Глава 9 - старая версия

Янина Пинчук
Карина изрядно растерялась:

-  А что тебе внезапно утятины захотелось? Нет, пока никогда не готовила. А что?

- Да ничего, вообще-то... Всё равно она стеклом нафарширована – пуще рожи Стаса, честное слово...

Он произнёс это вроде задумчиво, но с каким-то напряжением в голосе. Карина почуяла что-то не то – тем более что на лице Германа застыло ожесточённое выражение, а сам он напоминал туго сжатую пружину.

- Стоп! Какое ещё стекло, какая утка, причём тут ваш инструктор?

- Ай, всё, забей! – взорвался Рихтгофен и ринулся на кухню – Карина еле успела отскочить.

- Да что такое-то?!

Он распахнул холодильник и шарил по полкам.

- Есть у нас дома хоть что пожрать, кроме твоих йогуртов дурацких?! А, точно!

Он залез в морозилку, выволок оттуда пачку пельменей и разодрал так, что несколько штук вылетело и заскакало по полу.

- Гера, да чего ты бешеный такой?!

Не обращая на неё внимания, Герман выпалил: «Ой, бл*, точно!», швырнул пачку на стол, полез в шкаф, с грохотом вытащил кастрюлю и сунул под кран.

- Ты мне объяснишь русским языком, что случилось?! – вспыхнула Карина. – Можешь и немецким, без разницы, - прибавила она.

Тем временем Герман зажёг плиту, выкрутив на максимум, и бахнул кастрюлю на конфорку.

- Да всё я сейчас объясню!

Но вместо этого принялся молча расхаживать по кухне, через некоторое время обернулся к кастрюле и рявкнул:

- Да давай кипи уже, скотина!

Карина фыркнула и не удержалась:

- Чтоб невинную водичку, да вот так!

Конечно, всё это было комично, но явно случилось что-то совсем не смешное. Но Рихтгофен так ничего и не рассказывал: закурил и, стоя у окна, пока варилась еда, только задумчиво приговаривал вполголоса: «Не, ну, это п**дец...». И только когда прикончил первую тарелку пельменей со сметаной, как-то отмяк, успокоился и начал ровным тоном:

- Значит, дело было так...

Рассказ Германа прозвучал почти что буднично, очень сдержанно, хотя в отдельные моменты он не стеснялся в выражениях.

...В квартире было много занятных винтажных деталей – хотя, скорее, это жилище сплошь из них и состояло. В кухне был допотопный радиоприёмник, на удивление хорошо работающий, хотя звук всё равно отдавал хрипотцой. Так было и в то утро, когда по Минску обещали температуру двадцать градусов и переменную облачность, скорость ветра – четыре и два метра в секунду.

В очередной раз Рихтгофен поворчал про себя: ехать до вокзала от Красноармейской – столько же, сколько потом добираться до учёбы; не лучше ли купить машину? Походить, опять же, на курсы. Нынешние автомобили в разы сложнее той «испано-сюизы», которую барон купил себе на совершеннолетие в одиннадцатом году, да и всех последующих его авто – но ведь может же он научиться, есть же общие принципы? В самолёте они, очевидно, были. Принцип оставался неизменным:  ручка управления самолётом, ручка управления двигателем, педали. Только шаг винта теперь мог быть разным, в зависимости от оборотов двигателя.

- Так, сначала предполётный осмотр, - объявил Стас.

Это была тщательная процедура. Рихтгофен помнил, что в пособии описание занимало три страницы мелким шрифтом. Конечно, запомнить это не составило ему большого труда: всё, что любишь, не тяготит. И всё-таки именно здесь играл на руку его немецкий педантизм – ни одна мелочь не должна была ускользнуть. Они осмотрели винт, защёлки капота, рулевые поверхности, шасси, проверили уровень масла в двигателе, уделили внимание ещё ряду настроек и параметров. Конечно, не терпелось подняться в воздух, но сейчас у Рихтгофена словно выключилось это горячее эйфорическое желание – осталась лишь концентрация.

Он понимал: не всё сразу. В том числе не сразу ему предстоит парить вольным соколом над просторами Мачулищ, Сеницы и Копиевичей – не говоря уже о небесах Европы, а может, и других частей света (он изо всех сил старался пока не загадывать).

- Сегодня меняемся, - сказал Стас.

Теперь Герман сидел слева, он – справа.

- Летим по «коробочке», - объяснил Стас. – То есть, так: взлетаем по прямой, набираем высоту. Затем поворачиваем влево, потом опять по прямой, потом второй поворот, потом вторая прямая, длинная. Там третий поворот, короткая прямая, четвёртый поворот, снижение, посадка. Вот.

Герман кивнул, стараясь не показать той плохо скрываемой экзальтации, что в первый раз. Во время второго полёта всё равно управлять должен был инструктор. Герману предстояло только держать ручку, хотя на прямых именно курсанту поручалось удерживать самолёт. Стас привычным тоном заметил, что для поворота нужно скоординированное движение ручкой и педалями, и этому необходимо учиться. Рихтгофену опять было сложно справиться с зудом самоуверенности и внутренним чёртиком, который настырно скрёбся изнутри, щекотно расцарапывая грудь, и зловредно шептал свистящим шёпотом: «Да что за премудрость! Я и так справлюсь!». «Заткнись», - мысленно велел ему Герман - беззлобно, но твёрдо. Следовало сосредоточиться на другом.

Они запросили разрешение на руление, получив его, вырулили на взлётную полосу – снова украдкой отозвалось наслаждение от изящной ловкости «даймонда»; следующим был запрос на взлёт. Затем Рихтгофен внимательно наблюдал за всем, что делал Стас, и слушал его краткие комментарии.

- Закрылки во взлётное положение, газ на максимум, - ровным тоном объяснял он. – Следим за скоростью. Видишь, Соколов, шестьдесят пять узлов... семьдесят... семьдесят пять – окей, теперь ручку на себя: плавненько, не дёргая – а то Антоха ваш Романовский пытался мне тут с места в карьер... Вот.

Самолёт плавно оторвался от покрытия полосы. Герман узнал это лёгкое, вкрадчивое телесное чувство - когда земля отпускает из объятий и машина оказывается в воздухе.

- Теперь скорость восемьдесят пять узлов, видишь? Убираем закрылки, набираем высоту. Пока всё понятно?

- Так точно, - привычно по-военному отозвался Рихтгофен: частью рассеянно, частью отыгрывая роль согласно образу, что сложился у него на курсах.

Они парили над зелёным сукном поля, справа медленно проползал неказистый посёлок Колядичи.

- Высота – пятьсот метров, - сообщил Стас. – Теперь выравниваем машину, газ снижаем наполовину примерно, можно чуть больше, на процентов так пятьдесят пять.

Светлое небо отдавало пепельным, невнятным оттенком, солнце пряталось за жидкими, но многочисленными облачками – свет его был неохотным и бледноватым. Горизонт там и тут серел и темнел от наплывающих, мятущихся теней.

Инструктор снял ладонь с ручки и искоса, испытующе глянул на Германа.

- Хорошо держишь, - похвалил Стас. – Из вас вот Лида ещё так под линеечку держала и Колян неплохо, как ни странно, вот остальные – есть вопросы.

Рихтгорфен чуть заметно кивнул.

- Так, ты, конечно, молодец, но теперь дай-ка мне – к повороту подходим, - сказал Стас.

Герман не без сожаления отпустил пальцы – они медленно соскользнули с ручки.

- Тут такое дело, - объяснял Стас, - надо ручкой накренить самолет в сторону поворота и педалями удерживать индикатор скольжения в центре - это чтоб высоту сохранять без изменений. Гляди, сейчас поворот закончим – и, оп, выравниваем и педали ставим по центру. Ты запоминай. И на приборы, на приборы поглядывай – не забывай. Всё. Давай, дальше сам.

Они вышли на вторую прямую.

Следующий поворот повторял первый.

На новой прямой Рихтгофен снова принял управление. Он был исполнителен и сосредоточен, одновременно прислушиваясь к ощущениям. Стас поглядывал на него всё так же внимательно, но явно одобрительно: он удерживал и курс, и высоту – корректировок не требовалось. В некотором отдалении слева мелькнули два посёлка, разделённые болотно-тинным, рубленых очертаний лесным массивом – Новые Скориничи и Урожайная. В воздухе была разлита всё такая же прозрачная капельная дымка. Впереди показалось небольшое серебристое облачко.

- Курс тот же, - спокойно сказал Стас. – Пройдём сейчас через краешек.

- Угу, - кратко кивнул Рихтгофен. Он тоже был расслаблен и невозмутим.

Нос самолёта стремительно окутала серо-жемчужная вуаль, напылилась на стёкла. Будто кто-то невидимый подул навстречу, посылая дымку с воздушным поцелуем – после этой мимолётной шалости их снова ждала ясность и третий разворот в прозрачном просторе.

Но не тут-то было.

Они едва успели различить скопище несущихся на них теней – и всё случилось в считанные секунды.

В плоскости винта что-то разорвалось - во все стороны разлетелись тёмные лоскуты-перья, самолёт жёстко тряхнуло – мелькнула в памяти шрапнель в небе Вердена...

...на лобовое стекло сыпанула кровавая роса и сгустки, расползаясь розоватыми дорожками...

...корпус бешено завибрировал; Стас и Герман в голос выругались...

...градом хлынули справа осколки, Стас снова вскрикнул – точнее, взвыл; Герман еле успел выставить локоть и пригнуться.

Он отнял руку от лица, глянул на инструктора и чертыхнулся: лицо у того всё было в крови, Стас болезненно скорчился, скаля зубы.

- Ё**ные утки! – прорычал он. – П**дец! Глуши мотор!

Лицо жгла боль, липким багрянцем слепило глаза, но Стас тут же понял, что случилось: одна из птиц снесла кусок винта.

Рихтгофен среагировал моментально и вырубил двигатель. Дикая, до размыванья контуров, тряска прекратилась.

Настала мёртвая тишина. Но так показалось лишь на миг.

Сквозь зубчатую дыру в стекле ворвался ветер и наотмашь ударил по лицу; ледяной свист заполнил кабину.

Рихтгофен снова оглянулся на инструктора; кровь у него хлестала, заливая глаза, Стас напрасно пытался вытереть её – почему-то одной левой, правая рука беспомощно повисла.

- Стас, что с тобой?

Шум воздуха, рвущегося сквозь дыру в стекле, было почти невозможно переорать – только через наушники было смутно что-то различимо.

- В плечо мне уе**ла, сука, - глухо донёсся злой голос Стаса.

Взгляд Германа бегло метнулся по кабине: везде были осколки – на полу, на панели, у него на коленях – теперь ещё и кровь, а под ногами у Стаса валялась истерзанная птичья тушка.

- Садиться надо, ищи площадку! – закричал инструктор.

- Есть! Слева аэродром, долетим! – проорал в ответ Рихтгофен.

Все эмоции будто покрылись изморосью; мысли и реакции отдавались внутри сухим щёлканьем вычислительной машины.

Он слегка закусил губу и, вглядываясь вперёд через белёсые изломы трещин и кровяные пятна, начал плавно поворачивать самолёт влево, в сторону авиабазы.

Сквозь треск в наушниках раздался обеспокоенный голос диспетчера:

- Борт Даймонд ноль четыре, что случилось?

Невольно дрогнув краями рта, Герман в досаде оскалился – когда-то это выражение было знакомо и подчинённым, и врагам – отвечать было некогда, надо было строить расчёт на посадку; выручил Стас:

- Говорит Даймонд ноль четыре, инструктор Яскевич - столкновение с птицами, я ранен.

Герман не особенно хорошо различил, каков был ответ, до него донёсся лишь голос Стаса:

- Соколов, закрылки не выпускать! Скорость – не меньше восьмидесяти узлов в час! Следи, чтоб не ниже!

- Есть! – опять по-военному отозвался Рихтгофен.

Во время первого вылета его охватила мечтательная радость, но сейчас пришло подзабытое состояние, по которому он, пожалуй, соскучился.

Обострённое восприятие – настолько, что отдельные мгновения отдельно высвечивались, и всё замедлялось, как в рапиде; иррациональное чувство единства с машиной, так, будто это частями его тела были крылья, двигатель, фюзеляж; тонкая нотка льдистого, веселяще-злого азарта; величайшая концентрация и величайшая уверенность в себе.

Поэтому он так бойко ответил и прибавил:

- Не волнуйся, командир, сейчас сядем.

На Стаса он в тот момент не глянул мельком.

Скользя в воздушных потоках, Рихтгофен подмечал каждую мелочь и хладнокровно фиксировал её; на подлёте к аэродрому он отметил, что для поворота на полосу не хватает высоты. Бледно, почти бесстрастно чертыхнулся про себя. Был, был один вариант.

«Даймонд, алмазная моя ты птичка... Хватит тебе двести метров? Мда, если б с мотором, за счёт реверса, хоть бы и сто», - прикидывал Герман. – «Но нет, должно хватить... Ладно, где наша не пропадала!».

Он решил садится на поперечную рулёжную дорожку.

«Должен вписаться».

- Эй, Соколов! – раздался голос Стаса. – Чего ты там затих?! Ты хоть комментируй, делаешь что!

- Виноват.

- Высоту и скорость произноси.

- Есть!

Всё так же беспомощно размазывая кровь по лицу, сжимая зубы от пульсирующей боли, Стас усмехнулся. Он был совсем не уверен в благополучном исходе. Но всё же этот курсант уже внушал ему некоторое уважение – и надежда вроде бы оставалась.

- Скорость сто двадцать, высота четыреста, - донёсся голос Германа.

- Неплохо, вот так дальше и докладывай.

В течение следующего времени Рихтгофен чеканил:

- Скорость сто десять, высота триста пятьдесят... скорость сто, высота двести пятьдесят... скорость девяносто, высота двести... скорость восемьдесят пять, высота сто пятьдесят...

Пока всё шло не так ужасно. Лёгким, почти неуловимым телесным ощущением отозвалось изменение угла снижения.

- Скорость восемьдесят, высота пятьдесят, - отрапортовал Герман.

- Выпускай закрылки, - велел Стас, – сбрасываем скорость.

Рихтгофен исправно выполнил указание.

Он был по-прежнему сконцентрирован и точен, с каждой секундой и новым движением его уверенность укреплялась – хотя отмороженность уже расходилась, исчезала, возвращались привычные человеческие переживания. Хотя это он осознал уже потом, пока думать было некогда.

Высота составляла десять метров – и они пролетели ещё с полсотни.

Затем произошло нечто, что Стасу показалось малообъяснимым – хотя хорошим, но однозначно даже слишком. Он различал всё, что происходит с самолётом, по своим ощущениям, и это чутьё его никогда не подводило. Потом то же самое подтвердили свидетели и комиссия. А прочувствовал он вот что: касание пришлось на две точки – на задние колёса, затем курсант Соколов опустил третье, переднее, колесо, и затормозил.

Самолёт, шурша шинами по бетону, плавно и словно бы смущённо, скользнул с покрытия на траву. Герман вздохнул и мягко отпустил ручки управления; его расчёт оправдался – расстояния хватило, хоть и в обрез; он понемногу «оттаивал». Обеспокоенно поглядел на Стаса и снова спросил:

- Командир, ну что ты, как там?

Инструктор издал невнятный звук, что-то среднее между фырканьем и нервным смешком.

- Я как?

- Ну.

-Да я с тебя в ах*е, - произнёс он.

Рихтгофен ухмыльнулся. По-видимому, это стоило считать за комплимент.

- Я не знаю, что ты за чудо такое, - продолжал Стас, – но если ты нормально к татухам относишься, - советую знак качества набить. Второй раз летишь и... вот так?! Да тебе б на боевых рассекать!..

Герман осклабился ещё шире. Он пользовался тем, что инструктор не видит его физиономии. «Многое вы обо мне не знаете», - невольно подумал он. Хотя рассказывать, конечно, не собирался.

Тем временем к ним уже мчались пожарная машина и скорая, дежурившие на аэродроме. Герман помог Стасу выбраться из кабины и пожелал:

- Давай, поправляйся скорее.

Тот, держась за отшибленную руку и улыбаясь вслепую, произнёс:

- Да ладно! Если б не ты, во тогда был бы п**дец - а так ничего, прорвёмся.

Доедая пельмени, Рихтгофен закончил свой рассказ задумчивой фразой:

- Вот такие дела, Кариночка. Тут и не поймёшь, то ли это мы так своеобразно на уток поохотились, то ли они на нас.

Она лишь потрясённо покачала головой:

- Вот это жесть...

Помолчав пару секунд, Карина отошла к подоконнику, где сохли три свежих акварели. Развернувшись, окинула Германа долгим взглядом, словно после многолетней разлуки знакомясь с ним заново на шумном вокзале в далёкой чужой стране.

- Знаешь, я в тебе никогда не сомневалась, и всё-таки это жесть, - повторила она. – Вот так живёшь и не знаешь... что приключится. – Она запнулась, чуть не сказав: «...где ждёт потеря». – А ты так об этом рассказываешь невозмутимо – недаром у нас говорят: «спокойный, как лётчик»!

- Так я такой и есть! Я только когда выпью, буйный, да и то не всегда, - благодушно засмеялся Герман.

- Н-да уж, - протянула Карина. – Припоминаю я прошлую нашу жизнь... Недаром меня все родные отчаянной звали - за то, что с истребителем связалась, а с тобой и в этой жизни не соскучишься. Ну, ничего, главное, что жив-здоров!

И, подойдя к Герману, крепко его обняла. Но тут же отстранилась, откинув назад голову, - поглядела на него, расплывшись в ехидной улыбке, с чёртиками в глазах.

- Чего ты? – усмехнулся Герман.

- А ничего, а вопрос у меня! Вот ты, когда почти там на высоте погибал, ты думал обо мне? – вредным голосом спросила Карина, закатив глаза с гротескной патетикой.

- Честно сказать?

- Да как на духу! Колись давай!

Герман прыснул со смеху.

- С ума, мать, сошла – конечно же, нет. Я грёбаную высоту и скоростуху прикидывал... Ты тут причём?!

Карина закричала, как чайка, расхохоталась и, оттолкнув Германа, кинулась из кухни, запрыгала по коридору, топая по паркету белыми носками.

- От скотина! Молодец! Прошёл испытание!

- Какое ещё?! – крикнул Герман и кинулся вдогонку.

Она выскочила на середину гостиной и воскликнула:


- Да на чувства мои, чё. Правильно ответил же. Иначе я б решила, что ты либо врёшь, либо в важный момент на сопли отвлекаешься – скороговоркой тараторила она,  – вот капец, взяла бы и разуважала тебя, а потом, глядишь, и разлюбила, а ты ничего! Ух-ху!..

Задохнувшись от прыганья, Карина рухнула на плюшевый громоздкий диван, раскинув руки, и снова выдохнула. Но тут же смущённо подобралась, вскочила, вытянувшись, как солдатик, и, чуть заметно покраснев, сказала:

- Гер, прости, это у меня нервное.

- Да забей ты, - проворчал Рихтгофен и прижал её к себе, и Карина смущённо уткнулась ему в грудь.

Отдышавшись и заварив чай, Карина спрашивала:

- И что? Что теперь? Так летать и продолжишь? Может, с другим инструктором только.

- Нет, - слегка помрачнел  Герман,  - там же ещё комиссия, разбор полёта – я недели на две зависну, это уж точно, может, больше. Да кто там знает! Они меня сегодня обрадовали, конечно...

- А, точно, - спохватилась и притихла Карина. – Но чего так долго-то? Никто ж не погиб – ну, кроме уток – и самолёт почти что цел, что там лобовуху-то заменить. Ну, винт – серьёзнее, но ладно бы там вообще всё развалилось! – с досадой воскликнула она.

- Так уж полагается, - смиренно произнёс Герман.

В тот же день самолёт загнали в ангар и опечатали до начала расследования. Стасу спешно зашили порезы, а потом их обоих вместе с диспетчером отправили на медосмотр. Стас вполне ожидаемо шипел и матерился, а Герман несколько отстранённо себя чувствовал, когда брали кровь. Вообще, он отнёсся к процедуре с должной покорностью и уважением.

- Мне говорили, что всякое случалось: кто-то после медосмотра выпивал, как у нас Эрни Удет любил порой, кто-то ещё что употреблял – я только не пойму, зачем это в мирное время, - пожал плечами Рихтгофен. - Другое дело на фронте...

Он задумчиво посмотрел куда-то вдаль. Краешек рта у него дёрнулся - не то саркастично, не то ностальгически. Карина слегка напряглась и прислушалась. Барон явно что-то припоминал и намерен был порассуждать на специфическую тему.

- Война - это напряжение всех сил, и для страны, и для отдельного человека, - размеренно произнёс Герман, - это действие на пределе возможностей. Предел хочется отодвинуть. Планку, соответственно, поднять - вместе с боевым духом. Рискованно, конечно, но кто не рискует, не пьёт шампанского, - немного хищно усмехнулся он, - а мной за годы войны было его выпито предостаточно... Особенно прикольно не по-простому пить, а с приправой, так сказать - ммм, да. Только это баловство. Я буквально раз в год так делал. Всего, получается, раз пять. К хорошему ж быстро привыкаешь - а потом, простите за каламбур, ни к чему хорошему это не приводит.

Рассказ приобретал пикантный оборот.

- Так чем вы боевой дух поднимали? - осторожно уточнила.

- Кокаином, естественно, - буднично произнёс Герман, смачно прихлёбывая чай. - Для лётчиков - отличнейшая вещь. Я вам даже скажу, шикарная: любой мандраж отпускает, в голове ясность прям кристальная, реакции все как у зверя - враги, кажется, как коровы там телепаются, а ты такой весь, бля, резкий - так и мочишь их, сволочей, ахаха!..

Герман аж раскраснелся и оскалился со злой весёлостью.

- Однажды я в бою так троих англичан сбил, одного за другим. А вот Гонтерманна знаешь, Генриха? Тоже ас был первоклассный, его фишкой было дирижабли и аэростаты заграждения уничтожать. Служил у меня одно время - начинал, правда, в пятнадцатой эскадрилье, но я его потом к себе переманил; так вот, он один раз, как принял перед боем, так пять аэростатов сбил, сука, пять! Как будто по лугу шёл и цветочки срывал. Да уж! Есть такой порошок, с ним летать хорошо, - хохотнул он. - Но это если использовать умеючи - то есть изредка. Если пристраститься - вот тогда уже реально швах. Ну, ничего, со своими ребятами я схему отработал, вот в других эскадрильях иногда чёрт знает что творилось. Хотя... паршивая овца в любом стаде есть, мне вон один такой субчик тоже попался. Эх, бедняга Гальдер. Такие надежды подавал...

И тут он рассказал то, что потом, в несколько другом изложении, Карина прочитала в книге: пытаясь помочь ей понять Германа получше, Алеся подогнала одну из многочисленных переводных биографий Красного Барона. Честно говоря, некоторых вещей Карина предпочла бы и не знать. Эта история тоже вызывала неоднозначные эмоции.

Была одна излюбленная тема, которую так или иначе цепляли все, кто обсуждал барона: Рихтгофен и наркотики.

Не упускали возможности посмаковать то, о чём Герман вскользь упомянул: представляя эту деталь то омерзительной, то волнующе-гламурной, писали, что он любил всыпать кокаин в хрустальный бокал с французским шампанским - эту изысканную смесь так и прозвали «нектаром Рихтгофена».

Но это была лишь живописная виньетка в его биографии. Основной темой дебатов было то, как он использовал наркотики в боевых целях.

Кто-то восхищался, кто-то осуждал - хотя, как сказала однажды Алеся, вторым стоило «снять белое пальто». Во-первых, ныне запрещённые вещества находились тогда в открытом доступе, опасными поначалу не считались и употреблялись очень многими. В частности, кокаин был весьма популярен среди артистов, интеллигенции, офицеров. Купить его можно было в любой аптеке. Только во второй половине войны был замечен разрушительный эффект белого порошка, и власти всех стран забили тревогу, так что раздобыть желаемое любителям «волшебной пыльцы» стало гораздо сложнее. Вообще же, на войне все средства хороши, но в особенности - стимулирующие. Так что осуждать за сам факт употребления - и Рихтгофеном, и его бойцами - было глупо. Во-вторых, его подход отличался чрезвычайной для той эпохи строгостью - поэтому, как бы цинично это ни звучало, но барон заслуживал даже некоторого уважения.

Кокаин использовался им только для особых случаев - когда боевая обстановка накалялась до предела. Он хранился в потайном сейфе, тщательно расфасованный - этим Рихтгофен занимался сам, заперевшись в кабинете. Дозы выдавал бойцам на руки лично, непосредственно перед вылетом на задание. Иметь свой кокаин лётчикам запрещалось. Стоя как-то раз перед строем, барон объявил: «Если узнаю, что сам кто-то нюхает - пристрелю. Вот из этого пистолета», - и для пущей убедительности пальнул в потолок ангара. Бойцы промолчали: сказать тут было нечего, а крутой нрав командира был им известен.

Хотя иногда строгое табу лишь делает запретный плод ещё слаще - тем более, человеку свойственно надеяться на авось. Видимо, такие же надежды питал Фердинанд Гальдер. Он перешёл в эскадрилью Рихтгофена недавно, но успел зарекомендовать себя как талантливый пилот-истребитель. Правда, кому-то признание сильно кружит голову: последнее время лейтенант Гальдер звёзд с неба отнюдь не хватал, но вёл себя всё развязнее и наглее. Барон вообще был командиром авторитарным и не терпел неподчинения - а Гальдер осмеливался и критиковать его действия за спиной, и прямо дерзить. По некоторым другим признакам он заподозрил неладное и вызвал молодого лётчика к себе в кабинет.

Рихтгофен ласково, почти отечески, положил Фердинанду руки на плечи, мягко надавливая всё сильнее, и, глядя в его зелёные глаза, сейчас почти чёрные из-за расширенных зрачков, тихо спросил:

- Я заметил, что ты какой-то п**дливый и вечно на взводе, Гальдер. И не жрёшь ни фига. А ещё - постоянно нарываешься. Был бы ты в ясном уме, семь раз бы подумал, стоит ли. Скажешь честно – подумаем, как тебе помочь. Уйдёшь в отказ – пеняй на себя. Ну так что, признавайся: нюхаешь, скотина?

Не отводя взгляда, вложив в голос нотку высокомерия, лейтенант отчеканил:

- Никак нет, господин майор!

- Ах вот как! - взревел Герман и, схватив щуплого, последнее время ещё более отощавшего Гальдера за плечо своей медвежьей хваткой, поволок его на лётное поле, а попутно рявкнул ординарцу, чтоб срочно объявил общий сбор.

Вскоре лётчики выстроились в шеренгу под отливающим сталью и графитом облачным небом - а перед ними стояли друг напротив друга Рихтгофен и Гальдер.

-  Вы все прекрасно помните моё предупреждение, - начал майор, глянув на бойцов - громким, но пока ровным голосом. - Я говорил, что прикончу любого, кто сам станет нюхать. Но у некоторых, видно, изначально нет совести - а уж от кокса и вовсе страх отшибает. А теперь полюбуйтесь на этого мерзавца, который променял боевую и офицерскую честь на разврат! И решил, что может и командование в грош не ставить, и сослуживцев подвергать опасности!

Рихтгофен постепенно повышал голос, а лейтенант, ёжась на ветру, стоял перед ним побелевший, в холодном поту и глядел с ненавистью. Произнеся разгромную речь, барон сказал:

- Ну что, Гальдер, может, ты попросишь прощения у товарищей?

- И не подумаю! - побелев уже совсем как полотно выкрикнул тот.

- Ах так!

- Да! Потому что не за что! Потому что я не виноват!

- А кто же?! Кто? - гаркнул Герман. - Кто виноват, что последнее время у тебя ни одного противника на счету и даже в прикрытии ты справляешься из рук вон плохо?!

- Вы, майор! Потому что, с позволения сказать, меня развратили, - Гальдер подчеркнул это слово, процедив сквозь зажатые зубы, - вы и именно вы.

В ту же секунду голова его мотнулась в сторону. Из носа хлынула склизкая кровавая жижа, пачкая китель, капля на подбородок и губы.

- Ссаная погань, - выругался Рихтгофен, брезгливо вытирая пальцы вытащенным платком. - И ведь все вы видели, что я совсем легонечко его ударил, даже не кулаком - вы видите, в какую гниль вы превратитесь, если решите насрать на правила безопасности? Ты сейчас дерьмо, а не воин, Гальдер. Потому что мозги отшибает. И потому что оказался тряпкой - никакой силы воли, но главное - ты посчитал себя особенным, понадеялся, что пронесёт - вот другие могут сторчаться, но не я! Верно?! Подумал, что ты - исключение. А главное - никакой ответственности, ни изначально, ни теперь. Но за свои поступки всё-таки придётся отвечать. На, утрись. - Герман сунул ему свой платок. - И готовься к вылету. Немедленно! Через час чтоб был у своей машины и трезвый, как стекло. Даю тебе последний шанс искупить вину - в бою. Причём я присмотрю за тобой лично. Разойдись! - скомандовал он.

Затем обратился к Лёрцеру:

- Бруно, зайди-ка ко мне на пять минут.

С невозмутимым лицом, качнувшись длинным своим телом, Лёрцер неторопливым шагом последовал за Рихтгофеном в его кабинет. О чём они там говорили, никто не знал, да особо и не интересовался – вероятно, вносили корректировки в план атаки.

День получился во всех отношениях мутным. Нельзя сказать, что противник особенно лютовал, но всё осложнялось погодными условиями: из-за плотной пелены набежавших облаков лётчики то и дело теряли друг друга из вида – поэтому бой напоминал серию отдельных воздушных дуэлей. Ни с английской, ни с немецкой стороны не было крупных потерь - а итог, скорее, напоминал ничью. Однако лейтенант Гальдер в тот день не вернулся из боя.

У Карины остался странноватый осадок от этого рассказа. Но и в тот, и в последующие дни Рихтгофен постоянно то выдавал какие-то диковинные фразы вроде той про утку, то ударялся во фронтовые воспоминания. Например, мог залипнуть, глядя в окно или в стену, а потом вдруг завести: «Был один случай - тоже, конечно, жесть...» - и пуститься в описания - например, рукопашной схватки со сбитым противником, причём задумчивым тоном перечислять, куда, под каким углом и сколько раз засадил тому нож. Карина не знала, как на такое реагировать и просто слушала молча - а Герману, казалось, и не особенно был нужен живой отклик, он рассказывал будто бы самому себе.

Между тем, шло расследование происшествия. Сначала была проверена полётная документация, метеоусловия, допуск к вылету, скрупулезно сверены все подписи, кто подписывал и на каком основании – а после бумажной волокиты начались опросы.

Перед тем была создана комиссия; Герман терпеливо объяснял Карине, куда он мотается и по чьему запросу:

- Международная организация гражданской авиации, от них человек, затем представитель управления авиации РБ, ещё представитель фирмы-изготовителя - «shine bright like a diamond»... И все трое мозги полощут. Вопросы, если честно, дурацкие. Скорей бы всё кончилось – никто ведь не пострадал, ну, почти - так о чём речь?

Члены комиссии просмотрели записи видеорегистратора и прослушали переговоры – но этого было недостаточно. После того, как Герман рассказал о происшедшем, ему и начали задавать вопросы, которые он, вообще-то, считал несколько нелепыми – но понимал, что они неизбежны: со стороны развитие событий казалось идеальным, но слишком уж невероятным.

- Почему вы решили произвести посадку?

- Инструктор Яскевич был не в состоянии.

- Но у вас ведь нет опыта! Вы же самостоятельно никогда не садились!

- Ну, а что ещё оставалось делать?! Не погибать же! Надо ж было предпринять хоть что-нибудь!

Главе комиссии определённо импонировал этот курсант. Невольно вспоминалась старая песня: «Я это сделать должен, в этом судьба моя. Если не я, то кто же? Кто же, если не я?».

Однако оставались и другие вопросы.

- Хорошо, позиция ваша понятна. Очень правильная позиция. Ну, а почему вы решили лететь на аэродром, а не садиться на ближайшую удобную площадку?

- Аэродром я видел. Мне показалось, что самолёт дотянет без двигателя до полосы.

- Вот только сели вы на поперечную рулёжку...

Герман честно признался:

- Я понял, что высоты не хватает, уже перед полосой. Действовал по обстоятельствам.

Затем опрашивали Стаса. Он пришёл на заседание комиссии писаным красавцем - Рихтгофен только головой покачал сочувственно, - а рукой до сих пор двигал деревянно, с трудом. Для него этот опрос тоже был удовольствием ниже среднего. К тому же, приходилось подавлять природное красноречие и следить, как бы привычно не матюкнуться.

- Вы могли оценить обстановку?

- Да, мог. Требовалась аварийная посадка.

- Почему вы сами посадку не совершили?

Стас только мрачно посмотрел исподлобья.

- Ну, гляньте на меня и представьте: я впереди ничего не видел, глаза кровью заливало. Правая рука у меня вообще не слушалась, я её даже поднять не мог.

  Члены комиссии переглянулись и зашуршали бумагами: по очереди просматривали медицинскую справку. Стас следил за этой процедурой с плохо скрываемой иронией: ведь его раскромсанная физиономия говорила сама за себя.

Когда о происшествии узнала Стамбровская, то пришла в восторг и пустилась уточнять детали - пока Рихтгофен не сказал ей беззлобно: «Майор, ты достала».

Но Алеся и так была довольна. Раздобыть материалы для доклада оказалось несколько сложнее, но она и с этим справилась и в очередную пятницу снова предстала пред ясны очи генерала Можейко. По завершении доклада он тут же крякнул, хлопнул в ладоши и громко приказал адъютанту немедленно сварить кофе – «мой фирменный!». Если генерал угощал кого-то кофе, это считалось признаком величайшего расположения. Но между собой офицеры называли этот эксклюзивный напиток «репрессо»: даже необычно сдержанный в выражениях Курлович заявлял, что «выпить это и не сдохнуть – невозможно»: в одной чашке содержалась шестикратная доза крепости. Алесе пришлось вспомнить кофейные похождения ранней юности, чтобы осушить миниатюрную чашечку, почти не морщась. Похоже, этим она тоже заслужила одобрительный взгляд генерала.

Тем временем, расследование завершилось. Было вынесено решение: поскольку благодаря грамотным действиям курсанта Соколова самолёт был спасен, жертвы и разрушения отсутствовали, а ошибок диспетчера и механика обнаружено не было, то всем разрешалось вернуться к исполнению своих служебных обязанностей. Стас к тому времени чувствовал себя уже вполне сносно, и, хотя самолёт находился на ремонте, для продолжения обучения им выделили другой. Заключение содержало рекомендацию завести на авиабазе несколько хищных птиц, чтобы в дальнейшем свести риск  подобного происшествия к минимуму. Как сострил чиновник из управления авиации, «тут вон один сокол одну машину и одного человека спас, а вы несколько держите - тогда все целы будут, и люди, и самолёты».

Всё обошлось настолько хорошо, насколько только было возможно. Рихтгофен сиял. От компании «Даймонд» ему вручили почётную грамоту и золотые пилотские часы – он ещё зубоскалил: «А ты, Карина, над цветом телефона издевалась! Теперь что, возражений нету?». Она только смеялась: была рада, что Герман возвращается в небо; в последние дни он хоть и старался держаться, но проявлял и нетерпение, и раздражительность – словно его лишили чего-то физически необходимого. «Ну, а что бывает с птицей в клетке?» - думала Карина.  – «Примерно то же самое».

 Остальные курсанты тоже обо всём узнали и живо интересовались ходом дела. Карине было сложно объяснить, что такое соцсети, проще показать – но Герман сразу же завёл кучу профилей, и ребята постоянно писали ему, спрашивая о ходе расследования. Когда всё окончилось, Стас предложил собраться группой и съездить отметить на Минском море.

Карине особенно хотелось познакомиться с милой, серьёзной Лидой Ликовец.

Карина не могла чётко ответить, относит ли себя к феминисткам. Она однозначно сочувствовала суфражистскому движению, когда читала исторические книги, но со временем дело становилось всё более запутанным, подчас искажённым и отталкивающим. Тем не менее, она всегда радовалась, когда узнавала, что девушки добиваются успеха в несколько нетрадиционных для себя областях. А Лида была отличницей.

Хотя... почему авиация – сразу «нетрадиционная»? Карина вспоминала и Ханну Райч с немецкой стороны и тех, кого противники звали «ночными ведьмами» - советских лётчиц. Она была классе в пятом, когда в кладовке, куда ссылали особенно потрёпанные, пожелтевшие книги, нашла маленький томик – мемуары Марины Чечнёвой под названием «Боевые подруги мои». Она листала книгу наугад, вчитываясь в отдельные абзацы, строчки, рассматривала картинки – особенно портреты.

Как-то спросила:

- Деда, а вы маму в честь кого назвали – Расковой или Чечнёвой?

Александр Иванович рассмеялся:

- Я, думаешь, помню? Да они обе – молодцы! Какая ж теперь разница.

А Рихтгофен рассказал ей, что в Империи во время войны женщины тоже летали.

- Ну, та же Зигрид Стуре – командир двадцатой эскадрильи, твоя соотечественница, кстати. Вообще, мы ведь это у шведов переняли. У них первые валькирии появились, у союзничков.

- Швеция воевала?! Серьёзно?

- Да! А здесь что, нет?

- Не-а. Нейтралитет.

- Ну даёте. Это ж самая милитаристская европейская держава. Ну, хрен знает. То ли мы, то ли они. Но нормальные такие ребята. Литва ещё те товарищи. Тоже в войну союзники, против Московии. Как же они ярились, когда мы сепаратный мир заключили... Ничего, вроде разобрались тогда.

Мимоходом, урывками Карина узнавала весьма интересные вещи из его прошлой жизни. А кое с чем лишь предстояло познакомиться.

Алеся давно не заглядывала.  Перед поездкой на Минское море Карина написала е й и позвала прогуляться вечером. Она явилась, рассеянная, усталая – что не скрывала ни пудра, ни старательная укладка, ни нарочито подмазанные светлым блеском губы. «Работа», - коротко объяснила Стамбровская.

Почти стемнело. В парке слышались голоса, собачий лай, крики детей – вроде рядом, а вроде в отдалении: всё заслоняли деревья. Они, все трое, перекидывались малозначащими фразами. Последнее время немного потеплело, и вокруг разливался тонкий сосновый аромат. Вечер был каким-то рассеянным, бессодержательным, но в целом хорошим – они все будто понимали без лишних слов, что сейчас вполне неплохо вот так вместе прогуляться, но вообще-то каждому необходимо набраться сил.

Фонари оранжевато подсвечивали сосновые иглы. Они проливали островки света на плиточные дорожки, а какие-то участки погружали в задушевную темень.

С главной аллеи донеслись возбуждённые голоса, особенно горланил какой-то парняга:

- Светка, с дэрэ тебя! Ещё раз! Ща погоди, ща всё будет! Э!

Следующие несколько секунд Карине пришлось проматывать в памяти, как в замедлении. Тогда было сложно что-то понять.

Резкие хлопки, белые вспышки над деревьями, звериный, надрывный крик – и Герман кидается наземь, закрыв голову руками.

...Она бросилась к нему, но в следующий миг уже летела в траву, отшвырнутая, будто взрывной волной.

Она стукнулась головой о корень - было не больно, но мелькнуло на краю сознания – «знатно приложилась»; футболка задралась и измызгалась травой, она влажно, склизко ехала под спиной...

Морщась, Карина попробовала сесть – чтобы увидеть непонятную и страшную картину: Рихтгофен вцепился Алесе в горло и колотил её о сосну с безумным рёвом:

- Отравить меня хочешь, сука!!!

- Герман, ты дебил?! Пусти её, быстро! – завопила Карина.

Но тут же Рихтгофен и сам внезапно обмяк и на подломившихся ногах повалился набок с невнятным, размазанным стоном.

Стамбровская закашлялась и упала на колени рядом с ним.

Она подняла небольшой предмет из травы и нацелилась ему в шею.

Карина ни о чём не думала, просто кинулась на неё – но снова отлетела вбок, скалясь от острой боли в голени.

Алеся засадила ей в кость.

Карина уже ничего не соображала, валяясь щекой в холодной, засыпанной иглами, траве.

- За что? – протянула она.

- Ни за что! - отрывисто, зло рявкнула Алеся. – Психи оба! Сладкая парочка, Абрам и Сарочка!

Она всё-таки сделала что-то с Германом. Он перевернулся на спину и лежал, тяжело дыша, колотился и стонал. Алеся поглаживала ему плечи и лоб неловкими движениями и негромко повторяла какие-то монотонные фразы: рядом с ним должен был находиться человек, на самом деле ласковый, жалеющий – а была лишь она.

Карина всё так же лежала в траве, скорчившись и обхватив ударенную ногу. Она уже могла соображать, но почему-то решила ещё немного полежать и посмотреть со стороны. К Алесе и Герману подошли люди: придавила плитку растоптанная подошва тяжёлых ботинок, свинцовую серость брюк кровяной линией прорезал лампас. Стамбровская с некоторой враждебностью отчеканила пару фраз. Вскакивая, привычным, видимо, жестом выхватила из сумки тёмно-красную корочку и сунула её в лицо подошедшим. Они прогнусавили что-то досадливое, но примирительное, и убрались восвояси.

- Леся, ты и ментов строишь? Что такое вообще? Что это было?

- Щас объясню! – бросила та. – И вас построю тоже! Ишь тут! Я же знала, знала, что всё прямо слииишком хорошо... – с кошачьим оскалом рычала Стамбровская, бледная и встрёпанная. – Иди уже успокой своего. Сорян, конечно, пере**ла. Но не так сильно, вставай давай, горе ты.

Карина поморщилась и подползла на коленях к Герману. На его бледном как полотно лице застыло выражение страдания и ужаса, глаза были закрыты, а брови мучительно сведены. Только из безвольных, размякших губ вырывалось тихое, тонкое, похожее на скулёж:

- Hilf mir... Hilf mir...

Мешая немецкие и русские слова, Карина принялась шептать ему ласковости, гладила, обнимала, распростершись рядом. В иной момент посчитала бы это стыдом, но сейчас просто ощущала, как с её век срываются крупные, горячие капли – видела, как они падают ему на щёки, на губы, на шею, где набрякла кровавая росинка. Вытирала их. Чтобы упали новые. И всё так же, как заведённая, шептала:

- Герман, миленький... так плохо тебе, Герочка... что с тобой, птичка моя... что с тобой...

- Я-то вам расскажу, что, - звенящим голосом сказала Стамбровская, застывшая на одном колене. Очки слегка съехали, и она старательно пыталась их поправить. – Ты ни черта не запомнишь, но я повторю потом.

До Карины её слова доносились словно через речную воду.

- ...вот так магия и работает, бл*. Хотя в нашем мире проводимость воздействий ну очень хреновая. Ты не беспокойся, это просто формула парализующая, безвредная. Лёгкая. Ну, а что мне было делать. Транквилизатор тоже норм. Даже привыкания не вызывает, новейшая разработка. Я вот предполагала, что подобное говно у вас произойти может, но как-то не спросила про кое-что, да и вообще...

- Х*я ты даёшь, Леся.

- Чё?

- Да всё. И в сумке у тебя целая аптечка. Какого ты транквилизаторы с собой носишь?

- Ты ещё спроси, чего я оружие и удостоверение с собой ношу! Е**ть. Вы у меня не одни, вообще-то! – огрызнулась Стамбровская. – У меня оперативная работа. И в тылу я не отсиживаюсь. Ты ещё спасибо скажи! Что я тут с тобой оказалась, а не кто-то. Ладно, забей. Надо как-то домой добраться.

Рихтгофен медленно поднялся, пошатываясь. Он мог идти самостоятельно. Но они всё равно вызвали такси, и всё равно он рухнул на кровать как подкошенный. А потом уткнулся в подушку и с надрывом простонал:

- Я этого не заслужил!

- Чего?!

- Мира! – зарыдал он в ответ Карине. – Жизни!

- Герман, чего ты? Ты объяснишь хотя бы что-то?

- Пошли, - похлопала её по спине Алеся, – я объясню. Закуривай.

Сама она налила в толстодонный стакан фиалково-вишнёвый карменер. Хотя последнее время она заходила к ним редко, специально для Алеси дома держали чилийское вино.

Она слегка раздула ноздри своего греческого носа, посмаковала, облизнула с губ терпкую красную жидкость.

- Карин, я, конечно, не знаю, как ты справлялась в прошлой жизни, были ли у вас такие проблемы. Но сейчас извольте – получите и распишитесь. Поздравляю, у вас фронтовик. И посттравматическое стрессовое расстройство.

Она ещё несколько минут рассказывала: кратко, графично - как надеялась Карина, с некоторыми преувеличениями для понятности. Потому что иначе вырисовывалась невесёлая картина.

- Резкие звуки, взрывы, возможно, раскаты грома. И замкнутые тёмные пространства. По моим предположениям, это то, чего вам стоило бы избегать, - сказала Алеся. – Хотя на одном избегании далеко не уедешь. Надо будет успокоительные попить, пока не скажу, какие конкретно. Да, и терапия тоже не помешает. Пойдём, не надо его одного в такие моменты оставлять. Знаешь, из-за чего это? У меня есть предположения... Давай я тебе книжку дам, с его биографией. Там про войну ну просто куча, но я на один момент грешу.

Именно тогда Алеся и подарила ей этот том с обложкой цвета запёкшейся крови и золотыми буквами.

Карина удивлялась убогости своих прежних мистических опытов – но такой остроты осознанности, как сейчас, она не пожелала бы и врагу.

Хотя она действительно не помнила, казались ли его реакции какими-то ненормальными. Но у него в последние два года жизни наблюдалось всё то, о чём спрашивала Алеся.

Спрашивала скрупулёзно и несколько отстранённо, а потом протянула:

- Ну, едрить ты простофиля. И влюблённая корова, к тому же. Ладно, везёт солдатам, что в них так втюхиваются.

А вопросы были с первого взгляда невинными: как Герман спит, не просыпается ли среди ночи, не рассказывает ли что-то странное, не кажется ли слишком лишённым эмоций при этом,  насколько ему свойственна раздражительность - может ли крикнуть и стукнуть кулаком по столу, не дёргается ли, когда заходят к нему за спину, не стремится ли постоянно держать всё на виду, когда заходит в помещение.

А ведь Карине всё это казалось нормальным.

Она сама вечно имела конфликты с родителями из-за беззвучного режима звонка: иначе она даже от самой приятной мелодии вздрагивала и не ждала от беседы ничего хорошего.

Но здесь причина была серьёзнее. Она ничего общего не имела с тонкой душевной организацией.

Силы Антанты решили нанести удар под Нанси. Это й операцией союзники по праву могли гордиться. Германская авиация понесла ощутимые потери из-за бомбёжек в ту осеннюю ночь. Хотя Рихтгофен и сам планировал довольно дерзкую вылазку и отправил о том телеграмму на имя самого кайзера, а пока собрал у себя офицеров и прикидывал возможный план действий. Но никто не успел высказать мнение. Раздались взрывы, посыпались стены, погас электрический свет – зато вспыхнуло везде злое, дикое пламя, сквозь дым доносился вой сирены. Особенно пронзительно он отдавался в ушах, когда Рихтгофена сшибло с ног кусками балок и перекрытий и он лежал, задыхаясь от тяжести и наползающего дыма, будучи не в состоянии даже закричать.

Он видел, как убило Эрни Удета. Кусок кирпичной стены врезался и мгновенно смял его худую, беззащитную грудь, хлынула чёрная кровь изо рта, мотнулась и беззвучно стукнулась о пол уже мёртвая голова.

На глазах закипали слёзы: неужели всё, вот так?! А они ругались постоянно, хоть бы и в шутку, почему не нашлось хороших, серьёзных, нормальных добрых слов?! Так, да?!

И о себе он так думал: остро, до синего льда в венах он ощутил свою беспомощность – ну и что, что когда-то, и не так уж  давно, на спор гнул подковы – теперь ему отсюда не выбраться.

Крик замер в груди с хрипами. Он чувствовал, как изломано и покалечено его тело, хотя запоздалым, очень медленным эхом доходила до него боль. Рёбра – два, три? – были сломаны, в бедро впился осколок, безжалостно, неумолимо сочилась липкая кровь.

Он с каждым новым толчком крови осознавал, насколько ближе к смерти - приказать сердцу остановится?! Горькая дилемма...

Горше выедал слизистую глаз ядовитый дым. Вот глаза доставляли истинное мучение.

И было ясно, что на помощь не придёт никто.

Все погибли.

Остальным всё равно.

Его товарищ неподвижно лежит рядом.

Как хрупко человеческое тело...

Красивый, как кавалерист-вольтижёр, а ведь многие пришли в авиацию из кавалерии, да, воздушные гусары, и вот безжизненное тело в крови....

Когда он сам в это превратится?

Сознание гаснет.

Но нет, нет, только не огонь!

Это мучительно.

Но он подбирается к щеке, к волосам.

Не всё ли равно?

Карин.

Он ведь хочет быть красивым для неё. Даже в смерти. Только не высмоленная, жутко блестящая, чёрная кожа и выжженные глаза...

Отчаянный, беспомощный крик рвётся сквозь рёв пожара на аэродроме в Нанси, растаскивают обломки и ищут живых – и спасают Красного Барона, уже на носилках теряющего сознание...

Следующий год он считал тьмой и ужасом и очень не хотел бы это вспоминать.

Когда Карина пыталась расспросить его, Герман то злился, то отсутствующим голосом говорил, что помнит очень мало. Отделывался самыми общими, смутными фразами. Пришлось листать биографию.

Выздоровление действительно шло медленно и с осложнениями. Поменялся и его характер. Гневные вспышки чередовались с униженными мольбами о прощении, с сетованиями, что он недостоин Карин. Порой и она в сердцах могла прикрикнуть на него, но вообще жалела, ласкала и утешала – понимала, что с ней сейчас говорит не только Рихтгофен, иногда не столько – а раны, боль и мука.  А иногда – препараты.

Она не знала, когда сердцу было больнее. Когда он метался в бреду, впивался зубами в подушку, орал, что хочет сдохнуть, рыдал и выгибался по-звериному? Или когда после инъекции бессильно размётывался по постели с тихим протяжным стоном, замирал подстреленной птицей с раскиданными крыльями?

Иногда он поднимал веки, смотрел вроде бы ей в лицо, а вроде бы насквозь жутковатым взглядом, полным тихого безумия – в акварельной сини зрачки превращались чуть ли в маковое зёрнышко, казалось, сейчас исчезнут, а рассудок вместе с ними... Он разлеплял припухшие, покрасневшие губы и начинал шёпотом проговаривать какие-то дикие вещи:

- Положи сверху веточку...

- Ты что, милый, какую веточку?

- Еловую... Чтоб найти потом... Такая метель... а это и хорошо, что метель... или не хорошо – Бог его знает, мне всё равно... какой снег тёплый… мягонький… сейчас завалит... я и вставать не хочу... а ты веточку положи-то, миленькая, положи... сейчас не встану… а вот весной придёшь, откопаешь... я спать хочу, сладкая... мне бы спать...

И он проваливался в забытье. До пасмурного пробуждения. До тоски и взгляда в стену. До нового касания любимых пальцев: «Плохо тебе, птиченька моя?»

Ещё он постоянно видел валькирий. Они у него выглядели как летчицы из эскадрильи баронессы Стуре.

- Там, видишь, цветы красные... и самолёт мой красный... и с неба кровь льётся... нет, не льётся, летит... это лепесточки... цветики-цветочки... а ты меня не отдавай им, жёночка... я к тебе хочу... я тебя хочу... только тебя... Карин... где ты? держи меня за руку... жёночка... держи...

Карине было неловко читать и вспоминать, но в такие моменты она одно время пыталась отвлечь его, не давать слишком много лекарств, потому что видела, чем это оборачивается для других офицеров. Отвлекала потайными, стыдными ласками: ныряла под одеяло, разматывала повязку, сначала слушала его слабые возражения – стыднее всего было то, что она разгоралась от этой беззащитности, жалобности – а потом покрывала мокрыми, жадными поцелуями места возле раны, поднималась выше – и затем его тихие стоны были наполнены наслаждением. Она немного смущалась, когда после всего касалась губами его бессильно опущенных век, пшеничных бровей или вспыхнувшей в лихорадке щеки. Но она безмолвно радовалась победе.

Однако так было далеко не всегда. Порой инъекции были неизбежными. И тогда Рихтгофен испытывал очередной приступ отвращения к себе. Сквозь зубы цедил что-то наподобие слов «дерьмо» и «тряпка», а потом надрывно кричал о желании умереть, и Карина понимала, что он не преувеличивает, ему плохо не только физически, а душевно. Она понимала, что он не так беспомощен и физически слаб, когда Герман уже ходил туда-сюда по коридору госпиталя на костылях – но во время одной такой прогулки отбросил их, осел на пол и разрыдался.

Рихтгофен понимал, что болен. Несмотря на то, что кости и ткани постепенно срастались и, в конце концов, срослись.

Его ситуация мало чем отличалась от той, в которую попали иные раненые офицеры. Он нашёл и других пострадавших и их держался с болезненным упорством – словно хотел убедиться, что он такой не один. Кто-то не собирался бросать, лишь на словах борясь с зависимостью. Кто-то честно пытался покончить с морфием. Кто-то кончал жизнь самоубийством.

В то время на него уже обратили самое пристальное внимание. Кайзер дважды вызывал его в ставку, требуя детального доклада с оценкой возможностей – как такой новый род войск, как авиация, способен переломить ход действий на фронте. На заседании присутствовал также граф Цеппелин и молодые конструкторы – Фоккер и Юнкерс.

Рихтгофену срочно было нужно прийти в себя. С самого утра тошнило - хотя плевался он в итоге только желчью. Ломило всё тело, бил озноб. Он знал, что может с этим справиться, перетерпеть. Но как же он пойдёт докладывать Его Величеству? Такой же жалкий, дрожащий, дёрганый? И, пропуская слова сквозь сведённые челюсти, он велел:

- Франц, остановись. Да, тут. Сейчас же!

И выхватил уже приготовленный шприц, и подготовился, и отработанным движением вколол себе раствор.

Салон автомобиля поплыл, апрельская небесная голубизна мазнула по глазам и истаяла мутной полосой. До него донеслось туманное мычание: словно  это был не он, а кто-то другой. Туловище тоже ощущалось чужим и громоздким. Он вмазался щекой в кожаное сиденье. Фуражка слетела с головы и шлёпнулась на пол. Там подтаивала вода от сапог. Почему-то некоторые детали виделись ему слишком остро, а другие как во сне.

Он помнил медовый месяц с Карин на Адриатике. Итальянцы его любили, и это было взаимно – все эти походы в театр, поэтические чтения, митинги в Риме... 

Его сейчас ударял тот же прибой, но гораздо горячее, и более... сладострастно? Словно сама вода хотела совокупиться с ним... призрачная вода... никакого моря в машине быть не могло... но Рихтгофен трогал себя, пытаясь ухватить убегающую пену, изгибался и мурлыкал, как кот, находя это даже пикантным...

Если б не поймал этот взгляд, уже плавно садясь, расправляя плечи, поводя головой, воскрешая в памяти предыдущий доклад, машинально щупая награды на груди – барон являлся к кайзеру, надев все ордена, что тот своей рукой ему приколол на мундир: Вильгельм очень щепетильно к этому относился.

А Франц поглядывал на него со смесью опасливости... чёрт, да вполне себе различимого презрения.

Рихтгофену захотелось выволочь мерзавца из кабины и раскровянить ему нос, приложив несколько раз о капот. Он с огромнейшим трудом сдержался. Только обнажил зубы и зашипел, как его любимый питомец – девочка-гепард с простым именем Муши – то есть по-русски, Киса.

Её привезли из колоний, она воспитывалась уже в эскадрилье. Когда не знаешь, завести милого балованного кота или преданную и быструю охотничью собаку – заводи гепарда.

В конце концов, всё было не так уж плохо. Приличное самочувствие и координация к нему вернулись. Настроение со странной, но всё-таки естественностью, прыгнуло от агрессии к благодушию.

Рихтгофен знал, что ему нужно несколько вещей.

Сесть напротив окна – так, чтобы весенний свет бил в глаза. Тогда всё вполне натурально.

Напрячься и не разваливаться на стуле. И стараться не чесать лицо.

Своим неизбежно медленным словам придавать философскую весомость. И быть наглым. Это у него получалось всегда – превосходно, без всяких веществ.

Да, всё это было не то, чтобы просто - но он справлялся. Однако всякий раз сгорал от позора.

Боролся он очень долго и трудно. Но от самых близких болезни не скрывал. Порой его борьба принимала диковинные формы...

В тот день Карина весь вечер не отходила от Германа, обнимала, в десятый, двадцатый раз утешала, когда он упавшим, сдавленным голосом произносил: "Я пропащий человек, Карина... лучше б и не жить... Карин, я ведь совсем не гожусь для мирной жизни... всё, списать меня надо... я вообще никуда и никак... ты такого не заслуживаешь...»

А вскоре её передёргивало, когда на скользкие вопросы Алеси она была вынуждена ответить положительно.

- Он обращался к тебе с противоестественными просьбами?

- Какими ещё? - выставила штыки Карина.

- Понимаешь ли, возможно, не все следы от дуэлей - это реально следы от дуэлей, - вкрадчиво произнесла Стамбровская. Ей, видимо, самой было неприятно говорить об этом. - Я удивлена, если нет чего-то ещё. Но ты книжку-то полистай.

И ей пришлось вычитывать описания - которые, хотя Рихтгофена подавали героем и человеком железной воли, всё равно звучали унизительно и дико.

Да. Он был большим оригиналом и решил вышибать клин клином. Раз морфий - средство против боли, которой он так страшился, то разве он не может бросить вызов самому себе и отыскать в ней наслаждение?

Очень понятны были его мотивы, когда он отзывал в коридоре Лёрцера, взяв под локоть, и полушёпотом просил: «Бруно, товарищ, ты как увидишь, что я ширнуться хочу - сунь мне в зубы хорошенечко...» Карину он просил себя связывать. С безжалостной чёткостью описывал все симптомы ломки и требовал: «Как увидишь - зови народ, пускай хоть в бараний рог крутят! Карин! Я враг! Я себе самому враг и вам всем тоже! Что, жалко, что ли?! А ты наплюй! Я сказал, наплюй! Как-как, слюной!»

А однажды он и тогда, и сейчас попросил ломким, странно подрагивающим голосом: «Карин, сделай мне больно...»

Нет, всего лишь раз или два он метался по комнате и орал: «Да я прошу тебя! Умоляю! Тебе что, трудно?!"

Конечно же, он догадался, что справится и сам. Теперь вместо иглы он брался за нож.

Хлестание нагайкой по спине не приносило удовлетворения. Только когда на белой тонкой коже выступал бисер кровяных капелек, он ощущал искупление, и покой, и очень особенное, острое, необычное наслаждение - но главным всё-таки было чувство искупления.  Рихтгофен не заметил, как вместо одной зависимости появилась другая, хотя ему казалось, что всё под контролем. Повреждения ведь были не сильными. И не то, чтобы частыми. Хотя Карин всё равно плакала. Как тщательно он ни старался скрывать это - но мало-помалу она обо всё догадалась: пожалуй, но характеру и частоте порезов. Но однажды, после сильнейшего потрясения, он разом завязал.

Рихтгофен помнил только то, что день был паршивый: в бою новая модель Фоккера показала себя скверно, хотя во время испытаний всё было в порядке, эскадрилья понесла потери, он в который раз вспоминал ранее сгинувших товарищей, а последний год из головы не шёл Эрни, погибший во время бомбардировки в Нанси, да ещё кайзер был в своём репертуаре - вот уж точно, минуй нас барский гнев и барская любовь: сначала приглашает во дворец, треплет по щёчке в присутствии генералитета, смущая всех - и самого барона, и прочих офицеров, - а через пару дней звонит и устраивает яростный разнос в самых грязных выражениях. Честное слово, как будто он отвечает за всю германскую авиацию целиком. И за конструкторские бюро, конечно же. А может, и погода повлияла. После возвращения на базу хлынул мерзкий ливень. Тоже как издевательство: «Вот была у вас возможность, приличные погодные условия, а вы всё просрали...»

К тому времени Карин уже переболела пневмонией и была очень слаба, и барон запретил ей дальше надрываться в полевых госпиталях - и перевод к нему в часть в качестве секретаря ни у кого, кроме неё самой, не вызывал сопротивления и казался логичным. Равно как и то, что она в любое время может зайти к нему. Очевидно, Рихтгофен был в очень подавленных чувствах, если не проверил, заперта ли дверь. Так что Карин застала его в тот самый момент, когда он собирался расковырять рану на бедре - точнее, провести новый надрез рядом. Без лишних слов она схватила со стола нож для бумаги и полоснула себя по руке.

Карине было не по себе, когда она вспоминала сцену на кладбище. Алеся вспорола ей предплечье кинжалом точно так же, в том самом месте.

Герман тогда рыдал и просил у неё прощения, стоя на коленях. Больше он не резался. Её лёгкая рана тоже зажила быстро и без проблем. Но тогда их отношения и приняли окончательно тот горьковато-болезненный оттенок, когда даже со стороны их любовь выглядела хотя и глубокой, и возвышенной, но слишком тёмной, погибельной. Было понятно: случись хоть что-то с одним из них, погибнет и другой - причём погибнет как-то нехорошо, зловеще, в чаду безумия.

Это был двадцать второй год.

Карина узнала, что в родном мире Рихтгофена мировая война была всего одна, но длилась восемь лет - с 1915-го по 1923-й. Он ушёл на фронт в шестнадцатом. Человек семь лет провёл на войне. Да причём лучшие, цветущие свои годы. Когда Герман погиб, ему недавно исполнилось тридцать.

Мало что радовало - но многое становилось понятно. И почему с Рихтгофеном случился приступ, и почему необходимость укола привела его в ярость и ужас. И все эти странности, и дикие рассказы и просьбы, и ночная бессонница – всё становилось на свои места.

Алеся была ужасно раздосадована.

- Бл**ь, ведь надо было предупредить!

- Разве ж ты знала, что случится?

- Допустим, нет - что конкретно, да где, да отчего! Но могла бы догадаться. А меня тогда перекрыло от того, как лихо транслокация получилась - ну вот, недолго музыка играла... Ай...

Она вообще ощущала себя неловко. В том числе и из-за того, что сбила тогда Карину с ног. Но, очевидно, у неё тоже сработал боевой рефлекс - и тоже всплыла профдеформация. Тем более, она так и сказала об оперативной работе.

«Повезло мне с товарищами офицерами», - вздохнула Карина.

- Я только одно не совсем понимаю, - проронила она, - вот в парке - невинный фейерверк, хотя я тоже дёрнулась... Но в воздухе ж во время происшествия - другое дело, это же лютая жесть! А он и действовал идеально, и потом прям олимпийски спокойный был.

- Ну, не совсем, - возразила Стамбровская. - Весь этот трэш, который он про передовую рассказывал - "сколько я зарезал, сколько перерезал" - это тоже от стресса, вообще-то. А насчёт спокойствия - дело ясное: потому что в небе он король. Одно дело, когда можешь всё контролировать, ну, или очень многое - другое дело, когда валяешься под обломками здания и не можешь даже шевельнуться. Самое поганое - это беззащитность. Как он вообще? Успокоительные пьёте?

- Пьём. Да вроде получше, - вздохнула Карина.

Ей было больно за Германа. До этого она не знала, через что ему довелось пройти. Хотелось как-то защитить, утешить. Но как? Рихтгофен всем своим видом давал понять, что ни в каких утешениях не нуждается. Тот злосчастный случай в парке они не обсуждали. Поднимать тему бомбёжки было бесполезно - а, как подчёркивала Стамбровская, то даже вредно. Карина не могла бы сказать, в чём это проявляется - но она ощущала: презирая себя за слабость, хоть и мнимую, ненавидя за неадекватность, Герман замыкается от неё.

Карина могла лишь в отдельные моменты заметить, что он невесел и задумчив - но часто предпочитала не подавать виду, чтобы Рихтгофен не думал, будто она пытается его подловить. Только однажды, после поездки в Молодечно на выходных, она не выдержала. Карина подошла и, положив руку ему на плечо, мягко заговорила:

- Гера, ты что-то совсем потерянный. Что случилось?

- Ничего, малыш. Правда, ничего, - ровным тоном отозвался Рихтгофен.

Вполне ожидаемо. Карина погладила его по волосам и обняла за плечи, нежно прижавшись. От расспросов она решила воздержаться.

Вроде бы ничего подозрительного не происходило, вечер вышел очень милый. Зашёл разговор о музыке, и бабушка принялась перечислять старые танцы и песни, вспомнила, как они с дедушкой танцевали на свадьбе "рио-риту", шутливо толкнула его локтем:

- Сань, а сейчас так сплясать слабо?

- А вот и не слабо! - воскликнул тот. - Сейчас, погодите...

И пошёл за старым проигрывателем и пластинками, причём удивление и протесты пресёк сразу:

- Ничего вы не понимаете, с телефона - это не то! Надо всё по-настоящему!

Потом они вместе с Германом пытались раскочегарить этот раритетный агрегат - правда, сначала ничего не выходило, и они, озадаченно почесав в затылках, отправились вместе курить в подъезд.

- Сейчас всё будет! - крикнул дед, закрывая за собой дверь.

- Вот не могу я, как возьмёт себе что-то в голову! - добродушно проворчала бабушка.

На лестничном пролёте стояли два потрёпанных венских стула. На полу у окна выстроился ряд горшков с очитками, щучьими хвостами и фикусами - их поливала тётя Маша из сорок шестой квартиры. Между стульями стояла хлипкая этажерка с единственным горшком, где доживал свой невзрачный век обрубок герани. Спасти его не представлялось возможным, но соседка всё равно возмущалась, если видела в горшке пепел. Поэтому, усевшись на стул, Александр Иванович молча подвинул горшок с геранью и водрузил на его место закопченную жестяную банку из-под кофе.

Какое-то время они молчали, глядя за окно. Но Александр Иванович то и дело поглядывал на Рихтгофена. «Во френче-то парню явно лучше. Хотя и в пиджаке неплохо. Мда, подлецу всё к лицу...» Вертелся на языке один вопрос. Задать его Александру Ивановичу давно уже хотелось - но он ощущал внутреннее сопротивление. «Чёрт. А может, это не моё собачье дело? Да нет, я ж не чужой человек...»

От Германа, конечно, не ускользнули эти пытливые взгляды. Он их ощущал почти физически - но не подавал виду.

Замечал он такое и раньше со стороны Карининого деда. Тот словно пытался обнаружить в нём переодетого неприятеля - да только пока никак не получалось.

Но он молчал. Каждый раз молчал. А сейчас они сидели и курили. Вместе с запахом табака в воздухе сгущалось напряжение.

Кто-то должен был сказать или сделать что-то.

Они одновременно протянули руки к банке, чтобы стряхнуть пепел - и взгляды их пересеклись: тёмный, с прищуром Александра Ивановича и синий, настороженный - Германа.

- Знаешь, парень, - медленно начал Каринин дед, глядя всё так же пристально, - вопрос у меня есть один.

- Конечно, спрашивайте, Александр Иваныч, - спокойно отозвался Рихтгофен.

Ещё на несколько мгновений повисло молчание. Их переглядывание напоминало дуэль. Наконец, Александр Иванович всё так же размеренно, припечатывая каждым словом, произнёс:

- Ну, а теперь, братец, признавайся. Воевал?

Не отводя глаз, Герман так же тяжело проронил:

- Да. Воевал.

Александр Иванович решительно затушил окурок, слегка хлопнул ладонью по этажерке и воскликнул, поднимаясь со стула:

- Эх, не знаю я, что ж ты за такая птица! А только видно всё по тебе, очень. Пока не буду тебя пытать-распытывать. Может, сам расскажешь, может, Карина - но до правды я докопаюсь. Хотя кто его знает, нужна она мне, эта правда? Главное вот что. Ты смотри мне, Карину не обижай. 

- Никак нет, и не собирался! - отчеканил Рихтгофен с насмешливой ноткой.

«Ишь, огрызается!» - усмехнулся Александр Иванович про себя.

- Смотри мне! - повторил он. - Ладно, боец, пошли, нас там заждались все, небось.

И примирительно похлопал Рихтгофена по широкой спине. Тот тоже хмыкнул про себя: ну вот, уже второй человек к нему так с ходу обращается. Видно, шила в мешке не утаишь. И чего это папенька дал ему такое имя, а потом удивлялся, что отпрыск ни финансами, ни юриспруденцией не интересуется - тогда как Герман значит «человек военный»...

В голове мелькнула недавно услышанная где-то фраза: «Как вы яхту назовёте, так она и поплывёт».