики поняли, стучать стали, чтобы акушерка бежала скорей. Она вошла, увидела, что я на тазу, закричала:
-Что ты, что ты, Аринушка, что ты! Ребеночка убь­ешь! На койку, на койку!
Скорей меня на койку положила, вынула тонкие две доски, мне под поясницу положила и еще подушку.
Я говорю:
- Лидия Осиповна, зачем?
- А вот чтобы было высоко. Тогда легче рожать и разрыва не получится. Только ты меня слушайся. Вот Полина рожала, меня не слушалась, так у нее четыре разрыва было. А знаешь, как разрывы зашивать!
Откуда мне знать!
- А не знаешь, так слушайся меня.
А ребенок уж в ход пошел.
- Аринушка, ртом дыши! Аринушка, рот закрой, носом дыши!
Вот она командует, я все это исполняю.
Ну и родила. Мальчик-то выпал, закричал. Она:
Ой, Аринушка, богатыря родила!
Подняла мальчика, показала. Тут сестра пришла, вымыли его, унесли.
На другой день свекрова явилась, принесла кошель рыбных пирогов. Невод свой был, рыбу ловили.
А Лидия Осиповна:
— Вот, давай, Аринушка, теперь мы с тобой поку­шаем. Пирог свежий, это тебе можно.
Пирог вскрыла — большой такой пирог, щучий; я ем, она ест со мной.
А у нас прежде считалось, что женщина после родов вроде как поганая. Брезговали с ней есть, подходить даже брезговали. Если дома женщина родит — всю по­стель с койки снимут, соломы сноп принесут да родиху вместе с ребенком на эту солому положат. И покуда родиха не поправится да покуда в бане не помоется — она считается поганая.
А я смеюсь:
- Лидия Осиповна, я ведь поганая.
- Что ты, Аринушка! Какая ты поганая? Почему поганая?
Я ей рассказала, как у нас считается.
- А, это бывало! Это бывало в прошлом, а теперь все по-другому.
Вот так я родила первенца своего, Валентина.
Такой хороший парень-то был, крупный... Он у меня шесть недель жил.
Как с больницы-то меня выписали, я почти сразу на работу пошла. Свое хозяйство было, дак... Свекрова с ребенком.
А тут как раз праздник, Успенье. Мы калитки печем, пироги. Вдруг ребенок заплакал, ребенок заплакал! Сутки кричит, голову назад закидывает. Это называется детский паралич, а по-нашему — родимка. И вот сутки проревел, а к утру...
И до того мы парня-то этого жалели, вся семья, шесте­ро нас было, до того плакали, до того ревели... А что сделать? Ничего не сделать...


 ЗИНА

Дело шло-подошло. В тридцать втором году начали складывать у нас колхоз. В октябре. Назвали «Светлый путь». Стали мы колхозниками. И аккурат в октябре я Зину родила.
Выходной день был, воскресенье. Мы с утра со све­кровой калиток напекли. Откухарничали мы, пообедали и повалились с мужиком отдохнуть. Только повалились — к нам женщины. Кто с вязанием, кто с вышивкой. К нам вечно народ ходил. Такой был дом — любили к нам хо­дить на беседу.
Я говорю:
- Ну, Петя, беседники пришли, дак я встану, а ты лежи.
Ну, сидим — свекор, да свекрова, да я, да гости. Ма­лаша уже замужем была в другой деревне, а деверь слу­жил в армии. Он потом, когда в армии отслужил, посту­пил в совпартшколу в Петрозаводске. Там и женился. А потом его назначили в Ганусово, председателем колхоза.
Сидим. Двенадцатого октября это дело было. День уж был коротенький. Чувствую — меня опоясало. Ну, думаю, набеседовалась.
А тут котел вскипел—лошадям да коровам пойло запаривать. Я думаю: если что — пойду во хлев рожать. А гостям скажу, что я иду поить скотину.
Вот меня пуще опоясывает. А гости сидят. Пока тем­ниться не станет да скотину не пора будет поить, не ра­зойдутся, знаю, гости. А мне невтерпеж. Я говорю:
- Вы тут посидите, а я быстренько коров напою.
А у нас хлев был большой. Двух коров держали, не­тель. А овцы в другом углу.
- Ну, поди напои. А мы тут посидим, подождем тебя.
Вот я ведра налила да пошла во двор. Как во двор-то спустилась — так меня стиснет! Ведра поставила, со­гнулась— ой-ой-ой! — только и могу сказать. Потом отпустило. Снесла ведра в хлев, в корыто вылила, верну­лась — новые начерпала ведра.
Как во второй раз-то ведра понесла да только во хлев через порог вступила, ведра поставила — меня уж тут потуга схватила. Все же успела ведра вылить. А тут свекровь сзади дверь открыла во хлев:
- Ирушка, ты ведь рожашь!
- Рожаю!
Только сказала «рожаю» — у меня потуга последняя. Я схватилась за матицу-то, да что силы-то натужилась — Зина у меня и вылетела, прямо корове под нос. Пала девка в солому да в хвою, корова голову нагнула, нюхат.
Я говорю:
- Бери скорей ребенка, корова рогом-то подцепит!
Она ребенка подняла, хвойку да солому фартуком со спины стерла да девочку в фартук положила — и по­шли. Она впереди с девочкой, а я ведра пусты в руки — идем.
Идем — а беседники сидят дожидаются. Свекровь двери открыла, грязь-кровь капает с фартука-то. А они все глаза уставили:
- Ой! У вас тут что творится-то? Овца, что ли, ояг­нилась?
- А вот, — говорит,— овца какая.
Фартук-то маленечко приклонила — а там Зина трепе­щется.
- Ой! Да ты, Ирушка, родила?!
- Да.
Они все вскочили, с койки оба матраса сняли, соломы нанесли, да всей бригадой мне налаживают лечь. Ну вот и повалилася я. Дарья — сестра мужа — самовар схвати­ла, чай согрели. Мне — чаю, и они тут же сидят, чай пьют.
Вот так я Зину родила.
Ну, а потом меня назначили кладовщиком в колхоз, а мужичка моего послали в Пудож, на курсы председа­телей колхозов. Выучился ои на курсах, приехал домой, и его поставили председателем колхоза. Три года про­работал он председателем — тридцать третий, тридцать четвертый и тридцать пятый.


ЛОШАДИ

У нас в колхозе лошади были — финки, хорошие, здо­ровые лошади. И вот напала на них болезнь — анемия. Придешь лошадь запречь — стоит. И вдруг — пала, стену загрызла, в эту стену ногами бьет, в навоз зароется. А стену насквозь прогрызет — и подыхат. И вот за корот­кое время все лошади так передохли. Может, завезли нам болезнь эту, а может, и вредительство было — не знаю.
Пришло лето. Рожь сухая, надо жать да снопы возить. Как без лошадей? И поставили нас в бригаду, четырех женщин, носить снопы вместо лошадей. Я была, потом Настя, двоюродная сестра, Клаша Тимошихина да Анна Герасимовна. Мой, как раз, мужичок, председатель колхо­за, так распорядился — нас на место лошадей переучить.
А я уже была опять в положении.
Кладовщицей-то я работала, а на полях — наравне с людьми.
И вот мы эту рожь день косим, неделю носим, другу носим. Мужчины кучи слагают, а мы носим. Бабы по два снопа поднимут, а я четыре кладу. Силы были ведь.
Носила да было, носила да было. А тоже было аккурат перед Успеньем. Вот сегодня Спас, а завтра Успенье. Спас-то мы не отмечали, потому что надо было успеть эту рожь убрать, чтобы под дождь не попала. Сухая была рожь, хорошая.
И что-то вдруг я ослабла. По два снопа — и то с трудом ношу. Я говорю:
- Бабы! Чего-то неладно со мной, не могу носить.
- Ой, не притворяйся! По четыре носила, а ныне не можешь!
- Правда!
- Ну дак поди отдохни, мы выносим без тебя.
Пришла домой. Вроде мне полегчало. Назавтра - Успенье. Отгуляли — и опять на поля: жать надо.
Вот жнем с утра.
Жну, а Настасья, двоюродная сестра, подошла и го­ворит:
- Ирушка! У тебя какая кровь-то по ногам бежит!
Как я посмотрела—ой!
- Поди-ко ляг , полежи. Ты, может, в поло­жении была?
- Ну да,— я говорю,— в положении я.
- Ну дак всё! А давно ли?
- Да уж месяца два есть.
Она кричит мужика моего:
- Петя! Поди сюды! Отправь Иру домой поскорее!
Он пришел, на меня уставился:
- Ты почто на работу пошла, раз плохо чувствовала?
- А я ничего не чувствовала! Вот третьего-то дня я не могла снопы носить — вот почему. Применили как лошадей нас — вот вам картиночка налицо.
- Дак а что же я сделаю? Работать-то надоть.


ТАМАРА

Проработал мой мужичок три года председателем кол­хоза, а потом пожелал на тракториста учиться. Сначала, правда, его не спускали, потом все же послали на курсы трактористов. На тракториста выучился — и его сразу отправили в Ладогу, на курсы бригадиров по тракторам. За Петрозаводск.
Мне снова рожать, а мужика рядом нет: с курсов вернулся — ушел на сплав работать, в Подпорожье. Я — со свекром да со свекровью.
За две недели до родов приходит бригадир:
Арина, сегодя пойди с бригадой, поливай огороды.
А свекровь с той комнаты вышла:
- Нет, нельзя ей ходить: воду с озера таскать надо, да в такую гору! Не пущу.
- Ой, пойду, ничего!
- Да ведь две недели до родов!
- Ну и что? Пойду. Сколько могу, пополиваю. Все женщины пойдут — и я с ними.
Пошла. А ведра большие были да маленькие. Женщи­ны маленькие ведра расхватали, а мне достались — по два ведра ведро. Ну, я взяла да давай носить.
Ношу в гору, поливаю — будто бы ничего. Гряды были длинные-длинные, через все поле. Турнепс, свеклу, капусту сажали. Турнепсу тогда много сеяли: по три ямы насыпа­ли для колхозной скотины, да и своей скотине доставалось.
Я полила четыре с половиной гряды. Так до обеда время прошло.
Пришла домой, пообедала. Свекровь говорит:
- Боле не ходи.
Не послушалась, пошла. Еще две гряды полила. А третью начала — вдруг меня как будто в спину удари­ло. Я тут у гряды села и сижу. А женщины ушли туда уж, на край. Вернулись, смеются:
- Арина, ты чего сидишь отдыхаешь?
Я говорю:
- Неладно со мной. Спину переломило.
- Как переломило?
- Будто кто топором тюкнул.
Настасья говорит:
- Ну дак беги домой! Ты, видно, рожашь!
- Чего болташь-то? Мне еще две недели до родов!
- Да ведь ты надорвалась! Удумала по два таких ведра носить. Ты бы хоть по ведру носила. Бежи скорей домой!
Какое бежать! Я и встать не могу.
Подняли меня, повели. К дому подходим — а свекровь уж видит в окно. На крыльцо выбежала:
- Ирушка, я ведь тебе говорила! Разве последние дни можно?!
Ну, что делать...
Вот сегодня суббота. Спина болит—я места не на­хожу. Сутки маюсь — никакого облегчения. Назавтра —- воскресенье. Я и на кровать, я и на печку — не могу, все болит. Ни покою, ни терпенья — хоть с лодки в воду падай. И третьи сутки так.
Акушерка за десять километров. В Салмозере ни фельдшеришки, ни бабки — никого. В соседней деревне был, правда, фельдшер, но к нему народ не любил обра­щаться, потому что он был пьяница.
Хорошо, я така крепкая была. Родила девочку.
Назавтра я встала, баньку пошла топить: приехали с Петрозаводска гости — мужа сестра да зять. Намылась, напарилась — и больше уж не ложилась.
Стало у меня две дочки — Зинушка да Тамарушка.


* * *

За утренним чаем Люба сообщила, что ей с ноября можно идти в декретный отпуск, и что они с Борей сразу же уедут в Петрозаводск. Боря возьмет отпуск — ему полагается два месяца — и будет подыскивать в Петро­заводске работу шофера.
- Ну что ж,— помолчав, сказала Ирина Констан­тиновна.— Поезжайте. Останемся мы с Ниночкой вдвоем. Будем гулять ходить, в бане мыться. Овечек кормить...
Люба ушла в школу, хозяйка — на скотный двор, поить и кормить скотину. На улице солнце и тишина. Легкий, безветренный морозец.
Принесли почту: журналы «Огонек» и «Советская женщина», газеты «Комсомолец», «Ленинская правда» и «Пудожская правда», и письмо от дочери Тамары из Петрозаводска.
Тамара приглашает мать на день рождения свекра — тому исполнилось 75 лет.
Ирина Константиновна читает письмо вслух и ком­ментирует:
- Тамара культурно живет, дак. У нее в квартире два гарнитура — польский и югославский. Две трюмы — одно простое, а другое с тремя зеркалами. Все полирован­ное, а ковров!.. Мою всю избу можно этими коврами покрыть. И хрусталя много. Ну, у ней муж-то, Ваня, карел, непьющий, шофером работает на дальних рейсах. А что? Поеду. Пока Боря с Любой тут. А то потом на кого скотину оставить? Поеду.
Пришла из школы Люба, веселая: еще две недели — и прощай колодозерская школа, где она проработала два с половиной года.
- А кто тебя будет замещать, когда ты уедешь?
- Да никто. Ни труда не будет, ни рисования, ни черчения. Некому вести. У нас и по основным-то предме­там учителей не хватает. У всех нагрузки двойные-тройные.
- Хоть им прибавляют к зарплате за перегрузку?
- Нет. Так работают.
После обеда хозяйка с Нинкой пошли топить баню. Вернулся с работы Боря. Переоделся и сел к плите курить. Люба командует:
- Ну-ка, вставай! Проверни мясо! Принеси воды!
Он безропотно слушается.
Люба в мини-халатике, открывающем сзади ноги вплоть до беленьких трусиков, стирает белье в стиральной машине «Рига». Боря носит чистую воду и выносит гряз­ную. Потом уходит на улицу, развешивает белье, а Люба принимается жарить котлеты. Она стоит у плиты и рас­суждает:
- Вообще-то мне в деревне нравится. Я тут уже адаптировалась. Я ведь сама в деревню попросилась работать. Но этот дом я терпеть не могу! Я первый год в Дубово квартировала, в семье тракториста, дак там чистота такая! А тут—не могу просто. Грязно, вонь, Нинка эта... Никакая она не больная, а просто неряха рас­пущенная. Я ее терпеть не могу. Вообще этот дом самый грязный в деревне. Недаром все дети отсюда разбежа­лись. Первое время я пыталась все по-своему наладить, картинки эти дурацкие со стен посрывала, все перемыла, за Нинку взялась, все на ней стирала — бесполезно! Толь­ко день не постираю — и уже все по-старому. Я даже ста­раюсь подольше в школе задерживаться, чтобы грязи этой не видеть. Нет, я очень рада, что мы отсюда уез­жаем. И для Бори полезно — что он тут видит? А в Петро­заводске он сможет культурно развиваться.
Может, Люба в чем-то и права, но вот Нинку мне жалко. Ей хуже всех, все ее шпыняют, и Ирина Констан­тиновна пуще всех, хотя, конечно, Ирина Константинов­на — единственная, кто по-настоящему любит эту боль­ную, брошенную матерью и отцом девочку.
- Нинка, уйди!
- Нинка, сатана, я вот ремнем счас!
- Нинка, не балуйся! — раздается каждую минуту.
Вечер. Вымылись в бане. Напарились, нахлестались вениками. Потом сидели за столом, ели суп из баранины, котлеты с вермишелью, пили чай и смотрели по телевизору бесконечносерийную «Ольгу Сергеевну». Татьяна Дорони­на с Ростиславом Пляттом рассуждали о проблемах научно-технической революции.
Когда после чая мыли посуду и Нинка тоже пыталась мыть, с плачем отстаивая свое право хотя бы вытирать посуду полотенцем, Люба полотенце вырвала, а Нинку так шлепнула, что та кувырнулась с лавки на пол, да так и осталась лежать на полу и отчаянно рыдать.
Вбежала Ирина Константиновна (она кормила в хле­ву скотину), и произошла стычка между свекровью и невесткой:
- Не дам дите обижать! Остальное все ваше дело, а дите обижать не дам! Моду взяли дите пихать да валить!
Люба повернулась и ушла в свою комнату.
- Боря! — раздалось оттуда.— Иди сюда!
Борис виновато взглянул на мать, похлопал глазами и молча ушел к жене.
- Ох, уж я и не знаю, что лучше. Иногда думаю: пусть бы скорее уезжали, ведь затуркают совсем ребен­ка...
...Нинка, наревевшись, заснула. Ирина Константинов­на села за прялку и стала накручивать на веретено нитку из овечьей шерсти. И рассказывать. Я легла в постель, а она все сучила шерсть и рассказывала. Нитка вилась, обрывалась. Хозяйка связывала ее, склеивала и снова тянула-тянула из пучка шерсти, приколотой к прялке железным стерженьком, серую нитку. И, так же обрываясь и склеиваясь, тянулись истории жизни.


БРАТЬЯ ТИМОШИХИНЫ

Как-то раз жали на поле рожь. Николай Семёнович Тимошихин - он учителем у нас работал - пришёл в поле, проводить беседу про международное положение. А брат его двоюродный, тоже Тимошихин, Фёдор Григорьевич, конюх, возьми, да и заявись туда же. У него кони убежали, и как раз на это поле.
Вот Николай Семёнович беседу проводит, про убийство Кирова рассказыват, а Федор Григорьевич и скажи:
- А~а, если бы ещё и Сталина убили, дак всем бы легче жить было. А то зажали народ в кулак.
А Николай:
- Что-что ты сказал?
Тот повторил.
Николай сейчас сел, вырывает бумаги лист, пишет акт. Подписал и всех заставил подписаться.
И этот акт он мне приносит в сельсовет. А я тогда замеща­ла председателя сельсовета.
- Прими этот акт под расписку и сейчас же посылай в Корбозеро курьера, в милицию.
Ну, я не имела права отказать, акт подписала, отправила. Мне-то какое дело, я ничего не знаю, не слышала. Да и опаса­лась не подписать: Яков Кузьмич и Ефим Дмитрич, члены сельсовета, - они всё брали не заметку. Что не так – донос. Они мно­го этих доносов написали, и на Фёдора Григорьевича тоже, потому он был мужик простодушный, что у него на уме, то ш на языке.
Проходит месяц. Мы копали уже картофель. И я была на поле. И Фёдор Григорьевич там был. Вдруг ребята прибегают из деревни;
- Вот записку для бригадира, быстрее в деревню бегите!
- Да что случилось?
- Там дяденьки каки - то приехали в острых шапках!
- А где они?
- У дяди Фёдора дома. И велели, чтобы дядя Фёдор тоже пришел.
Ну ладно. Я подхожу к Фёдору;
- Вот что, Фёдор Григорьевич, пошли домой.
- А чего?!
Он бумагу увидел - я держу, и сразу, будто, догадался, сник.
- Что в бумаге-то?
Я говорю;
- Ничего, дак. Велят в деревню идти.
Пошли. А он мне и говорит:
- Эх зачем я болтал! Яков с Ефимом, собаки, не зря на заметку всё брали.
Я говорю;
- Может, по делам вызывают. Ты конюх, я - бригадир, мало ли?..
- Нет, никакие не дела, сердце моё чувствует.
Вот идём. Под гору-то спускаемся, видим - у Фёдорова дома что народу-то! Вся деревня!
Подходим. Здороваемся. Двое в островерхих шапках - тогда такие носили, будёновки, подходят к Фёдору Григорьевичу:
- Тимошихин - вы будете?
- Я.
- Вы арестованы. А вы - это ко мне обращается - бу­дете свидетелем при обыске, как вы тут бригадир.
Два милиционера Фёдора Григорьевича взяли, а другие два начали обыск делать.
Вышли из подвала - патронташ с патронами нашли, а за иконой два письма на иностранном языке.
- Вы имели переписку с заграницей?
- Какую ещё! Я ж неграмотный.
- Не признаётесь?
- Нет.
Забрали они эти письма - не знаю, что там было написано. Ружье искали-искали, три раза Фёдора потрясли: говори, где ружьё! Говори, где ружьё!
- Нет у меня ружья. Поди знай, откуда у меня патрон­таш завалялся.
Так и увели его. И мне велели в бумаге расписаться, как свидетелю. Увезли его в Петрозаводск, в тюрьму.


НА ОНЕЖСКОМ ОЗЕРЕ

И вот в сентябре увезли Федора Григорьича, а в январе тридцать седь­мого прислали мне повестку - явиться в суд как свидетелю.
А у меня Тамара шестимесячная. А Пётр Яковлевич, мой-то мужик, об это время еще учился на курсах бригадиров по трак­торам, на Ладоге. Оставила я Тамарушку свёкру да свекрови, собралась - да и пошла. Пошли мы втроём, три свидетеля: Яков Кузьмич, Ефим Дмитрич, я. Обои Заплатины они были. Только не род­ственники, не братья. Однофамильцы. Вышли рано до света. Пошли мы в Пудож, пешком. Семь­десят километров пешком. В Пудоже переночевали и дальше пошли - кругом по Заонежью. Правым берегом. Сначала до Авдеева, потом до Песчаного. В Песча­ном опять ночевали, там у меня женщина была знакомая, с Кубова. Она и посоветовала: вы кругом не ходите, а идите вы напрямик пят­надцать километров Онегом и выйдете к Вороньему.
Утром встали, чайку попили, а у меня было из дому взято кусок хлеба. Я половину съела, а половину в платок спрятала, за пазуху. Время было голодное, дак...
Ну и пошли. Идем губой. Темно, об эту пору рассве­тает поздно. Километров пять-шесть отшагали мы этой губой, рассвело, и стало видно Воронье, деревня, внизу как на тарелочке.
Вдруг Яков Кузьмич говорит:
- Константиновна, а ты не видишь, вроде впереди чернеется что-то.
Я посмотрела:
Вроде чернеется. Дак и что? Может, собака.
Идем. Ближе подошли — нет, человек. Пойдет да постоит. Пойдет да постоит. На восьмом километре видим: он уж и не идет. Стоит, о тросточку оперся. Мороз соро­каградусный, ветер, снег метет. Немножко не дошли — человек этот упал.
Яков Кузьмич говорит:
- Гля-ко, Константиновна, до чего напился человек, на ногах не стоит.
Я говорю:
- Пьяный не пьяный, а подойти надо.
- Да ну его. Тут таких до Петрозаводска, может, два десятка валяется. Пойдем-ка поскорей, день корот­кий, успеть бы до Вороньего добраться.
- Дак ведь человек, не собака! Вы как знаете, а я подойду.
Подошла к нему. Он лежит — лицом в снег. Драповое полупальто на нем, шапка хорошая, меховая, валенки черные с галошами. Около него чемоданчик и сверток бумажный.
Я за плечо потрясла его, на спину перевернула:
- Гражданин, ты замерзнешь ведь! Напиваться-то так можно ли?
А он глаза-то открыл и говорит:
- Я, гражданочка, не пьяный. Я уполномоченный Пудожского ОРСа. Ходил, вербовал по Заонежью картошку. Лошадь просил — не дали, и провизией не запасся.
Тихо-тихо так говорит, я на коленях стою, слушаю его. Запаха винного, точно, нет. А он шепчет:
- От голода ослабел и к тому же заболел в дороге — катар желудка у меня. Вот лежу, с белым светом про­щаюсь...
Я говорю:
- Не дам помереть!
Встала, закричала:
- Мужчины! Вернитесь, человек замерзает! — И ему: Встаньте!
Он попробовал встать — и никак. Ноги не поддаются. Говорит:
- Нет ли у тебя, гражданочка, хлеба?
А у меня был хлеба ломоть на груди, под платком. На мне был платок большой, вокруг себя, как одеяло, обвязан. Сама была в жакеточке такой легонькой — по морозу-то в тулупе не потопаешь.
Вынула хлеб, к губам ему поднесла. А он губами ше­велит, а есть не может. Уже окончательно замерзает Запрятала я хлеб опять в платок, потом подумала, хлеб в карман переложила, а платок сняла да его платком оку­тала, как одеялом.
А мужики идут, не оглядываются. Я кричу вслед:
- Яков Кузьмич, Ефим Дмитрии! Человек-то замерз­нуть может! Помогите!
Ефим Дмитрии обернулся, рукой махнул.
- А я,— говорит,— и не подумаю пьяниц всяких спа­сать.
Я тогда замещала председателя сельсовета, власть имела, они меня боялись. Как крикнула:
- А ну, вернитесь!
Вот один вернулся. Яков Кузьмич. Подошел сам и говорит:
- Ну что ты тут над ним стоишь? Много тут таких, за­мерзающих. Ладно, давай беги за лошадью, я с ним оста­нусь. Стану спасать.
Думаю: нет, не спасешь. Ты человек бессовестный, ты его обчистишь, если что у него осталось, себе подбагришь. Я уж знаю твой характер.
Я говорю:
- Яков Кузьмич, прежде давай посмотрим, что у него есть.
Стала я сверток тянуть, а человек этот рукой шевелит, вроде не хочет давать свертка. Я спрашиваю:
- Кто хоть ты? Имя свое назови!
- Я,— говорит,— с Пудожа, Чубарин, Владимир Александрович. У меня,— говорит,— отец, жонка, два сынишка.
Я говорю:
- Владимир Алексаныч, я тебя не грабить хочу, а я тебя спасти хочу. Я сейчас посмотрю, что у тебя есть, а потом побегу за лошадью.
Посмотрела — у него триста пятьдесят рублей денег от командировки в кошельке, нож хороший на ремешке, часы. В чемодане гармошка сынишку и походные свои вещи: бритвенный прибор, полотенце. Потом сверток чуть надорвала — а там три платья шелковых, видимо для жонки.
- Ну вот, Яков Кузьмич, оставайся, а я побегу.
Яков Кузьмич говорит:
- Нет, Константиновна, я передумал. Ты оставайся с ним, а я побегу за лошадью.
Яков Кузьмич побежал, а я взяла этого Чубарина, на колени положила и давай ему щеки тереть, нос тереть снегом. Он весь белый.
Трала, трала, трала — у него с носа аж кожа сошла, вижу, что больше нельзя трать.
Все же оттерла. Румянцы заходили немножко. Я пла­том его с головой закрыла, как одеялом, положила на снег, стала ему руки-ноги двигать, как утопленнику. По­том опять платом, опять на колени, опять искусственное дыхание — так раз десять я принималася. Сама вся мок­рая стала. Потом он меня начала просить:
- Гражданочка, не беспокой меня, я так спать хочу! Дай ты мне поспать хоть пять минут.
Нет, думаю, спать я тебе не дам. Тебя не в сон по­тянуло, тебя на смерть потянуло. Ведь ты это возьми в голову: ты помрешь, а у тебя семья останется.
Я с ним до того довозилась — вся в поту. А он одно шепчет: спать...
Смотрю — стала отделяться от берега точка. Я говорю:
Владимир Алексаныч, не спи, лошадь идет. Яков Кузьмич лошадь гонит, сейчас тебя в деревню повезем, там отогреешься.
Лошадь подогнал Яков Кузьмич, и старик возница с ним. Я посмотрела — голые дровни, ни сепинки, никакого половика не положили. Я говорю:
- Как я человека положу? На дровнях пней!
Яков Кузьмич говорит:
- Константиновна! Никто ведь лошади не давал! Я уж хотел звонить в Пудож, в райком, чтоб лошадь дали.
Ну ладно. Нечего делать. Я свой плат подстелила иод него, его на дровни положили, платом укрыла наглухо и наказ старику дала:
- Вези, что есть галоп у лошади, что есть в ногах силы.
Ну, лошадь, правда, была молодая у него.
Вот поехали. Поехали, а день кончается, два с поло­виной часа мы с ним на Онеге простояли. На губе. А мы пошли.
Я, правда, простилась, поцеловала его в щеку, ска­зала, может, не увидимся, заплакала сама.
Старику наказала:
- Сразу же позвоните семье в Пудож.
Старик погнал лошадь, а мы пошли. Подходим к дерев­не. А тот, второй мужик, Ефим-то Дмитрии, выбежал нам навстречу:
- Ну что? — говорит.— С пьяницей отвозились?
Я говорю:
- Разговор потом будет с тобой. Веди на ночлег.
Ну, он нас на ночлег отвел. Вошли в избу, смотрю — двое мужчин сидят. Как я с морозу-то проморгалась, стряхнула иней с лица да с бровей — а это два знакомца, оба с Пудожа, из райкома, Воронов да Игроков.
Я говорю:
- О! Знакомы! Здравствуйте! Вы откуда? С Петро­заводска?
- Нет,— говорят.— Не с Петрозаводска.
- А каким путем здесь?
- А мы,— говорят,— Константиновна (они меня зна­ли, на конференциях да на собраниях встречались, дак), мы,— говорят,— в Петрозаводск едем.
- А вы давно приехали?
- А вот часа за два до вас приехали.
- До нас? А вы видели человека на Онеге?
Они замялись, друг на друга посмотрели.
- Да вроде видели, проезжали мимо. Да только мы не знали чей. А шел, верно. Тихонечко, с тросточкой шел.
- Ах вы,—- говорю,— скотины! Ах вы, изверги! Вы в тулупы завились да в тепле, как в печке, сидели! И вы человека замерзать бросили на озере!
Они аж вскочили на ноги:
- Чего болтаешь?
- А,— говорю,— вы боялись носы заморозить, по­дойти! Шел Чубарин, ваш, с Пудожа! Да хоть с Великой губы! Хоть с Вороньего! Человек стоит замерзат, а вы проехали мимо! Он уж не шел, а стоял в то время, раз вы три часа назад приехали. Бросили человека как со­баку.
Игроков говорит:
- Ладно, Константиновна, чего там. Садись к столу. Хлеб-то есть у тебя? А то у нас все с собой, садись поешь.
- Мне,— говорю,— никакой вашей еды не надо.
И Ефима Дмитрича я отругала. Я говорю: придем домой, ты член правления колхоза, я тоже с тобой рас­считаюсь.
Пока я их калила-ругала, хозяйка самовар согрела, попили и повалилися спать.
Проснулась я — этих знакомцев уж нет, тулупы не висят. Ну, мы на поезд и в Петрозаводск, на шестнад­цатый разъезд.

СУД

Явились в главсуд, а нас там уже ждали.
- Вот вам стулья, садитесь, посидите.
Ну, мы сели втроем в коридорчике. Ждем.
Вдруг идут три мужчины в военной форме, идут, чеканят шаг по коридору – коридор дли-инный. Нам покланилися и прошли в зало.
Мы сидим. Вдруг – ведут. Два милиционера ведут нашего Федора Григорича.
Бородой оброс – не узнать. Мы на него смотрим, а он и не глядит на нас. Я думала, что он на мужчин обижается, на Яковап да на Ефима – они-то на него за каждый пучтяк доносы писали, а мне-то, может, поклонится, я-то перед ним невинна непричинна, только что акт подписала да отправила.
Нет, он прошел – даже не посмотрел.
Может, не велено ему. Не знаю.
Опустил глаза  и прошел.
У меня так сердце и дернуло, думаю, у меня дети, и у него тоже осталося трое ребят, жена осталась. Человек, можно сказать, погибает, и некому спасти.
Вот провели его туда, где эта тройка заседала. Вызывают Якова Кузьмича. Не знаю, что уж он там говорил. Вышел. Взывают Ефима Дмитрича. Обое Заплптины они были. Торлько не братья, не родственники. Однофамильцы.
Вот опять сел. Вызывают меня.
Ну, вызвали меня, я захожу — сидит тройка. В креслах таких больших, ремни через плечо.
Стали спрашивать меня — как что дело было, как Федор Григорьевич себя вел, то, другое.
Я говорю — я грубости никакой не видала от него. Ну , там иногда что скажет, заматюгается, но ведь человек неграмотный. Сам из бедняков, зачем ему вредить колхозу? А что акт подписала – дак велели, я и подписала, а что он там говорил, нет ли – я не слышала. Это его двоюродный брат акт писал. Его на суд не вызвали, потому что он был больной туберкулезом.
- Больше ничего не можете добавить?
- Больше ничего.
- Ну хорошо. Нам достаточно тех показаний, которые Заплатины дали. Выйдите на две минуты в коридор. Мы сейчас будем выносить решение.
Я вышла. Мужики спрашивают: что?
- А что вас спрашивали, то и меня.
Скоро нас вызвали, зачитали: семь лет дали нашему Федору Григоричу, и три года поражения прав…
Ну, правда, он заплакал, и сразу его повели.
Нам велели задержаться в коридоре.
Вышел один:
- Вот записка, идите в такой-то кабинет, вам выдадут деньги на дорогу.
Я говорю:
- Что деньги? Человека-то… С человеком-то что будет?
- А что человек? Человек заслужил.
- Заслужил, а семья у него…
Засмеялся:
- Ну, семья подождет.
На том все и кончилось.


«…СПАСИТЕЛЬ МОЙ ПРИШЕЛ!...»

И пошли мы обратно домой. Тем же путем.
А я все думаю: как там Чубарин, живой или мертвый?
Пришли мы в Воронье ночевать. Опять к этой знако­мой. Она в пекарне работала. Я ее спрашиваю:
- Ты, Маруся, не знаешь, что с тем человеком, ко­торый замерзал на Онеге?
- Да,— говорит,— знам, знам! Привезли его на лошади. И, знаешь, Ирушка, до того по деревне дово­зили— он замерз почти насмерть, а никто в дом не пускат! Боятся! Ревят, жалеют, а в дом не пускат никто! Хорошо, один солдат демобилизованный, он увидел и говорит: везите ко мне. За спиртом сбегал, снегу нанесли, стали его отти­рать спиртом, снегом. Два с половиной часа отваживали, если не больше. Приведут в сознанье — он опять. При­ведут — он опять. Ну, оттерли все же. А на ноги не мо­жет стать. Ноги поморозил.
А я, когда на Онеге с ним возилась, на ноги-то не об­ратила внимания. На нем валенки были с галошами, я и думала, что ноги у него теплые. А оказывается, он слузом где-то брел, напрямик от деревни к деревне. В слузах-то вода — он ноги и промочил.
- Вот как раз,— Маруся продолжает,—сегодня жонка за ним приехала, увезла его домой. Когда его увозили, то спрашивали: кто тебя спас? «А спасла меня, говорит, какая-то женщина. Я, говорит, как во сне эту женщину видел. Но я бы ее сразу узнал. Только бы она появилась — узнал».
...Опять пешком до Авдеева, с Авдеева в Пудож,— того же, дня и пришли в Пудож. А там у меня кума. Вот я ее и спрашиваю:
- Марфа Николавна! Не знаешь такого Чубарина? Жив ли?
- Жив,— говорит,— жив! Его жена привезла. А что, и вы слышали, что он замерзал на Онеге?
- Да,— я говорю,— слышала немножко.
А мужчины — Яков Кузьмич и Ефим Дмитрии — смеются.
- Ну, да,— говорит,— его кто-то спас на Онеге. Кака-то женщина спасла. Вот уж эта женщина, видно, хороший человек. Его бы на Онеге занесло ветром со снегом, а весной бы унесло со льдом. И даже трупа бы не нашли. Вот если бы объявилась эта женщина, он бы ее наградил хорошо.
- О,— говорю,— нужна ей награда! Уж если спасала его, так не за награду.
А потом скрашиваю:
- А где, Николавна, евонный дом?
- А дом вот такой-то. От нас тут рядом. А тебе чего там надо?
- Да так,— говорю,— охота посмотреть.
- Ты недолго ходи, я чай грею.
Прихожу, постучалася. Женщина открывает Ви­димо, евоиа жонка.
- Вы чья, гражданочка? Вам что нужно?
В городе боятся — чужой человек, дак. Темно уже. Шесть, седьмой. - Не бойтесь, пустите меня, мне надоть.
Пошла я вперед, она вслед. Я в двери шагнула —|она меня обошла, дорогу загораживает, все волнуется.
- К кому вы? Что вам надо?..
Все сидят за самоваром — отец, дети... А Владимир Алексаныч обернулся, посмотрел на меня — а у меня лицо окуржавело, все в инее, дак он меня не узнал.
- Проходите,— говорит,— гражданочка. Вы кто?
Дети смотрят на меня.
Вот я платок сняла. Лицо обтерла...
Как он вскочил, Владимир Алексаныч, как заплакал!
- Ой, папа, Сима, мой спаситель пришел! Ой, мой спаситель пришел!
Я сама заплакала, он меня обнял, целует в щеки, тя­нет меня к столу, а сам как курица на ногах перева­ливается: ноги-то позябши. Руки забинтованы, тоже, видимо, позябли. Я-то руки ему оттирала, да, наверно, он их поморозил, пока его по деревне возили. .
А потом:
- Сима, ведь мы только с бани пришли. В бане-то осталась вода? Вы с дороги? Симочка, веди в баню! На­мой человека с дороги.
Я говорю:
- У меня белья-то нету с собой.
Он говорит:
- Сима, бери свое все белье и веди.
Она такая тоже солидная женщина, жена, круп­ная.
Пошли мы с ней в баню, намылнся, и опять за чай. Она поллитру принесла, выпили мы.
- Давай рассказывай, Константиновна, как ты спасала меня.
Я говорю:
- Не могу, без слез мне не рассказать, дак.
Потом стала рассказывать. Ну до того слез было у нас всех, до того слез...
А потом он встает, опять, как курица, с боку на бок, подходит к буфету, достает кошелек с деньгами.
Вот,— говорит,— Ирина Константиновна, сколько есть...
Я говорю:
- Возьми-ка ты свой кошелек, даже ты его не откры­вай. Ты не из бурлаков пришел, а ты пришел с того света. Одно мне скажи: что при тебе было — все тебе отдали?
- Все,— говорит,— в порядке, только ножа не ока­залось.
Я говорю:
- Нож, видимо, солдат на память себе оставил. А платок мой где, которым я тебя покрыла?
Платок байковый, большой, как одеяло, новый.
Жонка говорит:
Платок у меня.
Встала — подала платочек.
Оставляли ночевать, ну, я говорю, надо возвращать­ся, шестнадцать дней проходили, а у меня шестимесячный ребенок дома остался со свекровью да свек­ром.
А жена:
— Господи! Шестимесячный ребенок, так она не пострашилась на Онеге стоять, тебя, Володя, спасать! Вы теперь нам как родная сестра.
Я к ним часто заезжала. Как в Пудож приеду — всег­да к ним. Они меня как родную встречали.
Владимир Алекексаныч на другую работу перешёл - стал пекарем работать в лагере. Три километра от Пудожа, теперь там аэро­дром, а тогда был лагерь. Вот когда мужика- то моего посадили после войны за тринадцать с половиной килограмма муки - я туда с передачей ездила. Вот я как-то приехала к мужу с передачей и встретила Владимира Алексаныча.
- Ты по какому случаю, Константиновна?
- А случай у меня такой, что муж сидит за тринадцать с половиной килограмма муки. Женщины с его бригады уворовали муку, а ему три года дали за халатность.
- Ладно, я, говорит, стану ему носить хлеба, сколько могу.
И стал помогать.
Но недолго помогал. Хозяин мой заболел там гнойным плев­ритом и до того дошёл, что его с полусроку по болезни и выпустили. Списали, как больного. Он после того и здоровым не бывал. Семнадцать лет болел, Туберкулёз костей у него стал. Так и умер.
А Владимир Алексаныч недолго после того в Пудоже пожил. Сима-то, жена его, умерла родами, и он женился на вдове одной, Кенозёрской. Дом свой продал и переехал в Петрозаводск. Боль­ше уж я его не видела. Вот така история.

А Фёдора Григорьича как увели, как я спину-то его в пос­ледний раз увидела - так и всё. Ни весточки от него, ничего, ничего. Так и сгинул человек.


НОЧНЫЕ ГОСТИ

Уж вы, милые мои подруженьки,
Как спалось ли вам темной ноченькой?
А мне, молодушке, не уснулося,
Как под утречко я забылася,
По всему полу раскатилася,
И навиделся мне нехороший сои,
Будто шла я с милым быстрой реченькой
И держался ен за ковыль-траву.
Ковыль-травушка обрывалася,
Ен упал и обратно не всплыл уже,
А я осталася плакать на бережке...


... А в тридцать восьмом году начали наших мужиков подряд возить-забирать. С Колодозера двенадцать мужчин увезли, о Корбозера десять. А у нас с Салмозера увезли семерых мужиков. И ни слуху ни духу. Только один вернулся - мой мужик.
В том году - в марте дело было - приехал к нам предста­витель райкома партии, проводить пленум. Вызывает меня, гово­рят:
- Складывай чемодан, завтра поедешь на курсы - на пере­подготовку, и примешь сельский совет. Будешь председателем сельского совета.
А я до этого шесть дет замещала председателя сельсовета.
Я говоре:
- Не могу ехать, мне в декрет скоро выходить, и болею я - грудь нарывает, надо операцию делать.
- Ничего, - говорят.- В Пудоже есть больница, поезжай. Если сразу не примешь сельсовет, то потом, после декретного примешь.
Ну, пленум кончился, пришла домой, чемодан собрала, по­кушали, повалились спать. Спим крепко - Петя спит, свёкор, я и двое у меня ребят - Зине было три года, Тамарушке полтора годика. И третий на подходе.
Вдруг в три часа ночи застучалось в двери, застучалось в двери!
А мой хозяин говорит:
- Ира, кто там может быть?
- А не знаю, кто.
Тогда ещё из тюрем да из лагерей убегали люди. Как раз слухи ходили, двое убежало из тюрьмы, дак не они ли?
Я говорю:
- Иди и спроси, кто скучит. Если незнакомы голоса - не открывай.
Он вышел в коридор:
- Кто там?
- А пустите!
- Кто такой?
- Я, Иван Сидорович!
- Какой Иван Сидоров»ч?
- Ненилин.
Он говорит:
- Ирушка, Иван Сидоровяч.
- Ну, дак, - я говорю, - Иван Сидоровяч - дак пусти. Что ему надоть?
Иван Сидорович тоже был член сельсовета. Ну я и говорю: пусти, дак. А сама не могу - так грудь рвет. На полотенце грудь. Все же поднялася, халат накинула.
Петя открыл двери.
- Иван Сидорович, здравствуете. Вы какими судьбами?
А он обернулся и говорит:
А вот, посмотри, какими судьбами.
Как я посмотрела - пихаются в двери два человека в ост­рых шапках. Армейцам давали такие шапки, со звёздочками напе­реди. Буденовки. Oй! У меня сразу сердце дёрнуло. Чужие, незнакомые лица.
Подошли к дивану, садятся. Наганы у обоих на поясах.
А свёкор мне и говорит:
- Наверно, ты сказала что-нибудь на пленуме неправильно, приехали тебя арестовать.
- Как же так, меня арестовать! Да за что?
А он:
- Двух мужчин уж увезли с деревни, а сколько с волости увезли невинных-непричинных? Вот, за тобой приехали.
Тут один открывает планшет, вынимает бумагу - длинный, широкий лист, на одной стороны написано. Я дрожу, думаю - сейчас подадут.
А он посмотрел в лица и говорит:
- Пётр Яковлевич Богданов кто будете?
А мой хозяин говорит:
- Я.
- Вы арестоваиы! Вот етолько-то вам времени на сборы. Справляйтесь.
Ой! Я заревела, свёкор заплакал. Мужик, правда, мой гла­за уставил да и смотрит. Я roворю:
- Скажи, Петя, чего-нито будь!
А он говорит:
- Зачем меня арестовать? - и заплакал.
Я - к Ивану Сидоровичу:
- Иван Сидорович, что же это такое?
- Не спрашивай. На Погосте трёх арестовали, в сельсовет уж привезли. В Усть-Реке двух. И тут, говорит, за Петром Яков­левичем ещё кого-то хотят взять.
А эти двое посмотрели на Ивана Сидоров»на - ничего не сказан.
А у нас было по верху обоями обклеено, а по окнам да по низу газетами, и всё - Троцкистско-Зиновьевская группа - всё писали тогда про Троцкистско-Зиновьевскую группу. и у меня всё кругом - по подоконьям - было обклеено этими газетами.
Тут один и говорит:
- Вы что, газеты выписываете?
- Да, - я говорю, - выписываю. Я, говорю, в сельсовете работаю, да в колхозе бригадиром. Я газеты выписываю.
А он:
- А чемодан большой зачем у вас сложен?
- Чемодан сложен - я завтра еду на курсы.
А второй, который лист держит в руке и говорит:
- Надо у вас обыск сделать.
Я говора:
-- Ну давай, начинайте. Раз обыск, дак обыск. Начинайте.
А сама не могу, грудь рвёт.
Подвела к шкафу, шкаф открыла. А у меня полный шкаф был с верхом книг. Они аж ужаснулись - цела библиотека. А Иван Сидорович говорит:
- Она вообще начитанный человек.
Вот они книги все вырыли, вырыли, вырыли, пересмотрели.
- Давайте, говорю, я обратно книги сложу.
Они говорят - давай, мы тебе поможем. Сложили, правда, обратно книги.
- Ну, - я говорю, - теперь где будете обыск делать?
- А больше, - говорят, - нигде не будем.
И - к Пете:
- Ну, Пётр Яковлевич, - готов?
- Готов.
Мы плачем, ревим... И повели моего хозяина.
А я вслед за ним побежала, думаю - кого еще возьмут?
А они - к Ефиму Дмитричу Заплатину. Подошли, стучат. А жена:
- Никого не пущу! Небось с лагеря кто-нибудь! Не пущу!
А Иван Сидорович:
- Я, - говорит, - Иван Сидорович Ненилин! Пустите!
Как она открыла, как увидела этих, в острых шапках - и
тоже всё поняла. И у порога тут же пала. Катается у двери:
- За Ефимом приехали! За Ефимом приехали!
У Ефима тоже трое детей было, да она.
А меня мой хозяин ворочает:
- Ирушка, иди. Я ничего плохого не делал, меня везде ува­жают, может, разберутся, отпустят. Иди, Ирушка, застынешь.
Тут и Ефима вывели, да и повели их обоих в сельсовет.
Я домой пошла. Думаю, денег возьму, отнесу ему, он денег взял мало. Как на крыльцо-то я взбежала - а крыльцо у нас бы­ло высокое, да как воду-то носили-плескали - оно оледенело - как я поскользнулася на этом крыльце, да упала вниз - разбилася в кровь. Испугалась - думала, у меня будет выкидыш - в по­ложении была.
Ну, ничего. Встала, доковыляла до сельсовета, а мне гово­рят:
- Зря пришла, их уже увезли. Иди домой.
Вот такие дела. Двадцать восьмого марта его увезли, хо­зяина моего. А через две недели вызывают нас в сельсовет - всех баб, у которых мужья увезены, й сообщают:
- Ваши мужья все признаны вредителями, и всем дано по десять лет. Кому с переписью с семейством, а кому без перепи­си.
Господи, как же так! Без переписи с семейством!
- А с тобой, Ирина Константиновна, особый разговор бу­дет. Вот завтра приходи на пленум.
- А курсы? - я говорю.
- Ну, курсы пока отменяем тебе ехать. А приходи завтра в сельсовет на пленум.
Я на пленум прихожу. С райкома опять приехал человек.
И постановляют на пленуме: меня, как жену вредителя, из членов
правления исключить, и никаких мне прав не давать. И ещё оказали: мы хозяина твоего не виним, хозяин твой, наверно, вернется, потому как он ни в чём плохом никогда не замечался. Он председателем колхоза работал, на тракториста выучился, на бригадира по тракторам, на участкового механика выучился - и никогда ничего мы не замечали за ним. Вернется. Пойди, успо­койся - вернётся. А когда вернётся - тогда мы тебя восстано­вим по прежнему.
Ну, успокаивают. Да разве успокоишь?
          А грудь у меня и так болела, а тут еще сильнее разболелась. Всю дорогу от сельствета, от озера, я до того плакала, до того доревилась… Господи… Прихожу домой – нигде места не нахожу. Ходила-ходила, люди спят. Ночь. Я плачу, я ревлю. Повалилася спать.
И снится мне сон. Будто я в баню собралась, веник под мышкой. Стою на берегу, на озеро смотрю. А озеро тонким-тонким льдом покрыто, чуть разбить — и потечет. Само озеро черное-черное и все в дырках. Смотрю, от Усть-реки озером идут три мужчины. Господи, кто тут идет по этому льду, тут ведь нельзя сейчас. Смотрю, Заплатин Яков Кузьмич впереди идет. Ефим Дмитрич следом. И мой мужик позади идет, за ними. Ой, как я опять ревлю: все потонут! Мой мужичок потонет! Ой, все потонут! Вдруг Яков Кузьмич в лунку провалился, нырнул — утонул. Ефим фигурками ходил-ходил вокруг этих дырок, обходил-обхо­дил — и тот упал, утонул. Ой, как я кричу на всю дерев­ню: мужики потонули! Мой мужичок потонет! А мой му­жичок все кругом, кругом этих дырок, все ближе к де­ревне, ближе к деревне...
И тут я проснулась. Проснулась – бегу к женщинам;
- Такой сон высмотрела!
- Ну,— говорят,— твой хозяин придет. А те двое не вернутся. А твой хозяин, посмотришь, придет, не уто­нет.


ВАЛЕНТИНА

Вот дело шло-подошло. Мне операцию сделали, грудь у меня болеть перестала. Свекор коней нанялся пасти, я од­на, с двумя девочками. День работаю — повалюсь одна, день работаю — повалюсь. Мужика моего в марте два­дцать восьмого увезли, а пятнадцатого июня я роди­ла девочку.
Родила одна, нигде никого. Вышла корову доить, чувствую, роды подходят. Пришла в избу, подойник по­ложила, стала против печки — родила. Родила – не знаю, как пуповину отрезать. Ножницы были под подушкой, и там я нитку держала запасную. Схватила ножницы, пуровину отрубила – с пуповины кровь в матицу, в аотолок бьет. Я покуда за ниткой бегала под подушку – девочка чуть кровью не изошла. Пуповину завя­зала, девочку - в подол, и под крыльцо стала спускаться. А дети мои спят. Обеи девочки, Зина и Тамара. Спуска­юсь— двери открылись, свекор идет.
- Ирушка, ты кого в подоле-то несешь?
- Ой, батюшка! - (раньше-то не папой звали, а батюшкой) - Я родила.
Он крестится:
- Слава тебе, господи! Все-то хорошо вышло?
- Хорошо.
Он — ведро воды, все это за мной затер, обтер, ребен­ку наладил место — на шесток соломки принес, подстелил тряпочку какую-то, ребеночка у меня взял, положил, мне соломку на кровать принес.
На кровать повалилася. Свекор ребенка перенес ко мне, печку затопил, за бабкой сбегал в другую деревню. Пришла старуха, намыла девочку эту, что-то там над ней пошептала... Ну вот. Девочку назвали Валентиной.
А тогда декретного отпуска не давали, а так, давали недели две отдохнуть после родов. И вот я две недели понянчилась, а потом посмекала девочку в няньки.
Работала я бригадиром в колхозе. Уйду на работу, а эта девочка Валентину в тряпицу завернет и удерет на озеро купаться. Ребенка на песок на сырой положит в тряпице тонкой. Весь день купается, а девочка там на песке: «А-ха! А-ха!» Не знаю, кормит ли, не кормит Я поплачу втихомолку:
- Ниночка, что же ты делаешь?
- А я недолго, тетя Ира, полагаю эту девочку, не­долго!
И эта девочка у меня заболела двухсторонним воспа­лением легких. Она неделю: «А-ха! А-ха!» День рабо­таю — ночь хожу, ее на руках укачиваю.
А раньше бригадирами работали — что получали? Пятьдесят соток с трудодня государству сдают. Потом на семена отложат зерно. Колхозникам тут уже одна мяки­на остается. Да ведь еще норму надо выработать. Люди с работы, а бригадиру надо все смерить — все покосы, поля, кто что сделал. Люди спать, а мне надо стаксировать, вывесить на стену кто сколько заработал, что выра­ботал. Девочка плачет. Тут хоть девку налаживай, обра­батывай, хоть скотину. Да ведь тогда хлеб сами пекли. Худой-недобрый — а надо спечь.
Я до того с этой девочкой намучилася. Приду на ра­боту, а у меня все в ушах: «А-ха! А-ха!»
Та девочка три недели пожила — померла. Плакала я, плакала — что сделаешь? Ничего не поделаешь.


РАЗДЕЛ

Ты воспой ли воспой, жавороночек,
Ты воспой ли воспой да на горе крутой,
На горе крутой, на проталинке,
На проталинке, да на просвитленной,
Ты подай голос через темный лес,
Через темный лес, да через жганый бор,
Ты подай голос да в Москву камену,
В Москву камену, да в крепость крепкую,
Крепость крепкую, да в тюрем ную.
Я ли в той тюрьме да что не год сидел,
А вот не год, не два, а ровно девять лет.
На десятый год стал письмо писать,
Написал письмо отцу с матерью.
А отец с матерью письма не приняли,
А ох, не приняли, не распечатали,
Не распечатали, да не заплакали.
А стал писать да молодой жене
А молода жена письма не приняла,
Письма не приняла, к  сердцу не прижала.
А стал писать письмо да старой любушке,
А стара любушка письмо приняла,
Письмо приняла да распечатала,
Распечатала, да к сердцу прижала…


Мужу дано было десять лет без переписи с семьей. Дочка померла — отец не знает. Какая тяжесть на душе — господи!
Вот зима приходит. Меня от семьи, от скотины, от детей — в лесозаготовочку. Дают лошадь от колхоза — и в лес, за сорок километров. Куда денешься? Жена вредителя.
А свекор и говорит:
- Тебя в лесозаготовку, а я пойду женюсь.
- Как женишься?! Ты бы с ребятами остался, со скотиной!
-  Нет, женюсь. Пойду, тут Клаша Ненилина, вдови­ца молодая.
Я говорю:
- Тебе ведь шестьдесят пять лет! А вдовице три­дцать пять!
- А что? Я хоть с молодой поживу.
Сходил, эту вдовицу привел.
Ой, горе! Хоть вешайся.
Вот привел свекор эту молодуху. А у нее пятеро де­тей, женихи да невесты. Она и говорит:
- Вот, прежде чем тебе в лес ехать, давай-ка раз­делим хозяйство.
А у меня нетель, стельная корова, две овцы с ягнятами, поросиха годовалая и два маленьких поросенка. Муж трактористом работал, дак хлеба-то было у нас в запа­се: три килограмма на трудодень он получал. Вот и дер­жали скотину.
Этой молодой жене надо было у меня корову ото­брать.
Я говорю:
- Корову не дам! Ты сейчас пришла — и сразу коро­ву тебе? Не дам!
- Ну, нетель возьму.
Нетель взяли. Овцу взяли с ягнятами. Поросенка взяли. Вот у меня осталися поросенок, поросиха эта большая, овца с ягненком, телок и корова.
- Ну вот,— говорит,— телка убьем — мясо напопо­лам поделим.
А, думаю, на что мне спорить, раз так все пошло вверх дном.
Плачу-ревлю. Куда детей девать?
А была старушка тут с Няндомы — вот теперь у нас живет сын ейный. Не скажет, что я вру. И вот эта ста­рушка мне говорит:
- Дай-ко ты мне детей, Зину да Томушку, я буду ухаживать. Да и за скотиной, пожалуй, стану ухаживать. Хлебушка оставь мне, я стану печь.
А еще намолоть хлебушка-то надо было. Насушить в печке да намолоть, на ручном на круглом жернову. Она это все взялась.
Напекла я себе немножко хлеба, ребятам напекла, запас оставила и поехала. Поехала, а скотина пока оста­лась в своем хлеве. Старушка, Настасья Петровна, обе­щала ухаживать за скотиной.


ЛЕСОЗАГОТОВКА

Вот приехала я в лесозаготовку. Деревня Сума, Пу­дожского района. Стала на квартиру к девушке одной, к Шуре. Она глухая была, старая дева, незамужняя. Отец-мать у нее кладовщиками в Кривцах работали, а она квартирантов пускала. У ней целая бригада квартиро­вала с Рогозера.
Я зашла в дом, смотрю — знакома девушка, с Рогозера, кума мне, Зину у меня держала. Зина у меня кре­щеная, рожена, еще когда попы были.
- О,— говорит,— наша сватья приехала в лес! Ты надолго?
- От уток до уток.
- Да что ты, а дети?
- Дети — на людей да на бога.
- А скотина?
-Тоже так.
- Дак кто же все-таки остался?
- А вот знаете Настасью Петровну Самылину?
- Ну, знам, знам.
- Вот на нее все оставила.
- Ну ладно, давай мы тебя накормим, нам свежей рыбы тут мешок навезли с Рогозера. У тебя лошадь хо­рошая?
- Финка,— я говорю,— самая лучшая кобыла. Два года как объехана.
Ну вот, они меня накормили рыбой. Я буханку вынула своего печения. У них хлебная норма была — по кило­грамму на человека. Это если план выполнишь. А не вы­полнишь — шестьсот грамм.
Лошадь накормила, напоила, сена надавала и к ихним коням поставила — у них за лошадьми конюх специаль­ный смотрит. И пошли мы на собрание.
Приходим — народу! Ну, сижу. Слушаю. Доклад де­лал начальник лесопункта Александр Иванович Фомин. Он теперь в Кривдах, председателем колхоза. Он доклад кончил, тут разные вопросы начались, потом начальник спрашивает:
- У кого что в «разном» будет? А то давайте за­крывать.
- Вот,— говорю,— товарищ начальник, у меня «раз­ное» есть.
- Ну, давай, говорите, я что-то вас не видал тут.
- Да вот, я новый работник, хочу вам объясниться, откуда я и что.
- Ну,— говорит,— знаю, Салмозеро деревня, как же я не знаю? Ну и,— говорит,— Богдановых знаю, Якова Фирсовича, он,— говорит,— на сплаву все ходил. Вот только мужа вашего хорошо не знал. А свекра очень хо­рошо знаю.
- Ну вот,— говорю,— куда меня определите?
-А выбирай бригаду какую хочешь.
Тут рогозерский бригадир встал и говорит:
- А мы свою сватью никуда не отпустим. Она с на­ми будет квартировать, и мы ее в свою бригаду возь­мем.
- Ну хорошо, пожалуйста.
Вот и стала я в лесу ломить.
А зима была такая — прямо все переморозятся, все переморозятся, господи...
Вот до полузимы проработала я в этой бригаде. Норму выработала, мне стали не шестьсот грамм давать, а ки­лограмм. Вроде бы жизнь пошла ничего. К работе я с детства приучена, да если человек здоров да сытой — дак и храбер. А шла еще финская война в то время, годы опять голодные. Ну, пока мне хватало. Тут еще своего хлеба привезено было запас, дак... И в бригаде меня полюбили.
Вдруг сено привозят, а с этим сеном — письмо мне. Пишет эта Настасья Петровна: «Дорогая Ирина Константиновна! Не могу больше с детями биться. Хлеб весь, даже не знаю, что делать. Молоко, правда, есть, а все одно — не могу больше. Ста­рая, к семидесяти двигается».
Ну, что делать? Написала я письмо: привезите мне детей. Как с сеном подвода пойдет, так с этой подводой пришлите детей. Зину и Тамару.
С хозяйкой договорилась:
- Привози, Ирушка, привози. Ребята не помешают, пусть тут живут. Я еще, наоборот, стану забавляться с ребятами.
Вот, значит, привозят мне ребят.
Днем они остаются с Шурой, с этой с хозяйкой, а ве­чером я приезжаю. Вот так у меня опять жизнь и пове­лась.
Шура и говорит на третий день:
- Ирушка, пускай мне Томочка крестницей будет, ты будешь мне кума.
- Ну давай, пусть кума.
Окумились.
- На пятый день приехала я с лесу, она выбежала:
- Кумушка! Чего ты седни станешь есть-то?
- Как чего?
- А ребята-то хлеб твой съели и свой съели!
А я договорилась с начальником, по двести грамм чтобы им хлеба давали. А хлеб не ржаной был, а пек­леванный. Дети с невидали дак что? Кило четыреста ве­чером принесу, а они за день все и съедят. Ну, правда, в столовой поем каши, вермишели там давали вдоволь кушать. А только без хлеба-то... В лес уезжаем в шесть утра, ехать надо шесть кило­метров, а потом у свалки подсанки пристягиваешь к дров­ням и еще три километра в лес едешь и ломаешься до вечера. А вечером приедешь — бригада лошадей сдает конюху, а мне надоть ночью вставать лошадь кормить. Ночь морозная, квартира холодная. Ребятки такие те­плые ночью, под одеялом тепло. А надо встать, на стужу пойти, лошади сена надавать, да овсом накормить, да напоить два раза — до овса и после овса. Два раза впотьмах на речку сводить. А до шести утра надо было сварить детям покушать.
И вот так и шло. Ну что? Хлеб ребята съедают. Я опять каши наемся, им наношу каши. А с одной каши в лесу работать—ноги заподламываются.
Приехали с сеном. Я написала: привезите мне поросенка. Это хозяйка мне посоветовала: кумушка, привезут поросенка — не помрешь. Тут, говорит, в шести километ­рах лагпункт. А мне, говорит, начальник этого лагпункта кум да кума. Они ко мне часто ездят, любят деревенское. Я напеку, наварю —они ко мне и едут в гости. Я, говорит, с тобой к ним съезжу, поросенка отдадим, а они за него тебе съестным дадут. Может, мешок крупы или суха­рей.
Ну, прислали мне поросенка. Ящик сколотили, сена наложили туда и поросенка в этом ящике с сеном мне привезли. Этот поросенок две ночи в хлеву у Шуры ночевал, а в воскресенье — мороз! До пятидесяти градусов морозы доходили в ту зиму, в тридцать восьмом да в тридцать девятом году. Такие морозы — господи! Люди все ознобилися. Народ в воскресенье в баньку, отдыхать, а мне не до отдыху. Надо об детях думать. Прямо рассказы­вать не могу про свою жизнь. Вот, значит, стянула она с сарая сани, хорошие, старинные, мы этот ящик в сани, сели с ней, поехали.
Приехали к этому начальнику. Называется поселок Поршта. Вот в эту Поршту приехали к начальнику Паш­кову. Ну, он кумушку свою принял как родную, а она ме­ня представила — вот моя кума, работает на лесоза­готовке, ну, рассказывала, как я приехала одна, с детями.
Сели чай пить. Он говорит:
— Как же так вас послали от детей, от скотины?
Ну, я и рассказала, как все получилось. Как вместо председателя сельсовета да попала вот куда.
 Он, видимо, пожалел меня, вошел в мое положение. Переговорились они с жопкой и ко мне: давай, говорят, поросенка.
И вот он мне за этого поросенка — мешок ячневой крупы, мешок сухарей, мешок хлеба, мешок трески. Хо­тела я им в ноги-то попадать, а они говорят:
- Что ты, что ты! Нельзя в ноги падать, теперь это всё старинное отнято, езжай с богом и спасай своих де­тей.
Ну вот, мы поехали. А Шура и говорит:
- Кумушка! Теперь ты житель с ребятами. Крупа ячневая, а у меня молоко. Я им стану по миске каши ва­рить на молоке.
- Вари,— говорю,— по две миски. Хлеб, сухари — теперь-то я полетела.
Жили-пожили, жили-пожили мы, вдруг с сеном при­езжают.
- Константиновна,— говорят,— тебе срочно надо ехать домой.
- Зачем?
- А вот зачем—не смеем сказать. Ты наберись ду­ху. Духу наберись.
- Господи, что такое?! Не от мужика ли весть пришла, не помер ли?
- Что-нибудь от Пети?
- Нет, не от Пети.
- Ну, а не от Пети, дак остальное все поправимо, нажитое.
- Корову зарезали.
Ой! Я пала на пол, каталась, плакала. Меня тут уговари­вали все. Потом взяла себя в. руки.
- Как это так получилось? — спрашиваю.
- А вот так. Мы тебе не писали, не говорили, а ведь скотину-то твою не дали этой старушке. И она тебе бо­ялась написать. А эта, новая жена твоего свекра, она за твоей скотиной добро ухаживала. Свою скотину на­поит, а твоей — ни ковшичка не даст. Сена клочок бросит, а скотина непоеиа — она разве станет сено есть? И замо­рила корову. А свекор думал, она хорошо ухаживает. Вот однажды пошел проверить: как, думает, Клаша у невестки скоти­ну бережет? Она пошла за питьем, а он за ней вслед. Коридор-то длинный, и вот он из коридора смотрит. Она свой хлев открыла, зашла с фонарем, вылила своим в корыто питье, а к твоему хлеву и не подошла даже. А как в коридор-то вышла — ка-ак свекор ее ударит!
- Это ты все так Ирушкину скотину поишь?
Так ее ударил, что она к стене отлетела, у ней с носу сразу кровь. Он фонарь у ней выхватил — туда, во хлев пришел. Во хлев пришел, а моя корова стоит — у ней кости как пальцы, сквозь видны. Вся заморенная, одна шкура натянута. А корове надо отелиться. Ой! Тяжело расска­зывать. Он стал сам поить скотину. А скотина заморена, ско­ро ли ее поднимешь на ноги? Корова через неделю начала телиться — не может отелиться. Трое суток ветеринар хо­дил-ходил, да не мог ничего сделать. Потом как-то он там руку запихал, живот у теленка разрезал ножичком маленьким, кишки вымотал. Тогда только теленка выта­щили. Теленка вытащили, а у коровы матка вся вывали­лась. Он ее заправил обратно, замотал там назади ве­ревками, в квартиру пришел, посидел, потом вернулся — никакие веревки не держат, все опять выпало. Три раза так сделал — ничего не помогло.
- Режьте корову.
Корову зарезали. И вот, значит, с этой вестью ко мне и приехали: куда мясо девать?
Назавтра поехала я на той же лошади домой. Ребят оставила у Шуры. Говорю, ты, Шурушка, за ребятами по­смотри, я мясо привезу да тут хоть мясо продам.
С начальником лесопункта договорилась, он обещал мясо взять на скотопункт.
Приехала, тоже плакала-плакала, потом поросенка взяла большого, в сельпо свела, продала, а маленького да овец Настасье Петровне свела: говорю, ты уж поуха­живай за ними. Хлев закрыла на замок. Ну ладно.
Мясо привезла, начальник посмотрел — плохое мясо, замореное. Я говорю: черт с ним, что с возу упало, то пропало, корову на ноги не поставишь, а хоть как-то возьми ты, Александр Иванович, мясо. Ну, он взял по четыре рубля кило. Деньги получила. Работаю.
А тут моя бригада кончила свой план лесозаготовки. Бригада назавтра уезжает — я остаюсь работать. Опять слезы, опять я плачу: куда мне теперь?
Через три дня собрание. Я говорю: одна стану рабо­тать. Стану одна возить. Лошадь у меня хорошая, а свалки были готовые. Только подъезжай, да накладывай, да вози. Я, значит, день вожу одна, другой вожу. Лес подсильный. Приеду, подсанки отвяжу, растяну, брев­на в охапку, в охапку,— теперь той фотки нету, какая я была тогда здоровая.
Вот возила да было, возила да было — неделю вожу. На другую неделю прихожу я в столовую вечером, жен­щины подошли — салмозерки наши там работали.
- Ирушка, сходи наверх, в контору, посмотри.
- Кого там смотреть?
- А посмотри на стену, там что-то написано.
Ну, думаю, кой черт там написано, пойду.
Пришла. На стене я — стахановец. Вот так. Стахано­вец. Смотрю — не знаю, смеяться или плакать.


ПЕТЯ ЛСВОБОДИЛСЯ

Вызывают меня в контору» к начальнику.
Я прихожу:
- Чего, Александр Иванович?
 - А ты знаешь Константиновна? У тебя муж освободился.
Я чуть в обморок не упала.
- Как так?! Где ?!
- А вот, - говорит, - телеграмма тебе. Он узнал, что ты на лесозаготовке - и вот, говорит, тебе телеграмма.
Я читаю: "Нахожусь в Петрозаводске у сестры да у зятя, погощу немного, ждите, скоро приеду, вас вывезу”.
Я день работаю, другой работаю, третий в лесу заготов­ляю, домой иду, думаю: вот девочки мои выбегут, скажут: "Папа пришёл!"
Нет, нигде никого.
И так неделя прошла. Нет мужа. Думаю, посмеялся кто- нибудь, телеграмму прислал, дак.
Спим. Спим - застучалося в двери. Ночь. А Шура глу­хая. Я говорю:
- Шура, стучат! ^
- Ой! Кто стучит? А, наверно, кум Пашков приехал с ла­геря. Иди открой.
- Я бежу, спички в руки, бежу, колидер длинный тоже, бежу, дверь открыла. Открыла, вижу - два мужчины пихаются впотьмах, да не вижу, кто. Я спички чиркаю, скорей в квартиру, кричу:
- Шура, каки-то два мужчины идут!
- Да какие?
- А не знаю!
Повернула обратно, как чиркнула спичку - а мой мужик!
- О-ой, Шура, Петя ко мне пришёл!
Она выскочила:
- Петя пришёл! Петя пришёл!
Ну, мы обнялись, заплакали от радости. Я говорю;
- Петя, ребята-то тут спят.
- Ой, Зиночка, Тамарочка! - он тоже ребят сонных целует.
Смотрю, рядом Коля наш, Салмозёрский, тоже на лесозаго­товке работал. Он Петю привёл, показал, где я живу и ушёл.
Ну, а бригада об это время уже уехала, я одна квартировала.
- А вот так. Пятнадцать жалоб написал, и никакая никуда. А у нас начальником цеха работал один из Москвы, а я у него помощником был. В моторном цеху. Он и похвастал, что к нему жена на свидание приехала. Свидание дали пять дней, и отдель­ную комнату. А я ему чуть не в ноги: пожалуйста, говорю, Михаил Па­лыч, не можешь ли ты поговорить с жонкой, не провезёт ли моей жалобы? Он обещал поговорить. На второй день приходит, говорит; жонка, говорит, жалобу взялась провезти. Ну, только не знаю, как она провезёт. В лагерь допускают - донага раздевают, толь­ко одни трусы оставляют. И с лагеря так.
А она, жонка его, в трусах провезла жалобу - в трусы спрятала, где двойная материя, она между этой материей жалобу и засунула. Провезла.
Два месяца прошло. Приходит ответ: ваша жалоба Верховным Советом Московским рассмотрена, направлена в Карельский Вер­ховный Совет на рассмотрение.
Вот ещё проходит месяц. Опять ответ приходит: ваша жа­лоба рассмотрена Карельским Верховным Советом, направлена в районный Совет Депутатов Трудящихся на рассмотрение.
Ну ш приезжали тут в Салмозёрский сельсовет, а там дали хорошую характеристику.
И вот, говорит, приходят ночью в барак:
- Пётр Яковлевич тут есть?
А у нас там было два Петра Яковлевича. Только фамилии разные. Мы обо®:
- Есть! Какого Петра?
- Богданова!
У меня, говорит, и ноги подкосилися. Ну, думаю, неуже­ли освободили...
И вот, говорит, прихожу в УРЧ, а мне кругом да около и начали:
- Вот, - говорят, - Пётр Яковлевич, если бы тебя сейчас освободили, ты бы что сделал?
Я весь остолбенел. Ну, потом в себя пришёл, говорю:
- А что бы? Я бы поехал к своей семье. Я два года ни­чего про них не знаю, живы ли, померли. Два года без перепи­ски.
- Дак вот, - говорят, - вы освобождены.
Я, говорит, где стоял, там и сел.
И вот - ночь ещё на улице, а меня за лагерь вывели, до­кументы дали, что я освобожденный, и отпустили.
Вот так было дело.


ПРАЗДНИК УРОЖАЯ

Недолго мой Петя на свободе погулял. Года не прошло- его опять взяли,
А вот за что:
Дали ему бригаду, семь женщин. Поехали они за мукой. Муки навалили на восемь подвод, ему накладную дали подписать, Он накладную подписал - поехали домой.
А тогда время -то ещё было голодное. Ещё норму по карточкам давали.
Вот поехали домой, женщины начали смекать своё. Одна говорит - мне домой надо заехать, другая - лошадь надо покор­мить. И вот разъехались они. На тринадцать килограмм пятьсот грамм муки и уворовали.
А он приехал, начали муку взвешивать - тринадцать пять­сот муки не хватает. Вот за эти тринадцать пятьсот - опять суд, и его по новой.
Три годика ему стукнули.
И его увезли.
А увезли его недалеко, в своем районе - три километра от Пудожа был тогда лагерь Бобыковский. Вот его в этот лагерь.
Я плакала- плакала опять, ревела-ревела, а что подела­ешь? Три года опять.
И вот, сутки - вторые ревела - повалилася спать. Засну­ла под само утро. Снится сон.
Будто моего-то вороного коня да через озеро погнали. Я пришла на берег за водой, а моего коня, будто, гонят через озеро, хлыщут. С этой стороны два мужчины, с другой два мужчины А дровни пустые.
Он прыгнет — по ушам в слуз. Прыгнет — лед проло­мится верхний, он опять по ушам в слуз. И все так до полуозера гонят, а я стою вроде наяву. Стою плачу. Гос­поди, думаю, куда моего воронеюшка погнали? Ведь ему до краю озера никак не перепрыгать, сил не хватит. По­ломается до полуозера, а потом совсем встанет, и обратно не выехать, не выскакать, и туда не доскакать, и вот на озере он и подохнет.
Вот смотрела-смотрела да плакала-плакала на этом озере — воду все не зачерпываю. Вдруг будто встал конь, укрепился, они захватили за дровни, дровни кру­гом повернули, и конь опять стал к нашей деревне лицом. Я говорю: господи, может ли, нет ли он выйти на берег, или уж устоялся, не может боле шагнуть? Почему он стоит на месте?
Вот они кнутом хлыстнули, конь опять так же поска­кал. Поскакал конь, а я думаю: ну, теперь проложена дорога, по готовой-то дороге, думаю, дак выберется, вы­прыгнет, выскочит. А конь обратно уж не скачет, а в этом во льду хлопается-ломается, шагат. Шагат, шагат, шагат, а сам весь в белой пене. Как только на берег-от вымахал, а я этого воронеюшку руками обхватила, заревела: ой, ты мой бажоный воронеюшка! Тебя эти чертовы мужчины всего спарили! Прижала будто голову коня к своей щеке, а на меня эта пена вот этак будто в щеку. Отпустила коня, пену сотрала, коня за уздечку, при­вела во двор, распрягла. Говорю: больше я тебя нику­да не спущу, воронеюшка бажоный. Едва тебя не заму­чили.
И вот проснулась. Проснулась — женщинам рассказы­ваю этот сон. А они говорят: ну, значит, у тебя Петр Яковлевич вернется. С полуозера раз вернулся твой во­ронеюшка — с полусроку вернется.
Вот я как-то приехала к своему мужичку с переда­чей и встретила Владимира Александровича Чубарина, которого я на онежском-то льду отогревала.
- Ты какими судьбами здесь, Владимир Александро­вич?
- А я здесь работаю пекарем. Со старой работы ушел и теперь здесь работаю. А ты по какому случаю, Констан­тиновна?
- А случай у меня такой, что муж сидит за тринад­цать с половиной килограмм муки. Женщины с его бри­гады уворовали муку, а ему три года дали за халат­ность.
- Ладно, я,— говорит,— стану носить ему хлеба сколько могу.
И стал помогать.
Но недолго помогал. Хозяин мой заболел там гной­ным плевритом, и его с полусроку по болезни и выпус­тили.
Вот Петя мой в заключении, а я бригадиром опять в колхозе. Три деревни слили — я бригадиром на три бри­гады.
Вот готовимся ко Дню урожая. Осенью, в конце уже. В октябре. Все три деревни день урожая празднуют. Пи­ва наварили с песку да хлеба. Сидим празднуем. Ну, я как бригадир сижу повыше всех, с председателем кол­хоза.
Ну, кто за столом сидит, кто пляшет — гармошка у нас была. Кто на улице прохлаждается.
Вдруг ребята бежат с улицы:
- Тетя Ира! Тетя Ира! Тетя Ира!
- Я тут, тут! Что вам надо?
- Твой дядя Петя идет!
- Идите-ка вы! Мой Петя в заключенье!
- Дядя Петя идет! Не идет, даже бегом бежит!
Да что такое! Только полтора года прошло! Не может быть!
- Да беги скорей, дядя Петя идет!
Я думала, омманывают. Выпрыгнула кругом по дивану да по стульям, все четыре стола обошла, бегу к порогу.
К порогу-то бегу, двери открылись, а мой Петя — как воронеюшка во сне,— мой Петя через порог шагнул, ко­томка за плечами. Рюкзак теперь называется, а по-ста­рому — котомка.
Как я его схвачу, прижму к себе, а у него, аккурат как у воронеюшки во сне, пот мне по щеке, по шее, аж туда, за кофту, потек этот пот.
Вот так мой Петя пришел. Освободили его.
Я так обрадела. И все колхозники тоже обрадели, как он был хороший, хороший в жизни человек, дак.
Его все под руки, кто котомку снимает, кто раздева­ет. Тянут за стол. А он смеется, говорит:
Вот как раз я на день урожая поспел. Ну, давай, отпустите меня, дайте мне хоть помыться-то маленечко.
Ну, ему слили, он помылся. Тут ему хозяйка, где день урожая-то справляли, принесла рубашку, брюки чистые, его переодели и вот сели за стол. А я с радости давай барыньку отплясывать.
Вот так было.

          ***

Прошел еще год. И вот я снова в деревне Погост, сижу за столом у маленького окошка, где между рамами на вате уложены елочные шарики и цепочки. Смотрю на знакомую улицу, заваленную толстыми ошкуренными бревнами, грудами расколотых поленьев и таких же поленьев, уже сложенных в огромные полен­ницы, подпертые для устойчивости все теми же бревна­ми.
Начало мая. Снег еще не сошел, только в некоторых местах земля обнажилась, а озеро еще покрыто льдом и снегом, и на этом снегу видны протоптанные тро­пинки.
У меня отпуск, и я по приглашению Ирины Констан­тиновны приехала к ней на недельку. Где же еще и от­дохнуть душой, как не в этой тихой деревне, у человека, ставшего родным за эти годы.
Ирина Константиновна поселила меня в той комнате, где в прошлый мой приезд жили Боря и Люба. Те­перь они уже скоро год как в Петрозаводске. У них родился сын. Боря работает шофером на бумажном комбинате и пишет матери, что плохо уживается с те­щей, что скучает по деревне, по запаху земли и чере­мухи.
...Все те же картинки на стенах, все так же тикают ходики с кукушкой. Пол в тканых дорожках. И чувство такое, словно домой приехала.
Нинка выросла и поправилась за этот год. Она, как только меня увидела, тут же сообщила радостно, что та болезнь у нее совсем прошла, что даже ночью бабушка ее не поднимает. Ирина Константиновна тоже похваста­лась Нинкой — как много стихов знает новых и песен и от болезни, слава богу, избавилась. А еще похвасталась новой шубой из искусственного меха, которую ей подарила дочка Тамара. Рассказала о несчастье в семье Зины — у той двенадцатилетняя дочка заболела сахарным диа­бетом.
- А Бориска пишет: ты, мама, прости, что мы так холодно распрощались. Наверно, и наши дети не будут нам благодарны, так уж спокон веку тянет­ся. А мы им все равно до конца жизни будем помо­гать.
- Конечно, будем,— согласилась я.
- Дак я-то помогу! Мне вон шестьдесят пять, я еще в силе, а она? У нее уж давление! Где это видано, чтобы в двадцать пять лет было давление? Если у нее в два­дцать пять лет давление, то сильно ли она своим детям поможет?..
После обеда зашли на почту. Там тепло, топятся вы­сокие круглые печи, заходит народ — кто отправить по­сылку, кто получить журнал или газету. Кто зайдет — но­востями поделится.
Ирина Константиновна тоже поделилась — ей сегод­ня сон снился про Петра Яковлевича, она его всем рас­сказывает:
- Будто повалились мы с ним спать. А кто-то из дочек — Зина или Светка — говорит: мама, сними у него часы с руки, а то он пьяный, потеряет. И будто я эти часы у него с руки потихоньку снимаю. Он рукой дернет, я подожду и опять за свое. Сняла и в карман положила. Нехороший сон, не к добру.



ПУДОЖ. ВОЛОДЯ

Когда Петя сидел в Пудоже, я два раза ездила к нему на свидания. Нам один раз двое суток свидания дали, а другой раз — трое суток. И вот с последнего свидания я забеременела.
А работала я тогда в Салмозере, в колхозе, бригади­ром. Это еще финская война шла.
Вернулся мой Петя и больше не захотел в Салме жить. Оформился он работать трактористом в Пудоже. Стал и меня в Пудож тянуть: переедем да переедем. Ну, мы и переехали.
В Пудож переехали, а уж война началась с Гитлером. Стал Петя трактористом работать, а я устроилась зав­хозом в пожарной команде. От МТС нам комнату дали. Петрозаводск уже был под немцем. Дак оттуда все авто­хозяйство в Пудож эвакуировали — все запчасти, маши­ны, весь бензин, и такой и авиационный,— все было здесь, подо мной.
Там, в Пудоже, я и родила Володю, аккурат в День танкиста, девятнадцатого ноября.
А у мужика моего друг был — вместе на курсах бри­гадиров по тракторам учились. А теперь он работал на Корбозере, директором МТС. Вот и стал он Петю смани­вать: переезжай ко мне, я тебя оформлю бригадиром, жилье выделю.
 Ну, Петя и переехал в корбозерскую МТС. Мы с ним договорились, что я через малый срок уволюсь и к нему приеду. А малый-то срок в год вылился: год меня не отпускали, не могли найти замену. Никто не хотел идти в завхозы — время военное, ответственность большая дак.
Потом освободили Петрозаводск. Стали машины раз­гонять какие куда, и опять все на мне. На этом месте и теперь в Пудоже овраг, а тогда в этом овраге сплошь были вкопаны огромные цистерны с бензином. Поглотала я тогда бензину. Машины-то разгоняют — какие в Кондо­погу, какие в Петрозаводск, какие куда, а я знай из шлан­га отсасывала, бензин-то в машины направляла. Еще бензин-то ничего, а как попадет скипидар в рот —ой, прямо дак...
Наконец через год нашла я себе замену. И переехала на Корбозеро, к мужу.

РОДИЛА ДВОЙНЮ

Переехала к мужу, малый срок проходила — и уж опять тяжелая. Ну, в Корбозере больница, я честь по чести на консультации ходила. Врач там была хорошая, опытная, Галина Павловна, а акушерка Людочка — мо­лоденькая, только с курсов ее к нам направили.
Галина Павловна определила, что у меня двойня.
= Ну, Ирина Константиновна, будешь рожать — сама у тебя эту парочку приму.
Стала я от больницы работать, сено косить. Осень пришла, снег выпал. Живот уж большой.
А в озере у нас вода худая была, тиной пахла. Я с ручья воду возила. Ручей далеко. Я по два ушата постав­лю на санки, да и тяну эту воду. Раз притяну, другой при­тяну. Согнусь, а у меня живот чуть не по земле.
Вот как-то председатель сельсовета увидел — мимо ихнего дома тяну. Вышел:
- Богданиха, постой-ка!
Я остановилась. Он с крыльца сошел, у меня веревку взял и потянул эти ушата. Я говорю:
- Семен Иванович, ты чего?
- Чего? А вот я сейчас притяну Петру Яковлевичу эти ушата, да я ему матюгов наскажу. Зачем он тебя посылает за водой?
- Он меня не посылает, я сама.
Ну, он тянет, молчит. Довез санки до крыльца:
- Петр Яковлевич, ты дома?
- Дома! — а сейчас обед, дак он дома как раз был.
- Иди-ко сюда. Вот, я тебе воду привез. Еще раз попробуй спусти или прогони ее за водой!
- Я не гоняю ее. Дак она озерной воды не пьет, вот и ходит.
- Ходит! Дак ты сам ходи!
- Да она все равно себе тяжесть найдет.
Ну вот, с этих ли ушат, не знаю, а стало мне тяжело.
Ноги у меня пухли — валенки надену, дак вечером мужик мне еле эти валенки стянет.
Как-то вечером приходит хозяин:
- Ирушка, я выписал ячменя тридцать килограмм на складе. Ha-ко ордер, спрячь, я завтра схожу получу.
Я ордер взяла, а назавтра он ушел на работу, а я взяла мешок, сходила на склад, эти тридцать килограм­мов ячменя получила. Да оттуда с этим мешком на другой склад — пойти взвесить надо было, далеко с горы на го­ру. Сходила, взвесила. Да оттуда домой. Дак еле я этот ячмень-то до дому дотащила. Мне еще неделю ходить, а у меня уж тут и роды начались.
А у меня кашель, простуда.
Двадцать восьмого января, вечером, повалились мы спать. Спим. Ночью проснулась — хозяина толкаю:
- Петя, вставай! Я ведь рожаю!
Он как прыгнет через меня! Лампу зажег. Я посмо­трю на него, а у него губы трясутся.
- Ты чего испугался-то? Беги скорее в больницу за акушеркой.
А где мы на квартире-то жили, в том доме, в другом конце, еще женщина жила. Дак он к ней:
- Пойди к Ирушке, посиди, пока я за акушеркой сбегаю.
Она пришла, а он бегом в больницу.
А акушерки в больнице нету. Он к ней домой, где она квартировала. А там тараканов морозят. Не знают, где акушерка.
Ну, нашел все-таки, привел. А у акушерки волоса ды­бом. Боится — первый раз двойню принимает. И врача нет. Как раз Галина Павловна в Ленинград была уехана на конференцию.
Акушерка посмотрела:
- Ой, роды-то открылись! Вы сейчас родите!
- Ну, рожу дак рожу. Не бойся;
- Ой, да как же не бояться! Двойня ведь!
Она Пете:
- Бегите скорее за лошадью! Я же не могу двойню в избе принимать!
А конюхом у нас кума была, и конюшня рядом. Он сходил сам, лошадь запряг, привел.
Людочка, акушерка эта, трясется как в ознобе:
- Давайте, Ирина Константиновна, мы вас оденем!
- Сама оденусь.
Петину шубу надела, дублёнку черную.
Под руку берут.
- Да я сама!
Схваток нет, ничего не болит, дак... А акушерка:
- Ой, да ведь роды начались! Ой, ради бога, скорей!
Зина, Тамара, Володя спят. Я их укрыла потеплее, пошла. Сели в санки, поехали. А Людочка:
- Ирина Константиновна, как? Не выпали дети?
Ну, до больницы доехали, зашли в больницу. Там печ­ки топятся, тепло. Вот меня мимо мужской палаты пове­ли опять в ту родильную палату, где я первенца ро­жала.
Легла я на койку. Только легла — и родила. Акушерка едва подбежать успела. Это первая девочка у меня ро­дилась.
Девочку моют, я смеюсь:
- Давай, Люда, санки, живот — как горка: тут опал, а тут другой ребенок лежит.
- Ой, как вы еще можете шутить! Ведь второй ре­бенок вперед ножками идет! Ой, как же его прини­мать!
- Не расстраивайся, все хорошо будет.
Как вдруг у меня там встрепенулося — а это девочка повернулась. Я говорю:
- Люда, посмотри-ко, что у меня там?
Она пощупала.
- Ой, ребенок-то направился сам!
И как она нащупала, ребенок — фр-р! Вылетел.
Вылетел — и молчит.
- Чего ребенок не плачет?
- А он обе рубашки на себя намотал, я ничего не могу сделать! Не могу разорвать!
Я говорю:
- Вот ножницы-то на столе. Бери скорей ножницы да разрежь, а то задушишь ребенка.
Она схватила ножницы, чик-чик — рубашку разре­зала, девочку выдернула, а девочка черная вся.
- Ой, девочка задохлась!
Я говорю:
- Бери за ноги, книзу головой поверни да по зад­нице хлопай, дак она, может, заплачет.
Ну, родиха учит.
Она за ноги схватила, начала шлепать. Шлепала- шлепала — девка как заревнет!
- Ну, живо дитя!
И стали девочку мыть.
Поправилась, выписали меня из больницы, вернулась я домой. Хозяин сходил записал девочек одну Эммой, другую Галиной. Галина — это та, что в рубашке роди­лась, как при родах заревела, так пять суток подряд ревит-ревит. Днем и ночью. А голос такой звонкий-громкий.
А эта Эмма голоса не подает. Спит все время. Гали­на Павловна приехала из Ленинграда, каждый день хо­дила.
- Галина Павловна! Девка-то день и ночь плачет!
- А ты ее не унимай. Пусть плачет, голос развивает. Она у тебя артисткой будет.
- Да она мне все уши прокричала!
- О-о, это хорошо! Это хорошо!
- Галина Павловна, смотри, а эта девочка — как куколка лежит.
- А эта девочка, Константиновна, у тебя, наверное, не будет жить.
И правда. Две недели всего жила.
А Галина... И правда, голос был хороший, всегда в хоре запевалой. Ко мне сзади подойдет невзначай, что- нибудь у меня спросить.
- Мама! — как крикнет, дак перепонки в ушах.,.


                АНАТОЛИЙ

Ну и жили так — я, да хозяин, да детушки. Я работа­ла продавцом в сельпо. Петя все на тракторах. В сорок девятом у меня Светлана родилась, а в пятьдесят втором году — Боренька.
Мужик мой начал прихварывать, начал прихвары­вать. Ходить надоть далеко на работу — в Кукасово, на Усть-реку, да на Пелусозеро, да туда, да сюда. Он и го­ворит:
- Тяжело мне стало ходить. Машину когда дадут, когда нет, а пешком тяжело. Знаешь что? Давай пере­едем в Колодозеро, найдем квартиру.
- А давай, мужичок.
Я магазин сдала и переехали мы на Колодозеро. Ква­ртиру нашли. Меня в Усть-реке поставили завпекарней. Я там пять годов завпекарней работала.
А потом вот этот дом мы купили. Готовый дом. И ста­ли тут жить.
Тут я и последнего своего родила сыночка, Анатолия. В пятьдесят пятом году.
Родила. Принесли мне его, ко груди положили. Грудь дам — он не берет. Грудь дам — ревит. Головой вер­тит.
Анна Ивановна, медсестра, говорит:
- Я чаю сладкого наведу, дадим ему чаю с ложечки, а потом он, может, станет грудь брать.
Принесла чаю теплого. Я ложечку положу в рот, а там щелкат что-то, вроде о кость. Опять льну чайку — опять щелкат. Господи, чего там у ребенка, в роте-то? Я в тре­тий раз ложку с чайком ему в рот — а он заревил-заплакал, рот открыл. Я как посмотрю ему в рот, а там — зубы!
Я — ой! Ой! Зазвонила, заколотила. Прибежала Анна Ивановна, медсестра. Я говорю:
- Анна Ивановна! Зови-ко врача поскорей!
- А чего?
- Зови скорей!
Вот эта Галина Павловна была у нас врач. Теперь она в Пудоже, рентген проводит. Я говорю:
- Галина Павловна! — а сама трясусь.
- Что случилось? Чего ты испугалась?
Я говорю:
- Ты училась-то, учебники проходила. Дак не пом­нишь, есть такое в учебнике, чтобы ребенок мог с зубами родиться?
- А что?
- А ты скажи!
А ребенок плачет у меня на руках.
- Бывает,— говорит,— что с зубами родятся, только в редких случаях. А зачем ты спрашиваешь?
- Дак у меня ребенок-то с зубами!
- Да ну, не дури!
Я говорю:
- С зубами парень-то!
Она посмотрела на ребенка, потом на меня посмо­трела и говорит:
- Константиновна! Этот ребенок у тебя будет расти богатырь... или помрет.
- Ой,— я говорю,— что ты!
- А вот так. Ты береги его пуще глаза.
И вот этот ребенок у меня стал расти, стал расти. Пять шестьсот был рожен да с зубами. Он в одиннадцать месяцев выпивает два литра молока, два литра чаю, да еще бы столько выпил. Мы никто и поднять его не можем. Пять минут на руках подержишь — руки отпадут. Лицо — шире моего, руку о кисть как захвачу — дак у меня ру­ки тоньше, чем у него. А ходить не ходит и стоять не стоит.
Вот надо мне в Пудож ехать, паспорт менять. Бабку попросила, соседку:
- Останься, посмотри за ребенком.
- Останусь, Константиновна, останусь. Такой парень-то хороший, как не останусь. Только ведь я не под­ниму его.
- Ну дак,—- говорю,— тут Зина да Тамара, они под­нимут, когда надо.
Вернулась я, а бабка мне и говорит:
- Ирушка, другая! У тебя ведь этот парень не ста­нет жить!
- Бабка! — я ей.— Смотри наворожишь — я ведь тебя убью!
- Ой, не хочу ворожить. А вот увидишь.
А парень сидит на стуле, такой красивый, белый...
И вот... Месяц проходит — парень у меня заболел. В больницу привезла его.
- Что у парня? — спрашиваю.
- Двухстороннее воспаление легких.
Положили и меня вместе с ним. Ну, он стал выздо­равливать. Врач говорит:
- Все, поправился мальчик, вези домой!
Я домой привезла его. Трое суток дома пожили — опять парень мой заболел. Снова в больницу свезли — и ничего не могли сделать. Умер.
И до того я этого парня жалела, дак я год по этому парню плакала. Такой он у меня изо всех детей был хо­роший. Ой, какой был мальчик. Белый, краси­вый...
Ну, а потом... Перестала плакать. Подумала-подумала и говорю: «Господи! Ведь вырос бы мне на беду! Ведь у него така сила была бы! Он кого бы за руку схватил — рука бы прочь! Ведь я бы из-за этого ребенка еще в тю­рьме бы насиделась...»
Вот этот Анатолий последний у меня был. Больше я не рожала.


ЗИНА ВЫРОСЛА

Стали детушки мои подрастать. Вот уж Зина окончила семь классов. У нас в деревне семилетка была. Кто хотел дальше учиться — в город уезжал. Да и с семилеткой в колхозе сидеть не хотели. В колхозе кака работа? Ходить с вилами да навоз черпать да возить. Вот и стала моло­дежь вся уезжать из колхоза.
Окончила моя Зинушка семь классов и поехала в Петрозаводск. Стала жить у тетки. Квартира, правда, маленькая, ну...
Поступила на слюдянку работать. На слюдяну фаб­рику. Зиму прожила, пол-лета прожила...
Уехала перва дочь — я себе места не нахожу. К кое­чке ее подойду, где она спала, на колени перед койкой стану — ревлю, ревлю, ревлю...
А Зина любила картинки из журналов вырезать да на стену наклеивать. Мы журналы выписывали — «Огонёк», и «Смену», и «Советский Союз». И вот осталась на стене картина, как стоит учительница молодая и кругом уче­ники. Дак у этой учительницы личико на Зинушкино по­хоже, и волоса так же уложены, как моя Зина носила. Вот все уйдут, а я подойду к этой картине и до того плачу, до того плачу...
Один раз пришел мужик, а я у картины плачу.
Вот я ушла, а он и говорит Тамарушке:
- Тамара! Сними-ка эту картину со стены!
- Папа, для чего? Картинка-то такая хорошая!
- Сними. А то мать заревится. Зинку жалеет да по Зинке плачет.
Я с работы вернулась:
- Куда картину дели?
А Тамара:
- Мама, больше мы тебе эту картину не покажем. Чтобы ты лишний раз не расстраивалась.
Ну, как не расстраиваться?
Вот уж лето на осень заворачивает. Мужичок мой и говорит:
- А давай, Ирушка, в Петрозаводск съездим, по­смотрим, как дочка.
- Поедем, Петя, поедем.
Письмо написали, что такого-то числа приедем.
Приехали, сошли на пристани. У меня в руках че­модан — гостинцы да напекла там всякого.
По пристани идем, а издали, навстречу, идут три девушки. Мужик на меня посмотрел и говорит:
- О, Ирушка, глянь-ка, каки тут по городу девки ходят! Те две, с краю, красивы, а уж в середины- то, глянь,— королевна! И косы-то как корона уло­жены!
А у Зины волоса были длинные, две косы заплетала и два банта. Я говорю:
- Петя! Да это же наша девка идет в середке!
- Неужели наша девка так за это время переменилась? Дурака не валяй!
- Наша Зина!
- Поди ты!
Идем так, разговариваем. А уж Зина тоже нас высмо­трела:
- Ой, девочки! Папа да мама приехали!
Выпрыгнула — бежит. Так расцвела, така красавица стала! Обнимает нас, смеется, зубы ров­ные, сахарные. Вот она сидит внизу-то, на фотке. Это уж она постарше, а тогда...
Я заплакала, говорю:
- Вот, Петя, а ты говорил — не наша!

Дело шло-подошло — Тамарушка семь классов окон­чила.
- Мама, я не поеду в Петрозаводск. Я в больницу пойду работать, там медсестра нужна.
- Ну, пойди.
Вот год в больнице проработала. Да видно, не по душе ей пришлась работа. А может, на новые места по­тянуло. Молодая, дак.
Через год уехала тоже в Петрозаводск. Тоже на слюдянку.
Я теперь по двоим плачу. Плачу — дак и господи! Так плачу...
А они письма шлют: «Мама да папа, мы живем хо­рошо. Обеи записались в хор». Фоток нам напосылали — с хором сфотографировались. Тамара тоже така красивая, хороша стала.
Я плачу да радуюсь, что ребята у меня таки хорошие растут.


ЗАМУЖЕСТВО ЗИНЫ

Вот живут дочки в Петрозаводске, на слюдянке работают. А наши колодозерские парни, с которыми Зина в школе училась, были в армии. Ну и разговорились там с одним парнем, что, мол, у нас, на Колодозере, девочки хорошие.
- Вот, например, Зина Богданова — така девка красивая!
- А вы ее адрес знаете?
- Знаем.
И дали адрес Зины.
И вот парнишка этот, Ваня, послал Зине письмо: вот, мол, ребята ваши сказали, что вы хорошая девушка, я бы хотел с вами переписываться. Высылаю вам свое фото, а вы мне пошлите свое.
И вот он ей на фотке понравился. Он красивый такой был, кудрявый. Очень красивый.
И она стала ему писать в армию. А он ей отвечает
Год переписываются. И другой переписываются. Вот уж у него служба в армии кончается. Тогда три года в армии служили.
Вот как-то зимой Зина пишет: «Папа да мама, беру отпуск, приеду на Галин день рождения».
У Гали как раз двадцать восьмого января день рождения. Она тогда еще молоденькая была, в шестой класс ходила.
Ну, мы ждем, готовимся — Зиночка приедет, дак го­стей созовем, спразднуем.
Она написала, что приедет двадцать пятого.
Ждем — нету. А она задержалась, потому что погода была нелетная. Три дня самолеты не летали. И уж видимо, судьба привела тоже ей: если бы она уехала двадцать пятого, как собиралась,— она бы со своим Ваней не встре­тилась. Он двадцать седьмого приехал.
А у тетки квартира была на первом этаже. Окно низко.
Вот Зина видит: подходят к окну двое военных. Сту­чат. Зина к окошку подошла:
- Кого вам надо?
- Нам надо Зинаиду Петровну- один говорит.
- Какую Зинаиду Петровну? Нету таких!
- Нет есть!
И на Зину смотрит. Он узнал ее по фотке.
- Ведь вы и есть Зинаида Петровна!
- Нет, я — Мария Яковлевна.
А он пихнул под бушлат руку, фотку вынул, показал:
- А тут кто? Мария Яковлевна?
Она засмеялась:
- А вы где взяли эту фотку?
Повернул писаной стороной:
- Читайте, Мария Яковлевна: «На память Шиманчуку Ивану Ивановичу от Богдановой Зинаиды Петро­вны». Чья рука? Ваша?
- Да, моя рука. А вы кто такой будете?
- А я — Иван Иванович Шиманчук. Пустите нас в квартиру.
Она к тетке:
- Тетя Маша, можно пустить?
- А пусти, чего.
Ну, они входят. Второй солдат с Шалы был. В Шалы домой возвращался. А Ваня ехал к Кривцы. Он до армии работал в портновской мастерской в Кривцах.
Вот заходят.
Зина смотрит, а Ваня до того ей нравится, такой красивый, хороший...
- Нам бы переночевать одну ночь,— Ваня говорит,— Мы завтра улетим.
Тетка говорит:
- Дак ночуйте. Раз один шальский, а другой кривецкий — дак оставайтеся, ночуйте. Места хватит.
А Зина:
- Дак и я завтра улетаю.
- А куда?
- К родителям, в Колодозеро.
- Ну дак тогда вместе завтра улетим.
Утром встали — погода ясна.
И долетели все втроем. Самолет на Шалы сел — тот солдат распрощался, ушел. А эти — в Пудож прилетели. А тогда автобусы не ходили, попутными добирались. Вот до Кривец доехали почтовой машиной, Зина гово­рит:
- Ну, прощайте. Пойду машину искать до Колодозера.
Ваня говорит:
- Я только домой забегу, а потом вернусь, помогу тебе машину искать.
Через полчаса прибежал обратно. А Зина говорит:
- Я машину уже нашла. Она через два часа за му­кой пойдет в Колодозеро.
- Через два часа? Тогда пойдем ко мне чай пить. У меня дома брат с невесткой.
Ну, она согласилась. Чаю попили. Ваня проводил Зинушку до калитки и вдруг говорит:
- Зина! А можно и мне с тобой к твоим родителям съездить?
Она думала, он шутит. И ответила шуткой:
- Пожалуйста! — а сама пошла. А он в дом побежал.
На дорогу вышла, слышит:
- Зина! Подожди!
Обернулась — а он с чемоданом бежит.
- Куда же ты?
- С тобой! Ты ведь разрешила!
- Что ты, Ваня, я пошутила. Вернись, не езди. А то отец да мать увидят тебя — решат, что я замуж вышла не сказавшись.
- Ничего, объяснимся.
Зина на машину, и он на машину.
Вот вечером сидим в избе. Вовка да Бориска играли на улице. Маленькие еще были. Вдруг видят: от Усть-реки сошли с машины и идут в гору к нам двое: военный с чемоданами с двумя и Зина. Вовка да Бориска — в дом:
- Мама! Зина женилась!
-Ты что мелешь-то?! Как женилась?
- Вон идет с военным, с чемоданами!
Как к окну-то подбежала — действительно: Зина идет с мужиком, с военным. Я где стояла, там и села.
Двери открылись — вкатываются: Зина впереди, а он — вслед. А я плачу.
Зина говорит:
- Мама! Ты чего плачешь?
- Парень сказал, что вы женились!
А они оба:
- Ха-ха-ха!
Зина говорит:
- Да нет, мама, ты нс подумай ничего такого. Этот человек в Кривцы приехал, по пути.
А мне в голову пало: по какому такому пути? Разве Кривцы по пути?
Я опять ревлю.
- Мама, успокойся, я тебе всю объясню!
- Ну дак после объяснишь. Входите в дом, устра­ивайтесь. Тебя как, молодой человек, зовут?
- Иван Иванович.
- Ну, Иван Иванович, давай садись за стол.
Собрали чай. Тут мужик мой пришел. За стол сели, я пол-литра поставила. Выпили понемножку. Мужик мой немного захмелел, и Ваня захмелел: в солдатах-то водки не пил, отвык. Обернулся он к нам и говорит:
- Знаете, папаша да мамаша, что я к вам приехал?
- Дак Зина сказала, что ты по пути заехал.
- Нет, я специально приехал. Я прошу у вас руки ва­шей дочери, Зинаиды Петровны.
А мужик и говорит:
Ты вот что, молодой человек. Ты сначала скажись, кто ты есть и откуда.
- А я,— говорит,— Шиманчук Иван, по происхож­дению поляк.
А мужик его прервал:
- Дак я за поляка дочь выдам? Про моих дочерей русских хватит!
Как он заплачет! Из-за стола вышел, на койку пал да ревит. Мы унять его не можем.
- Зачем я ехал! Я со всей душой, я полюбил вашу Зину, мечтал, пока в армии был. А вы!
Мужичок мой сам чуть не плачет, нервничает. Невзна­чай слово-то сморозил, думал, шуткой обернется, а оно вон как. Сел на койку, за спину обнял:
- Ты не обижайся. Под язык попало, забудь.
- Ладно.
И вот Зина с Ваней семнадцать дней у нас гостят. Отец уйдет на работу, я уйду — они с Зиной канителятся. Вот уж у Зины отпуск кончается. Они ко мне подхо­дят.
- Мама! Что нам делать?
- А чего?
- Да ведь мы друг друга любим.
-Да разве по заочной переписке можно полюбить?
-А мы не по переписке. Мы с первого взгляда друг друга полюбили.
-- Ну, если так... Отцу тоже скажитесь.
- А мы боимся — вдруг он будет против?
- Ну дак вы не с порога выкладывайте. Пусть он сначала поест, отдохнет, размякнет маленечко — тогда скажите.
- А может, мама, лучше ты скажешь?
- Ну, давай я скажу.
Отец приехал, я собрала на стол, он поел, чаю выпил два стакана. Эти двое пришли, подсели. На меня глядят, мигают мне. Я говорю:
- Отец! Думаешь, что эта пара сюда подсела?
- А чего?
Ваня говорит:
- Мы с Зиной хотим пожениться. Вы уж нам не пе­речьте.
- А Зина как думат?
- А я, папа, думаю, что нам друг без друга не жить. И вы не говорите, что если по заочной переписке да по первому взгляду —дак это не любовь. Это любовь. Мы друг друга любим и хотим быть вместе.
Мужик подумал-подумал:
- Ну, дети, когда так — воля ваша.
И заплакал. И я заплакала. А Ваня и говорит:
- Папаша да мамаша, что вы плачете? Мы ведь не на смерть сходимся, а на жизнь. И обещаем вам, что жить будем — водой нас не разольешь.
На стол собрали, пол-литра выпили. На другой день позвали гостей, посидели-посидели. Свадеб тогда у нас не было, перестали справлять, время такое было, дак... Потом-то снова начали и теперь справляют, а тогда... Ну, гости разошлись. Я посуду перемыла, повалилась спать. Мы с мужиком вот на этой койке спали.
Слышу, Ваня Зину обнял да и говорит тихонько:
- Зина! Я сегодня куда спать-то?..
А она:
- Как куда? Думаешь, папа да мама разрешили, дак я сразу с тобой повалюсь? Не повалюсь, не надейся. Ты еще только с армии пришел, у тебя на работу неустроен­ность, непрописанность нигде, паспорт не получен. Вот когда в Петрозаводск съездишь, на работу устроишься, документы получишь — вот тогда мы с тобой распишемся и будем муж и жена. А теперь — вон твое купе, там и спи.
Он засмеялся.
- Ну ладно. Тогда, девчата, вы дверь ко мне не за­крывайте. Я всю ночь вам буду сказки рассказывать.
Он ушел в маленькую комнату, лег на кровать. Вовка с Бориском — к нему в ноги. А девчата — Зина, да Галя, да Светка, еще маленькая была,— в средней комнате.
- Ну, давай, Ваня.
Он начнет что-нибудь по-польски. Девки:
- Ха-ха-ха-ха!
Он опять что-нибудь по-польски скажет — девчата умирают со смеху.
Он польский язык от матери знал. Мать-то у него умерла, отец на другой женился, падчерухе дом прописал. Ваня тринадцати лет из дому ушел. Тоже пережить до­велось...
- Ну, девчата, раз вы над моими сказками смеетесь — давайте сами рассказывайте.
И так они всю ночь проразговаривали, просмеялись.
И мы с мужиком не заснули, обнялись, лежим, радуемся на них.
Ну и вот — срок пришел, запоезжали. Ваня го­ворит:
- Зина, мне надо в Кривцах все забрать. Там у меня две швейные машины — ручная и ножная, там у меня велик.
- Тогда вот что,— Зина говорит,— я полечу на само­лете, а ты пакуй вещи — и за мной в город.
- Дак нам с тобой разлучаться?
- Дак мы с тобой еще не сошлись.
Ну вот, провадили их. Через какое-то время приходит письмо. Ваня пишет: «Папа да мама! Я документы полу­чил, мы с Зиночкой расписались. Все у нас крепко, все как надо. Можете нас поздравить с законным браком».
И вот до сих пор живут. Такой хороший человек — господи! Ни разу Зиночку ничем не обидел. Недавно ко­оператив купили трехкомнатный, гарнитур у них югослав­ский. Ваня в ателье работает, считается лучшим масте­ром. У него заказов столько, что на дом берет. Зина — в лаборатории, на фабрике. У них сыну уж пора в армию пойти, а девочке пятнадцатый год.


ТАМАРА

А у Тамары не так гладко получилось.
У меня хозяин одно время агентом работал по пуш­нине. А приемщиком был в Пудоже Николай Софронов, хозяйственный мужик, зажиточный. Вот мой Петя ему пушнину сдавал, а у него брал муку, сахар, крупу — охотников отоваривать.
Ну, а у этого приемщика был сын, Федор, да была еще дочка, разведена с мужем. Две девочки было у дочки. Сын-то Федор, тоже часто возил муку на отоваривание, заходил к нам.
А как раз Тамарушка приехала домой в отпуск с Петрозаводска, он ее увидел, она ему понравилась. Ну, он ничего не сказал, уехал.
А с тех пор как приедет мой Петя в Пудож пушнину сдавать, приемщик ему слово в слово: говорят, у тебя девка хорошая, да вот ее бы за Федюшку, у нас дом, хозяйство налажено.
Мужик мой на эти разговоры не обращал внимания.
Ну ладно. Незадолго перед Октябрьскими празд­никами собирают они родню и едут в Петрозаводск, Тамарушку сватать. Шесть человек к ней явилось, сбивают девку. А девке восемнадцать годов. Она говорит:
- Нет, я у мамы-папы не спросившись не могу дать согласия.
- Да чего тебе мама-папа! У тебя тут сестра да тетка, а родители нас знают, мы с ними в дружбе, они не будут против.
Всю неделю ходят, сбивают. Ну и сбили девку. Она дала согласие.
Привезли Тамарушку мою в Пудож, там расписались, нам приходит письмо: приезжайте на Октябрьские на свадьбу.
Ой! Мы письмо получили — я наплакалась-наревелась досыта, мужика своего всего приругала. Я говорю:
- Ты сговорился с Николаем! Ты знал, что они дочь с толку сбивают, а мне ничего не сказал!
А отец сам растерялся:
- Что ты, Ирушка! Да никогда я этих разговоров всерьез не принимал! Я не догадывался ни о чем! Зря ты меня калишь-ругаешь.
Ну, что делать?
- Отправились мы в Пудож. Машины тогда не ходили. Дороги были такие, что трактора тонули. Мы — пешком семьдесят километров. В Кривцах заночевали, на сле­дующий день приходим.
Я через порог ступила—заревела:
- Ой, Тамарушка, ты что наделала-то?
Все прибежали тут, меня уговаривают, а Тамара смеется:
- Ну дак, мама, что ты сделашь? Только извините, что я не сказалася, они ведь мие так голову заморочили, ни написать вам не дали, ни позвонить. Сбили с толку.
А жених — он так на вид был хороший, родственный. А как будто что-то не хватало у него.
- Ну вот, три дня свадьбу отгуляли, домой приехали.
От Октябрьских приехали, а под Новый год двери открываются — Тамара идет, с двумя подушками да с одеялом. Смеется! Я кричу:
- Петя! Гости приехали!
Он из другой комнаты:
- Кто?
- Дочь да зять!
А Тамара подошла ко мне сама, да и говорит:
- Мама! А я ведь одна приехала.
- А где Федя?
- А я от Феди ушла.
- Зачем ушла? Как ушла?!
- А затем: Федя запьет — по трое суток дома не бы­вает. И вот каждые четыре дня мы со свекровью ходим в вытрезвиловку его выручать. Ои, когда сватал, давал клятву, что водку в рот не возьмет, табак даже бросит. А сам еще чище стал пить, чем холостой, по материным рассказам.
- Ну,— я говорю,— вот так единственный сын! Вот хваленой!
- Мама, я больше туда не вернусь.
- Что ты, Тамарушка! А люди что скажут? Трех месяцев не прожила! Разговоров-то понаделаешь да смеху!
- А я разговоров не боюсь. А смеяться будут — пусть смеются. Что мне? Не я первая, не я последняя. В петлю я из-за него не полезу, а не вернусь, да и все.
- Дак куда теперь? Дома будешь жить?
- Нет, дома не буду. Праздник проважу да уеду в Петрозаводск, опять к тетке.
Ну вот. Две неделюшки прожила дома и в Петроза­водск уехала. Уехала — и поступила квасом торго­вать. Зимой мы приехали к ней в гости. Смотрю — что-то мнется моя Тамарушка. Потом и говорит:
- Мама! Сегодня ко мне парень придет, я хочу, чтобы вы с ним познакомились. Я, наверное, выйду за него замуж.
- Что за парень?
- Ваней зовут. Сам он карел. Он недавно с армии пришел. Хожу с ним.
- Ой, Тамарушка, обожгешься! Он, может, опять такой, как Федя!
- Нет, мама, он не такой. Он меня уже со своими родителями познакомил, я им понравилась. А уж как они мне понравились. Такие культурные, приветливые. И Ваня такой же. Так что я, наверно, за него выйду.
- Ты хоть отцу-то пока ничего не говори.
- Ладно, не скажу.
Вот вечер приходит. Звонят в дверь. Тамара дверь открывает — вкатывается парень, до того хороший, румяный, красивый!
- Здравствуйте!
- Здравствуйте!
Тамара его за руку взяла:
- Мама! Папа! Познакомьтесь: будущий ваш зять.
Она така у нас быстрая.
Петя глаза уставил, а сам молчит, улыбается. Вид­но, и ему понравился этот парень. Я говорю:
- Зягь-то знает, что ты замужем была?
А он:
- Знаю-знаю, мамаша, знаю.
- Дак у вас что получится?
- А то: жизнь получится!
И правда: получилась у них жизнь. Сын Сергей в пятый класс ходит. Один у них ребенок. Тамарушка уж десятый год завотделом работает в гастрономе сто девят­надцатом. Тоже кооперативную квартиру построили, машину купили «Жигули». Он — шофером, на дальних рейсах. Очень, просто через очень хорошо живут.


ГАЛИНА

Время шло-подошло. Вот и Галина семилетку окон­чила.
- Мама, я решила остаться в деревне. Пусть девки в городе живут, а я не поеду. Пойду на пекарню рабо­тать, стану тебе помогать.
Ну и то. Отец в больнице. Он уж не первый год по больницам катается. Стала Галя в пекарне работать — мне облегчение: когда муки принесет, когда баранок. Все не одной ломить на семью: Володя, Борис, да Галина, да Светлана.
Май подходит. Намыли, убрали избу. Пришла в ма­газин, купить кое-чего к празднику. А сосед наш — на­чальник сплава — подходит ко мне:
- Тетя Ира! У меня- людей наехало вербованных. Не пустишь ли поквартировать?
- Много ли?
- А человек десять пусти. Я ведь заплачу за них.
- Ой, десять много. Пять пущу.
- Ну давай хоть пять пусти.
- Дак ты мне таких людей дай, чтобы не урки, не из тюрьмы. А то, сам знаешь, у меня девки молоденьки да два пацана — куда они еще. А мужик в боль­нице.
- Знаю-знаю, не беспокойся. Я тебе хороших дам.
- Когда так — ладно, пусть приходят.
Он разместил людей по всей Усть-реке. А река-то еще не открылась, сплавлять нельзя. Вот эти люди брались в сельпе да в пекарне дрова пилить, другую разную работу делать.
Ну, вечером жду, а их все нету. Я говорю:
- Может, они где на Усть-реке устроились? Давай, Галинка, спать начинать.
Вдруг — голоса. Идут. Входят пять человек. Иван вслед, этот начальник сплава.
- Вот тебе постояльцы — люди хорошие. Вот эти четыре холостых парня, а это — бригадир у них, женатый мужчина.
- Ну, хорошие — дак пусть идут. Проходите, моло­дежь, только чтоб было все тихо-смирно.
- Тетенька, что ты!
- Чаю согреть?
- Нет, спасибо, мы дрова пилили — нас накормили- напоили в столовой.
Ну, старшего на диван, а молодых надо на полу устра­ивать.
А Галинка уж в спальню ушла, спать. Я в спальню зашла, говорю:
Галинка! Там матрасы набиты, возьми занеси два матраса да подостели. Люди-то и лягут.
Галинке тогда семнадцатый годок шел. Только она вышла со спальни, матрасы-то заносить, а этот Юрушка как посмотрел на нее — это он уж после мне расска­зывал,— так у него сердце и дернуло: ну, хоть какими путями, а я этой девки добьюсь.
Ну, Галка постелила матрасы, и мы ушли с ней в спальню. Утром они опять в сельпо отправились дрова пилить, к вечеру пришли.
А уж канун Мая. Послезавтра их на Кукасово отпра­вляют, на сплавы. Вот этот Юра подходит ко мне:
- Тетенька! Разрешите, мы тут у вас Май отпраз­днуем. А то все люди празднуют, а нам негде. Мы со всем со своим придем, вы только разрешите.
Я говорю:
- Ребята, вы люди-то чужие, незнакомые, а я-то тут одна с двумя девками да двумя пацанами. А как вы напье­тесь да раздеретесь?
- Тетенька, честное слово, напиваться не будем.
- Ну ладно, если уж так — празднуйте. Вы ведь тоже люди, не собаки.
Назавтра я накухарничала, они пришли, нанесли консервов, хлеба, всего, всего. Ну и водки две бутылки. Деньги они зарабатывали хорошие на сплавах, дак. По­сидели, правда, культурно, никаких скандалов, ничего.
Уехали. Уехали работать на Усть-реку, и стал Юра каждый вечер на свидания ходить к Галинке. День про­работает — не поленится пять километров в деревню идти на свидание. Они знак даже придумали: если кто первый придет — елочку кладет на дорогу,— значит, жди.
Вот так две недели проходил, и всю бригаду в Подпо­рожье посылают. Уж далеко ходить.
Вот Юра заявляется.
- Тетя Ира! Разреши чемодан у вас оставить?
- А что у тебя в чемодане-то?
- Сапоги с галошами, да костюм выходной, да ру­башки.
- Ну дак зачем оставлять?
- А мне не надо. Я вот в этом работать буду.
- Работать-то в этом, а на гулянье пойти? Или ты думаешь, у нас Галина тут хороша, а в Подпорожье девки хуже?
- Такой девки нигде нет.
- Да она еще сопля. Семнадцатый год пошел — ка­кая она девка?
- Тетя Ира, лучше не говори. Лучше разреши мне чемодан у вас оставить.
Ушел, чемодан оставил.
Закидал Галину письмами. Я говорю:
- Галинка! Не читай ты его писем и ему не пиши. Он ведь тебя собьет замуж.
- И пусть собьет. Я его люблю, он хороший.
Он такой, правда, красивый, молоденький.
- Да что ты, дура! Отец в больнице, а ты — замуж?
- Дак пойду не пойду — от этого все равно отец не поправится.
- Ну, поправится не поправится, дак ведь пока из больницы не выйдет — не играть свадьбы.
Ну и так.
А Юра написал отцу в больницу — просит разрешения жениться на Гале.
Мужичок мой письмо мне с больницы накатал: мало того, что в мое отсутствие пускаешь в дом незнамо кого,— ты еще дочь с пути сбиваешь! Ей шестнадцать лет! Какая она невеста?
Галина ему пишет: папа, ты спрашиваешь, какая я невеста? А ты маму на котором году взял?
Он ей: как ты можешь мать сравнивать с собой! Мать знала только жать да косить, кроить да шить, а ты! Ты получила образование, я хочу, чтобы ты дальше училась, а ты со школьной скамьи — замуж?
И Юре тоже написал: если ты девку мою станешь сбивать, я приеду с больницы и тебя застрелю из двуст­волки.
Юра приехал с Подпорожья, Галочке платок купил газовый. Я говорю:
- Юрушка, возьми ты чемодан да уезжай, не сбивай девку с толку.
- Нет, не уеду. Все равно мы с Галей будем вместе.
- Да ты знаешь, что тебе посулил мужик?
- Знаю, двустволку посулил.
- Ну да так и будет.
- Не будет.
Ночь переночевал и уехал.
В начале августа мой мужичок вернулся из боль­ницы. Ругался-ругался:
- Пусть он только покажется! Я чемодан при нем топором присеку!
Я говорю:
Мужик, с ума-то не сходи, ведь чемодан-то не ви­новат. Придет чужой человек — скажешь ему «уходи», он и уйдет.
- A-а, ты потакаешь девке!
- Да господи! Да меня-то кто потакал за тебя замуж выйти!
- Нет, ты лучше не защищай его! Придет — вот она, двустволка, уже налажена ему.
Человек пять раз оперирован, больной да нервный, дак я думаю — ведь пристрелит! Наделает уголовщины. Я незаметно все патроны из ружья вынула и коробку с патронами убрала подальше.
Пятнадцатого августа как раз праздник был. Попили-поели, Галя говорит:
- Пойдемте в клуб. Девчата сказали, сегодня кино хорошее.
— А пойдемте.
Мы с Галей ушли, а мужик не захотел. Один дома остался.
Ушли мы в клуб, а Юра приезжает, стучит.
Мужик к дверям подошел:
- Кто там?
- Откройте, свои!
А он по голосу-то...
- У нас,— говорит,— свои все дома! А ты укатывай к такой-то матери.
Юра пришел в клуб, нашел нас с Галинкой, поздо­ровался. Рассказал, как отец его встретил. Галка испу­галась:
- Ну, сегодня будет чудес! Ты знаешь, папа у нас ведь после операции, нервный... Что же нам делать?
- А что будет, то и будет. Пойдем, я стану тебя сва­тать.
Вот я думаю: мне вперед уйти, подготовить его. Прихожу домой. Петя меня встречает:
- Ну что? Зять приехал?
- Приехал. Дак я его откатил хорошо!
- А как ты его откатил?
- Сказал, что свои все дома.
- Ну дак не порато еще откатил.
- А вот пусть сунется попробует!
Я тут вспомнила: ой! Патроны-то убраны, а топоры-то не убраны!
Сели мы с ним чай пить. А Галина с Юрой тут и являются:
- Добрый вечер!
Мой мужик из-за стола встает:
- A-а, пожаловал! Ах ты, такой-сякой-экой! Чего пришел!
Юра сдрейфил, молчит. Я говорю:
- Мужик, не кричи на человека. Добром скажи — он уйдет.
- Добро-ом? Я сейчас покажу добром!
Разбежался, из спальни чемодан хватил, топор хва­тил— и на сарай. Я — за чемодан:
- Да отдай ему чемодан, он уйдет добром!
- Он чемоданом размахнулся да как бросит его вниз, под крылец.
- Уходи, откуда пришел!
А сам топор держит в руках.
Юра говорит:
- Галя, пойдем, проводи меня.
- Галка, назад!
Она только плечом дернула — ушла с Юрой.
Свела его на тот конец деревни ночевать, к Мане Кузнецовой. Сама вернулась. Чемодан я на сарай спря­тала.
Галя в двери, отец ей:
- Ну что, ушел?
- Ушел.
- Чемодан унес? .
- Унес.
Ночь проспали. Утром я печку затопила. Только сели чай пить—Юра вкатывается:
- Здравствуйте.
Мужик молчит.
- Юра,— я его приглашаю,— иди чай пить. Мужик тебя вчера настращал до полусмерти.
- А и правда я испугался.
Мужик молчит.
- Завел каки-то глупости, да с ружьями, да с топо­рами на человека.
А у меня была бутылка водки в шкафу. Я шкаф от­крыла, достаю бутылку:
- Нате лучше, мировую выпейте!
- А чего он девку сбивает?
- Дак а ты не сбивал? Каждый человек свое сча­стье ищет!
Я налила мужику под край стакана и Юре тоже. Ну, мужик взял      стакан.
- Ну, дак давай. Как тебя, Юра, по батюшке?
- Юрий Давыдович.
- Ну дак давай, Юрий Давыдович, выпьем.
Ну и эту бутылку они разлили. Захмелел мужик. Я Юру толкаю в бок: поговори с ним! Юра сразу понял.
- Ну что,— говорит,— Петр Яковлевич! Ведь вы хоть с двустволкой, хоть с топором, а все равно мы с Галей сойдемся. Дак лучше добром разреши. Я тебя как отца прошу.
- А она-то согласна за тебя выйти?
А Галка:
- Я согласна, папа! Разреши!
Он заплакал, я вслед.
- Ну, раз так, то лучше добром, конечно.
Юра из-за стола выскочил:
- Тогда мы сразу в сельсовет пойдем! Папа да мама, пойдемте!
-  Ой,— я говорю,— Юрушка, я не пойду. Мне пой­ти— дак я заревлюсь там.
           А отец:
Я не могу тоже. Расстроился. Давайте мы вас благословим, да подьте с богом, да распишитесь. Да и будьте счастливы.
А ёны рады. Мы ревим с отцом, а ёны рады.
У Юры было денег четыре тысячи заработано. Галке платье дорогое привез, сам оделся чистенько, как кукол­ка,— и пошли расписались.
Никакой свадьбы не справляли, ничего. Какая там свадьба — мужик все болеет, едва с постели встает.
Ладно. Юра остался в деревне, стал работать в сплав­ной конторе. Не парень — золото. Ласковый, работящий. Пива когда в праздник выпьет, а водки — никогда.
Вот живут. Мы с отцом не нарадуемся.
Через какое-то время получает он письмо от матери из-под Куйбышева. Мать пишет: приезжайте! Хоть пока­жи, Юрушка, жонку-то.
Ну и вот, запоезжалн. Отец не мог выйти проводить, я пошла. Стою, плачу порато. Галя меня утешает:
- Мы ненадолго, мама, ненадолго!
А я не могу, плачу. Сердце сжимает. Едва домой пришла.
Уехали — я письма жду. Нет и нет письма. Наконец приходит: «Мама, нас встретили очень хорошо. Собрали всю родню, праздновали наш приезд не одни сутки, вроде как свадьбу. Горилку варили, плясали. Мать уже лес заготовила, хочет строиться, а свой дом переписала на Юру. Тут есть Дом культуры, мне предлагают в нем работать. Дорогая мама, не сердись, мы с Юрой подумали и решили остаться здесь...»
Как я это прочитала — где стояла, там и повалилася. Все у меня сердце выболело. Третья дочь от меня уле­тела...
А теперь там живут, под Куйбышевом. Муж кузне­цом работает, а она — заведующей Домом культуры. Она там хор организовала, в Тольятти, с этим хором ездит в другие города. Об этом хоре даже в газете писали. И о ней тоже там было: Галина Петровна нашла жилку к молодежи. Она сумела оживить все село.
Свой дом там у них, сад. Один ребеночек, больше рожать не захотела. Очень счастливо живут.


                ЗОЯ АЛЕКСАНДРОВНА

Улетела Галинка, осталась я с больным мужиком да с двумя детушками: Светлана ходила в шестой класс, Борис в пятый. А Володя уже был в армии.
А прислали в нашу деревню агрономом женщину молоденьку, Зою Александровну. Она квартировала в со­седнем доме, у Лизы, у старой девы, а ко мне часто захаживала — молока попить, побеседовать. Ей шел двад­цать четвертый год, она така деликатная была, тихая, душевная. Ее мои ребята очень полюбили, она им то книжку принесет, то стихи начнет читать на память. Сти­хов много знала.
Эта Зоя Александровна была сама с Беломорска. Мать нагуляла эту Зою с военным. А военного стали пе­реводить в Мурманск. Он и говорит: если ты оставишь ребенка у своих родителей, я тебя возьму с собой в Мурманск. И она эту девочку годовалую оставила у отца да у матери.
Так Зоя и выросла у дедушки да у бабушки, мать свою и не видела ни разу.
Вот Зоя растет-подрастает. Деда с бабушкой за отца с матерью считает. Дед ее был директором фабрики, а баБушка нигде не работала. Зою растила. Давала ей вос­питание.
Вырастили и отправили в Петрозаводск, учиться на агронома. А Зоя там выскочила замуж. Парень этот ра­ботал на пароходах, в загранку ходил, получал большие деньги.
Зоя Александровна учиться кончила — ее посылают на работу. А он ее не пускает:
- Ты моя жена, я волен над тобой, я вообще не хочу, чтобы ты работала. Денег я зарабатываю доста­точно.
- Нет, Анатолий, я училась, хочу два года отрабо­тать.
-  Смотри! Спохватишься, да поздно!
Ее направили сюда, старшим агрономом. Ну, по­скольку у нас агроном был, то ее поставили бригадиром полеводческой бригады.
А он приезжал, уговаривал уехать, бил даже — Лиза рассказывала. Ну, она не захотела. Может, она его тогда уже не любила. Кабы любила...
Дак он — что? Он домой приехал и на другой женил­ся. Написал Зое письмо — эту новость ей препод­нес.
Она ревела-ревела, потом ей Лиза и говорит:
- Чего ты плачешь? Ты что, остарела, что ли? Или у тебя дети есть? Такого ли парня еще себе най­дешь!
Меж тем мой Володя в армии отслужил, приехал домой. Он служил в армии в Зеленогорске.
Вот встретили его, посидели, вечером он говорит:
- Мама, пойдем сходим в клуб.
Ну, пойдем.
- Кино кончилось — завели радиолу, молодежь стала танцевать.
- Мама, давай посидим, посмотрим, как танцуют.
- Ну давай.
А эта Зоя тоже была на танцах. А она така красивая, хорошая.
- Мама, что это за девушка в белой кофточке?
- А это наш агроном. С Беломорска. Бригадиром пока что работает.
- Я с ней познакомлюсь.
- Ну, сумеешь, дак познакомься.
Володя пригласил Зою на танец. Танцуют, а я пошла домой.
На другой день утром встаем, он говорит:
- Мама, сегодня что будете делать?
- А грабить поедем за восемь километров.
- Можно, я пойду с вами?
- А не отдохнул-то?
- Ничего. Пойду к Зое на наряд.
Пошли. Он к Зое подходит:
- Зоя Александровна, па работу возьмете?
Она улыбнулась, зарумянилась:
- Пожалуйста!
Зоя обычно с нами на поля не ездила. Наряд даст да домой. А тут поехала с нами. Стали сено сграблять на грабилках. Зоя зовет.
- Володя! Пойдем носить кучи!
Носилки схватила и стала с Володей носить. А парень он был тоже не худой. Красивый.
И вот каждый день стали ездить сграблять. А потом — мы на машине, а они идут вслед парочкой.
Пятнадцатого августа — наш праздник. Называется Маковей. Приехали дочери с Петрозаводска. Тамара да Зина. Я говорю:
- Володя, пригласи-ка ты сегодня к нам свою неве­сту в гости. Сестрам покажешь. Понравится ли.
Вот вечером сели мы за стол. Ко мне со Щаникова да с Заозерья гости пришли. И он привел Зою.
Ну, правда, Зоя всем очень понравилась.
Дочки две недели погостили — уехали. Я спраши­ваю:
Ну что, вам нравится девушка?
Ой, нравится! Пускай сходятся!
После праздника Володя говорит:
- Мама! Я Зою сегодня приведу. Что-нибудь приготовь, наладь спальню. Я приведу. Папа ничего нс скажет.
Отец в больнице опять. А ему Зоя тоже нравилась.
Вечером я хожу переживаю: приведет ли Зою
Вдруг — разговор. Смотрю в окно — идут.
- Ой, Володя, не пойду. А вдруг мама рассердится? Ты у нее спрашивал? Честное слово, спрашивал?
- Спрашивал, Зоя, уверяю тебя. Мама разрешила. И ты всем очень нравишься — и ей, и сестрам...
Ну и пошли. Опять в коридоре постояли. Я тут подо­шла к дверям, двери открыла, встретила. Говорю:
- Зоя Александровна! Любушка! Мы все обсоветовали. И отцу ты нравишься. Проходите!
Сели, чаю попили. Тоже без всякой свадьбы. Отец по больницам катался, парень только из армии, ни денег... Да и вообще тогда свадьбы были заброшены.
Так и поженились. Зажили одним хозяйством.
Как же я нянчила-нежила Зою Александровну! Утром встану раным-раненько, печь протоплю, наготовлю, схожу контору вытоплю, подмету — я тогда еще убирала кол­хозную контору,— вернусь, дорогу возле дома расчищу, приду:
- Зоенька, вставай!
- Ой, мама, не хочется!
Я ей в постель калиток да чаю принесу:
- Кушай, Зоенька бажоная!
Потом она забеременела. Дак как у ней что занеду­жит,— я в область готова ехать, хоть за лекарством, хоть за врачом — помочь. В тот год ягод не было совсем, а в Усть-реке три старухи набрали немного ягод. Дак я схожу — им в ногах выпадаю, а ягод ей при­несу. Рыбы соленой ей захочется или клюквы — я схожу.
И как же она меня обидела, Зоя Александровна!
Вот однажды смотрю — собираются куда-то вдвоем.
- В кино отправились?
- Нет, мама, мы не в кино. Мы с Володей идем квартиру искать.
- Зачем квартиру искать?
- Мы хотим жить отдельно.
А Володя молчит. Он уж после мне рассказал, что сначала не соглашался, а она его убедила. Долго на­страивала. В спальню уведет и там убеждает: зачем мы на них станем работать? Тут дети, тут мать, а я хочу жить своей семьей.
- Не обижайтесь, мама, поймите нас правильно.
Господи! Отец по больницам, я одна бьюсь, дояркой работаю. Светлана да Борис еще не помощники,— как я ныне одна останусь, без денег, безо всего! Я ведь по­следние деньги на Володю издержала — костюм ему ку­пила, да рубашки, да одеяло, свитер, пальто! Да еще купила ему мотоцикл «Восход»! Нетель продала, да мотоцикл купила. Как я теперь?!
Я каталась у порога, просила не уходить.
Ушли. Дали им на Усть-реке совхозную квартиру; Там они недолго пожили, а потом приехала к ним Зоина бабушка, которая ее воспитала, да и уговорила:
- Мы старые. Хозяйство у нас хорошее, квартира, мебель. Мы умрем — вам все достанется. Переезжайте. И нам на старости лет будет не одиноко.
Ну, они в Беломорск и уехали. Теперь там живут. Три сына у них. Володя бухгалтером работает на фабри­ке.
Недавно Зоя Александровна письмо прислала: мама, приезжайте к нам. Если понравится — останетесь у нас навсегда. Продайте скот, да и перебирай­тесь.
Ну, я им написала: «Дорогие вы мои бажоны детушки! Вы в моем доме жить не захотели, с родного гнезда ушли. Дак неужели вы думаете, что я на старости лет в чужом гнезде приживусь? Да я ни в жизнь к вам не поеду! Умру в холодном доме, голодом-холодом, а не поеду. Потому что я не могу вам простить обиды».


СВЕТЛАНА

Светлана после школы работала дояркой, а потом в ПТУ пошла, учиться на кондитера. Выучилась — верну­лась, стала на пекарне работать.
А у нас летом шофера квартировали. Ну и стал за ней ухаживать шофер с Пудожа, Володя. Она девка была до того быстрая, до того веселая — точно как я в моло­дости. И лицом на меня похожа. Тоже певунья, голос звонкий...
Ну вот, этот Володя стал за ней ухаживать. Стал сва­тать. Зимой сваты приехали на легковушке — свекор, да свекрова, да зятья. Ну дом, правда, у них в Пудоже свой, хозяйство свое, корову держат, овец, поросенка, кур.
Свозили ее туда, все ей показали. Ну, ей там понрави­лось— она согласилась. Вышла замуж. Свадьба была хорошая.
Жить стали они отдельно. Квартирку в общежитии отделали, да и переехали в квартирку эту. Комната да кухня. Вдвоем-то им больше и не надо.
Прожили год. Худо прожили. Володя выпивает. Стал обижать Светлану. А она в положении. Она кондитером работала в столовой, а он возил молоко по фермам. И вот на молокозаводе познакомился с девушкой, обманул ее, что, мол, я холостой, давай с тобой гулять. Девушка мо­лодая, он ее убаюкал, она поверила. И сделал ей жи­вот.
А со Светланой все хуже и хуже отношения. Вот при­дут ко мне в гости, ночь ночуют, утром он в машину ся­дет, фр-р — уедет. А Светлану оставит. Ну, а ей на ра­боту, да в положении... Заплачет, сядет в автобус, уедет.
И так сколько раз. Выйдет из дому, думаешь, пошел прохладиться, погулять. Машина загудела — уехал.
А родители потакают. Другие бы хоть спросили, где оставил жену, зачем. А эти — ничего.
Дальше — не лучше, а хуже. Стал сильнее выпивать. Стал бить Светлану. Как-то Галинка приехала с Куйбы­шева. А он не знал, что она сидит в другой комнате, разбежался да с кулаками на Светлану.     Галинка вышла:
- Вот что, дорогой. Мне Света писала, что ты скур­вился, а ты, оказывается, такое тут творишь — сестру бьешь! Светлана, собирайся, поехали домой!
Светлана в слезы:
-Как я поеду? В положении — да поеду? Мне ро­дить через месяц...
Осталась. Родила вот се, Ниночку, певунью мою.
Родила — а он еще хуже. Ночью приедет, наскандалит да к матери уйдет ночевать. По три, по четыре ночи до­мой не приходит. Нагуляется — да к матери. А мать при­нимает, жалеет. Светка плачет. А потом утром как-то зо­вут меня на телефон.
- Мама, приезжай, увози меня домой!
- Что ты говорншь-то?
- Мама, более никакой жизни нет. Приезжай, уво­зи, или ты меня в петле увидишь.
- Светланочка, не делай глупостей. Я сегодня же приеду, увезу вас с ребенком.
Села на автобус, приехала. Его дома нет, он у отца с матерью. А жили они рядышком. Я захожу.
- Сват да сватья, что тут у вас творится?
- Дак а мы-то тут при чем? — сватья говорит.
- Вы виноваты! Вы зачем его принимаете, потакаете? Если бы путни да ладни родители — вы бы его на порог не пустили! У них девочка рожена. Пусть живет с семь­ей, не уродуется.
- У нас еще три урода растет.
 - Ну вот, вы с ними уродуйтесь, а я Светлану увезу-
- Как так?
- А вот так!
Ночь переночевали, а назавтра начали со Светланой вещи укладывать. Свекровь прибежала, плачет:
- Ой, погодите вы, не увозите Светлану, может, он отш алеет!
- Нет, хватит! У Светланы девочка, та, с молокоза­вода, родит, придет к нему с ребенком, дак чего он — две жены будет держать?
Вдруг Володя вкатывается. Ни здорово, ни прости, ничего, у комода встал, стоит. А девочка, Нина, в кро­ватке лежит, барахтается.     Светлана и говорит:
- Володя! На прощанье посмотри хоть на дочку-то!
- Тебе надо — ты и смотри!
Не повернулся.
А у них уж мебель была вместе куплена — комод, шкаф, диван, стол, телевизор вот этот. Светлана гово­рит:
- Володя! Сейчас мы ничего нс будем брать. А потом я приеду, заберу свое приданое — кровать, одеяло, по­душки. А остальные вещи — суд разделит.
Он на нее посмотрел, набычился:
- Я эту кровать твою вместе с подушками да со всем на улицу выкину.
Я у порога стояла, обернулась:
- Попробуй выкини. Хоть одну подушку пальцем по­шевели. Дак потом узнаешь, как бросать! Пусть все на месте стоит!
Взяли ванну детскую, наклали полну, два пальта Свет­ланиных положили, завернули ребенка да и уехали.
Так и разошлись. Ну, потом Светка съездила, кровать вывезла, а из общих вещей взяла только телевизор. Боль­ше ничего не взяла. Так этот телевизор и стоит у нас с тех пор. Ниночке — память об отце.
За все время один раз он приехал на Ниночку по­смотреть. Пьяный. Ниночка спит. Он подошел, поплакал- поплакал — уехал. И больше ни гугу.
А та девушка, с которой он гулял-то, родила да к нему с ребеночком пришла. Ее люди наткнули, что, мол, приди с ребенком, сядь да сиди, никуда не уходи. И он никуда не денется. А у девушки ни отца, ни матери — никого.
Ну и вот с этой девушкой он год жил. Со Светланой не разведен, с этой не расписан — так и жил. И эту он тоже начал бить. Напьется, ее на улицу выгонит, топчет, соседи выйдут, отнимут. Вот так жили-пожили — и эта от него ушла. Дак вот он теперь на Ниночку плотит да на того ребенка плотит. И живет один.
Светлана первое время ждала:
- Может, Володя обумится, может, еще и сойдемся.
- Нет,— я ей говорю,— раз так у вас не получилось, больше ты об нем не думай.
И вот стала она ходить на танцы, стала пару искать. Познакомилась с Петей Кузьменковым, трактористом, и вышла за него замуж. Теперь они живут в Подпорожье, она в пекарне работает. У нее другой мальчик уж есть.
А Ниночку я как двухнедельную приняла в свои руки, так и ращу вот уже седьмой годик.


БОРИС

Улетела Светка из гнезда, и остался у меня один Бо­ренька. Боренька, любимый сынок, тряслась да берегла, господи, как берегла.
Восемь классов окончил — улетел в Пудож, в девятом учиться. Проучился две недели и вернулся домой.
- Боренька, чего?
- А я не хочу жить в Пудоже. Там голодно. Утром одну пышечку дадут да стакан кофе — дак до обеда брю­хо пустое.
А у меня корова была, скот держала. Мяса набью, молока пей сколько хочешь, ешь что хочешь. Он у меня балованный был насчет еды.
- Что же ты будешь делать?
- А что ты, то и я. Вилы возьму да буду в совхозе  навоз метать.
Вот стал работать в совхозе. Как-то подъезжает к до­му легковушка. Окно открыто, сентябрь, тепло еще. Шо­фер Николай Павлович кричит:
- Константиновна! Вот тут начальник приехал. Бо­рис дома?
- За хлебом ушел.
Я подошла, поздоровалась. Начальник говорит:
- У тебя паренек есть. Нам киномеханик требуется. Не пустишь ли?
- Ой, с удовольствием, Борис Павлович, устройте его!
Я — на почту, позвонила в Усть-реку. Там телефонист­ка увидела его — он из магазина шел,— кричит:
-Борис! Бежи срочно домой, мать велит!
Он испугался, думал, не отец ли помер в боль­нице. Всю дорогу с хлебом бежал. Прибежал — мы стоим.
- Чего, мама?!
- Не пугайся. Вот тут тебе предлагают работу.
- Какую?
Борис Павлович говорит:
- Желаешь к нам киномехаником?
Он аж подскочил:
- Желаю!
- Дак куда тебя — на курсы отправить или будешь дома заниматься? Память у тебя хорошая?
- Хорошая.
- Ну дак я тебе дам книги, ты все выучи и сдай экзамен. И будешь работать.
Дак он за полторы недели все выучил, сдал и стал киномехаником.
Три года работал тут, в своем клубе.
Пришло ему время идти в армию. Я все надеялась — может, не возьмут. Последний сын, да отец все по боль­ницам катается...
Нет, взяли. Принесли повестку. Я на кровать пала, ревлю, ревлю, ревлю. Последний дитенок из дому уходит. У меня чайник был включенный. Вода выкипела, клеенка загорелась, стол горит. А я так разнервничалась, что и не чувствую, что у меня дымом полна квартира. Боря двери открыл: что тут случилось? За чайник схватился, а чайник весь расплавился, край стола выгорел. Плачу, плачу:
- Черт с ним, с чайником! Ты уходишь, Борень­ка...
Проводила его до Пудожа. Там всех призывников со­брали в клубе, провожающие на крыльце топчутся.
Выходит сержант:
С Колодозера есть кто?
Есть.
- А мать Богданова, Ирина Константиновна, есть
тут?
Я тут, назади, на крыльце.
Вас майор Косолапов вызывает.
Меня пропустили, провели. Кругом столы красным сукном покрыты, призывники все сидят. Майор Косолапов поставил меня перед ними:
- Мамаша Богданова, вам напутственное слово.
- Я не могу без слез сказать.
- Ничего, постарайтесь.
Я им пожелала служить кому в воздухе, кому на зем­ле, кому на море. Дак когда я говорить закончила, все, как один, плакали. И я заплакала, пошла. Майор гово­рит:
- Не плачь, мамаша Богданова. В чем будешь нуж­даться — нам пиши, поможем.
Ну да напомогали, спасибо им. Ничего не помогли. Я написала, чтобы мне привезли бревен пять лесу, распилить да сарай закрыть. Крыша прохудилась, в дырки снег летит. Косолапов прислал наряд, чтобы выделили мне лес. А председатель ему отписал: просьба матери солдата Богданова удовлетворена. С тем до сих пор жду этих бревен.

Господи, как я плакала по Бореньке! Коровушка, ско­тинка кому теперь? С поселка приедут Петя да Светлана, зять да дочь, уговаривают:
- Не плачь, мама! У тебя Ниночка осталась, все- таки есть с кем слово сказать.
Первое письмо он написал мне с Петрозаводска, по­том с Ленинграда, потом с Воронежа написал: «Мамуш­ка, мы будем принимать присягу». Ну, думаю, слава богу. Хоть в своем месте будет служить. В Воронеже.
Потом нету, нету письма. Три недели письма не было. Я хожу, переживаю. Через три недели прихожу на поч­ту — подают мне письмо. Вскрыла конверт:
«Привет из Чехословакии!..»
Я где стояла — чебурахнулась, заревела во всю голо­вушку.
- Ой, в чужую страну послали! Ой, Боренька бажоный!
Приходит председатель сельсовета на почту:
- Константиновна, ты чего ревешь? Тебя кто обидел?
Я ничего не могу сказать. Подала ему письмо. Он про­читал первые строки и говорит:
- Ну-ко, сядь за стол, успокойся. Я тебе сейчас все разобъясню. Успокойся, успокойся, сядь.
Взял платок, вытер мне слезы.
- Чехословакия — это страна нам не чужая. Там на­родна власть. И ты не беспокойся за Бориса, отслужит — жив-здоров вернется. Вот увидишь.
Ну и правда, письма стали ходить.
А тут мужичок мой... Господи, как вспомнишь...


***

За завтраком Ирина Константиновна сказала, что се­годня — день поминовения мертвых, родительский день, и что после завтрака мы пойдем на кладбище.
Кладбище лежало за деревней Усть-река, на холме, поросшем высокими толстыми соснами. Мы пошли прямо через озеро, по льду, по тропинке, вдоль которой были разбросаны еловые ветки. Это были вешки, потому что в некоторых местах лед уже растаял и образовались по­лыньи, или, по-здешнему, слузы.
Кроме нас к кладбищу направлялось много людей. Они несли сумки, из которых торчали горлышки буты­лок, буханки, кульки. День стоял солнечный, но вет­реный. В Усть-реке мы зашли в магазин, купили бу­тылку вермута, белые булки, конфеты, огурцы, пе­ченье.
Вот и кладбище. На холме, среди сосен, множество деревянных и железных оградок и просто холмиков, не­которые с покосившимися крестами, а некоторые уже и без крестов. Есть могилы ухоженные, с памятниками в виде маленького обелиска со звездой наверху и фото­графией покойного или крашеным деревянным крестом, на котором висит веночек из бумажных цветов. В оградках возле холмиков — столики и скамейки. Там сидят, поми­нают покойных родственники, иногда целой семьей, иног­да поодиночке.
Бросались в глаза памятники с обломанными звездоч­ками.
- Это парни балуются,— объяснила Ирина Констан­тиновна.— Май праздновали вот тут, на горе, на Киверной, и поразорили памятники, озорники.
- Зачем же они звездочки отламывают?
- А поди спроси. Праздник, напьются, дак им охота поозоровать. Вон и мою погнули, хотели сломать, да моя приварена крепко. А у соседки, у Шуры, что в магазине продавщицей работает, отломали с могилки звездочку.
Ирина Константиновна подошла к двум холмикам без крестов и оградки, вынула из сумки носовой платок, обмахнула им холмики, как бы произведя символическую уборку, перекрестилась, поклонилась и на каждую мо­гилку полила немного вина и положила хлеб и кон­феты.
- Как вы тут, папа да дядя? — спросила она у хол­миков:— Лежите спокойно, вот выпейте за живых, а мы уж вас помянем.
То же она проделала с другим скромным холмиком:
- Тут маменька моя лежит, что в семь лет меня си­ротой оставила.
Еще на одну могилку брызнула вином и покрошила печенья:
- Лежи, Паладья Петровна, спокойно, мы тебя пом­ним. Это мачеха моя. Покойница недобро ко мне относи­лась, ну да уж... А вот и мой Петр Яковлевич. Здравст­вуй, Петр Яковлевич! Пришли тебя помянуть.
Она открыла калиточку голубого палисадника, приг­ласила меня войти, сесть на скамеечку. Тут был столик, покрытый клеенкой, скрепленной проволокой, чтобы не снесло ветром. Сама села на могилу, обложенную дерном, в головах которой стоял обелиск со звездочкой, на обе­лиске — венок из жестяных листьев и переведенная на фарфор фотография черноволосого молодого мужчины, и подпись: «Богданов Петр Яковлевич, 1906—1972».
Ирина Константиновна вынула из сумки бутылку, раз­лила вино в принесенные стаканчики. Первый стаканчик вылила на могилу, со словами:
- На, Петр Яковлевич, выпей с нами. И вот заешь.
Она положила на могилу кусок хлеба и пол-огурца, погладила дерн, выпила сама, и пошел рассказ-воспоми­нание о последних днях Петра Яковлевича.


ПЕТР ЯКОВЛЕВИЧ

Он ведь, Петр Яковлевич, давно жаловался, что бок болеет, бок болеет. А бок у него что заболел? Он тракто­ристом работал. А трактора тогда были не такие, как сейчас. Теперь трактор за веревочку дернул, он — тр-рр, пр-р-р — и пошел. Ремонтируют в гаражах да на ямах. А раньше, как что-нибудь там случится — соломки бросят на снег, под трактор на спину ложатся и коробки там снимают, налаживают. На земле, на снегу. Ну вот он, видимо, простудил себе внутри. У него образовался сна­чала сырой плеврит. Потом у него туберкулез костей по­шел, позвоночник заболел. Вот как в спайках там, в поз­воночнике, начнет рвать — боль такая: он сколько раз ружье заправлял — застрелиться, петли делал — зада­виться, так ему больно было.
Его раз на операцию. Другой на операцию. Всего у него восемь ребер сняли. Так и пошла его жизнь—-на домашней койке да по больницам. На легковушке уве­зут, подлечат немного — домой отправят. Дома неделю- другую полежит — опять увезут. И так время длилося — семнадцать лет на больничной койке катался. Семнадцать лет.
И вот в последний раз в больницу его увезли, в Кривцы, за тридцать километров,— и помер там, в боль­нице.
Так ему не хотелось в больницу ехать, господи.
Ночью у него сердце схватило. Я всю ночь простояла перед ним, лекарства ему давала. Утром позвонила — врач пришла и говорит:
- Петр Яковлевич, я тебя направлю в Кривцы, в боль­ницу.
А он раньше охотно в больницу ехал, торопил даже помощь вызвать «скорую», а тут — ни в какую. Ничего не говорит. Я подошла:
- Мужичок, ты чего не говоришь врачу?
Молчит. Вот врач говорит:
- Ладно, я пойду вызову «скорую», а ты подготов­ляй его. А ты, Петр Яковлевич, готовься.
А он повалился на койку, отвернулся, молчит.
- А ты, Константиновна, приди за лекарствами.
Я за лекарствами прихожу, а она и говорит:
- Константиновна, знаешь что? Я сейчас с главвра­чом говорила, с Кривдами, он сказал, что приедут за ним в понедельник. Поедут в поселок Приречное и заедут за Петром Яковлевичем. Так велел передать.
А дело это было в среду.
Я прихожу домой, говорю: вот, мужичок, дело такое. Затопим баню, намоисси в субботу, а в понедельник за тобой приедут.
Он мне ничего не ответил. Верно, уж сердце чувство­вало у него. И даже не обрадовался. А раньше все ра­довался, когда «скорая» приходила, надеялся, что выле­чат.
Я говорю:
- Что ты такой хмурый?
- А мне,— говорит,— неохота ехать.
- А неохота, так и не ездий.
Раз неохота, я поняла, так, может, и не надо ехать.
Ну, в субботу я все же баню вытопила на всякий слу­чай. Думаю, врач приедет, дак, может, она его и собьет увезти. А может, и не поедет.
В баню сходили, воскресенье пришло. В понедельник я говорю:
- Так чего, Петя, поедешь в больницу-то?
- Неохота ехать.
- А неохота, так не ездий. А уж сегодня, наверно, врач приедет, раз сказали.
Я белье ему приготовила, думаю, если приедут, дак, может, и поедет он. Пальто, сапоги — все наладила.
Вдруг «скорая» идет. Я говорю.
- Ой, Петя, Петя, «скорая» идет!
А он дак даже и не повернулся от стены, что «скорая» идет.
Подъехали к нашему дому. Врач выходит из легко­вушки, поднимается к нам:
- Богданов Петр Яковлевич здесь живет?
Я говорю:
- Здесь.
Она:
- Петр Яковлевич, собирайтесь.
Он повернулся, сел, тихонечко стал вставать.
А я говорю:
- Ему что-то неохота ехать.
- Ничего-ничего! Участковая сказала, что ты ночью чуть не умер, еле жена отходила. Увезем-увезем. А там, в больнице, тебя подлечим, опять жить будешь.
Он тихонечко встал:
- Давай, Ирушка, буду собираться.
Я белье подала. Он маленько поодевается да посидит. Поодевается, да посидит. Врач торопит, а он — не спеша. Видимо, сердце чувствовало, что он на смерть-то идет.
- Давай, жонка,— врач говорит,— помоги ему быст­рей одеться, нам некогда, у нас работа да дела.
Я подошла:
- Давай, Петя,, я тебя одену.
- А некуда мне торопиться, я по своим успехам оденуся.
Оделся, пошли. Он до порога дошел, обернулся, всю комнату глазами обвел два раза. Я отвернулась, плачу. Думаю: на смерть мужика повезли, никогда он так не уходил, так не смотрел...
Ну, не могу. Сердце сжимает.
Я говорю:
- Петя! Ты правой ногой через порог-то ступай, дак вернешься еще.
Ну, он, правда, послушал меня, правой ногой через порог ступил.
Подошли к легковушке — ему растягивают носилки:
- Петр Яковлевич, ложитесь, вам легче будет ехать. Он говорит:
- Уберите носилки, не лягу. Я вот к окошечку сяду да посмотрю хоть в последний раз на деревню свою.
И еще повторил: в последний раз...
Я не могла выдержать, заплакала, говорю:
- Что ты, мужик! Не дело говоришь-то. Ишь, в по­следний раз!
- А что, думаешь, я вернусь? Не вернусь. Все вышло из меня, вся жизнь. А ты не плачь. Чего плакать?
Ну вот. Я руку подала, говорю:
- До свидания.
А он мне:
- Не до свидания, а прощай.
Машина двинулась, я осталась стоять, плакать.
Уехал. Уехал — я не могу время коротать, я на теле­фон, я на телефон. Вот на четвертый день прихожу на телефон, говорю:
- Мужичок, я к тебе завтра приеду.
- А меня,— говорит,— послезавтра выпишут домой, дак стоит ехать-то? Я, говорит, поправился.
А я говорю:
- Приеду! — будто тоже чувствовала.— Приеду. Кое- что спеку, дак.
- А не надо, у меня тут много чего есть. Деньги еще есть.
Я говорю:
- Я ведь тебе деньги дала на масло, а ты их берегешь! Зачем деньги-то берегешь?
А он засмеялся:
- Умру, дак на похороны. Да шучу, я ведь попра­вился. Приеду домой.
- Встала я в пять часов, скотину наладила, чай согре­ла. Чаю попила. А тут зять да дочь оставались у меня до­ма. Мы так уговорились, что они пока поживут у меня.
- Петя да Светлана, вставайте, я готова, к отцу еду.
Петя голову поднял:
- Что-то вы, мамка, рановато.
- А я, Петя, всю ночь не спала. Вот повалюсь, только стану засыпать, а меня будто кто иглами колет.
И вот которое время он помирал — я спать не могла.
Пришла на автобус — крестницу встретила, Зою, брата жена с Кукасова. Поехала со мной до Кривец.
Приехали в Кривцы, она мне и говорит:
- Крестная, передай крестному большой-большой привет.
А я говорю:
- Крестного завтра выпишут, да ладно, передам.
Пошла. А как раз девять часов. Открывает магазин продавец. И так-то в сумке было напечено, а давай, думаю, хоть я возьму колбасы палку ему. Бежу к продавцу:
- Можно мне зайти в магазин?
- Можно-можно,— говорит.— Идите.
Я в магазин забежала, говорю:
- Дайте мне конфеток пятьсот грамм да колбасы палку, побыстрее.
Она:
- Спешишь куда-то?
- Спешу.
Меня будто все кто-то подживляет. Купила — и бегом в больницу.
В больницу прибежала, двери открываю, одну ногу через порог переставила, друга еще за порогом. Утро холодное — двадцать третье ноября-то. Уж снежок выпал.
А стоит с Приречного с поселка Шелдыбаиха, на меня посмотрела и говорит:
- Твой сегодня в девять часов помер!
А я села на порог, нога за порогом.
- Как — мой?! Ты с кем-то путаешь!
Мне в голову пало, что я говорила с ним по телефону вчера, что его выпишут, а тут...
А она:
- Твоего Богданов фамилия-то?
Как она сказала — Богданов, так я на порог пала, сумка с рук выпала, а когда посмотрела — народ собрал­ся, человек десять, обсуждают, что Петр Яковлевич помер.
Как я посмотрела по народу — поняла все, заревела как корова, что мочи есть.
Врач вышла, ко мне подошла и говорит:
- Что же вы,— говорит,— так сильно больны, что через порог ногу перенести не можете?
Я только могла сказать в слезах:
- Я — Богданова.
Ну, она поняла, посмотрела на Шелдыбаиху, пальцем погрозила ей, меня под руки давай поднимать. Потом повернулась к женщинам:
- Помогите ей встать, да ко мне в кабинет заведите.
Меня под руки подняли — я ревлю, я плачу,— в ка­бинет на стул посадили, она мне какого-то лекарства на­лила, выпить дала. Ну, ничего не берет, будто у меня сердце упало куда-то.
Она уж меня уговаривала-уговаривала. Потом говорит:
- Если вы так будете плакать, я вам его не покажу. А успокоитесь — свожу, где он лежит.
А я ревлю, не могу, господи! Я ведь ехала к нему, к живому, и он сказал, что завтра выпишут, а выписался...
И никакого слова на память не сказал, не попрощался...
Она и говорит:
- Не плачьте. У вас дети есть?
-Есть.
- Сколько детей?
- Шестеро! — а сама не могу говорить.
- Дома дети?
- Нет, не дома.
- Телеграммы будете давать?
- Буду.
- Давайте рассказывайте, я буду телеграммы пи­сать.
Я стала рассказывать — все перепутала. Какую теле­грамму в Куйбышев, Гале,— я в Петрозаводск. Какую Тамаре, в Петрозаводск,— я в Куйбышев. Какую в Бело­морск — я в Пудож пишу. Все перепутала. До Чехосло­вакии дошло — Боря в Чехословакии служит, она гово­рит:
Вот эту телеграмму вам надо сейчас же ехать в Пудож, в военкомат, заверить, а так его не отпу­стят.
Я говорю — поеду, поеду, а сама ревлю.
- Сейчас,— она говорит,— я вам супруга покажу, а потом пойдете на почту посылать телеграммы. А потом автобус придет — поедете в Пудож, в военкомат.
Ну ладно, она мне эти телеграммы в руки подала, я в карман положила, и она меня повела.
Привела к койке. А он лежит, растянувшись. Я тут пала, плакала, плакала. А она говорит:
- Ну ладно, раз не могу вас унять — поплачьте.
А напротив него старик лежал, с Кривец. Вот он го­ворит:
- Не плачьте, я расскажу, как он помирал. Он сидит вечером, бреется и говорит:
«Вот, друг, помирать-то неохота».
А я говорю:
«А ты ведь поправился, завтра тебя выпишут, завтра хозяюшка твоя приедет, вместях домой поедете».
«Да, говорит, неохота помирать. Сына охота с армии дождаться, а потом уж...»
«Да что ты заладил: помирать да помирать? Чего помирать, когда ты уж поправился».
Ну, он побрился, сходил на крылечке посидел, вер­нулся, лег на койку.
«Отдохну, пожалуй».
Я стал книгу читать. Читаю книгу — вдруг как стук­нуло!
Я оборачиваюсь — а он с койки упал, кружится на коленях, кружится... Я вскочил, поднимаю его:
«Петр Яковлевич, что с тобой? Что с тобой?»
А он как каменный. Молчит.
Я позвонил, все сбежались, его на койку положили, разные методы применяли, врачи бегают — ничего, ничего.
Повернулся ко мне и руку протянул, пальцем вроде манит меня. Взял меня за руку, а рука холодная-холодная. Три раза шатнул, пальцы разжал. Глаза закрыл — и помер.

* * *
Нина, которая сопровождала нас на кладбище, поло­жила на могилу дедушки сосновую ветку с шишками.
- Хорошее место выбрали,— заметила я.— И про­сторно тут.
- Ну дак я специально,— сказала Ирина Констан­тиновна.—Для себя место оставила.
...В избе, сидя за столом, я в который раз рассматри­ваю многочисленные семейные фотографии. Я уже разби­раюсь в этих фотографиях, знаю, кто — кто. Вот Тама­ра — горделивая посадка головы, косы короной, красивое, чуть надменное лицо. А вот на этой фотографии она с му­жем Ваней, и тут у нее выражение лица вовсе не надмен­ное, а любящее, ласковое. Ваня с сынишкой. Папа и мама Вани. А вот старшая дочка, Зина, светлые до прозрачно­сти глаза, полные губы, белокурые волосы. Сын и дочка Зины. Вот Володя и Зоя. Галя с подругой. Боря в армей­ской форме. Свадебная фотография — Боря и Люба.
Но мне больше всего нравится вот эта, пожелтевшая, любительская: Ирина Константиновна с Петром Яковле­вичем, оба молодые, стоят на фоне какой-то занавески или простыни, полуоборотясь друг к другу. Похоже, что они пришли сюда фотографироваться с мороза, только успели снять полушубки. Петр Яковлевич в ватных штанах, заправленных в валенки, Ирина Константиновна тоже в валенках и в белом вязаном платке. Оба почти одного роста. Петр Яковлевич разве что чуть повыше, но сила в нем чувствуется большая. И так они хорошо смотрят друг на друга, так крепко держатся за руки...


         ЭПИЛОГ

Ирина Константиновна вяжет носок из овечьей шер­сти и говорит — не мне, а как бы рассуждая сама с собой:
— ...И вот доживаю дни красны со своей внучкой. Когда поболею, когда чего. Пенсия у меня пятьдесят два рубля. Средний заработок у меня был восемьдесят девять рублей, я дояркой работала. Если бы я по стажу выходила на пенсию, мне бы восемьдесят девять рублей дали. А я еще все получаю по многодетности. А стажу определили пятнадцать лет. Дак мне все говорят, что вы­ставь двух свидетелей, что ты в Салмозерском колхозе двенадцать с половиной лет проработала кладовщиком, да бригадиром, да всяким этом. Теперь ведь колхозный стаж засчитывается. Дак вот все не соберусь...
Дети пишут: мама, не держи ты скота, зачем тебе биться! Продай скот и живи у нас. У того два месяца проживешь, у другого два месяца, у третьего... Так и зима пройдет. А маленько подтает — вернешься домой, и мы к тебе приедем погостить. Вот меня все и ругают, чего я так не сделаю. И Тамарушка, и Зина, и все. А я не хочу. Здесь, где родилась-то, и родимый край. Как пойду весной — дак каждый кустик со мной разговаривает. А на чужой-то стороне каково?
Да и Ниночку куда? Вот это-то меня и держит. Это- то зерно меня и держит. Куда я от нее? И она за меня зубами и ногтями держится: «Я, мама, от тебя не пойду никуда!»
Ну дак разве я ее брошу? Я ее жалею пуще своих детей.
Этой зимой с Петрозаводска приезжали, с консерва­тории. Они по всей области ездили, искали музыкально одаренных детей. У них там школа при консерватории. Ниночка им очень понравилась. Они ее голос на магни­тофон записали, как она поет, и адрес взяли. Сказали: ждите, мы вам напишем вызов. Дак вот, жду. Если пришлют вызов, я сразу скот ликвидирую и повезу ее в Петрозаводск. Пусть хоть как мне у дочерей придется, а ради Ниночки поеду. Сил хва­тит— дак помогу девке стать на ноги.

Нинка у плиты играет с котятами, укладывает, ука­чивает, напевает. У нее свои переживания, далекие от бабкиных.
А Ирина Константиновна смотрит на нее, опустив на колени вязанье, и на спокойном ее, изрезанном грубыми морщинами лице, в выцветше-светлых глазах возникает улыбка.



                1980 – 2019





ОГЛАВЛЕНИЕ :

СМЕРТЬ МАТЕРИ 3
ПАЛАДЬЯ 5
ЛЕПЕШКИ ИЗ СОЛОМЫ 6
НА МЁЛЬНИЦУ ....7
ПРОПАЛИ ОВЦЫ   8
ШКОЛА 13
УЧАТ ПАХАТЬ 16
МЕДВЕДЬ В СТАДЕ 16
МЕДВЕДИЦА 18
КОПЕЙКА 20
РЕБЕНОК НА ЩУКЕ 23
ПЕРВЫЕ ЛЕСОЗАГОТОВКИ 25
ЗНАКОМСТВО 33
СВАТОВСТВО 35
ГЛАЗА 42
БАНЯ    47
ПЕРВЕНЕЦ . .49
ЗИНА 54
ЛОШАДИ 55
ТАМАРА 57
БРАТЬЯ ТИМОШИХИНЫ 60
НА ОНЕЖСКОМ ОЗЕРЕ 61
СУД…. 66
«СПАСИТЕЛЬ МОЙ ПРИШЕЛ!...» 67
НОЧНЫЕ ГОСТИ   69
ВАЛЕНТИНА 74
РАЗДЕЛ 75
ЛЕСОЗАГОТОВКИ 76
ПЕТЯ ОСВОБОДИЛСЯ 81
ПРАЗДНИК УРОЖАЯ 83
ПУДОЖ. ВОЛОДЯ 87
ДВОЙНЯ 87
АНАТОЛИЙ 90
ЗИНА ВЫРОСЛА  92
ЗАМУЖЕСТВО ЗИНЫ 94
ТАМАРА 99
ГАЛИНА 101
ЗОЯ АЛЕКСАНДРОВНА 107
СВЕТЛАНА ' 110
БОРИС   113
ПЕТР ЯКОВЛЕВИЧ 116
ЭПИЛОГ  122