Серый

Эвелина Дубровская
— Две недели. Ты не приходил две недели. Я считала. Каждый день считала.

Стоит ему переступить порог, и слабый женский голос расходится искаженными помехами в сгустившемся от напряжения воздухе и затухает, словно убавленная звуковая запись на неисправном диктофоне. Тусклый искусственный свет вспорхнувшей птицей проходит по притаившимся теням, на мгновение озаряет грязно-бардовые кляксы на стенах, выбивает краски из растекающейся перед взором черно-белой панорамы, а потом умирает, улетая через тонкую щель закрывшейся за спиной двери.

Мужчина не смотрит.

Мужчина делает вид, что не слышит.

Мужчина понимает, что ему многое хочется рассказать, показать, сделать, раскрыть, чтобы мягкая улыбка снова тронула тонкие губы и озарила худое лицо девушки, которой он дал непосильное для него обещание — защищать до самого конца.

Защищать детскую колыбельку, опустевшую с наступлением холодов, горячий осколок разложенного на части любящего женского сердца, зажатого в его руках, и ее саму — слабую и забитую, плененную страхом и погребенную в пепел потерь жестокостью смеющейся судьбы.

Он ждет, когда неистовая серость ее глаз снова вспыхнет болотной зеленью цветущей каждым знойным летом речки, у которой они любили играть в далеком детстве, и она побежит с раскинутыми в стороны руками встречать его. Но она не улыбнулась ему еще тогда, две недели назад, когда он исполнил ее просьбу и принес стопку цветных фотографий, застывших во времени, пахнущих мужским одеколоном, детским кремом и воспоминаниями, приносящими боль. Она не улыбнется ему сейчас. Она не улыбнется ему завтра, послезавтра и даже через неделю — в этом месте учат забывать, что такое смех.

Мужчина чувствует, что сам себя глубже и глубже закапывает во влажную землю. Возвращается снова и снова, клянется, что все трудности временные и когда-нибудь — не важно, когда именно — станет легче. Задает почти зазубренные наизусть вопросы в одинаковом, бессменном порядке, чтобы она, сидя на краю койки, монотонно отвечала ему на них одно и тоже. Рассказывает о погоде, о дожде, о сером небе, забытой в кафе связке с ключами от автомобиля и пьющих соседях, чтобы она ухмыльнулась, схватилась за его большие мозолистые руки и произнесла свое молебное: «Небо в прошлом году было красивое». И поделом, что неба она не видела уже больше двух лет.

У него болят ребра. Точнее, нет, болит туша под ребрами.

Болит он сам.

Потому что не смог. Потому что остался одним воином в поле против армии восставших мертвецов — тогда еще он думал, что выстоит. Потому что предпочел сдаться и бежать, держа ее под руку, вместо того, чтобы попросить помощи. Они же чертовы кусочки единого целого. Они же чертовы члены одной семьи. Они же чертовы поддержки-друг-друга, которые не имеют права сломаться и разлететься вдребезги — это неправильно, это неестественно, так не должно быть.

Он прикрывает глаза и сильнее прикусывает зубами язык, чтобы ни один звук, ни один проклятый вдох не слетел ненароком с его потрескавшихся губ в эти секунды, разбивающиеся каплями осеннего дождя где-то за пределами этого здания.

Снаружи — где люди оставляют мерзкие отпечатки на мокром асфальте разветвленных улиц и тонут во лжи расплескавшихся грязных луж. Внутри — где сжавшаяся до размера молекулы душа обращается в серые одеяния.

Серый — здесь он повсюду.

В чернильных очертаниях оживающих в полумраке колонн анфилады — это они шевелятся неживыми фантомами и скрипят слипшимися челюстями, это их шипящие голоса раздаются могильным шепотом миллиардов мертвых детей и следуют за тобой по пятам, хватая за хрупкие плечи.

Серый — он в длинных, почти бесконечных коридорах с сотнями лестниц, ведущих к подножию ада — остановись, и услышишь, как ревут от боли, по-собачьему воют на мраморных, беспредельно серых ступенях, потерявшие свой дом демоны. Они плачут взахлеб, в немом крике приоткрывая испачканные серым рты, и стертыми в кровь ладонями рисуют на стенах дороги в сожженный дотла рай.

Серый — он въедается в пожухлые лица идущих навстречу людей, встречающих чужаков звериным оскалом и глупыми обещаниями о прекрасном конце. В дезинфицированные инструменты на отражающих свет поддонах, необходимых, чтобы хорошие дяденьки копались в чужих мозгах и обрезали большими хирургическими ножницами все то, что считают неправильным. Серый — он в каждой пластмассовой баночке с вытянутыми пилюлями, спасающими от самого страшного недуга, в каждой смирительной рубашке и в каждом безумном взгляде из-под опущенных ресниц.

Даже здесь — четырех стенах убогой палаты три на три.

Серый — холодный, жестокий, колкий, ненастоящий.

Почти как белый. Только испачканный.

Искаженный сотнями разбитых кривых зеркал — попробуй-ка собери его истинное лицо. Собери по крупицам, собери из миллиард песчинок ответ на так и не прозвучавший вопрос.

«Почему ты меня обманул?»

Собери из оттенков серого и черного — белый — она же тоже хочет снова стать такой же — вычищенной, свободной, сливающейся с первым снегом.

«Почему ты не приходил?»

Палата встречает его запахами формальдегида, хлорки и крови, въевшейся в каждую расщелину этого гиблого места. Палата встречает его проржавевшей, железной больничной койкой и женским силуэтом на ней.

Она сидит к нему спиной, но это не мешает ей угадать, кто вошел. Обхватывает обнаженные колени обеими руками и утыкается в них подбородком. Упирается своим лицом в серую стену, покрытую пылью и трещинами, и не подает никаких признаков жизни. Будто мраморная фигурка. Игрушка. Бесчувственная машина, ошибка производства, повторяющая слова, которые заложены в нее программой.

Мужчина пытается выдохнуть, но воздух встает поперек горла. Он сейчас похож на щенка. Маленького, оторванного от матери, брошенного на произвол судьбы. Растерянный и в то же время виноватый взгляд, в котором нет ни капли осмысленности. Он лихорадочно перебирает в голове сотни возможных вариантов, но все они — отстой. Можно просто засмеяться, искривить губы в успокаивающей полуулыбке и непринужденно попытаться сообщить о хороших новостях. Просто нужно пересилить самого себя и искривить уголки губ так, чтобы казалось, будто кожа рвется.

Правда здесь лишь в том, что хороших новостей нет и уже точно не будет.

— Почему ты молчишь?

Тонкий силуэт плавно перетекает в сторону, переносит весь свой вес в единую точку. Серые, слишком худые руки, разбитые в кровь костяшки, обкусанные до самого мяса ногти и розовые полоски от веревок на запястьях — такие руки точно не могут принадлежать живому человеку — словно прутья цепляются за металлический каркас кровати. Она разворачивает корпус своего тела к вошедшему мужчине и опускает свои босые ноги с постели на твердый пол — без того отвращения, которое пробивало ее каждый раз до сегодняшнего дня — в этом месте учат не чувствовать.

На ней поношенная хлопковая рубашка, едва прикрывающая ягодицы, в несколько раз больше облаченного в нее хрупкого тела, и она — серая. Не белая — это в больницах высокие белые потолки, белые стены, белые простыни, пахнущие дешевым порошком, белые халаты медработников и, конечно, белые рубашки с лозунгами «все для наших пациентов».

Небрежно спадающие на лоб пряди спутанных волос, обрезанных до плеч неумелыми руками, больше не напоминают искры, изверженные пастью костра, — серый выедает ее изнутри, цепляется в шею собачьими клыками и опустошает до самого основания.

Раньше, еще несколько лет назад, когда солнечные лучи плясали в длинных девичьих косах, развевающихся при порывах теплого ветра, когда вместо грязных тряпок она носила широкую юбку с причудливым ярким узором и свободную аквамариновую блузку, ее волосы были похожи на грейпфрутовый чай с лимоном, который они любили пить в открытой беседке на заднем дворе соседской дачи.

Только тише. Нельзя напоминать об этом ей, иначе за восторженным шквалом светлых воспоминаний последует приглушенное, задавленное, задушенное: «Чай в прошлом году был очень вкусным».

И про сэндвичи, впрочем, говорить нельзя.

Девушка ведет ледяным взглядом по его силуэту без тени осуждения и поднимает серо-зеленые глаза, в которых, кажется, поместились бы все болота мира. Он вскидывает голову, но не знает, что сказать в свое оправдание. Вина — это когда невыносимо. Болит душа, разлагается и распадается на части, и ты готов сгореть, осыпавшись пеплом. Это когда ты, словно белка в колесе, мечешься из угла в угол, в попытке разорвать замкнутый круг, но находишь лишь бетонные стены, обрушившиеся на тебя всей своей тяжестью.

— Было много работы, солнце. Каюсь. Прости.

Она горько усмехается, и он может поклясться, что увидел, как в этот момент исказилось ее лицо — болезненно.

— Как ты себя чувствуешь?

— Мне говорили, — голос звучит так, словно кто-то в соседней комнате высыпает лед в металлический таз. Она умело игнорирует вопросы — в этом месте учат не слушать то, что еще может их спасти. — Что ты больше никогда не придешь. И что я больше никогда тебя не увижу.

— Это ложь. Просто скажи мне, как ты.

— Почему это должно быть ложью, если это правда? Тебя не было две недели. Ты мог никогда больше не прийти, а я могла никогда тебя больше не увидеть.

— Потому что я обещал тебе быть всегда рядом, помнишь? — мужчина делает несколько дробных шагов и присаживается на одно колено напротив сестры и касается своими слишком теплыми ладонями ее холодных коленей, оббитых и изодранных настолько, что запекшаяся кровь отколупывающейся корочкой застыла на поверхности розовой кожи. — Пожалуйста, милая, не слушай все то, что тебе говорят. Это неправда. Это все неправда. Пожалуйста, милая, как я держу данное тебе обещание, так и ты держи свое.

— А я так не умею.

— Ты обещала мне.

— Ты тоже.

Мужчина теряется, забывая, какого это — высоко поднятая голова и абсолютная гармония в мыслях и бьющихся наружу чувствах. Он растекается обессилевшим трупом у изголовья кровати и касается небритой щекой ее шершавых коленей. Она водит ладонями по его волосам и начинает беззвучно что-то шептать — в этом месте учат не петь на ночь колыбельные.

— Тебе нужно уехать. Поступить точно также, как и Аик. Отгородиться от внешнего мира и забыть о том, что у тебя еще в этом прогнившем мире кто-то есть. Иначе нарываешься тоже оказаться здесь. А здесь нас не любят.

— Без тебя я никуда не уеду.

— Скоро меня совсем не останется. С каждым днем я все ближе и ближе к тому, чтобы погрузиться, даже несмотря на то, что продолжаю сопротивляться.

— Замолчи.

— Я сойду с ума.

Он выпрямляется в спине и сцепляет зубы. Рывок настолько резкий, что у него на мгновение останавливается сердце, отдавая тягучей болью. Обхватывает за щеки и вглядывается в тени, скрывающиеся в нишах осунувшегося лица худощавой девушки с серо-зелеными глазами. Она тянется к воротнику его рубашки и цепляется за него пальцами. Ее выводит из себя его чрезмерная забота. Он как-то раз храбро произнес, что всех защитит, вытащит из беды, не даст никому из близких попасть в эту же беду. А эта девчонка не очень-то и любит лжецов.

Ты обещал.

Помнишь?

Где сейчас все твои обещания?

Девушка с вызовом смотрит в полыхающее эмоциями лицо брата со слезами на глазах. Мужчина не думает, что она плачет из-за столь безвыходной ситуации или из-за его упрямства. Просто ей невыносимо больно, но она эту боль загоняет подальше в себя и закрывает на сотни запоров, чтобы никто не добрался. Хотя она и боится признаться, он уже понял, что этот щит уже давно дал трещину.

Она обессиленно сползает с больничной койки и припадает на теплую, вздымающуюся грудь — невыносимо хочется объятий, крепких, настоящих и теплых, как в детстве, когда двое были тремя, а плакать можно было из-за двойки в журнале или лодыжки, расцарапанной когтями пушистого кота, спящего на подоконнике. Ей хочется объятий, но обвязанные узлы на ее запястьях тянут обратно, и получается только заплаканное лицо, утыкающееся в ткань его пальто, и горькие, почти беззвучные всхлипы — в этом месте учат не плакать, когда тебе больно, здесь учат орать навзрыд и призывать несуществующих богов.

Если вы думаете, что знаете значение слова предательство — вы ошибаетесь. Это не когда увидел лучшего друга смеющимся в другой компании и не когда парень принял решение расстаться, потому что нашел тебе замену. Предательство — это треск перемолотых в труху чужих ожиданий. Это слезы, которые тебе никогда не выплакать, и боль, от которой хочется рвать когтями на себе грудину, чтобы выдрать сердце и спалить его к чертям собачьим.

Предательство — это когда ты единственный луч света во время бушующего шторма для человека. Когда ты даешь обещание, что будешь сопровождать его всегда, в каждую минуту до того момента, пока буря не стихнет, но оставляешь одного и позволяешь ему упасть.

Осознанно.

Когда дети возвращаются в свои старые разрушенные дома, они встречают либо призраков родителей, либо давящую пустоту. Они оба знают ее вкус. Она знает, каково это — сидеть, поджав под себя ноги, смотреть пустым взглядом в самый темный угол и считать секунды. Абсолютная тишина нежеланного одиночества горька на вкус.

Когда-то их было трое, и они верили друг другу, давая на чердаке клятву, что никогда не расстанутся, не бросят друг друга, всегда костьми лягут, чтобы уберечь, как полагается семье.

Когда-то девичьи руки баюкали малышей, завернутых в мягкие одеяла, обнимали ласково возвращающегося с работы мужа, умело занимались готовкой. Когда-то девушка, которую приходится заставлять говорить, смеялась чисто и искренне, пела колыбельные и старалась забыть о прошлом. До того момента, пока муж не припал головой к порогу с пулей в виске. До того момента, пока детский плач не затих в ее огромном доме. До того момента, пока серая обыденность не затащила ее сюда.

В палату три на три. С низким серым потолком. Серыми стенами. Серой койкой. Серым, обблеванным умывальником. И серыми людьми, что приходят и уходят, хватают за волосы с особой жестокостью и травят ее лекарством от смерти, чтобы заставить забыть первые улыбки новорожденных дочерей, поддержку братьев и ласку любимого человека.

Его сестра никогда не была сумасшедшей, но с каждым днем они намеренно пытаются надломить ее пополам. В этом месте учат забывать все, что тебе дорого.

Девушка прижимается к его груди и чувствует себя спасенной. Впервые за две недели. Он зарывается носом в пряди ее спутанных волос и шумно дышит, согревая замерзшую девушку теплом своего тела. Он рассказывает ей о погоде, дожде, о сером небе, о цветах, прибитых сильным ливнем, забытой связке с ключами и новых соседях.

А она ухмыляется, затирает ладонями слезы и произносит свое молебное: «Небо в прошлом году было красивое».

И поделом, что неба она не видела уже больше двух лет.