Евангелие от Ивана

Евгений Угрюмов
Сентябрь, 2018г.






Е В А Н Г Е Л И Е  О Т  И В А Н А  П О  П Р О З В И Щ У  Б Е З Д О М Н О Г О

                (В поисках утраченных смыслов)

               


                В финале, тема Ивана Бездомного звучит
             как «пророчество надежды»; …Ивана томит неясная, болезненная     тоска.               
Тоска пробуждает память…  то ли о долге, то ли о вине,
то ли о самом главном -
о  по небрежности  утраченном смысле.

       Ах, не смешите меня

«…что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощёчину Тарквинию? Быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом при-нуждён был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те», А.С.Пушкин (из заметки о «Графе Нулине») 

           Ещё смешнее.
               
                ГЛАВА 1

Имя его было Акакий Акакиевич!.. пришло же в голову такое начало.
Акакия – мешочек с прахом, который носил в руке, напоказ своим под-данным, византийский император (смотрите, мол), чтоб показать и его при-частность к тлению-тленности, и к брению-бренности, и к преходящести (не синонимы ли?) земного.
Имя не искали в календаре, не листали, как сказано, страницы и не вы-искивали в Святцах, не выбирали из Часослова, Псалтыря или, ещё смешнее, из Евангелия или Ветхого завета, не советовались или, как говорит кума (сейчас о ней будет),  не справлялись со знаками Зодиака или таинственным влиянием на жизнь имярека драгоценных камней, ну, словом, никто и не ду-мал о том, с каким именем ему будет полезнее, или наоборот, бесполезнее жить в этом «лучшем из миров».  Ах, философ Лейбниц и Франсуа Мари Аруэ Вольтер, и ах, Гоголь, ах, Николай Васильевич!
Мать его…
Кто-то из соседских хлопцев наградил её счастьем.
Соседских хлопцев звали Иванами.
«А раз так, то пусть и он будет Иваном!»
Так и получилось: Иван Иванович, ну совсем, как Акакий Акакиевич .
; Он слишком умен, ; проговорила кума (вот, объявилась, не застави-ла себя долго ждать), ; он не проживет у вас долго. Взгляните только ему в глаза, он думает уж гораздо больше, чем ему следует!..
 Это из другого романа (о нём ещё будет)! А из нашего можно вспом-нить про поэта Рюхина, на которого, как все помнят, «…неудержимо навали-вался день».
Иван шёл вдоль канала, и луна в канале не отставала и тоже шла за ним, хотя и морщилась, морщась от мелкой ряби. Было назначено на… не то, что-бы на конец света, но на конец, которым всё равно заканчивается любое на-чало (моветон, mauvaise forme).
Хотя, всякий понимает… всякий же понимает, что конец света – это и есть конец всякого частного лица, и все Ив;новы страхи – это те, которые выпадают всякому частному лицу… Ивану и не Ивану.
Мысли же, конечно, путались. И это пока ещё были не мысли - так, смутненькие представления , даже, как помните: на чёрном бархате обратной стороны век , - будто он уже помирал, представлялось, лежал, а вокруг лю-ди… а, как говорят умные люди, у всех людей, помирающих вся жизнь (их) в одно мгновение проходит, проносится картинками перед глазами. Такое, знаете, кино.
Родственники и знакомые, которые и случились на этот момент, стояли и ждали.
Стояли над ним, умирающим (родственники и знакомые), пока одна, снова же, кума:
- Всё, отошёл!
- А Вы говорили, помнится мне, - вякнул один - что долго не проживёт, - сказал один, который был тогда ещё, ещё тогда, когда кума… ну и так да-лее...
- Ну, «долго», это так, для красного словца, - отбилась кума.
Не все знали, но все догадывались, что кино может остановиться… всё от киномеханика зависит. И здесь есть шанс. В том смысле, что с этого места можно что-нибудь исправить. Остановились, и н-у-у, например, если ты слу-чайно споткнулся, упал и разбил себе голову до смерти, то можешь, пока ки-но стоит, этот булыжник аккуратно заранее убрать с дороги и вот! У-у-ух, и живёшь, живешь и пошёл дальше. Случайность - и всё тут! Ну, а если ты ка-ждый день ходил, ходил, спотыкался, спотыкался и разбил себе наконец го-лову?.. то эта случайность называется закономерной случайностью - такая закономерная случайность. Так вот для вечности, конечно, всякая случай-ность закономерна, и тут, если тебе повезло и механик свой человек, и кума за тебя, например, можешь успеть, пока он там перезаряжает плёнку, отнести себя в больницу, и спасти там себя от смерти, и вот ты, и вот ты, и вот ты снова идёшь вдоль канала, в котором морщится луна.  Да-да, и тут хоть веч-ностью оперируй, хоть мигом одним, потому что что с ними делать, с  меха-ником, киномехаником и кумой!
И всё же: «О Случай, ты всегда родишь напасть!»
У Ивана же…
Кума: «Да разве только у Ивана?»
Вот, ей неймётся!
…у Ивана же и, правильно, не только у Ивана, таких мгновений, явле-ний, случаев, происшествий, эпизодов, фактов, дел, историй, казусов, инци-дентов, пассажей, историй, чрезвычайных происшествий, сенсаций, курьёзов, залётов, прецедентов, оказий и оборотов было столько, что каким-то задним умом понималось, что ни с каким апостолом Петром договориться не полу-чится… ну-у, это ещё когда будет.
В канале же, как раньше указано, в чёрной воде… да, да, не в Чёрной речке, а то сразу аллюзии, уже ставшие таким иммагинарным: Пушкин и Ка-фе, из которого он ушёл сначала на Чёрную речку, а потом и вообще… в чёрную воду. Останови кума киномеханика в нужный момент, и не ушёл бы из Кафе, на Чёрную речку.
В чёрной воде канала, как указано: пошли мгновения, явления, случаи, происшествия и т.д., словом, см. второй абзац назад. И всё это сопровождала, морщась, Луна.

                ГЛАВА 2

На небе светил месяц (безотносительно морщащейся Луны в воде) и звёзды. До звёзд ли, когда на земле родился младенец, страшней и  уродли-вей которого свет не видел? Боги развели руками и отвернули глаза, и не зна-ли, признать это новым чудом или отменить рождение совсем. Но, дело сде-лано, уродец налицо, и Парки, им всё равно - уродец или красавец - забормо-тали и, как бешенные закрутили кудель, наматывая малышу его будущее.
Мать посмотрела на дитя и заплакала… от обиды;  от того, что награда за страдания оказалась такой, что и смотреть больно было.
Одна надежда, что с возрастом… - что с возрастом всё поправится, что ножки, похожие на утиные, и ручки, кривые, чахлые и фиолетовые, с расто-пыренными короткими пальцами, исправятся и примут нужные формы, и бу-дут, как у всех - одна надежда  оставалась «будут, как у всех» и питала роди-телей.
Но, напрасно. Глаза уже при рождении были выпучены - а теперь (урод-цу исполнилось пять лет) выпучились ещё больше и стали, как два стеклян-ных бледно-зелёных шара, мерцающих, с застывшими внутри чёрными хру-сталями; шея, и так длинная, стала совсем, как макаронина, и держала на себе большую голову, на которой не видно ни носа, и громадный рот, как провал, до ушей - таких маленьких, что их закрывают редкие жёлтые волосики до плеч. Руки выпрямились, стали длинными и болтаются по сторонам, будто кукольные, с лепёшками ладоней.   
Весь уродец (как только его не обзывали всё-таки привязавшиеся к нему родители: и альраун, и аспид ты наш дорогой, и анчутка, и даже милый ан-гельчик), весь уродец был похож на обожравшегося беспёрого птенца, кото-рый выпал из гнезда и переваливается на коротких ножках туда, где теплее и  где пахнет маминым. Нрав у птенца был под стать его виду - нелепый: необ-щительный и несговорчивый. Урод вечно бурчал и всегда был недоволен, хо-тя относился к родителям, особенно к матери, тоже с нежным чувством, ко-торое, будь он взрослым, можно было бы назвать признательностью или да-же любовью, и нежно тёрся головой о её ногу, когда она стояла у плиты, и засыпал у неё на коленях, уткнувшись лягушечьей головой в её грудь.
Может, будучи несуразным и неприглядным с виду - внутри обладал он совершенствами: способностью рисовать, например, или сочинять стихи, на-пример, или, может, у него был изощрённый ум, например, готовый в буду-щем прославить его имя? Нет! и тут все надежды были пустыми. Юлий (его и назвали так, в честь известного Цезаря, как раз в надеждах, что ум и способ-ности когда-нибудь передадутся, по симпатическому закону, потомку),
Юлик, вместе с курицей, завидевшей движущийся по дороге транспорт, бросался транспорту под колёса, пытаясь перебежать перед  ним дорогу и убежать от него, именно та ту сторону, где находится  его курятник. Если, может, я непонятно высказался, то скажу проще: ума у уродца заметно (по крайней мере, заметно) было ровно столько, сколько у курицы.
Что делать с таким, к чему его направлять, куда призывать не знал ни-кто: ни родители, ни родственники, ни вся деревня, которая и состояла из родственников, и всяк ехидничал по поводу Юлика, скривя рот, но не глядя в глаза; один на один же, с глазу на глаз, встретив анчутку, всяк робел, отвора-чивался и поворачивал вспять, сам не зная отчего.
Пришло время отдавать ангельчика в школу. Несмотря на сопротивле-ния директора и учителей, его приняли в первый класс и посадили на первую парту; с девочкой небесной красоты. Сердце у Юлия замирало, когда случай-но прикасались они друг к другу локтями, а девочка, в страхе, отдёргивала руку и отодвигалась на край парты. Потом девочку пересадили, а уродца по-том исключили за неуспеваемость и потому, что учительница не могла пере-носить его взгляда, настойчивого, но ничего не выражающего… или выра-жающего невесть что.
Во Франции или Германии, скажем, нашлась бы фея Кристаллина, или Мелисотта, или Капрозина, или фея Розабельверде - фрейлейн фон Розеншен - канонисса  приюта  для   благородных  девиц, которая взяла бы уродца под свою защиту,  умыла, расчесала, нарядила и наделила  бы несчастливца  чем-нибудь необычным, что сделало бы его счастливцем.
Кума: «Да-да, за ними глаз да глаз… своего не отдадут!.. Феи. феечки, чародейки, чаровницы!»   
…на этом месте Киномеханик мог бы остановиться и дать, например: фрейлейн фон  Розеншен погладить-таки по головке анчутку и наделить…
…но кино, не успело остановиться, завертелось снова. Кому-то так не нравилось, чтоб погладить и наделит… а вы говорите, Киномеханик…
Какие там Кристаллины, Капрозины, Мелисотты?.. какие там феи?.. – права Кума, -  только домовые, упыри и лешие, которые способны лишь страх на девиц нагонять, чтоб они в лес не ходили, отчего девицам ещё больше хочется; да в дому, чтоб прибирали чисто. Ещё  колдуны, ведьмы и ворожеи, которым в наш век уже никто не верит, разве только в крайнем слу-чае, когда хотят, чтоб у свиньи приплод больше был или чтоб корова не ро-дила телёнка с ослиными ушами или конским хвостом.
Настрадавшиеся отец с матерью отчаялись найти Юлику занятие и ме-сто в жизни,  а после того как дитя выгнали из школы и вовсе уныли и усту-пили, всё-таки, местному колдуну, который давно положил на дитя глаз и просил, чтоб его отдали ему в учение.
На следующую ночь, после того как несчастное создание перешло жить к колдуну, кто-то поджёг родительский дом, и бедную матушку похоронили, привязав обгоревшую руку бумажной верёвкой к груди, потому что рука с  пальцами, растопыренными и до половины истлевшими, очень теперь похо-жая на ладошку сына, торчала вверх, и невозможно было закрыть крышку гроба. Отца (видимо, сгорел дотла) не удалось вообще отыскать на пожари-ще.
Колдун с дитям пропали: ушли, уехали – никто не видел, никто не знал, и никому не было до них дела, и кому было до них дело?
Вынырнули они в небольшом городке. На тощей шейке Юлика болтался широкий кожаный ошейник с железной цепью; второй конец был пристёгнут к поясу Колдуна. В таком виде они: то сидели у входа на рынок, просили ми-лостыню, то давали вечером представления перед театром, на площади, где собирались знакомиться и влюбляться и пройтись-прогуляться молодёжь и взрослые горожане.  Представление заключалось в том, что уродец на повод-ке ходил на руках и крутился колесом, делал сальто-мортале и высчитывал заданные Колдуном арифметические примеры - выбрасывал пальцы, в каче-стве ответа,  будто не мог говорить. Ещё, на нёго был надет хитрый костюм, который по мановению Колдуна превращался в платье барышни из старых времён или в ковбойскую жилетку и кожаные штаны.  Публика хлопала - ду-мала, что это какая-то экзотическая обезьяна и удивлялась, - больше не колё-сам и прыжкам, а отвратной личине, которая была пародией на самого дьяво-ла.
Заканчивался концерт тем, что обезьяна, за деньги, вынимала из картон-ной коробки фантик, записочку, на которой было написано всё будущее того, кто заплатил. Анчутка не зал ещё, а Колдун знал, что людям нравится своё будущее от всяких обезьян узнавать.
Когда публика, желающая платить за будущее, редела, колдун с учени-ком перебирались в другое место.  Перебирались из города в деревню и из деревни в город, питались, чем подавали и на то, что зарабатывали, и дорога  была их жизнью.
Всходил на небе Сириус, и костёр пылал, отдавая тепло небу, и Юлик сидел на вечерней, уже остывшей траве, на обочине дороги или подальше, около края посадок, прижавшись к Колдуну, как он прижимался к матери, и слушал его длинные рассказы. Рассказы были страшные: про убийства, про отравления, пожары, про мучения людей, про то, как  мертвецы приходят к своим мучителям и мстят им, про то, что нет помощи на земле обиженным.
- Видишь, утёнок, - говорил Колдун, показывая на звёзды, -  там всё хо-лодно, далеко и недостижимо. Никакие просьбы не могут достигнуть туда. Кричи, не кричи… был такой страдалец, Иов, - молил, стенал… «Всё в руках Божьих и Пути Его неисповедимы», - говорили люди. Да,  Его Пути неиспо-ведимы, но и наши пути Ему неизвестны. Посмотри, сынок, на эту холодную силу, на неисчислимую рать. Никто не видит тебя и не слышит, как и ты не знаешь, что на душе у червяка земляного. Мал червяк для тебя, а ты для Неба ещё меньше».
Юлик поднимал глаза в небо, видел множества мерцающих светляков, вбирал голову в плечи, - и ощущал эту громадность, как чужой, не его и не для него созданный мир. Ему становилось страшно от нависшей над ним не-постижимости-неизвестности-неисповедимости, и он ещё больше вжимался в колени Колдуна.
Вот, такое, для начала, поднялось из чёрной воды, и Луна остановилась, было, разгладилась, пошла вся мягкой волной, давая время обдумать, осоз-нать… и Иван сел на камень у решётки канала.
Из глуби выплывали чудовища, существа и поучительные сказки.
С каждым разом Благодать убывала, стиралась, будто шагреневая кожа: убывал шанс за шансом быть прощённым, избежать аннигиляции, полного уничтожения из жизни, из будущего, из мифа, из сказки, из легенды, из им-магинарного да из всего, что называется, память вечная (человеческая). Шан-сов оставалось всё меньше. С каждым разом Благодать убывала, стиралась, стоило лишь задуматься киномеханику или встрять куме со своим.
Но надо дальше, Киномеханик не спрашивает, никто не спрашивает у тебя, хочешь ты или не хочешь.
И канал взбрызнул искрой и Луна заморщилась и, морщась, побежала.
               
                Глава 3

Ефим, Евфимий  Путятин (сразу хочу сказать, что привязка здесь и дальше к именам и датам – моветон, потому что это некий анахроничный ос-колок, который ещё в сердце Кая взывал о единичности, о способности чело-века в одиночку сложить слово и прославиться этим), Ефим  ушёл бродить по свету, когда ему ещё не было и 13-ти. Ушёл не потому, что ему вдруг, взбре-ло такое в голову: убежать из дому или потому что, как другим, явилось ему какое-то божье предсказание,  но потому, что банда - сейчас уже и сказать трудно - белых ли, красных, зелёных, жёлтых - много их тогда шастало по деревням и хуторам – банда расстреляла его отца и мать, - за то, что отец не  хотел пустить их в дом на постой, а когда его схватили, чтоб убить, а мать бросилась защищать, - убили и её. 
Ефим же, в это время сидел на сеновале, где у него была голубятня, и в щель наблюдал как расстреливали его отца и мать: тут же, поставив лицом к сараю. Отец лишь на мгновение поднял голову и посмотрел туда, где сидел Ефим, прямо в глаза, а мать, когда её толкали к стене сарая, боясь даже глаза поднять, чтоб не выдать, - приложила палец к губам: «Молчи, сынок! Сиди тихо! - и повернула ладонь к губам, для прощального поцелуя: - Прощай…».
Его охватил тогда такой страх, - гнусный страх, такой страх, что ни вы-скочить, ни  защитить мать, ни вцепиться в морду усатому командиру он не мог; не мог Ефим пошевелиться от страха, не мог, и только беззвучно плакал и сидел на чердаке, пока не стемнело, и бандиты не улеглись в доме спать.
Через лаз в крыше Ефим выбрался на улицу и убежал в близлежащий лес. Там он просидел два дня, пока банда не пронеслась мимо, покидая де-ревню; и Ефим ещё раз увидел атамана в рыжих усах, того который командо-вал «Пли!»
Дом и сеновал, и сараи, и весь двор пылали так, что невозможно было близко подойти. Остервеневший огонь жрал всё, как зверь; жрал дорогие па-мяти уголки и закоулки: резное крыльцо, с которого ещё в младенчестве, не удержавшись на верхней ступеньке, скатился  Ефим в пахнущую коровьим молоком траву; старый заброшенный колодец, где на дне лежало маленькое мамино колечко… целая история о том, как он хотел подарить это колечко  Вьюшке, на самом деле Васёне Мелентьевой… которое он взял из материной шкатулки… и носил долго в кармане, не решаясь дарить… о том, как мать обнаружила пропажу, и как он выбросил его в колодец, чтоб не подумали, что он вор…   
Стародавний демон огня, тот ещё, из сказок деда,  носился по двору, выл, и всё ему было мало; и берёзку, которую они, все вместе: отец, мать, два работника, служанка Даша и он посадили позапрошлой осенью, и которая сейчас стояла будто невеста, распушив кружевные юбки, и вместе с лавочкой под ней, которую вкопал отец, чтоб потом, когда берёзка станет большой и раскидистой, сидеть в её тени, хоронясь от жаркого солнца, - и их заглотал ненавистный дух.
Никто не тушил пожар, а те, кто жил поблизости, хотя таких было толь-ко две усадьбы, потому что дом стоял на бугре и несколько в стороне от всех - те, кто жили рядом, стояли у себя в дворах с полными вёдрами  и лейками воды и следили за каждой искрой, чтоб её тут же затушить.
За спиной Ефима - только Захар и Петро – работники, и Даша; и Васёна пришла, - стояла рядом и даже не смотрела на пожар, а плакала.
Никого больше не было, - голуби ещё, высоко в небе - высматривали свою крышу, - но крыши  уже тоже не было.
Выгорело всё, ни травинки не осталось на дворе, и Ефим не нашёл тру-пов отца и матери. Васёна ходила по пожарищу с ним, но пришёл её отец и приказал идти домой.
История знает фамилию Путятин. Был в прошлом веке граф такой, тоже Евфимий, который совершил кругосветное путешествие.
Был ещё воевода Путята, воевода киевский, потомки которого по разго-ворной традиции могли называться Путятины, и которого двор, в Киеве, вме-сте с дворами евреев-ростовщиков, разграбила толпа, натравленная людьми Владимира Мономаха Всеволодовича.
Дед умер, когда Ефиму было ещё пять лет, и дед, вместе со сказками и легендами о Руси, вспоминал и о Путяте; и Путятина Евфимия – графа назы-вал, но Ефим не понимал тогда - говорил дед о них как о предках фамилии или как о славных богатырях, подобных Муромцу или Добрыне, на которых надо равнять жизнь - знал только Ефим, что его прадедушка и прабабушка жили в Сибири, как сосланные, а потом уже дед с семьёй перебрались по-ближе. Теперь же, когда пожар спалил все домашние книги, документы, за-писи - всё, и отца с матерью, которые, наверняка, знали свою родословную и в своё время рассказали бы сыну - теперь же, он не знал к кому себя отнести: к Путяте, Путятину или может к путным боярам, которые, во времена досто-памятные, кормились  путевой службой. Не знал Ефим, но знала молва люд-ская и всякие пересуды, по которым выходило, что семья Ефима дворянская и только и живёт за счёт капиталов, привезённых с собой ещё теми - отправ-ленными царём в ссылку.
В смутные времена, когда на людей нападает охота в очередной раз всё переделить, - всякое слово, пущенное из зависти,  а то и в шутку, обрастает вымыслами, как свечка парафином, и в причудливых наростах и извилинах рождается злоба, страх, - всякий подленький дух вдруг прорывается, коптит и курится там, где, казалось бы, до сих пор благоухало сиренью и фиалками; так было и тогда -  тогда свершалась Революция, и потаённая, скрываемая до сих пор в бессилии ненависть выпала вдруг из подола, встряхнулась, оскали-лась и давай чертить кресты на воротах кого надо и кого не надо. Одним сло-вом, к Ефимовой семье, к семье дворян или бывших дворян, да ещё заможней и такой независимой, относились люди осторожно и при всяком случае пря-тались кто куда, чтоб не обвинили и не засудили в причастности или сочув-ствии – кто знает, когда можно сочувствовать? А те, которые в гнусностях поретивей были - указывали ещё и пальцем.
Ефим долго сидел на чёрной земле посреди двора. Никого. Только дет-ские мысли, которые вдруг сделались одинокими на всей земле и на всей земле не находили себе приюта.
Уже голуби опустились на большую липу, недалеко стоящую, с обдаты-ми жаром, скрученными в трубочку листьями; не полетели на чужую крышу, были приучены к своей; уже звезда на небе, нарядная и светлая, стала подми-гивать своей соседке, а та другой и третьей, и Месяц, разрубленный пополам, стал играть с ними в игры, и весь купол неба заблистал радостно и торжест-венно.
Ефим не понял и не принял этой радости, опустил глаза и стал плакать.
Далеко на болоте ухнула выпь, щёлкнул и замолчал соловей, и почудился Ефиму звук, будто ручей зажурчал,  заструился, пробиваясь меж камней - ближе всё, ближе - распался на два маленьких, обогнул громадный валун, по-том снова соединился, сделался бело-жёлтой мелью и влился в речку, тоже мелкую, тоже с жёлтым песком на дне. В прозрачной воде пескари стоят, с места не сдвинутся - закатили глаза на лоб и сопротивляются течению, и не может речка одолеть их упрямость, хотя аж искрится вся, а может, искрится от ослепительного солнца, пронзающего и воду, и воздух, и пескарей.
Потемнело вдруг, надвинулась туча, зазеленела река, брызнули пескари в разные стороны, и вместо них щука... водит глазищами, задевает брюхом песок, отчего тот завивается за ней и мутит след. Не щука, а водяница, не во-дяница, а лобаста - страшная, уродливая, космы со впутанными водорослями. Юркнул от неё Ефим в камыши, а она за ним, но не успела: полетели снеж-ные хлопья, и сковало речку льдом, и сковало страшилу, вместе с распущен-ными волосами и протянутыми костлявыми руками.
А там, на кладке, Вьюшка в валенках: сидит, ожидает, когда Ефим будет учить её кататься на коньках. Прикрутил Ефим Вьюшке к валенкам коньки, стала Вьюшка на лёд; качается, руками за воздух цепляется… шаг, два, и за-скользила, и всё быстрей, и так, будто ветер ей сзади… и не ветер это - кики-мора, та, из сказок деда, гонит Вьюшку, толкает в спину,  и нет уже Вьюшки – уточка серая забила крыльями, взлетела, и ввысь… и затрещал лёд и лоба-ста забилась, ох! целая прорубь.
Открыл глаза Ефим. Сидит он на пожарище. В небе - те же  звёзды.
И снова журчит ручей, и мать зовёт: «Ефим, Ефим!» – а он не может пошевелиться, - снова страх страховидный, страхолюдный опутал.
Открыл глаза – всё те же звёзды.
«Ефим! – зовёт мать. -  Да иди же домой, уже вечер…» - а Ефиму не уй-ти, не бросить радостный, сверкающий мир, и лобаста, от зависти, только льдом трещит, и кикимора из-за дерев выглядывает и только шикает – молву распускает: «Смотри, -  графский сынок…»
«А что? графский сынок?» - У них теперь, с Вьюшкой, по одному конь-ку на каждого - зато можно второй ногой отталкиваться и вместе, взявшись за руки, лететь; мимо лобасты, мимо кикиморы и мимо деревенских разгово-ров. Отец обещал в следующий раз и Васёне из города коньки привезти.
«Буки-азъ - ба, веди-аз – ва, - складывает Ефим, а щёки ещё горят от мо-роза и ветра, - буки-есте – бе, веди-есте – ве, - а глаза слипаются, и уже Дрё-ма пробежал, «тук-тук-тук», в окошко заглянул, протиснулся в щёлку в фор-точке, спустился по раме на подоконник и стряхивает куриным пером снег с валенок,  - си-я ма-ла-я кни-жи-ца ал-фа-ви-ти-ца по цар-ско-му ве-ле-ни-ю де-тям к, -  Дрёма уже сидит на полке, а там блюдечко с мёдом для него при-готовленное, - де-тям к на-у-че-ни-ю, - Дрёма макает палец в блюдечко и за-совывает его в рот и так сладко сосёт и раскачивается от удовольствия, - к на-у-че-ни-ю. Мать встаёт, подходит, закрывает книжку и отводит  за ручку в кровать – простыня самотканая из льняных ниток - целует в лоб: 

Спи, мой мальчик, спи, усни,
Пусть тебе приснятся сны, -

и долго ещё стоит над Ефимом и читает по дёргающимся ресницам и шеве-лящимся губам  ей одной понятные слова: о Васёне, о Лобасте и о Витьке-китайце – друг – то дерутся они с ним, то - не разлей вода.
Мать у Ефима особенная, родом из большого города, там каменные львы и корабли, и белые ночи. Как ночь может быть белой? какие же тогда звёзды – чёрные?
Ефим открыл глаза; небо уже синее; рядом корова их – Белёна; смотрит на Ефима; потом отвернётся, поднимет вверх голову и замычит; потом снова посмотрит на Ефима; снова отвернёт голову: Му-у-у, - и Вьюшка бежит с узелком; в узелке яблоки, «Белый налив», а в кармане белый хлеб. Белёну надо доить; ни ведра, ни горшка; а она мычит. Отвели туда, где трава зелё-ная, пристроились с двух сторон, и потекло белое молоко Белёны на зелёную траву; стали подставлять свои рты; жалко чтоб молоко уходило в землю; пе-ремешалось всё: сосцы Белёны, брызги молока, губы и языки Ефима и Васё-ны, а когда Белёна ушла, Ефим и Васёна остались сидеть с закрытыми глаза-ми и прижавшись, друг к другу губами. Когда они отлепились друг от друга и открыли глаза… Белёна жевала свою траву; трава была всё такая же зелё-ная. А Ефим и Васёна были уже другими.
На краю деревни стояла кузница. Кузнец Ефим (тоже Ефим) ушёл уже с год назад, с бандой, и кузница стояла пустая, и другого места в деревне для Ефима не было, но Ефиму нравилось здесь; раньше он часто бывал у Ефима; смотрел как Ефим ковал подковы и подковывал коней, как отбивал косы, как накладывал обод, железные полосы на деревянные колёса телег.
и т.д.