Железная дорога

Олег Шварц
I
Апартмент был слишком велик для него, как мешковатый пиджак с длинными коридорами рукавов. Когда ночью он, пошатываясь в полусне, шёл на кухню за водой, коридоры были особенно чужими и страшными, и казалось, эта ночь пришла навсегда.
Он приехал зимой. Один.
– Пётр, – протянул он руку весёлому парню, встретившему его.
– Вот и познакомились, – ответил парень рукопожатием. – Я Игорь, – сказал он, когда они уже садились в машину.
Дорога из аэропорта тянулась длинной жёваной лентой, как холодная жвачка, которая сохранила лишь слабый оттенок своего вкуса, а старые анекдоты Игоря разбавляли то ли тревогу, то ли тоску. Мост Верразано глотал машину, как змей, и менялся под разными углами зрения, пока день приседал и тянул за собой огромное выпуклое солнце, похожее на воздушный шар, который опускается в океан, подсвечивая его огнём и постепенно унося огонь в воду. Но спешить Петру особенно было некуда. Из одной пустоты он попадал в другую, совсем незнакомую. У него не было того приподнятого гордого волнения, которое испытывают многие эмигранты, отрывая чемоданы от пола после получения документов и пройдя все контроли. Девственный лес вдруг рождается у них на глазах, как новый загадочный мир, который обещает быть лучше, чем прежний, где они жили до сих пор. Такси мелькают одно за другим, как несущиеся куда-то листья, люди и чемоданы проваливаются в другие пространства, меняя плоскости наслаивающихся новоиспечённых кинокадров. Но он не почувствовал ни девственный лес, ни мелькающие такси, ни дрожание, подходящее к горлу. Он лишь поднялся на огромный, наполненный странными людьми корабль, чтобы преодолеть уныние и отчаяние и, может быть, найти свою каюту, где он бы смог отоспаться и, бродя по палубе, услышать крик чаек, который его успокоит и выветрит заскорузлую печаль.
Был вечер, удивительно тёплый для февраля, и Пётр запомнил лишь тёмные двухэтажные домики, длинный ряд припаркованных машин и чёрный асфальт, поднимавшийся в гору. Игорь резко выдернул два чемодана из багажника почти вертикальными движениями рук, словно отрывал крышки, прилипшие к застуженным кастрюлям. Сумка Петра была тяжёлой и длинной, и никак не хотела залезать на второй этаж. Она напоминала палатку, собранную наспех. Её просто свернули вместе со всем содержимым, замотали, перевязали и приделали ручки. Деревянные ступеньки дома поскрипывали.
– Они ещё и скрипят. Это что, сигнализация такая для жильцов? – весело спросил Пётр.
– А что, в Одессе они не скрипели? – отозвался Игорь.
– В моём доме в Одессе ступеньки были каменные.
– Зато скрипел пол в коридоре, – не понял его доброй иронии Игорь.
– Да, как разгневанный оркестр.
– И дому было сколько лет?
– Больше ста.
– Да ты что?!
– Да. Как и мне. Мы с ним ровесники.
Игорь постучал в дверь.
– Здесь я буду жить, – сказал Пётр утвердительно, но грустно, смерив дверь взглядом снизу вверх.
И вдруг из открывшейся двери на него качнулась темень, словно туча, внезапно спустившаяся с небес и застрявшая на втором этаже деревянного дома. Зоя сидела на диване прямо напротив раскрытой двери с фонариком в руке.
– Как она поправилась! – подумал Пётр, на миг забыв о темноте.
Возле Зои в кресле сидела незнакомая ему женщина с примерно такой же фигурой.
– Здесь отключили свет, но ничего, завтра включат. Мы уже заждались, – сказала Зоя, пытаясь подняться с дивана.
– Аэропорт! – засверкал Игорь белизной своих зубов. – Дорога, пробки!
Свет фонаря бил куда-то в стенку. Зоя подошла к Петру и они обнялись.
– Сколько мы не виделись? – спросила она.
– Почти три года, – ответил он.
– Это Гала, моя подруга.
– Здравствуйте.
– Ну вот ты и дома, – сказала Зоя, вглядываясь в темноту гостиной.
– Спасибо за квартиру, спасибо за мебель.
– Между прочим, мы тут с Зоиным мужем вчера полдня болты закручивали, чтоб собрать кровать, – звучно сказал Игорь из темноты.
– Игорь… я, ей-богу, мог бы это сделать сам. Большое спасибо.
– А где бы ты спал?
– Действительно, – Зоя положила фонарик на стол, и теперь свет бил куда-то между балконной дверью и потолком. – Кстати, диван и кресла мне знакомые из Бруклина подарили.
– Благодарю их, – сказал Пётр, приложив левую руку к груди.
– Они ещё спросили: “A это точно твой родственник?” – Я говорю: “Ну да! Это моего двоюродного брата сын”.
– Понятно, им было не всё равно кому отдавать, – сказал Игорь. – Как же мне до туалета добраться?
– Возьми фонарь, – простуженным голосом сказала Гала. – Зоя, надо было за свечками поехать.
–А если б мы разминулись? – спросила Зоя, пристально рассматривая Петра.
– Я сейчас поеду, куплю, – стукнул себя по карману Игорь.
– Ну ладно, устраивайся, – командно мотнула головой Зоя.
– Завтра суббота, я специально так хотел приехать, – сказал Пётр.
– No, завтра у меня день внуков. Одного – на плавание везти, другого – на концерт.
– На чём он играет?
Зоя заморгала глазами. – Он пианист! – Ноздри её зашевелились.
– Очень талантливый мальчик, – сказала Гала и подошла к вешалке, где висело её пальто.
– Да? Молодец! – воскликнул Пётр и опустил глаза.
– Ты позвони, – сказал Зоя.
Он помог ей надеть пальто.
– Так телефона ещё тут нет, – заулыбалась Гала.
– Упс... – Зоя закусила губу. – Надо будет мне позвонить в понедельник. Игорь, надо будет сделать копию Петиных документов.
– Хорошо, – отозвался Игорь, открывая холодильник.
– Ты всегда можешь позвонить из офиса. Это же комьюнити. И ты не в лесу.
– Это как раз лес и есть. – Игорь всё ещё держал дверь холодильника открытой. – Этот съезд уже три съезда как лес. Тут наверно и медведи в этот комьюнити лазят.
– Ты что, выпил или головой стукнулся? Прекрасное место, воздух и все моллы за углом, пять минут езды.
– Мечта! – закачала головой Гала.
Дверь закрылась, и Пётр видел из окна два силуэта Зои и Галы, чёрно-белые и плоские, словно вырезанные из газеты. Силуэты монотонно перемещались, как будто кто-то тянул их сверху за ниточки и плавно переставлял с места на место.
– Хорошо, что у Зои в багажнике фонарик был, а то сидели бы в темноте, как кроты, – сказал Игорь. – Я тут апельсины и яблоки купил. А вот ещё в холодильнике сыр, масло, вон консервы какие-то. А хлеб есть?
Игорь стал открывать шкафчики. Потом он поехал за китайской едой.
– У меня в доме бардак тот ещё, мы к ремонту готовимся, – говорил он, быстро жуя и втягивая воздух.
Китайская еда в маленьких бумажных коробочках, похожих на шкатулки, была очень горячей.
Пётр распаковал один чемодан, постелил на кровать простыню и вышел на улицу. Шёл слабый дождик, косой и тёплый, такой же как в Одессе. Пётр поднял воротник и пошёл по стоянке, не понимая, куда он идёт. Где-то на втором этаже зажглось окно, и фонарь кивнул этой внезапной вспышке света, приветствуя кого-то очень похожего на него. “Сегодня вспоминаю тебя, Одесса! – торжественно подумал Пётр. – И буду помнить всегда. Как странно вспоминать тебя! Я только приехал... – он окинул взглядом ряд двухэтажных домиков, – или не приехал ещё? Да нет, так эмиграции не проходят. Я был в дороге больше суток и чувствую лишь небольшую усталость. Да и при чём тут усталость? Вокруг лес, темнота, колкие дождинки… и всё это на берегу Атлантического океана и на английском языке”. Петру хотелось думать, что он вспоминает парк, который летел, скользил и падал в море, словно проваливался в катакомбы, а море не имело сезонов и всегда озаряло своей улыбкой и широким, стелящимся по воде светом. Ему хотелось думать, что Света жива, и они ещё не поженились вовсе, и только приходит к нему это робкое торжество непонятного, будто пьёшь плохо размешанный чай, и вдруг, когда стакан уже почти выпит, в тебя ударяет такой сахарной сладостью, которую ты никогда и не знал. Пётр поднимался по ступенькам наверх к себе домой уверенно, настраивая себя на лучшее, точно это и был дом, где он вырос, где живы мама и папа, бабушка и дед, дом, где он сидел со Светой на кухне, рассуждая о том, как было бы хорошо, если бы капиталистическая и социалистическая системы могли вобрать в себя самое достойное, соединившись в одну. Сейчас разговор казался очень далёким и наивным. Столик и профиль Светы качались в облаке, которое возникало, как призрак, невидимые качели скрипели, излучая ушедшую жизнь, которую нельзя было прожить вновь. “Этого больше нет”, – шуршали листья под ногами, ветер пел, а невидимые качели в небе вдруг превращались в настоящие, те самые, которые стояли когда-то в парке на детской площадке. Они скрипели, скрипел осенний день, дед стоял близко и покручивал в руках газету. Ветки деревьев, почти голые, потрескивали, пугая своими звуками, а парк превращался в заколдованный лес. Петя сжимал в руках прутья качелей, и от этого парк становился темней и страшней. Они быстро шагали с дедом домой, крупные капли дождя растекались на рукавах, как прозрачные чернила. “Эх, не взяли зонтик с собой, – говорил дед, – насилу добежим. Побежали!” Он был так свеж, быстр, в нём светилась сама жизнь, в которой не было места смерти. Он застёгивал пуговицы своего лёгкого пальто, раскрывал дождю ладонь и, смеясь, кивал набирающим скорость тучам.
А ведь это было не так уж давно! Петр вдруг с ужасом подумал о том, что сама Земля под ним провернулась, поменявшись полюсами, как монета или медаль, по которой кто-то лихо хлопнул пальцами, и она, зазвенев, поменяла свою сторону, и попасть обратно можно только в воспоминаниях или во сне. Когда он поднимался по скрипучим ступенькам наверх, ему показалось, что за ним крадётся какой-то жуткий человек в напяленной одежде и с бешеным взглядом. Пётр быстро открыл дверь и влетел в квартиру, но через минуту вернулся и, стоя на лестничной клетке и сложив руки на груди, с гневом смотрел, как ступеньки мрачно спускаются во тьму. Он закурил сигарету и вышел на улицу. Вокруг спали все, равнодушные к его приезду, обратной стороне медали и жуткому человеку с бешеным взглядом.
Пётр засыпал и чувствовал, как погружается во тьму, а новая квартира была царством этой тьмы на неизведанной планете, которая сдуру сначала показалась похожей на Землю. Он должен был пройти через эту тьму, чтобы проснуться и увидеть утро. Сквозь сон он слышал крик совы и чувствовал, как кровать опускается огромным тяжёлым лифтом куда-то на нижние этажи, где он и должен жить, а сюда его вселили по ошибке, и под отрывистое уханье птицы кровать трясёт, будто её кто-то грубо дёргает, и она содрогается, теряя вес в чёрной пустой шахте. Ему снилась мама. Для него все близкие всегда оставались живыми и жили в нём, когда он размешивал чай, садился в троллейбус или летал во сне на Луну. Пять лет прошло, он мог за это время закончить ещё один институт, а он не почувствовал ни зим, ни вёсен, ни слякоти, ни цветения акаций, ни нашествия шелковицы у себя под ногами, ни то, что его город старел, серел, как будто курил какую-то гадость, отчего его лицо становилось жёлтым и жухлым, покрытым коркой запёкшегося льда, который варился, но не таял. Исчезла страна, где он жил. Без революций и без войн, просто раскололась, разбиваясь о скалы, как пиратский корабль, в который стреляли из пушек. На нём далеко не все были пиратами, далеко не все носили огромные серьги в ушах и пили ром, не разбавляя его ничем. Страна была похожа на стареющую, плохо причёсанную женщину, у которой украли кошелёк и ей нечем заплатить в магазине. Она возвращается домой одна, разбитая и безразличная, как выжженное безлюдное поле, твёрдое и бесконечное, будто и неземное вовсе. Никогда эта страна не была для него трибунами у Мавзолея, московским милиционером, прикладывающим руку к фуражке, грязными колхозными ухабами или ступенями растягивающейся, как аккордеон, Потёмкинской лестницы. Для него страна была мелодией, которую играл этот аккордеон, теми искрами, которые нежданно обжигали, бились в окно другого, очень грубого мира, где он жил сейчас, как заблудшие птицы, появляясь порой тогда, когда невозможно было себе представить, что город, откуда они прилетели, когда-то существовал. Он вспоминал, как Серёжка перелетел на санках через дорогу и влетел в сугроб на другой стороне улицы, и машина завизжала на мостовой, Пётр с мальчишками прибежал к Серёжке, и водитель гнался за ними, а они неслись, тянув за собой сугробы, и санки летели вдогонку и спотыкались невпопад. А потом они все сидели у незнакомого двора, за тридцать три квартала от дома, красные, испепеляющие костры, растрёпанные и счастливые, оттого, что водитель их не догнал, Серёжка цел, и всё-таки, как он классно летел. Вот это была его страна!
Солнце разбудило его. Зоин фонарик смешно покатился по столу. Пётр вскипятил в кастрюле воду, сделал чай и поел с хлебом остатки китайской еды. В балкон упиралось большое голое дерево. Оно было тоненьким, наверно, когда дети эмигрантов из России уже забыли русский, а семидесятники ещё и не думали ехать. Пётр закурил, дым простуженной иноземной сигареты спугнул соседа снизу, и тот хлопнул балконной дверью.
Пётр лёг на кровать. Часы в его голове показывали совсем не утро, напоминая о перелёте. “И как же к тебе привыкнуть, утро?” – зашептал он, начиная дремать. Потом ему снилось, что солнце страшно тарабанит по всем наружным стенам и просится зайти, а он почему-то ему отвечает: “Извини, у меня ещё нет ни занавесов, ни штор, так что как-нибудь потом". Но оно не унималось и тарабанило таким забубённым звуком, от которого подбрасывало на кровати и бросало в дрожь. Он долго не мог понять, что происходит. Наконец приоткрыл глаза и понял, что кто-то безумно колошматит в дверь. Пётр запутался в тапочках, чуть не упал и схватил лежащие на кресле брюки. Он дёрнул дверную ручку, и дверь вылетела, словно пушечное ядро, чуть не пробив стену. На пороге стоял Игорь с женой.
– А мы думали что-то случилось. Ты живой вообще? – сказал Игорь, изогнув брови двумя горбатыми мостиками.
– Да, – промямлил Пётр.
– Давно спишь?
– Да нет. А сколько времени?
– Пять часов.
– Ничего себе поспал.
– Познакомься, это Лена.
– Здравствуйте.
Пётр застал день всего минут на пятнадцать-двадцать. Стало быстро смеркаться. Почти сразу всё вокруг окуталось мраком, но магазин, в который они приехали, сиял начищенными овощными прилавками с льющимися на укроп струйками воды. Они поехали ещё в какие-то магазины и в молл, где была тьма народу.
– Ты не представляешь, какие толпы тут ходят по выходным, когда холодно и стужа, – сказал Игорь.
– Людям надо себя куда-то девать, – вздёрнул Пётр плечами и подумал: “Как страшно, когда не знаешь куда себя деть, хотя я сейчас это и ощущаю”.

II
Нью-Йорк заедался с ним, как подвыпивший человек, толкал плечом в плечо, шёл навстречу, не отходя, почти сталкиваясь, как будто Петра и не было. У светофоров набиралось огромное количество народу, который прибывал, набухал и раздувался, превращаясь в боксёрскую грушу, которая сейчас дёрнется от удара и полетит на другую сторону.  “То ли зелёный свет светофора её ударил, – думал Пётр, – то ли ветер, то ли что-то ещё. Но не могла же она полететь сама по себе?  Света, мы бы свернули с тобой на другую улицу, где меньше людей. Я упираюсь в это пространство гигантских рекламных  заклёпок на огромных джинсах Манхеттена, взрывающихся ввысь зданий, стоящих как вкопанные ружья. Куда им стрелять, гигантским, застеклённым, одетым в тысячи тёмных очков, которые они не снимают и ночью? Ты нужна мне в этом городе, когда я приезжаю сюда, думаю о нём, брожу по берегу залива. Я не могу долго быть один. Меня делает одиноким набухший резкий голос водителя автобуса, следующего в Нью-Йорк. Он говорит в пустое синильное небо, больное и издёрганное от химических реакций, таких же непредсказуемых и резких, происходящих стихийно, как и в моей голове. Но отчего мне чувствовать себя одиноким, если я и так одинок? Может, пустой целлофановый кулёк, шуршащий по асфальту Брайтон Бич, является частью этих экзотических мест, которых больше и не сыщешь в Америке? Он пролетает возле ящиков у овощного магазина, путается под ногами женщины, которой только что нахамили в аптеке, надувается, искажается, попадает под автобус, с трудом проехавший под низким железным мостом, и снова летит. Он брошен, но он такая же часть этой улицы, как вывески, объявления о пельменях и золотой зуб грузчика у минимаркета. Над мостом гремит электричка совсем не такая, как японские тихие скоростные поезда, похожие на фантастическую щуку. Здесь поезд напоминает взбесившегося буйвола, который несётся так, что кажется под ним рушится весь мост, под копытами барабаном стучит земля, с грохотом падают и ломаются рамы и стержни, перекрывая друг друга, застывая на месте, как бы задумавшись, падать или нет”.
Пётр плохо спал, практически заставлял себя заснуть. Последний раз ему приснилось, как он едет в троллейбусе, который квакает, как противная жаба, причём всё это кваканье исходит из глубины салона, и не салон это вовсе, а жабий желудок. Пётр тщетно пытался открыть окно, но оно, будто нарочно, было приварено к стенкам. Людей становилось всё меньше, пока он не остался один, обнаружив, что и водитель куда-то пропал. Троллейбус при этом мчался, как угорелый. Пётр давно не был так испуган. Вдруг, словно дверь, растворилась задняя стенка троллейбуса, поднялся ветер.
“Чёрт, – говорил себе Пётр, – дверь открыта, но если я прыгну назад – разобьюсь вдребезги”. В конце концов он сел за руль и плавно стал нажимать на тормоз. В этот момент троллейбус наполнился людьми, и у него стали покупать билеты. Он стал смеяться и не смог тронуться с места после остановки. Слёзы так текли из глаз, что ему казалось, это не внезапный дождь, а его слёзы от невыносимого смеха льются по лобовому стеклу, и дворники никак не справляются с ними. Проснувшись, он понял, что плакал во сне. Он пошёл заваривать чай, что стало его любимым занятием, обнаружил, что сейчас полчетвёртого утра, и набрал чайник воды. На кухне было очень тихо, но ещё тише было за окном. Ели стояли в темноте, не шелохнувшись, даже не как часовые, а фигуры часовых из музея мадам Тюссо. Он тоже застыл, стоя в окне с пустой чашкой в руке, словно часть этого макета, где двигались только его ресницы. Пётр помнил этот сон ещё много-много лет, и как стоял с пустой чашкой в руке, и как деревья молчали за окном, и приближались, и росли.
Он сел на стул и мрачно посмотрел на полутёмный проём гостиной. Ему показалось, что жизнь, возможно, заканчивается здесь, а эмиграция эта и не начнётся совсем. Но как пополнела Зоя? Она была когда-то стройной девушкой, каштановая коса висела за белым воротничком, и платье казалось таким школьным, робким, подходящим только застенчивой девушке. Они шли из кинотеатра, она смеялась вместе с подругой, а он не знал отчего они смеются и задирал голову, и улыбался им, так и не разобрав, о чём они говорят. Он только пошёл в школу, а Зоя была взрослой, высокой девушкой. Где-то там, в высоте, смеялось её белое лицо, она держала Петра за руку, и он начинал смеяться вместе с ней и перепрыгивал лужи, разрезая их ножницами ног. Какая Америка, ребята? Кто о ней тогда думал и кто её знал, когда перед ними были лужи, смех и подвыпивший троллейбус, провилявший возле них и так и не остановившийся на остановке? Зоину подругу вообще унесло, она упала на скамейку и принялась хохотать, словно открыли шлюз, и вода хлынула так быстро, как и сама не ожидала. И тогда Пётр понял, что маленькая оказия вроде троллейбуса, проскочившего остановку, иногда может только прибавить счастье, а не убавить его. А теперь Зоя еле встаёт с дивана, её внук играет на пианино и её ноздри раздуваются, когда она об этом говорит.
Время остановилось, и солнце застыло на тарелке, запеклось вместе с зажаренным сыром лазаньи. Отец уехал в Москву, к женщине, с которой познакомился в поезде. Ему трудно было в доме. За несколько лет он не привык, что мамы нет, да и Пётр, наверное, больше всего напоминал ему об этом. Когда они садились за маленький кухонный столик, он всё оборачивался к плите, комкал в руках полотенце, нервно теребил посуду, бросал на сына вопросительный взгляд и всё время пытался стряхнуть какие-то крошки со стола. Странно, но если бы Петра не было рядом, он, может, не садился бы за этот столик, как прежде со всеми, и ел бы где-то в гостиной, не испепеляя влагой своих глаз. Он мало говорил и когда они со Светой решили уезжать принял это нормально, легко как-то, мол, можете добиться лучшего, почему бы и нет? Он засыпал в кресле, обняв газету. Немного небритый, с седыми висками. За ним на стене на фотографии он был юным и задористым, удочка в его руке скорее напоминала саженец, который он собирается посадить. Он улыбался, и озеро растекалось за ним серебряной отполированной монетой. Мама стояла рядом и, закусив булавку, приглаживала волосы, смотря на него исподлобья с хитринкой, наморщив лоб.

Продолжение следует.