Бродячая собака

Светлана Лисицына
                Рассказ был опубликован в Литературном
                альманахе РУССКИЕ СТРАНИЦЫ №14.
                Санкт-Петербург, октябрь 2018

   Я хотела написать повесть о маме. Я думала, что, вспоминая свою жизнь в периоды, когда рядом со мной была мама, я буду вспоминать её. Но у меня ничего не получилось. Я совсем не помню маму в своём детстве. Только отдельные вспышки памяти, и в основном –  нематериальное, неосязаемое тепло её присутствия. Мы с мамой жили каждый – своей, отдельной жизнью, не посвящая друг друга в свои дела и проблемы, поэтому повесть моя получилась не о маме, а обо мне самой – и только.

   1
   Когда они поженились, ей было шестнадцать, ему –  двадцать три. Она – ничем не примечательная, он – очень красив. Это мои мама Елизавета Алексеевна и папа Сергей Николаевич. И жили они тогда на Украине.
   Начинался голод. Папа отвёл двух своих маленьких сестричек в богатое молдавское село и велел просить по домам милостыню под видом круглых сиротинок.   Девочки были прехорошенькие и их быстро приютили в богатые семьи (потом, когда беды отступили, папа вернул их в родную семью). Затем папа взял с собой молодую жену и поехал в Москву: ходили слухи, что там можно выжить.
   Слухи не обманули – Москва бурно строилась и с жадностью поглощала наезжие рабочие руки, а для этих рук там и сям, как грибы, разрастались колонии бараков, многие из которых прижились на долгие годы и согревали своим вонючим убогим теплом, в том числе – и меня.
   Мои родители попали на Главную Стройку Страны – строительство Дворца Советов. На тот самый огромный котлован, в котором, говорят, и сейчас под Храмом Христа – Спасителя, на глубине остался залитый жидкой глиной металлический бункер с широкой, торчащей вверх, трубой. Потом всё заливало и заливало водой, и вода победила, и мне довелось в этом месте плавать в бассейне с подогревом под открытым небом.
   Нет, мои родители не возили в тачках по шатким доскам мокрую глину. Они занимались благородным делом – обучали рабочих грамоте. В стране был объявлен «всеобуч» и папа с мамой преподавали на рабфаке. Жили они в бараке в одной большой комнате, куда папа перевёз из умирающей от голода Украины всех своих друзей и родных. На ночь весь пол застилался тряпками, на которых спали люди. Духота и мощные запахи пота были невыносимы, открытые двери и форточки не приносили свежести. Иногда одуревший папа орал во всю мочь:
  – Кто пёрнул?!!
   Люди от крика вскакивали, ошалело хлопали глазами и снова валились в тяжёлый сон.
   Здесь, в этом бараке, у мамы один за другим родились четыре сына, и все они умерли от воспаления лёгких. Постоянные сквозняки делали своё дело, а пенициллина тогда ещё не было. У меня сохранилась  фотография последнего братика – Жени. Ему было восемь месяцев. Он смотрел большими чёрными глазами и дышал открытым ртом – уже был болен.
   1936-й год. Этот год был примечателен тем, что у мамы родилась дочка, которая никогда и ничем (кроме кори) не болела. Это была я. И жили мы уже не в бараке, а в доме на Малой Пироговке, в маленькой комнате. Мама рассказывала, что в комнате у окна в деревянном ящике росла большая китайская роза, а на ней жил воробей, который влетал и вылетал через форточку. А ещё в этот год умер Максим Горький. В день его похорон толпы на улице были такие, что папу чуть не раздавили. Его спасла водосточная труба: он вскарабкался по трубе наверх, а брюки остались внизу: их подхватила и утащила толпа.
   Потом Гитлер со Сталиным поделили между собой Европу. Был подписан «пакт Молотова – Риббентропа» и Советский Союз с маху решил обучить русскому языку все присвоенные народы. Папе с мамой досталась часть Молдавии – Бессарабия. Папа стал директором русскоязычной школы, преподавателем истории и географии, а мама – учителем русского языка. И с этого времени у меня появилась длинная и ясная детская память.
   Нам выделили парадную часть большого дома, потеснив чету пожилых богатых евреев. Широкая лестница, обрамлённая  толстыми белыми колоннами, резная застеклённая дверь в просторную холодную прихожую и большой зал с большими окнами, роялем и высоким трюмо (наверное, раньше здесь музицировали и танцевали).   Я была такая маленькая и всё казалось таким большим! Ещё у нас была кухня с выходом в зал и во двор и ванная комната. Под ванной жили пятнистые морские свинки – нам их подарили. Я запомнила маму: она стояла в солнечных лучах, чистила ножом яблоко и бросала шкурки на пол морским свинкам.
   А папа разбирал книги. Их прислали из Москвы в больших фанерных ящиках. Вся комната была уставлена связанными бечёвкой стопками книг. Стена за роялем превратилась полностью в стеллаж для книг. Папа сидел на корточках, развязывал бечёвки, а я, держась за его кудри, забралась ногами ему на плечи. Он встал во весь рост, а я отпустила его волосы и полетела назад, головой в пол. Конечно, сотрясения мозга лучше бы не было, но ощущение свободного падения привязалось ко мне на всю жизнь. Я потом всё время прыгала. Откуда только было можно: прыгала с крыш в сугробы и в сено, прыгала с парашютом с аэростата и самолёта – и всё ради захватывающего мига свободного падения, переходящего в ощущение счастья и лёгкости.
   Люди относились к нам доброжелательно: к папе – с почтением, к маме – с жалостью:
  - Мадам Плеханова, как вам не стыдно носить тяжёлые вёдра с водой? Неужели у Вас не найдётся несколько монет, чтобы заплатить за это мужчине?
   В наш новый, ещё пустой дом, люди старались приносить необходимые вещи: кастрюльки, стулья, вёдра и даже ковры (эти ковры почти через восемьдесят лет всё ещё со мной). У меня появилась детская кроватка и коврик над ней, вышитый аппликацией. Хозяева дома подарили маме четырёх курочек и белого петуха, которого потом до полусмерти забивал хозяйский красный петух. А сами хозяева держали корову, гусей и кур.
   У моих родителей появилось много друзей. Часто собирались званные вечера – концерты. Играли на рояле, читали стихи, пели. Мне запомнилась такса, которую сажали на рояль и заставляли выполнять разные команды, а потом надевали на неё фуражку и просили:
  - Покажи нам, как Гитлер выступает.
   Собака садилась на задние лапки и громко лаяла. Все смеялись.
   Была весна, с крыш капала вода, сияло солнце. Я с удивлением смотрела, как по спине коровы ходят две вороны и выщипывают линяющую шерсть. Корова блаженствовала, боясь шевельнуться. Я, полная впечатлений, вбежала в зал, где концерт гостей был в разгаре, и закричала:
  - Я сейчас буду выступать. Я хочу рассказать басню Пушкина!
   Меня поставили на табуретку и я громко продекламировала своё первое литературное произведение:
                Басня Пушкина!
                Несут, несут корове пить
                Корове дорогой
                И клюнула ворона в хвост
                Корову!

   Не дослушав громких аплодисментов и смеха гостей, я сползла с табуретки и помчалась досматривать историю с коровой и воронами. А мама записала шедевр.
   Я доставляла родителям большие проблемы. Работы у них было много и они часто были вынуждены оставлять меня одну, и я не упускала момента – сбегала из дома.    Сбегала далеко и безоглядно. Чего только они  не предпринимали: запирали в доме – я  выгребла из печки угли и, если бы вовремя не пришёл с работы папа, могла бы сжечь дом; оставляли голой, внушая, что в таком виде стыдно показываться людям, но я сбегала голая. И это ещё полбеды, когда меня находили в цыганской мазанке, где я, сидя  на глиняном полу вместе с цыганятами, уплетала картошку в мундирах, но это  уже беда – когда я убегала в рожь. Хлеба стояли выше моего роста и найти меня было очень трудно. И тогда собирали народ и, устроив коллективный аврал,  по всем направлениям прочёсывали поля.
   Но время было счастливое, самое счастливое время для мамы. И как оно резко и неожиданно оборвалось!

   2
   1941-й год. Война.
   Папа где-то раздобыл лошадь с телегой. Покидали в телегу несколько ковров, швейную машинку, узел с разными мелочами – и погнали на восток! Влились в людской поток. Первая бомбёжка. Лошадь понеслась мимо моста через реку, прямо к обрыву.   Мама зацепила мои руки за перекладину телеги и истошно кричала «Держись!» Нас кидало и мотало по кочкам, но в последний момент что-то остановило лошадь. Бог миловал. У меня на голове появились седые волосинки.
   Папа ехал с нами до первого призывного пункта, откуда ушёл на фронт и больше к нам не вернулся. На фронте он встретил небесной красоты медсестру и остался с ней. Я после войны видела эту красивую женщину: ясное, нежное, приветливое лицо, большие голубые глаза, светло-русые толстые косы ниже колен. Рая. Горькая судьба ей досталась с моим папой.
   А мама со мной и поклажей осталась в дороге одна. Какое чудо помогло ей сохранить и меня, и кормилицу швейную машинку, и ковры, которые потом резали на куски и меняли на картошку! Кто-то в пути помогал, подносил, подвозил.
   И, наконец, наш последний этап в пути перед Москвой.  Три наших последних вагона отцепили от состава и загнали  в чистом поле в тупик. Одна за одной начались бомбёжки. Низкий гул самолётов и пронзительный вой падающих бомб. Вагоны подскакивали на рельсах. Но бомбы почему-то взрывались справа и слева и не попадали на железную дорогу. Сначала, услышав нарастающий гул, женщины хватали детей и бежали от вагонов прочь, но потом поняли, что в вагонах оставаться безопаснее. Мы стояли в тупике три дня, и каждый день нас бомбили. Но, как это ни странно,  было похоже, что немцы умышленно сбрасывали бомбы «вхолостую». (Такие случаи совсем не редкость. Мне рассказывала женщина из подмосковной деревни «Остров», как во время войны немцы по ночам бомбили за деревней поля. Кто-то зажигал им костры. Но на деревню ни одна бомба так и не была сброшена.) Через три дня нас вывезли из тупика и подцепили к составу. После этого меня стал преследовать ужасный сон – кошмар: я стою на вспаханном поле. Ночь, тёмно-серое небо. У горизонта появляется чёрная точка и с нарастающим гулом летит прямо  на меня. Я точно знаю, что этот «чёрный мессер» летит чтобы меня убить и что бомба обязательно упадёт туда, где я  нахожусь. И я начинаю по пашне бежать. А бомба взрывается именно в той точке, где я только что  стояла. Самолёт разворачивается и снова летит на меня, и я опять бегу по рыхлой вспаханной земле. И так пока я, задыхающаяся, мокрая от пота и с бешено колотящимся сердцем, не просыпалась. Сон снился мне до окончания института, до двадцати пяти лет. В детстве я по ночам кричала, а потом, проснувшись и очнувшись от ужаса, боялась снова заснуть и досыпала уже сидя, укутавшись в постоянно сползающее одеяло и прижавшись спиной к стене.

   3
   В Москве нас встретили мамины сёстры: старшая Надя с сыном Юрой и младшая – Клава. Недолго жили в бараке на улице Авиамоторной. И снова подгоняемые воем сирен непрекращающиеся бомбёжки… Между бараками выкопали длинный блиндаж – бомбоубежище. На полу повсюду лежали  разбросанные кирпичи, у стен стояли лавки, и тут же назначенным дежурным выдавали лопаты – засыпать песком зажигательные бомбы. Многие в убежище не ходили и, стоя на улице, наблюдали за боями самолётов.   Над авиазаводом висели дирижабли. Юра приносил домой ещё тёплые осколки фугасов.  В соседний барак попала бомба. У нас взрывной волной выбило окно и разбило о потолок синюю лампочку. Тётя Надя изо всех сил придавливала меня за шею к полу и, чуть не придушив, кричала  «Лежи!».  А маму  я в это время  почти совсем не помню, в своём детстве я вообще её запомнила меньше, чем других. Может это потому, что она никогда меня не обижала, никогда не наказывала.
   Мы очень быстро оказались причисленными к срочно сформированному на базе какого-то предприятия мотозаводу (фронту были нужны мотоциклы) и отправленными  этим заводом  в эвакуацию за Урал в старинный город Ирбит. Всё делалось быстро и чётко – и три сестрицы: Надя с сыном Юрой (ему уже исполнилось 10 лет) моя мама Лиза со мной, Клава и моя бабушка Анна Кирилловна, еще и  не успели опомниться, как были уже в пути. В телячьем вагоне справа и слева от входа в гостеприимном безмолвии нас ожидали широкие дощатые нары, посемейно потом  разгороженные шторками из одеял и тряпок; а посреди вагона излучала уют круглая печка-буржуйка.
   Ехали целый месяц и большую часть времени простаивали на запасных путях, уступая дорогу составам  военного назначения. Вдруг поезд резко дёргался и набирал без предупреждения скорость, и при этом с излучавшей уют печки  всё, не прикрученное проволокой к печной трубе, летело на пол. Большой проблемой была добыча питьевой воды на стоянках. Едва поезд останавливался, как люди  с бидончиками и чайниками в руках соскакивали с подножек и, мечась и обгоняя друг друга,  разбегались в поисках колонки и иногда, вернувшись назад, не находили свой состав на месте, в результате чего  уехавший вместе с детьми и с вещами светильник уюта приходилось догонять на перекладных.
   Когда же, наконец, добрались до Ирбита, то  всем  было уже приготовлено жильё и в приказном порядке, по закону военного времени, теснили всех, у кого была хоть пядь «лишней» жилой площади.
   Ирбит – патриархально деревянный и не единожды дотла сгоравший и вновь возрождавшийся из пепла уездный городок. В веках он славился огромными сибирскими ярмарками, и люди в нем в основном жили зажиточные, имеющие при домах и скотные дворы, и огороды. И нам достался дом в самом его центре, недалеко от рынка и деревянного кинотеатра «Луч» с пирамидой на крыше и железной водонапорной трубой в боку. Полуподвал нашего дома уже был заселен разными людьми, в числе которых был высокий молодой офицер (он потом учил меня стрелять из пистолета, но у меня не хватало сил нажать на курок) и мой  будущий враг – хулиганистый подросток Генька (враг потому что ставил петли на кошек). Ну, а над ними в доме жили хозяева и мы. Старым хозяевам –  Модесту Тимофеевичу и Евдокии Флегонтьевне, оставили одну комнату, их дочери – конопатой уралочке Вале Шипицыной – каморку, отгороженную от коридорчика с печкой фанерной перегородкой. А нам выделили большую комнату с большой русской печью.
   Я думаю, что вольготности моего уральского детства мог бы позавидовать любой  опекаемый взрослыми ребёнок. Взрослым было не до меня. Три сестры работали такелажницами. С помощью широких ремней и круглых чурок они  перегружали тяжёлые станки и оборудование завода из вагонов в машины. Домой приходили поздно, уставшие, но весёлые и румяные. Бабушка готовила суп из лебеды и крапивы и изредка пекла самые вкусные в мире, чёрные, хрустящие оладышки из картофельных очисток на комбижире. Чай пили с сахарином, а картошку выменивали на куски молдавских ковров. Продукты и вещи получали по карточкам, и потерять их, эти крохотные (1х1 см) источники благосостояния, означало голод на целый месяц.
   Нам выделили за городом делянку пней, и мы всей семьёй по выходным ходили обрубать с них кору – топливо для печки, и собирать шишки в лесу. Купили и поселили за печкой двух поросят – Нюльку и Дюльку. Сначала их выкармливали чем-то из сосок, а потом выписали для них талоны на  помои из городской столовой.
   Брата Юрку я почти не видела – он где-то бегал с Генькой, но однажды он сделал для меня много куколок: нарубил из толстого прутика обрезков, нарисовал на концах глазки, ротики и носики, выделил ножичком головки. Я была счастлива, уложила их в рядок и накрыла лопухом. А Юрка, сорвав «одеяло», стал их одну за другой вытаскивать и, отрубая им головы, напевать: «Бедный Маши-и-и-и, без голови-и-и-и…»
   Я плакала и кричала на весь Ирбит.
   Юркина мама Надя имела золотые руки и умела делать всё: перетягивать матрасы, подшивать валенки, шить одежду  –  с  такой не пропадёшь. Но пришла плохая весть: заболел туберкулёзом её муж. Дядя Яша (их фамилия Нетудыхата) оставался работать в Москве в сталелитейном цехе.
   Срочно зарезав Нюльку и Дюльку, Наде вручили целый мешок свежей свинины, и она вместе с Юркой помчалась в Москву спасать мужа.

   4
   Как я уже подчёркивала выше, взрослым было не до меня – и началась моя вольготная жизнь. Дисциплина на производстве сложилась очень законопослушной: за опоздание на работу на пять минут гарантировалось три года лагерей. Мама уже работала в карточном бюро. Она разводила казеиновый клей и наклеивая крохотные карточки (хлебные, продуктовые, вещевые) по видам и датам, составляла отчёты.   Работы было так много, что она не приходила домой сутками и, чтобы не засыпать по ночам, сделалась курящей. Она курила потом всю жизнь и только уже в пожилом возрасте (после серьёзного предостережения лечащего врача), как отрезала, бросила.
   Бабушке хватало забот по дому, да и уследить ей за мной было не так-то просто.   Передо мной открывался огромный ещё неведомый мне мир, и я в полную силу  воспользовалась своей природной тягой к путешествиям.
   Не помню, чтобы я была голодной потому, что мой домашний рацион богато пополнялся природными и прочими кормами. Я быстро усвоила все способы пропитания и, как все детишки, не пропускала ничего съестного. Мы ели:  ягоды паслена, семена из стручков акации, калачики манжетки, пучки – это толстые стебли зонтичных растений (мы их чистили от внешней корки и ели сочную середину). Кроме того, я знала, где находятся поля брюквы и турнепса. Ещё мы ели (называя его колобом) жмых. Плитки жмыха, чёрноного подсолнечного и жёлтого горохового, предназначались для скота, но для нас это было лакомство. Колоб был настолько твёрдым, что его было трудно откусить, и тогда мы придумали его мусолить. И поэтому наши кармашки и щёки всегда были вымазаны. Я перебиралась на пароме через Ницу и Ирбитку и обходила рыбаков – и они иногда делились со мной припасами: угощали кусочком хлеба, луком или даже яйцом. А иногда я пристраивалась к похоронной процессии и, изображая скорбный вид, шествовала до кладбища, где мне тоже перепадало от закуски.
   В своей охоте за едой я была стихийным бедствием для хозяев нашего дома. Стоило курице подать голос, как я уже была рядом, находила и тут же выпивала яйцо.
   Хозяйка жаловалась маме: «Она разогнала всех кур из сарая, теперь несутся где попало. Хоть бы подсадные деревянные яйца в гнёздах оставляла, но ведь и их уносит».
   Хозяева стали запирать сарай на замок, оставляя щель для кур, но где пролезет курица, пролезала и я. А для меня под замком было только безопасней разбойничать. Куры покинули сарай и стали нестись на сеновале. И для меня это было – что надо.   Уж там, кроме меня, никто не мог найти их яйца. Спасения от меня не было, и никакие уговоры на меня не действовали. Хуже того: я съедала всё съедобное в хозяйском огороде: репу, морковку, лук. Я ничему не давала созреть. Молоденькие бобы я съедала прямо со сладкими пушистыми стручками. При этом я ползала по-пластунски между грядками прямо под носом у хозяйки – они плохо видела.
   А ещё я придумала игру для пятилетнего хозяйского Васьки, который охотно мне подчинялся: «Надо раздобыть еду для партизан, а то они без еды не победят врага!»  –  и мы с Васькой, пока бабка возилась в печи, крали с сундука горячие и румяные шаньги и прошмыгивали мимо в комнату стариков. Устроившись под кроватью, я Ваське объявляла: «Теперь мы – партизаны. Надо поесть»  – и мы съедали добычу. А бабка, обнаружив пропажу, шаркала мимо нас к окну, ворча: «В окно они что ли выпрыгнули?»
   В конечном счёте, Модест Тимофеевич решил меня прикончить. Он вставил вилы остриями вверх в середину стога, в который я постоянно прыгала с крыши туалета, и присыпал их сверху сеном. Я прыгнула, но – промахнулась. Вплотную ко мне, уже готовые меня проткнуть, вилы взметнулись вверх.   С тех пор я перестала прыгать в сено и никому  о неудавшемся  покушении не сказала.

   5
   Я рано узнала цену копейке благодаря сговору с бабушкой.
   Тётя Клава, работавшая уже в инструментальном цехе завода, вышла замуж за испытателя-мотогонщика Дмитрия Павловича Вашкова. Намечалось появление первенца, а питание было настолько скудным, что опасения за рождение ребёнка-рахитика казались вполне реальными. Тётушку нужно было подкормить хотя бы естественными жирами. И на семейном совете постановили продать четверть буханки чёрного хлеба и на эти деньги купить сливочного масла. А воплощение этого замысла в реальность возложили на бабушку. И тут озадаченная бабушка передо мною и взмолилась.
  - Светочка, я уже совсем  слепая, плохо вижу. Буду продавать, а меня схватит милиционер или уполномоченный. А у тебя глазки острые, как увидишь милиционера, сразу прыгай под помост и прячься. Продай эту четвертушку за сто рублей, а деньги   принеси мне. Только никому не говори.
   И вот я уже в толпе покупателей выхожу  на помост:  сбоку тянется прилавок, а за ним – облачённые в фартуки толсто одетые тётки и перед ними – миски с водой, и в воде плавают куски сливочного масла, а в качестве измерительного инструмента  – столовая и чайная ложки. Столовая ложка масла стоит сто рублей, но покупать его будет уже бабушка. Я легко и быстро продала свою четвертушку, но не за сто, а за сто двадцать рублей. Сто рублей отдала бабушке, а на двадцать купила себе карамельных петушков на палочке и слипшихся в сладкий комок мокрых конфет-подушечек. И вскоре я нашла ещё один источник заработка. До школы мне было далеко, но я уже узнала, что такое школьная бумажная помойка. Её пополняла уборщица, выгребавшая после уроков мусор из парт. Я бродила по помойке и пинала ногами кучки бумажек и среди них нередко находила трёшки и  пятёрки – забытые учениками в партах   деньги на буфет. Я ходила на этот источник обогащения в гордом одиночестве и никому не раскрывала тайну своих сокровищ.

   6
   И чего я только ни видела и ни слышала за день! Весь город был переполнен слухами о грабежах и убийствах, как, например, о том, что в мясной начинке пирожков находят человеческие ногти. Вечерами люди боялись выйти из дома, а днём кипела жизнь, и я не пропускала никаких событий. Меня давили до потери сознания у билетной кассы в кино. Я видела, как озверевший вороной конь пытался бить на скоку копытами по мотоциклу с коляской, а перепуганный мотоциклист не мог набрать скорость, чтобы от него оторваться. Я видела, как на дороге корова сбила с ног маленькую девочку и как в пыли растекалось молоко из её бидончика. На спуске к парому лошадь упала животом на кол. Я была на всех пожарах и похоронах. А потом ночами все страхи дня сливались с не проходящим стрессом от бомбёжек, и я во сне кричала, мешая всем спать.
   Я переживала за всё и за всех, но за себя почему-то совсем не боялась, и мне давали серьёзные поручения, и самое из них важное – заверить карточки у квартальной, которая жила на противоположной стороне квартала. Этот поход был опасен и ночью, и днём: за продуктовые карточки могли покалечить и убить, особенно зимой, когда день короткий и мрачный. Снаряжали, естественно, меня: никто ведь  не заподозрит, что маленькая девочка несёт такое богатство.    Пальтишко, валенки, повязанный крест-накрест (под мышки и за спину) толстый платок. И где-то в глубине всех этих одеяний – драгоценные карточки. И если спросят, я должна сказать, что мама ушла на работу, а я иду ночевать к бабушке.
От ворот совсем незнакомого дома отделяется совсем незнакомый дяденька, в два шага подбегает и, схватив за воротник пальто, подбивает меня ногой. Я повисаю у него на руке и заливаюсь колокольчиком: у меня ни малейших сомнений, что дяденька просто пошутил.
   И он, и действительно,  просто пошутил. Он поставил меня на ноги и, отряхнув, даже похлопал по плечу:
  - Куда же ты одна так поздно топаешь? Не боишься?
  - К бабушке ночевать, мама ушла на работу.
  - Ну топай, топай… топай к своей бабушке… Только скажи своей маме, чтобы не пускала тебя  так поздно одну.

   7
   Приближался Новый год. Обычно вместо ёлки ставили большую, до потолка, пушистую сосну. Игрушки делали сами, всей семьёй: красили и склеивали длинные бумажные цепи. Клеили картонные домики в ватном снегу, вырезали снежинки, бронзовой и алюминиевой краской красили шишки, шары и звёзды. Мастерили и пели, пели на три голоса, с «тяглом» – тонкой звенящей нотой над низкими голосами. Годы спустя, я всё никак не могла уразуметь, откуда в моей памяти так много украинской «мовы». Забыла, потому что пели  чаще всего поздними вечерами, когда я уже спала, и эти песни меня не только пропитывали, но и вживались в меня во сне раз и навсегда. Я не знаю украинской грамматики, и  поэтому вспомню навскид и запишу русскими буквами «на слух»  по паре-другой строк из этих удивительных  песен:

                Ой гаю, гаю, зэлэный гаю
                Кохав дэвчину, тэпер нэ маю
                Ой, на горэ, там жинцы жнуть

                Стоить гора высокая
                По-пид горою гай, гай
                Колы б той вечор швыдче проходыв
                Выйду – стану на порози
                Выдно в поле тры дорози

                У нэдилю рано, рано – поранэньку
                Кувала зозуля у саду жалибнэнько

                Выйды коханая, працэю зморэна
                Хоч на хвылыноньку у гай.
                Копав – копав крыныченьку нэдилэньку – дви
                Любыв козык дивчиноньку нэ людям – соби
                За синэчкамы, за двирэчкамы
                Стоить кроватка с подушечкамы

                Головатый Иван на копусте орал
                Черняву дивчинку догоняты наняв
                Распрягайтэ хлопцы конэй
                Та лягайтэ спочувать

                Йыхалы козакы от долу до дому
                Пидманулы Галю, забралы з собою
   
   8
   Вдобавок ко всему (ко всем своим, не совсем понятным взрослым, «выкрутасам»), я  была еще и неуправляемым лунатиком, и взрослым со мной всегда приходилось быть начеку, чтобы  во сне я, чего доброго, не ушла куда не положено.
   Я спала на лежанке возле русской печки. Напротив, у стены, стояла кровать с белым кружевным подзором. На кружевах были вышиты красные бабочки. Не просыпаясь, я открыла глаза и увидела бабочку. Медленно сползла с лежанки и, подкравшись, схватила бабочку руками. Её надо было выпустить на волю. Я подошла к двери и не успела откинуть крючок, как на меня обрушилась тётя Клава. Она схватила меня за руку и с криком «Сиди!» бросила на горшок. Тут я проснулась и увидела: сверкающая ёлка и,  затаившись за праздничным столом, все внимательно за мной наблюдают. И тут меня вперемешку с ощущением стыда охватила обида. Я сидела на горшке и горько плакала, пока тётя Клава с криком «Спи!» ни зашвырнула меня обратно на лежанку.

   9
   Вообще-то меня, за исключением тети Клавы, никто не обижал. По отношению ко мне она была не совсем справедлива и даже зла. Но в конце её жизни мы с ней, как это ни странно, очень даже подружились. Такие вот превратности судьбы.
   А что же мама? Почему она тогда ко мне даже не подошла и не пожалела?  Почему в моей памяти всплывают все остальные (даже их имена и голоса), но только не мама? Она, словно светлый и добрый дух, где-то совсем рядом, но все равно  не осязаема. Почему при всех моих закидонах я совсем не помню ни  её нотаций, ни её наказаний? Наверное, потому, что я их просто  не воспринимала: я жила своей  абсолютно оторванной от взрослых жизнью, настолько полной, что в ней не было места для взрослых проблем и понятий.
   Но однажды  на простом примере мама  показала  мне разницу между добром и злом. 
   А дело было так: я украла у хозяйки дома шелковую косынку и приспособила её для своих игр.
   Мама сказала:
  - Сейчас же  верни косынку Евдокии Флегонтьевне. Не знаешь, как это сделать?   Скажи, что просто её нашла.
   Хозяйка удивилась:
  - И где же ты её нашла?
  - А там, за воротами, на лавочке.
   Хозяйка посмотрела на меня с недоверием:
  - Но я вроде сегодня за ворота и не выходила…  Ну, ладно, нашла, так нашла…   Спасибо… – и погладила меня по голове.
   И я была так счастлива этому взрослому «спасибо», что запомнила этот случай навсегда.

   10
   А потом меня отдали в детский сад, и моё ирбитское время разделилось надвое: детский сад, где я была против всех, и начальная школа, где все были за меня.
В детском саду королевой была Моря Ландышева – девочка, папа которой был лётчиком и присылал домой шоколад. В карманчике  Мори всегда лежала шоколадка, с помощью которой она превратила в свою свиту всех детей группы. За выполнение своих желаний королева давала своим верно-поданным лизнуть  шоколадку столько-то раз, а иногда и даже откусить крохотный кусочек, и радостные девочки и мальчики вокруг нее роились в ожидании приказов.
   В её королевство не входили только два человека: я и еще одна девочка (её имени  я  уже не помню и условно назову её  –  Нина). Я с Ниной не дружила, я вообще  ни с кем не дружила – привыкла быть одна. И в королевство я не входила потому, что не хотела подчиняться Море. А Нину просто не принимали из-за её «зачуханного» вида. Девочка из очень бедной семьи, бледная, худенькая, с бесцветными волосами, в штанишках-трико, висящих до колен из-под застиранного платьица, в обвислой кофточке с заплатками на локтях – никто с ней не хотел играть. Но вдруг Моря смилостивилась и решила дать ей откусить шоколадку, если она выполнит ее задание. Нина должна была забраться до верха на шведскую стенку, просунуть ноги между перекладинами и у всех на глазах напрудить в штаны. Все стояли внизу и смотрели, как по штанам набухало темное пятно, и вниз побежал ручеек. Моря дала ей откусить шоколадку, и Нина была принята в её свиту, а я осталась одна.
   Но дети меня не трогали, особенно после случая в столовой. Меня назначили дежурной и я раскладывала по местам тарелки, ложки, вилки. За мной следом ходил мальчик из Мориных поданных и, мешая мои карты, всё переставлял и перекладывал. Я подошла к нему и молча всадила в его руку пучок вилок, которые собиралась разложить возле тарелок. Мальчик закричал и заревел, а потом был громкий скандал, который достался не мне, а маме. Может, детей предупредили, а может они и сами сообразили, но больше меня никто не пытался обижать. Исключением были мои погони, когда я ловила какую-нибудь живность: жука, стрекозу или лягушку. Тогда Моря командовала: «Отнять!»  –  и я удирала. А дети за мной гнались. Однажды я поймала большого пушистого шмеля. Я его придавила и взяла за крылышки, а он болтал в воздухе лапами и никак не мог меня ужалить. И тут я увидела бегущую ко мне по поручению Мори ораву. Я сжала со шмелём внутри кулак, добежала до взрослого туалета, заперлась на крючок и просидела там до сигнала на обед. Шмель всадил мне жало в ладонь, рука распухла, но я его не отпустила и никому не отдала. И след от этого шмелиного жала остался на долгие годы.

   11
   По выходным мама ходила к своему любовнику Володе Горну и для прикрытия брала меня с собой. Она наряжала меня в розовое в оборочках платье и в сандалики с белыми носочками, а в волосы закрепляла большой белый бант. Она вела меня за ручку, а я всё пела ей новые песни и приставала: «Ну скажи, правда, это красивая песня?» Она одобряла: «Правда, очень красивая». Володя жил в доме один. Он находил мне долгое занятие, например, похоронить всех новорожденных крольчат, загрызенных крольчихой. Давал лопатку и палочки для крестиков на могилки, и они с мамой уходили в дом. Потом, провожая нас домой, он рассказывал, как прошлой ночью,  пытаясь его ограбить, ему ломали дверь. Но он придумал несколько потайных задвижек и у бандитов ничего не получилось. Они ушли после того, как Володя изнутри выстрелил по ним через дверь из охотничьего ружья.

   12
   А потом я пошла в школу, где почему-то меня все полюбили. Меня любили и слушались ученики моего класса, а я играла с ними, как с живыми куклами. Я играла с ними в «завод». Выбрав себе несколько помощниц, я выписала всем пропуска, на входе в класс поставила «вахтёров», и на большой перемене никто без моего пропуска не имел туда права войти.
   И в этой школе почему-то процветали старые, почти древние, традиции. На большой перемене дети водили хороводы, пели старинные песни, играли в игры с выходом шеренги на шеренгу.
   Одна шеренга выступает и поёт: «А мы просо сеяли, сеяли»   –  и тут же отступает назад. И ей в ответ  с противоположной стороны  вторая шеренга уже наступает: «А мы просо вытопчем, вытопчем» –  и тут же  тоже отступает назад. - А чем же вам наше просо вытоптать?  - А мы коней выпустим. - А мы ваших коней в плен возьмем. - А мы  коней выкупим. - А чем же вам коней  выкупить? - А мы  дадим вам сто рублей. -  А нам  и не надо тысячи.  - А чего ж вам тогда от нас надобно?  - А нам надо девицу.
   И этой девицей, за которую выкупали коней, всегда была я. Меня выбирали в центр хоровода, где я танцевала в роли «колпачка – тоненькие ножки, красные сапожки». Старшеклассники утаскивали меня на свой этаж и там забавляли и дарили фантики. Я просто купалась в море любви и ходила в школу не учиться, а играть. Но больше всех меня любила, просто обожала, учительница Лидия Васильевна.     Молоденькая, миловидная, со светлыми кудрями и голубыми глазами, она приходила к нам домой и выпрашивала меня у мамы на выходные, а потом увозила в деревню к своим родителям показать, какая у неё есть ученица.
   Прошли долгие годы, почти вся жизнь, и я изо всех сил напрягаю память, чтобы понять, чем я заслужила такие почести, но – ничего  не могу обнаружить.
   На фотографиях – обычная девочка, ну –  как большинство девочек, хорошенькая, но – ничего особенного. Может, истоки этой всеобщей любви – в отношении ко мне моей учительницы?
   А с учительницей я тоже играла. Я сидела на первой парте у окна и смотрела на неё умными глазами, но на самом деле ничего не слышала из того, что она говорила.   Я изображала прилежность, чтобы она не обнаружила главный объект моего внимания.    Одна рука у меня была в парте, где я придерживала какую-нибудь живность: крольчонка, мышонка или лягушку.
   Я, как и моя учительница, тоже всех любила и однажды ради них совершила ужасный подвиг. То ли мне подсказало наитие, то ли просто подсмотрела, куда прячутся сокровища, но, когда в доме у нас никого не было, я подставила к шкафчику табуретку, добралась до книжной полки, достала из её середины книжку и, развернув, увидела несколько денежных купюр. Я их забрала и поставила книжку на место. Это были чьи-то тайные сбережения, тайные – потому что никто об этом в доме потом не заговорил.
   У ворот школы стоял ларёк «Мороженое», и мне был виден металлический бак в «сухом льду» с массой вожделенного продукта. Продавщица держала в руке поршень с круглым стаканчиком наверху и, заправляя его ложкой из бака, выдавливала. И между двумя вафельками получались колёсики мороженого. Я протянула продавщице деньги и, получив коробку с угощением, принесла её в класс и объявила: «Ешьте!». И после того, как все радостно на неё набросились, коробка опустела.
   Меня «заложили» две сестры Зеленины, тоже, как и я, москвички. Они рассказали своей маме, а та – рассказала моей. С участием родителей на классном собрании устроили какие-то разборки, меня о чём-то допрашивали, но мне было уже всё равно, и поэтому я даже не запомнила, чем это дело кончилось. Любовь ко мне учительницы привела к тому, что в конце второго класса я не умела читать и писать, но при этом была круглой отличницей.

   13
   А теперь, опережая события, расскажу, как мама научила меня учиться. После приезда в Москву я должна была пойти в четвёртый класс. Мама привела меня к классной руководительнице Розе Абрамовне и сказала: «Моя дочь ничего не знает.   Делайте с ней, что хотите, претензий не будет. Можете даже бить, но научите её учиться.» Роза Абрамовна была таинственной наружности персонажем  из русской народной сказки. Низкого роста, сутулая, нос крючком, очки, чёрные волосы, длинные руки ниже колен. Не учительница, а чистая Баба Яга. Она кричала на учеников каркающим голосом. В руках она носила широкую линейку и била ею по парте перед нерадивой ученицей так, что весь класс подпрыгивал от страха. Но самое ужасное было, когда она вцеплялась своими длинными костлявыми пальцами в плечо и поворачивала ученицу лицом к себе. В первую половину года у меня были одни двойки, потом появились тройки, а к концу года я уже получала тройки и четвёрки. И только благодаря этой удивительной Бабе Яге  я научилась учиться.

   14
   Но вернёмся обратно в Ирбит.
   Нам с мамой дали комнату в новом кирпичном доме на втором этаже. В квартире было две комнаты и наша маленькая комната имела вход через общую кухню. В большой комнате жил  инженер, немец по фамилии Куммер, с сыном Валькой. Валька был немного старше меня. Его мама должна была к ним откуда-то приехать. А Куммер-папа смотрелся высоким импозантного вида красавцем. Оба они были всегда безукоризненно аккуратно  одеты. У Вальки была серая жилетка с карманами и белая, всегда чистая, рубашка. Они были «какие-то не такие», и комната их сияла чистотой.
   Наша маленькая комната вмещала только стол, большую кровать и платяной шкаф.    Перед большим окном простиралась панорама лагеря немецких военнопленных –  где за колючей проволокой много-много бараков. И было видно, как пленные строятся в колонны и под конвоем идут на работу. Они, в частности, строили дома, в том числе и дом, где жили мы с мамой. На территории лагеря выделялся барак-столовая. Возле него каждый день драили котлы, и солнечные лучи отражались от их чистых стенок.

   15
   Тётя Клава с дядей Димой  и бабушкой поселились на первом этаже в соседнем доме, и к маленькому Аркашке у них прибавилась сестренка Лена (Лёлька). А у меня теперь появились новые заботы.
   Недалеко от колючей проволоки лагеря было болото. Я выкопала ямку и, отгородив от большой воды нечто вроде аквариума, поселила в него разных сказочных персонажей: коричневого жука-плавунца, чёрного жука-водолюба, краснобрюхих тритонов, лягушек, головастиков, пиявок. Я не знала, кто из них охотник, а кто жертва,  и, собирая их вместе, порой наблюдала жестокие драмы, как, например, два жука вцепились в брюшко головастика, а я никак не могла его спасти.
   Мама по-прежнему приходила домой очень поздно, часто – когда я прямо в одежде забиралась на кровать и засыпала. Обычно она приносила мне в пергаментной бумаге кашу и котлетку – всё, что можно было унести в бумаге от своего обеда. Обедала я у бабушки. Я нашла под забором лаз и через него заползала на территорию завода и прибегала к маме.
   Моими друзьями были собаки. Стая разнокалиберных стайеров и спринтеров приняла меня в свой коллектив и я с ними бегала на равных. Однажды я привела всю стаю к  себе домой на второй этаж в нашу маленькую комнатку. Я нарядила себя в фату из кружевной накидки на подушки, достала из шкафа разные шарфики, тряпки и одёжки и нарядила всех моих гостей: на кого – косынку, а  кому – на хвост бантик. Я была – царевна, а собаки – мои придворные. Так, играя с ними, я уснула. Несколько собак запрыгнули на кровать и свернулись рядом со мной калачиком, остальные разлеглись на полу. И в это время с работы пришла мама. Она попробовала открыть дверь, но изнутри с рычанием и лаем на дверь кинулись мои придворные. Мама в ужасе побежала к соседу, тот распахнул все двери и помог выгнать собак на улицу.
   Дворняги меня не кусали, а страдала я в основном от домашних интеллектуалов. Я ходила в гости к людям, которые держали английского сеттера – красивую собаку с волнистой коричневой шерстью, добрыми рыжими глазами и висячими бархатными ушами. Как-то, когда моя английская коллега сидя дремала над костью, я тихонько к ней подползла и, тявкнув ей в морду, хотела её в шутку попугать. Реакция была мгновенной. Клацнули зубы и из моего насквозь прокусанного носа, заливая моё платье, хлынула кровь. Перепуганная собака упала на спину и, точно прося у меня прощения, жалобно заскулила, а мною занялись не менее перепуганные взрослые. И еще хорошо, что просто меня укусила, а вообще не откусила мне  нос.
   Во дворе я играла с большим щенком овчарки. Мы с ним бегали, катались в снегу, и при этом Рекс совсем не слушался хозяина. И однажды хозяин не спустил Рекса с поводка и объяснил мне, что хочет из него сделать  Верного Мухтара,   и поэтому  я должна ему помочь в его дрессировке. Он протянул мне книгу и велел ею бить изо всех сил Рекса по морде. Ничего не понимающий друг человека сначала решил, что с ним просто играют, но хозяин всё не уставал мне повторять «Бей сильнее! Бей сильнее!!!» и оскорблённый моим поведением Рекс стал на меня бросаться уже всерьёз. И, не простив мне моего предательства, однажды оказавшись без поводка, кинулся мне отомстить. Он кусал меня и рвал и, порвав мне пальто, разодрал зубами выше колена ногу и, если бы не подоспел хозяин, то, скорее всего,  меня бы загрыз.

   16
   Мама заметила, что я очень люблю музыку (я знала все популярные песни из кино и все, какие исполняли по радио), и ей посоветовали отдать подающего надежды ребёнка в музыкальную школу. Она уговаривала меня идти на виолончель  или хотя бы на скрипку, а скрипку даже грозилась мне купить. Но я упёрлась: только пианино! Нот не было, и все родители сами переписывали ноты, сначала брали их из школы, а потом – друг у друга. Мама ночами линовала бумагу и не уставала изображать мне скрипичные знаки, но я по дороге в школу давала нести папку с нотами своим собакам, а те сразу же начинали наши совместные игры – и в результате и моя папка, и рукавицы – всё затаптывалось и терялось в снегу.
   Конечно, ничего хорошего из меня не получилось. Я с удовольствием играла (и до сих пор могу сыграть) этюды Беренса, но добиться от меня планомерной усидчивости было невозможно, и поэтому я музыкальную школу бросила.

   17
   Из Ирбита мы с мамой уехали в Москву в 1948-м году и остановились у тёти Нади. Они с дядей Яшей и Юркой жили всё в том же бараке на Авиамоторной. Мама ходила в комендатуру просить жильё, но там ей сказали: «Ещё раз придёте – посадим! Шляются тут всякие без прописки, а потом заводы взрываются!» Мама в страхе выскочила на улицу, села на краю тротуара и заплакала. Подошёл старичок и,  погладив ее по голове, успокоил: «Не плачь, милая, иди домой, всё образуется». Я бегала по дворам и целыми днями торчала на рынке – всё любовалась запавшей мне в душу  цыганкой. Она пела и танцевала в кругу своих соплеменников, тоненькая, гибкая, высокая, в коричневом, расшитом чёрным бисером, платье. Цыгане ходили по баракам, клянчили одежду, девушки распахивали пальто, а там – совсем обнажённые: «нечего одеть». И вскоре к нам пришла делегация цыган: просили меня продать «в дочери барону», пообещали завалить всю нашу семью деньгами, а мне –  богатства и счастье на всю жизнь. Перепуганные мама и тетушка срочно (до школы) увезли меня к родственникам дядя Яши на станцию Катуар.
   И маме помогли найти выход и дали ей шанс, чтоб зацепиться за жильё  в Москве: она вышла замуж за дальнего родственника сбежавшего от нас папы,  Григория Трегуба. У него умерла жена и осталось две дочки: Галя – на год старше меня, и Тамара – на год младше. Но жили мы вместе недолго: родители поссорились и Гришка выкинул нас с мамой на улицу. Мама уже работала и добивалась на работе жилья, а я снова оказалась в бараке у тёти Нади. У тётушки совсем сдавали нервы, она в истерике кричала  и трясла меня за плечи: «Пиши немедленно письмо своему отцу! Он – прохиндей,  приедет и найдёт вам жильё!» Я взяла портфель и ушла неведомо куда.    Я спала на лавке в Калининском скверике, пока меня не подобрала одноклассница Люся Романычева. Она привела меня домой в маленькую комнатку, где жили её мама, папа (шофёр) и младший брат. Мы с Люсей спали на полу. Все относились ко мне бережно и ласково, а Люсин папа забавлял меня за обедом анекдотами, и все смеялись. Я прожила у них почти месяц, а мама жила неизвестно где, ходила по судам и, отсудив у Гришки уголок 4 кв.м., отгородила его фанерой.
   Когда меня выгнала тётка, я так возненавидела всех взрослых, что сразу же себе представляла заправленный стрелой охотничий лук и, мысленно натягивая тетиву, целилась каждому встречному взрослому в лоб. А маме знакомые говорили: «какой у вашей дочери самостоятельный вид!»

   Я, вслед за Люсей Романычевой, поступила  в геологоразведочный институт. Она не только меня спасла, но и помогала мне, обойдя вдоль и поперёк всю нашу грешную землю,  превратиться из дворняги в бродягу.