Марусино детство. Дом

Мария Аргир
Весной после зимней спячки дом пах по-особенному.

Собой.

Открывались щеколды и засовы на дверях террасы, распахивались окна и двери - солнце заходило в дом.

Заводился холодильник. Лениво пощёлкивал, недовольно начинал гудеть – набирать вопреки теплу снаружи холод внутри себя. Где-то на дверце, где чуть  стёрлась белая краска, оголив железную душу его дверцы, начинал щипаться током.
Вздрагивал, подпрыгивал, толкал обтянутую тёмной тканью под кожу на медных гвоздиках с шершавой шляпкой, набитую обычной ватой чёрную надутую дверь в тёплую комнату и старый буфет на толстых ножках:

- Пора!

Из буфета доставали стаканы, заваривали чай - он был невероятно вкусный: со вкусом самого этого буфета, на воде из колонки, а не из крана, из жестяной банки и огромного чайника с  чуть отколотым носиком и букетом голубых цветов на горячем толстом пузе.

Всегда казалось, что в этом буфете жил сам вкус и запах старого дома.
За стёклами на тонких изящных ножках стояли вазочки под варенье, заварочные чайники, гранёные стопки и стеклянные стаканы, на дне которых стояла их заводская цена. Где-то среди посуды прятались ключи, запасные лампы, дедушкины и папины снасти: блёсны, похожие на рыбок, ещё нетронутые, заклеенные тонкой бумажной лентой наборы крючков и лесок. Рядом толпились потемневшие от времени металлические подстаканники с цветной эмалью, фарфоровые солонки в дивных ягодах и цветах.

Под самым потолком пылились приспособления с длинными гибкими пальцами для сбора яблок, безмены, пристяжные коньки и огромные лампы от уличных фонарей.

С каждой весной амальгама на длинном зеркале, делившем буфет пополам, всё больше трескалась, желтела, заворачивалась подобно золотой стружке, постепенно превращая в невидимку старое, чуть мутное стекло. Весы с красными птичьими носиками на его столешнице, как и стеклянные дверцы, всё также дрожали, когда товарный поезд проползал по железной дороге вдали, неспешно раскачивая в такт ударам колёс всю землю вокруг. Слева, на нижней деревянной дверце подмигивала с переводилки рыжая «fox» - её братец «hippopotamus» жил в Москве, на кафельной плитке, над краном в ванной.  Оба со временем блекли, растекаясь трещинами по своим местам.

В ящиках буфета таились многие сокровища, казавшиеся безумно нужными и важными: винные пробки, крышечки, дверные ручки, обломки поплавков и рыбки с блёсен, шарики от подшипников для игры в настольный бильярд с охотой, маленькие индейцы с разноцветными штанами, щипцы для колки сахара, открывалки, хитрые приспособления для извлечения вишнёвых косточек, ключи от сарая, ситечки для заварки на цепочках, пустые спичечные коробки для ловли жуков. Летом тут можно было найти начатый холодок, пачку мятных таблеток или аскорбинку ещё в бумажной обёртке.

За тугими скрипучими дверцами стояла каменная соль для солений, остатки круп в стеклянных банках. На железных подставках толпились разноцветные и разномастные тарелки, увитые всевозможными цветами: розами, ромашками, дулёвской росписью, заклейменные заводами или мособщепитом. Огромное тяжёлое блюдо под арбуз пряталось под буфетом на самом полу.

Выкидывали погрызенное за зиму мышами мыло.

В чулане из шкафа выскакивали зазевавшиеся мышата и убегали в щель в полу, за велосипедами. Изредка удавалось поймать их в трёхлитровую банку. Мы с братом лежали на полу рядом с ними, кормили мышек хлебом и печеньем. Они смотрели на нас своими глазками-бусинками, мы смотрели на них, потом отпускали
Прозрачные стеклянные стены начинали дышать. Мама снимала пожелтевший хлопковый тюль с окон, мы мыли стёкла, тёрли их до скрипа мятыми газетами, с узких подоконников стряхивали останки мух, ос и крылья бабочек, попавших ещё осенью в паучьи сети.

Занавески тем временем отдавали воде всё, что накопили за прошлый год. Вода становилась до того чёрной, что в голове не укладывалось, откуда столько грязи  в этих, казалось, белых нитяных вуалях.

Веником снимали паутину с потолка, из щелей между чуть разошедшимися от времени досками, с толстой плотно перепутанной пакли между брёвен, с постаревшей, едва не потрескавшейся внешней проводки. Переплетенные меж собой толстые витые провода на белых изоляторах вызывали неподдельный интерес не только  у нас, но и у пауков.
Как взлётные огни, как троллейбусные нити, бежали пары проводов по потолкам и стенам из комнаты в комнату к нехитрым, чуть закопченным и затоптанным мухами за лето лампам и тугим выключателям, прерываясь фарфоровыми головками изоляторов, точно такими же, как в жестяных банках и на земляном полу в покосившемся сарае.
Во всех домах стеклянные сетки деревянных окон на террасах были спрятаны за старый тюль. В нём вечерами копошились бражники и мотыльки, летом в нём путались шмели и бились о стёкла зелёные бронзовки – июньские жуки.

Было светло, уютно и немного пыльно.

В тёплых комнатах стояли двойные рамы, в толстой шкуре из местами растрескавшейся масляной краски, что в затянувшиеся дожди тихонько подковыривалась нашими маленькими пальчиками.

На зиму пространство между оконных рам прокладывали ватой, клали туда гроздья и ветки рябины, жёлтую горькую пижму, проклеивали щели бумажными лентами на клейстер. Легенда гласила, что от комаров…

Но нам-то, болотным ведьмам, как не знать, чего боятся злые духи!

Зимой открывались лишь небольшие форточки, в которые могла проскользнуть только кошка. Весной внутренние рамы снимали, уносили из дома в летнюю кухню, где они ждали своего часа до самой глубокой осени.

Снаружи на окнах были резные наличники. Они не блистали изяществом, пожили свой век – дерево рассохлось, белая краска на них лежала толстым слоем, покрытая морщинами времени.

На втором этаже за ними воробьи вили гнёзда,  пауки плели свои сети, а коты охотились за птенцами – дотягивались  когтистой лапой до добычи сквозь щели с пыльного чердака, забитого до самой крыши воспоминаниями нескольких поколений: шуршащими пожелтевшими газетами, сухими листьями, хрупкими письмами с войны, старыми рамками и фотографиями на толстом картоне.

Среди этих оконных кружев под чириканье малых птиц я частенько представляла себя этакой принцессой в заточении, в башне на втором этаже, когда меня загоняли домой за проказы и чрезвычайные случаи. Конечно, бывало обидно, зато из окна было видно всю округу, а дрёма сладко нападала на узника башни на нашем подоконнике под тёплый летний пьяный воздух, заходящий в дом.

Второе окно выходило на крышу террасы, где разложила свои прекрасные ветви яблоня. Весной там цвели нежно-розовые цветы, летом наливались робким румянцем краснобокие яблоки. Мой маленький пушистый братец - кот Кузька дремал на швейной машинке, спрятанной в стол, под этим окном, а мы катались на её педали, иногда прищемляя пальцы колесом, по которому бегал кожаный ремешок. Резали из поколения в поколение пальцы о загадочную зазубрину, которую никак нам было не найти, когда рулили штурвалом пиратского корабля или вагоном поезда.

Мы скакали по кроватям, расставленным вдоль стен, натягивали на голову покрывало с рыжей заплаткой-бабочкой, падали, ревели.

Мама обнимала нас, целовала, и больше не было больно, а папа доставал где-то среди ночи вкусную грушу. И мы засыпали в своих кроватях на тяжёлых перьевых подушках под неподъёмными ватными одеялами на скрипучих топчанах, набитых внутри настоящей соломой среди огромных пружин.

Над головой трещали балки старого дома, по металлической крыше бились ветви старой яблони, ходили вороны чёрными ногами, дрались коты, и иногда Баба-Яга останавливалась в своей ступе послушать: спим мы или нет.

Кровать дважды в ночь слегка покачивалась в такт мчащимся вдаль тяжелым поездам.

Сон был сладок и тягуч, как мёд.