Тот берег

Александр Мишутин
               
                (фантомная история)

  - А мне похрен! Это твои проблемы! – орал ректор. – Твой курс дежурит – вот и отвечай!
  Фамилия у ректора «Врай». Странная фамилия: то ли «в рай», то ли «враль». И что-то украинское в этом слышится. Два года назад он, бывший третий секретарь обкома КПСС, был  назначен ректором института культуры.
  - Отвечаю: разбился писсуар в женском туалете. Когда – неизвестно. Может и не сегодня.
  - А мне – срать! В твоё дежурство обнаружили – вот и отвечай. Твои первокурсники, дежурные, не досмотрели – ты виноват.
  - Что ты орёшь? Тебя насилуют что ли? Или тебя опять сняли?
  Врай онемел.
  - Врай, бо врало побью! – заорал я.
  Понял ли ректор украинский подтекст – не знаю, но тоже заорал.
  - Вон! – подскочил Врай. – Вон! Ты у меня и дворником нигде не устроишься!
  - Иди ты в…рай! – я хлопнул дверью.
  А в студии опять запись программы «Русская тройка» с этим шомиком Вернером (тоже, кстати, учился в институте культуры).
  Сколько можно!
  После записи позвонил Кушкину:
  - Заходи, посидим.
  Вечный халявщик (однако, друг: куда от таких денешься?) сразу же согласился.
  - Да плюнь ты, - сказал Кушкин после третьей. – Работа у тебя есть – что тебе Врай. Это раньше он имел силу, а сейчас – никто. Плюнь.
  - Да дело тут не в работе… Как у тебя?
  - Как, как… Как накакал, так и съел. Пилит меня. Пьёшь, детей достал своими поучениями. А я что? Я только комментирую. «Не лезь!» - орёт. Не помогаешь, лентяй… Ну, и понеслось.
  - Да, ладно, тебе, не обращай. Жизнь с горы покатилась. Долгов у тебя нет, дети выросли, обязанности твои закончились. Давай!
  Выпили, крякнули, хрустнули капусткой. 
- Всё так, да не так, - говорит Кушкин, - «Обязанности закончились… долгов нет…» В том-то и дело, что есть. Жизнь – это заботы, которые состоят из долгов и обязанностей. Нет их - и жизни нет.
  И вдруг, неожиданно, без перехода рванул своим звонким тенором:
  - Как молоды мы были, как искренне любили! Давай за молодость! Помнишь Беной?
  - Что это ты вдруг вспомнил?
  - А хрен его знает? Давай, хорошо там было.
  - Да уж… Борцов помнишь? Они отдельно от базы жили; как они могилёвских девчонок потрошили?
  - А-а… Ты, кажется, там что-то снимал. Кстати, где эта плёнка?
  - Не знаю. Кому-то на студии отдал, не помню.
  - Да, такой хай потом поднялся. Чеченцы сразу исчезли, в смысле – борцы.
  - А вот тоже кстати: у меня была подшивка «Правды» за тридцать девятый год. Раритет. Не у тебя? Не помню, кому отдал.
  Глаза Кушкина забегали. Ага!
  - Да, нет, - говорит Кушкин и хватается за капустку.
  Значит, у него. Значит, скоро «нечаянно» найдёт и отдаст. Вот и хорошо.
  Подошло время, когда Кушкин начинает говорить загадочно:
  - Есть жизнь, а есть – фигня. Вот ты, - Кушкин ткнул пальцем в мою сторону, - фигнёй занимаешься.
  Похоже, пора Кушкину домой.
  На душе отлегло от встречи, посветлело от душевного разговора. Вот и ладно.
  Выпили «стременную» и Кушкин отправился восвояси.

********************************************************
  …Море лежало. Не разливалось, не раскинулось – бескрайне лежало. Бездейственно, бесшумно, как стекло. Такого он никогда не видел. А солнце, над самым горизонтом, пересекало гладь моря золотой полосой, и полоса эта слепила глаза, высекая слёзы и звон в ушах. И тишина стояла какая-то непривычная: немая, плотная. И только запах магнолий был сильным и устойчивым.
  Утро? Вечер?
  Засквозил ветерок, стало прохладно. Значит, утро.
  Хлопнула ставня и со скрипом стала перечить ветру…
  Я открыл глаза. Шестилетняя дочь боролась с кошкой: та сопротивлялась прогулке на холодном балконе, а девочка уговаривала её шёпотом: «Тебе нельзя в комнате, мама будет ругать. Коробка твоя на балконе. Иди, а то папа проснётся».
  Я встал, умылся, вышел на балкон с чашкой кофе. Закурил. «Это – важно. Что?» Хлебнул глоток, затянулся. «Что – важно»? Не мог вспомнить. «Врай, море… море…» Нет. «Так: я зашёл в ванную, вышел, пошёл покурить – и что? Что важное?»
  Я вернулся в ванную (знал: вернись на место, где возникла мысль – всё восстановится).
  Не восстанавливалось!
  «Кавказ, юг, море - нет!»
   С чего бы это? Что за муть? Но, следуя этому неосознанному, я  на другой день взял отпуск (получилось!). И сразу же купил билет на поезд. Но семье решил не говорить об отпуске. А у самого дома остановился, как вкопанный: тень от меня лежала на асфальте в сторону … солнца. Я обернулся на источник света и… поплыл. Сознание оставалось ясным, а все чувства будто бы обострились:  видел продавщицу в газетном киоске (а её и вблизи за стеклом трудно увидеть), слышал, как муха бьётся в стекло (где?). Поднял глаза на балкон второго этажа – точно: вот она! Запах мусорных баков – в тридцати метрах от меня. Странно!
  И вдруг выпал из этого измерения.

  … Он уже не раз видел эту сцену, знал: что у неё за кулисами, какие коридоры и повороты; знал, что за сценой, на улице, низкий берег и спокойная река. И почему-то всегда это было связано с Бедровым: будто вотчина это его или клуб. Проходили здесь какие-то заседания, и  репетиции скаутов. Притом, что Бедров не режиссёр, а писатель (лауреат госпремии – не баран чихнул!)
  Сейчас сцена была заполнена креслами, точнее – макетами кресел. Материал макетов, на взгляд, был твёрдым и пупырчатым, бледно жёлтого цвета. Кресла стояли друг на друге – их было много.
  Странно.
 Он взмыл над сценой, глянул в зал. От левого портала в тёмное пространство уходил ряд древовидных кактусов, таких же бледно жёлтых, как и кресла. Верхушки кактусов упруго покачивались.
  - Это мы к Новому году, - услышал он женский голос и увидел одну из сателлиток Бедрова. (Бедров много лет как разведён, известен, а потому – лаком).
  - Так рано!
  - Нет, мы уже несколько представлений дали. Народу – полно.
  - А что же ёлки нет?
  - А вот так! – Сателлитка исчезла.
  Странно.
  Он почему-то знал, что зал – это вовсе не зал, а большой овраг, а наверху оврага – город. И чтобы туда попасть, надо подниматься вверх по крутому правому склону. И он будто уже это делал, и не раз.
  Он обернулся – и всё преобразилось: солнечный день, фасад здания с колоннами, Бедров.  Одет он в короткое бежевое пальто реглан (ох, любит Бедров реглан: за этим видится ему номенклатурная сладость советских времён). И, конечно же – с одной из сателлиток. Бедров далеко и не слышно, что говорит человеку вахтёрского облика. Похоже, что тот его не впускает в здание.
  Ну, и хрен с ними!
  А склон-то! А дорога! Что делается!
  Чёрная жидкая грязь разлита по твёрдой ледяной колее.  Дорога расхлюстана и разъезжена, а склон чернозёмно сырой, разбухший.
  И река.
  Вот те, на! Грязно жёлтая, бурлящая, как Кубань или Уруп в разлив – уже у самых ног!
  Он карабкается по склону, скользя и срываясь, и только сейчас замечет, что одет в трусы и футболку. Колени и руки мазутно блестят. Рядом с ним поднимаются какие-то люди, тоже перепачканные и целеустремлённые. Вместе они почти поднялись наверх – а наверху поезд. На тот берег.
  И кондуктор.
  Или кто там - непреклонный и вечный.
  - Нельзя! Куда прёте?!
  - Посадите нас!
  - Только на станции!
  - А это что?
  - Полустанок!
  - Мы заплатим от станции!
  - Нет!
  Поезд ушёл.
  Он оглядывается и один устремляется на тот берег. Но не тут-то было: по каким-то горбылям, обрезкам досок – по древесному хламу – навстречу ему движется лопата гигантского бульдозера. Гора строительного развала перед лопатой растёт, ширится и надвигается на него. Он бросается вправо и вверх, занозя и царапая себя, и – о чудо! – выбирается к грузовому составу, идущему на тот берег. Ему удаётся взобраться на гружёную платформу и крепко ухватиться за проволочные стяжки груза. Позади полустанок, прошлое, впереди – другой берег, жизнь. Тот берег всегда интересен, потому что незнаком и неизведан; от него исходит энергия романтики, тайны и опасности.
  Состав почему-то идёт задом наперёд. Он смотрит на локомотив: это старый поезд, с чёрным, весело лоснящимся тендером. А ведёт паровоз мужик, который вместе с ним карабкался по склону оврага. Мужик широко, распахнуто смеётся и машет ему рукой. Он тоже машет машинисту в ответ: ему тоже – здорово! Ветер пузырит  футболку, хулиганит трусами, а солнце слепит его до слёз. Прорвёмся!..

  Я никак не мог привести свои мысли в порядок: откуда тревога и беспокойство? Отчего? Что за тень? Почему взял отпуск и не говорю об этом семье? Чего-то боюсь? Оберегаю-защищаю? Не знаю…
  В дверь постучали. Постучали? Карман-тамбур был на две квартиры, и должны были позвонить. Позвонить с лестничной площадки. Ах, да: соседи, наверное.
  Это были не соседи. Это были бандиты. Как я определил, я и сам не знал. Чутьём, интуицией – но сразу: бандиты.
  Их было двое: в белых рубашках с коротким рукавом, джинсах и дорогих туфлях. Стриженые. (А кто сейчас не стрижен коротко?) Улыбались. Какие же это бандиты?
  Я приоткрыл дверь и крикнул в квартиру:
  - Они пришли!
   Причём «они» не успели ещё и слова сказать. Я опередил их действия.
  - Погоди, не торопись, - сказал один из них. – Поговорить надо.
  Тем самым они подтвердили, что я точно опередил их действия. Поняли: их ждали. Но не ушли и даже не смутились. Или виду не подали.
  - Я сейчас! – крикнул я в комнату и захлопнул дверь.
  В квартире я был один: никаких ребят там нет и быть не могло: с чего бы? Кто и зачем? Но теперь надо гнуть эту линию.
  - Поговорить надо, - повторил бандит. – Выйдем на площадку.
  - Минуточку.
  Я вошёл в квартиру и захлопнул дверь. Кто это? И почему? Что надо?
  Вот и узнай: чего стоять за дверью.
  Я вышел:
  - Пошли.
  Мы вышли на площадку.
  - Закрывай дверь. Мы спустимся вниз: там машина.
  Я заколебался:
  - Сейчас ребятам скажу.
  - Да никого в квартире нет: мы знаем.
  Ни хрена себе!
  - Мы тебя привезём, не ссы! – сказал разговорчивый бандит, сев за руль.
…В пустой комнате – только стол и табуретки – с высокими голубыми панелями было много людей (бандиты?): сидели, стояли. И все смотрели на меня.
  - Думал, что уже всё забылось? – услышал я за спиной. - Давно было? А  меня помнишь?
  Я развернулся. Ну, конечно, узнал его: немного одутловатое широкое лицо, острый мыс стриженых волос надо лбом, небольшие залысины. Он почти не изменился:
  - Конечно, помню, Паша.
  - Пришло время рассчитаться.
  - За что?
  - Помнишь: Беной, туристы? Ты снимал кино, - Паша рассмеялся.
  - Да, снимал, помню. Я-то причём?
  - При нём: при материале. Пойдём, шефу позвоним. Как он скажет, так и будет.
  Они с Пашей зашли в соседнюю комнату.
  - Паш, ты можешь объяснить толком, что происходит? Ты – здесь. С ними.
  - С бандитами, да? Могу, но не буду. Жизнь, братишка, жизнь.
  - Ну, а причём тут киноплёнка пятнадцатилетней давности?
 - На это я уже ответил. Плёнку отдай.
  В дверь заглянул один из бандитов:
  - Паш, там…
  - Сгинь! – рявкнул Паша.
  Бандит исчез.
  - Сейчас твоя жизнь зависит от этого звонка, - Паша взял телефонную трубку.
  - Погоди, Паша! Я даже не знаю, где сейчас эта плёнка. Отдавал кому-то. Дай подумать, поискать.
  - Держи, - Паша подал мне отводную трубку. – Не положено, конечно, но по старой памяти… Сам всё услышишь.
  В дверях снова показался бандит:
  -Паш, тебе звонил…
  В дверь полетела пепельница. Бандит исчез.
  Паша снял трубку, набрал номер. На том конце долго не отзывались, затем я услышал: «Да».
  - Это – Паша, - сказал в трубку Паша.
  - И что? Тебе не передали?
  На том конце провода играла музыка, слышался женский смех.
  - Не успели, - догадался Паша.
  Появились помехи, треск: … «русский»… «другой»… А Паша, видно, что-то понял: смеялся и не сводил с меня глаз. Я прикрыл трубку ладонью:
  - Паша…
  Паша приложил палец к губам.
  И вдруг я услышал в трубку чистый, без помех, мужской голос:
  - Сначала птичку. Подробно. С кровью и болью. А потом отпусти: пусть живёт и помнит.
  Паша положил трубку:
  - Иди, живи. Пока.
  И добавил:
  - Считай, что это был розыгрыш.
  Мне всю жизнь казалось, что я плыл по стрежню реки. Я был нужен людям и надёжен, и это мне нравилось, мне импонировало, что мной гордятся. А оказалось, что меня бросало, как щепку и я не строил свою жизнь, а «занимался фигнёй», как сказал Кушкин.

  …Они только что выбежали из какого-то тоннеля, обманув преследователя: тот выскочил перед ними, клюнув на какую-то чушь о неверном направлении.
  Сейчас они крутили головами: куда бежать, куда делся преследователь? Прямо перед ними, внизу, пересекая им путь, шла дорога (почему-то с перилами). Или мост это был – не ясно. Вправо – пологий спуск. И по этому спуску (подъёму?) к ним прытко поднимался преследователь.
  - Назад!
  Они нырнули обратно в тоннель, но проход по нему неожиданно раздвоился.
  - Направо!
  Ну, да: преследователь побежит по левому. Он был в этом уверен.
  - Там, может быть, нет выхода…
  - Направо!!
  Правый рукав тоннеля становился всё уже и темней. Стремительно накатывалась клаустрофобия. Переполненный страхом психический котёл готов был взорваться.
  Стоя на коленях, он оглянулся и увидел, что преследователь действительно ринулся в левый рукав. А правый оказался параллельным. И это было видно: рукава разделяла бетонная перегородка, местами порушенная снизу. И из этих нижних дыр-лазов бил свет! А у них впереди темно и тупик.
  Безумно, по-животному, хотелось рвануться к свету: он был дневным, солнечным! Там было пространство, воздух! Котёл гудел и пульсировал. И он вдруг понял, ясно и трезво: сквозь дыры-лазы ему не протиснуться, и он останется здесь и задохнётся, или котёл рванёт…
  И в этот момент преследователь оказался перед ними, метрах в трёх. Каким образом? Да ещё в полный рост?
  Враг незряче застыл, поводя стволом: он не видел их, и всё тут! Они замерли не дыша: он - лёжа, а Кушкин -  стоя (Кушкин маленький). Замер и преследователь: стоял в чём-то длинном и сером и таращился в темноту.
  Он слышал, как Кушкин сказал (нет, не сказал, а протранслировал мысленно):
  -«Я сейчас…»
  - «Не надо!» - завопил он, и взял Кушкина рукой за щиколотку, мягко, осторожно…
  - Серый, это мы, - произнёс Кушкин, а он резко дёрнул Кушкина за ногу.
  Преследователь рухнул на пол без звука и выстрелов. Значит, он дотянулся до ноги преследователя и дёрнул его, а не Кушкина? Странно!
  Кушкин мгновенно полоснул острым лезвием по шее преследователя.
  Он глянул на преследователя.
  Это был не человек.
  Это был волк. И даже не волк – овчарка. Но серого окраса.
  Плотный белый горлатный мех был чёрен от крови. Овчарка дёрнулась и заклокотала горлом.
   -  Что же ты, - сказал он Кушкину, - нормально убить не можешь? Мучается же!
  Он взял овчарку на руки и понёс к выходу. Веса не чувствовал. Но почему-то знал, что рана на шее овчарки затягивается. А когда вышли из тоннеля, овчарка умилительным щенком спрыгнула с рук и бросилась вниз на мост-дорогу. И не было никакой стремительности в броске: щенок планировал и даже появились маленькие цыплячьи крылышки.
  Вот щенок уселся по-птичьи на перила моста, растолкав сизых голубей, затем плюхнулся с перил на асфальт (ударился оземь?) и превратился… в девочку.
  Чертовщина!
  Девочка направилась по спуску с моста и остановилась почти в самом низу, там, где растущие снизу вишни, доставали до перил. Вишни были крупными, спелыми и тускло блестели сквозь пыль.
  - Дайте, - сказала девочка сидящим в густой листве мальчишкам.
  Мальчишки ответили отказом.
  - Ну, хоть хлеба!
  Девочка обернулась.
  Пыльное, грязное личико и вызывающее упрямство на нём: конечно, нехорошо просить, но ведь хочется… есть!
  Это была дочурка!
 Он рванулся по пологому спуску вниз, к своему страдающему ребёнку. Схватил, прижал к себе. Не хватало дыхания, спазмы душили. Обернулся: Кушкина не было – жена подходила к ним.
  - Что же ты! Быстро готовь еду: всего и много!
  И больше не смог: замер, умирая от нежности и страдания…

**************************************************************
  Какая-то маленькая станция (полустанок?). Раннее утро. Тишина. Но даже сквозь закрытые окна вагона слышно как поют петухи и взлаивают собаки.
Поезд неощутимо, плавно, без толчков, трогается.
  Золотой восход разлит по протяжённым увалам, холмам и долинам. В нём купаются  серебристые купы деревьев.
  При подъезде к Орску создаётся (появляется) впечатление, что пути проложены по крышам сооружений: гаражей, технических служб, домов.
Поезд медленно отходит от станции. «Орск» - мелькнуло на фасаде здания вокзала азиатской конструкции. Медленно проплывают мимо зевающие путейцы, какие-то люди, знакомое лицо, маршрутка на привокзальной площади.
  Распахнутый утреннему солнцу степной провинциальный Орск убегает от вокзала в степь неровными улицами, домишками, погружёнными в сочную, яркую зелень. А вдали – две церквушки со сверкающими маковками и крестами на них. Вспомнилось: « Золотая, дремотная Азия опочила на куполах».
  Стоп! «Знакомое лицо»! Откуда?! Я никогда не был в Орске. Никогда! Мужик (знакомое лицо) бежал к поезду. Опоздал? Без вещей. С поезда? Где я его видел?
  Поезд изогнулся дугой, и в глаза ударило солнце. И всё исчезло.

 …И путь известен, и цели ясны и понятны, а вот дёрнуло же, толкнуло что-то.
  Река раздваивалась. Даже не то, чтобы раздваивалась, а разделялась  исполинской берёзой. Когда, какими катаклизмами она была заброшена сюда – непонятно.
  Берёзу всегда обходили на лодках справа. Плавно и без приключений. А слева, у берега, река теснилась, поднималась и бурно рушилась вниз за комлем и стволом – у кроны.
  - Отстанем, - сказал он. – Проплывём здесь, - и кивнул в сторону поднимавшейся воды. – Они минут пять будут обходить справа.
  И обнял её. И взял губами её губы.
  А крона берёзы раскинулась во всю ширь реки. (Или так казалось?) Река сквозила сквозь прутья ветвей, а листья, цвета осеннего золота, нарочито замерли на ветвях или безмятежно лежали на глади воды. На глади!
  - Крокодилы!
  За утопленной верхушкой кроны берёзы, у песчаного плёса, из воды торчали фары крокодильих глаз. Их было три-четыре пары. И устремлены они были на нас. Не на корову(?), тёмно красную простодыру, беспечно отгоняющую хвостом слепней – а на нас! Корова? Что за чертовщина?!
  Корова двинулась к крокодилам.
  Надо же спасать её!
  Но тут, откуда ни возьмись, позади нашей бурёнки появился гладкий, вальяжный чёрный бык. Ну, конечно же, не спасать, а утолить инстинкт.
  Они бросились вдоль берега к плёсу. На тропе стало темно: лес слева погрузился в сумерки, а справа, от реки, выросла плетёная растительная стена.
  Они мчались по этому тоннелю. Впереди, у стены, он заметил два тёмных силуэта. Человеческих. Пробегая мимо них, он хрюкнул что-то хрипатое, чтобы напугать внезапностью и вызвать замешательство: понимал – это враги. Враги были в цивильных костюмах, в галстуках и с рациями в руках.
  Недоумение он вызвал и почти сразу они, держась за руки, выскочили на яркий солнечный свет.
  Леса не было. Плёса тоже не было видно. Но поворот к нему угадывался справа за кустарниками. Прямо перед ним оказался невзрачный куст шиповника. Но ягоды на нём! Крупные, тёмно красные!  Даже на вид -  сладкие. Он взял одну: ягода была мягкая, тёплая. Попробовал разломить, но шиповник выскальзывал из кожицы. Золотые жалящие зёрна семян не отдавали мякоть. Но можно было слизывать и даже обсасывать. Языку они не помеха. Язык и не с таким справляется. Это – не типун.
  - На, - сказал он ей, - ешь, вкусно!
  И увидел на другом кусте горсть таких же ягод. Не одну-две, не вразброс – а прямо-таки початок! Вот это да!
  - Бери, ешь! Наслаждайся, - сказал он.
  А поодаль, у берегового разлома – сливы. И тоже гроздьями: сизые – от бирюзовых до фиолетовых.
  - Не ешь, - сказала она, - они червивые.
  Он разломил одну сливу – ничего подобного!
    - «Надо уходить!»
  Чей это голос? Непонятно.
  Они рванули вправо к плёсу, но там стояли двое в костюмах и они побежали перпендикулярно берегу, вглубь леса. И вновь попали в сумрачный, даже ночной, зелёный тоннель. Она бежала впереди и упала.
  - Лежи, - сказал он. – Прикинься.
  И она прикинулась: слилась со средой и тропинка смотрелась однородно, с бледными световыми пятнами.
  А он пробежал ещё немного вперёд и остановился: поворот уходил влево. Он развернулся лицом к тропинке и вжался в растительную стену: вроде бы тоже слился. И сразу же с тропинки в него ткнулся какой-то малыш в камуфляже, а с поворота, справа, послышались голоса, и вспыхнул свет фонарика. Малыш не испугался, не удивился и продолжал стоять у колен. Человек с фонариком подошёл к ним. Он тоже был в камуфляже:
  - Ну, что там с рацией?
  А он не знал, что сказать. Булькал горлом, силился ответить.
  - Понятно, - сказал  человек с фонариком, и они ушли в сторону берега.
   Малыш молчал.
    «А где же она? Я опять её потерял…»…

  Южно-азиатская окраина России – Оренбуржье: всхолмленные широкие долины, зелёными пятнами далёкие лесочки, размытый горизонт – даль! Тонкие нити просёлочных дорог и по ним редкие, крохотные автомобили. Вот это пространства, вот это страна! Жить бы, да жить в ней…
  Я стою в проходе вагона, у окна, любуюсь пейзажами, успокаиваюсь. Если есть КТО-ТО, пусть увидит: я вот он, не прячусь и не боюсь. Нате вам! Но больше ТОГО лица, знакомого, не видел. Может, показалось, мало ли.
  Трое попутчиков из купе вышли, я не заметил когда. Ну, и хорошо, что один.
  Утро. Подъезжаем к Саратову. Акватория утренней Волги, зажатая с восточной стороны города автомобильным мостом, а с западной – железнодорожным – это вам зрелище! По медленной Волге медленно скользят баржи, портовые краны с опущенными клювами стрел, острова – всё это мощно и величественно.
  - Чай будете?
  Я вздрогнул. Обернулся. ТОТ самый!
  - Чай?
  - Вам плохо?
  Да что же это, чёрт возьми?! Это же наш проводник!
  - Нет, нет!
  - Что, «нет, нет»? Чаю – «нет», или плохо «нет»?
  - И то и другое. Всё нормально. Спасибо.
  И снова солнце ударило в глаза…

…Обида захлёстывала напрочь: он со всей радостью и искренностью – а к нему холодно и грубо.
  Володя стоит в новых кроссовках, в куртке, в хороших, свободных с напуском брюках.
  - Наконец-то, - сказал он Володе, - а то мы тут уже заждались тебя.
  Рядом с Володей стоит Ольга, а из темноты к ним подходят двое (похоже, что не Володины родственники, похоже, что жена с кем-то).  Вот им-то Володя кивнул и улыбнулся, а ему ответил:
  - А тебе, что за дело?!
  «Блин! Ведь умер же, и никто уже не ждал твоего возвращения. А я кое-что сделал для возвращения тебя из небытия, и знал, как Ольга рада тому – и вот тебе: «Что за дело?»
  Ну, и хрен с вами!
  Умные и загадочные, корпоративные и противные… Лёгкий кайф от выпитого примирял с обстоятельствами, настраивал на философский лад:
  - А что? Какие претензии?
  - Тебе умирать сегодня, а ты напился!
  Это вроде жена.
  Вот так новость: оказывается, умирать надо, а он тут шастает: мёртвых встречает, водку пьёт. Нехорошо. «А вы, Штирлиц, задержитесь».
  …И квартира не его, чужая: длинная, узкая, тёмная. Прямо у входа, вдоль комнаты – тахта. Он ложится на неё: умирать, так умирать.
  - А вот уколов не надо! Уколов я боюсь с детства.
  Нет, суки, поставили! Кололи в шею, а болит жопа. Странно.
  «Что же я не умираю?»
  Он прислушивается к своим ощущениям: интересно же знать, как это происходит.
  «А ничего: болит только правая ягодица. Ну, тогда погуляем перед смертью!»
  …На улице весна, день, сыро. Он в каком-то задрипанном халате (то ли больничном, то ли банном) возвращается от обрыва над рекой к четырёхэтажному особняку. Особняк – чистый, вымытый – стоит на насыпной горе, а потому клумбы вокруг него – на скатах горы. Особняк забран забором из сварной арматуры с кирпичными колоннами между звеньями решётки.
  Вдруг с балкона четвёртого этажа – длинного, стеклянного, как теплица – по внешней лестнице стали спускаться двое мужчин в хороших серых костюмах. Молодые, доброжелательные. И встретился он с ними как раз у торца особняка: только он с внешней стороны, а они – с внутренней, на вершине покатой клумбы.
  Беспокоятся, сердобольные, помочь хотят.
  И уже, наверное, ринулись бы к нему через дыру в заборе (какой забор без дыры!), но между ними оказалась псина, величиной с кавказца.
  - Не подходите, натравлю, - сказал он. – Укусит.
  И собака зарычала.
  Доброжелатели исчезли, сожалея.
  Он вошёл во двор, поднялся по ступенькам крыльца в торце особняка, открыл дверь. По линолеуму длинного коридора к нему бежала его шестилетняя дочь. Он подхватил её на руки, она обняла его за шею, прильнула.
  Слёзы прожгли его…
  …Его гнев был не буйным, а сдержанным, наполненным спокойной силой и ясностью. Раньше бы он подумал о последствиях: будет месть – подлая, из-за угла – преследование, боль, страх. Но сейчас он весь был наполнен налитой уверенностью и сдержанностью:
  - Добрый день. Извините. Приятного аппетита.
  На раздаче он взял ложку с вилкой и направился в угол зала. Проход ему перекрыл мужик с широкой спиной и тугим задом. Он остановился. Мужик обернулся, глянул на него, нагло ухмыльнулся и откинул, перекрывая проход, руку в закатанной по локоть рубахе.
  Он без замаха всадил вилку в толстую жопу мужика. Тот подпрыгнул и заорал. А он спокойно, не оборачиваясь, прошёл к угловому столику. Обернулся к матерящемуся мужику:
  - Пошёл вон.
  И тот пошёл.

Странное это было солнце. Без лучей. Без слепящего света, оранжево- красное на фоне свинцового фона. Солнце было закатным, большим. Величина его угадывалась не просветом через фон-занавес, а горизонтальным огненным тире; что было написано «до» - неясно, и что после – неведомо.
  Шалит небесный художник!
  Просто удивительно! Обычно лучи солнца, пробиваясь сквозь тучи – расходятся веером, явно, зримо. Здесь же их не пускало нечто, поглощая лучи, оставляя ровный огненный слиток. Статичный, недвижный.
  Это было моё солнце.
  Непостижимо, но как-то незаметно для зрения, свинцовый фон горизонта переходил в закатную белёсую голубизну зенита.
  И вдруг эта огненная щель в запредельный мир превратилась в край диска, и этот край исчез, утонул.
  Канул.
  Вот именно: канул. И вокруг ничего не изменилось: ни светом, ни цветом. Будто и не было этого явления, этого события – никаких последствий.
  И только душа заволновалась, зарыскала, забеспокоилась: что это?
  А в другом полушарии земли, из ночного океана, выпрыгнул красавец дельфин, издал звук и плюхнулся в утренние воды. И восходящее солнце оставило золотой автограф на тёплой ряби океана.

  …Он сидел и внимательно смотрел на детей слева от себя. А она стояла слева. Потом наклонилась, стараясь поймать ось его взгляда. Её тяжёлая грудь, обтянутая красным свитером, легла ему на плечо и коснулась щеки.
Её тело было узким, с  большими тёплыми грудями. Он чувствовал, видел их, словно свет. Даже когда закрывал глаза – свет стоял: он был, он есть. Тело и было – свет. Это и было – есть.
  - Вот я давно говорю, что ты мне нравишься, что я влюблён, - сказал он.
  Хотя точно знал и помнил: не было ни разговоров таких, ни намёков. Он даже не помнил, как её зовут. Но пахнуло телом, женщиной, нежностью.
  - И, кажется, что-то ответное и от тебя замечаю.
  Он повернул к ней голову, и плотно щекой прижался к её груди. Глазами близко к ней – и всё было крупно: глаза, губы, грудь – жизнь.
  Она улыбалась.
  - Любимая, - голос его был голым, белым, чистым.
  Свободным. Не на выдохе, не сдавленным, не шёпотом:
  - Любимая, - пелось, лилось.
  Она села рядом, глядела на него, молчала и улыбалась. Сильный луч света упал на её лицо. Блеснули белые зубы полуоткрытого рта. Он коснулся сухими губами её влажных губ. Только коснулся…
  …Он знал, что его ведут. Не по собственному желанию он так беспечно вышагивает. Но весь был заполнен какой-то бесшабашностью.
  - Стоп! – сказал он. – Я трубку забыл.
  Повернулся и пошёл обратно.
  Ему заломили руки.
  - Не надо, - сказал какой-то берия.
  Его отпустили, и он быстро направился по беломраморной лестнице вниз. А навстречу ему – добродушный, улыбающийся – Иосиф Виссарионович. Весь какой-то, как в набросках Кукрыниксов – не прорисованный – фуражка, китель – улыбается.
  - Трубочку забыл, - повторил он, теперь для Сталина.
…В торце длинного стола, спиной к нему, сидел ребёнок. А любимая сидела в профиль, к  нему вошедшему, и смотрела на него тревожно. Он подошёл к ребёнку, положил на его светло-русую голову ладони шалашиком и замер. И боялся выдохнуть. Потому что вместе с выдохом вырвался бы такой накопившийся взрыд, что… Замер, сдерживая себя. А глаза полнились. И он не смаргивал.
  Слеза скатилась. Он почувствовал её солёный тёплый вкус.
   Как давешний поцелуй.


  Когда-то я пробовал летать. Не помню: во сне или наяву. Но пробовал: я помню эти физические ощущения. Помню! Может, сохранилось что…
 Мне солнце особое нужно, особый свет. Тогда, мне кажется, я могу взлететь
  - «Гусь тоже говорит, что может взлететь, да не летает», - голос Кушкина откуда-то.
  - «Не летает. Но предки…», - возразил я ему.   
  Попробуем? Вспомним?
  …Я оттолкнулся от земли  и завис, часто взмахивая руками, как крыльями. Потом медленно стал подниматься и поплыл вперёд: стало легче, будто бы «набрал обороты».
  И полетел.
  Полетел! Получилось!
  Изредка я это делал: иногда, чтобы удивить кого-то. А иногда для перелёта по необходимости – чтобы преодолеть неподступное; всё-таки трудно летать. А потому – никогда не парИл. Действительно, как деревенский гусь: летать не умею, но пролететь немного могу. Да и куда мне: не за моря же…

  …Оставался квартал до «колыбели детства», когда жена сказала:
  - Зайдём сначала к тёть Марусе.
  Окраина города, частные одноэтажные дома. Он уже видел в конце квартала, у ворот дома тётю Марусю: похоже, что она стоит, с кем-то разговаривает – угадывается её фигура. Белая косынка.
  - Зайдём сначала к тёть Марусе, а потом…
  Он катит какую-то двухколёсную тележку, с которой пенсионеры ездят в сады и на дачи. Тележка чем-то гружёная. Катит по краю заасфальтированной улицы. Перед заборами, с обеих сторон улицы. Маленькие огородики, вишни, абрикосы и тополя. Как в детстве.
  И почему это «к тёть Марусе»? Здесь и сестра – вон третий дом – и друзья. Да и тётю Марусю, двоюродную сестру своей свекрови, жена не знает: когда он о ней рассказывал?
  - Ведь тёть Маруся – мать двух педагогов, - аргументирует жена.
  Откуда?! У неё одна Надька – и та торговка!
  Что он здесь делает? Почему с женой и тележкой. Она-то здесь каким боком, жена?!
  Он же в отпуске!
  Он разворачивает тележку перед собой, сильно толкает её вперёд, в сторону «колыбели детства». Тележка стремительно укатывает, дребезжа и повизгивая немазаными колёсами. А он уходит по горячему летнему асфальту в обратную сторону.
 Жаль! Был рядом с радостью.
  …В тесном душном застолье жена пожаловалась на него родственникам. Как-то странно они среагировали: что же это он, приехал сюда, у него дело, а он… Кто-то вякнул о контрольных…( или контрольном?)
  Старший брат взъярился. Маленький, чёрный, он потрясал громадным кулаком:
  - Сказали бы раньше! Долбанул бы его разок!
  - Ой-ё-ёй! Когда – «раньше»? В детстве? Сами вы долбоёбы. Всё! Злые вы все, уйду я от вас.
  Я вышел из-за стола, оттолкнулся от земли, заработал руками и завис над трапезой. Сланцы слетели с ног и упали на стол.
  - Остолоп! – кричал старший брат. – Гундосый! – Он подпрыгивал. Но не доставал до меня.
  Зло разрывало его на части.
  - Да ладно, успокойся! – схватывала  за руки его толстуха жена. – Вот и вишни на верхушках оборвёт, всё – польза!
  - Пошла! – рычал брат. – Пусть только тронет! Крылья пообрываю! Урод!

  Вдруг неожиданно остро почувствовал возраст. Враз, стремительно. Не по скрипу в суставах и устающих ногах, не по мостам, соединяющим возрастные промоины между зубами – это уже давно происходило, накапливалось. И даже не по плотной седине головы. Нет. А как-то…
  Увидел внутренним взором своих знакомых. Всех. Сразу. И родных, и друзей, и их родных и знакомых, уже ушедших и здравствующих. Покинувших мир в разном возрасте. Боже мой! Как одно поколение. Живущие догнали умерших. И никаких промоин, никаких мостов – сплошняк.
  Одна река времени.
  А сам – будто на берегу.
  И не верится.
  Уже.
  Тоже…
******************************************************

  Полого и бесшумно земля уходила в воду; ни один камешек не обнаружился под ногами, ни один прутик не хрустнул – их не было.
  И не было света. И не было тьмы. Ни проблесков, ни мерцаний. Но было видно. Ага!  Есть «белый свет», а есть – чёрный: вот он.
  Он остановился. Что перед именно река – сомнений не возникало. Но привычного шума реки не было. Эта медленно скользила по руслу: выдавленная из ниоткуда вода текла в никуда. Вода тяжёлая, литая, чёрная. Теча?
  Он вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой – и ослеп.. Затянулся дымом.  Ни звука, ни света – только сырость сквозила.
  Когда глаза стали привыкать к… (чему?), то есть, когда произошла аккомодация (так кажется?), он увидел перед собой лодку. А в ней – мужичка.
  - Последнюю? – спросил мужичок.
  - Что? – не понял он.
  - Последнюю, говорю, куришь?
  - Почему это «последнюю»?
  - А на том берегу, - мужичок махнул рукой в размытое чёрное пространство, - уже не надо будет.
  - Да, конечно, - почему-то согласился он. – На том берегу – да.
  А «тот ли» - тот берег?
 Мужичок тоже курил, но как-то бессветно, без видимого тления табака. Тянуло крепко махрой и обыденностью: мужичок был небрит, в кепчонке и в ватной телогрейке.
  -«Странно, - подумал он. - Тепло лето».
  - В том-то и дело, что – Лета, - прочёл его мужичок. – Сыро.
  -«Лета? – почему-то запротестовал он. – А я думал – Теча, или, как её…» - и не мог вспомнить.
  - Какая разница: Лета, Теча, Стикс – помог ему мужичок и сплюнул в чёрную воду.
  - Как вас зовут? – спросил он.
  - Харон.
********************************************************

  Поезд остановился. Армавир. На перроне забегал народ: поезд стоит три минуты, опаздывает, да ещё и нумерация с хвоста поезда…
  Пахло потным летом, абрикосами и чебуреками.
  - Где пятый вагон?! – истерично, безадресно спрашивала толстая тётка.
  Поезд дёрнулся и стал удаляться от станции, набирая скорость. И только скрылся за поворотом последний вагон – земля вздрогнула. Без звука. Просто качнулась и замерла. А воздух наполнился запахами моря: соли, йода, водорослей.
  - Что это?
  - Да, наверное, террористы…

  …Он бежал легко и упруго. За ним исчезали пологие увалы Урала с бесчисленными блёстками озёр, сухие степи Поволжья; мимо проносились весенние, сквозящие изумрудные леса, прозрачные осенние реки, снега. И вот уже ноги погружаются в прохладную текучую пыль кубанских дорог; тело наливается зноем и ощущает лаковую тяжесть листьев магнолий. Сумасшедшие запахи жасмина, сирени и цветущих садов: все сразу и чётко определяемые раздельно.
  И вдруг за косогором ало взорвались бутоны тюльпанов, и бирюзовой стеной, выше горизонта, встало море. Оно искрилось, бликовало и переходило в ясное небо.
  …Они стояли все рядом. Даже не рядом, а сгрудившись: совестливый Вайдар, принципиальный Павлинский, проницательный Бабайс. Вайдар зажимал в ладонях штучку, похожую на зажигалку, с текстом гравировки.
  - Ну, что там? – поторопил Павлинский.
  - Вариантов не так уж много, - выпрямился Бабайс.
  А он знал – что там. Знал и радовался. Ну, вот и хорошо! Ну, вот и слава богу! Душу заполняли тепло и умиротворённость. Они подступали к глазам и плавились. Мир дрожал и расплывался.
  Вайдар медленно (или так казалось?) раскрывал ладонь. На белом корпусе пластмассы красиво, каллиграфическим подчерком, было написано: «И на обломках самовластья напишут наши имена».
  А он уже бежал к морю. Надо было успеть. «Только не включай!» - умолял он Вайдара.
  Начинался отлив. Море уходило. Оскальзываясь на гальке. Он запрыгнул в лодку и налёг на вёсла.
  А там, на берегу, собирался народ. И он знал его, народ: родственники и знакомые, друзья и враги, живые и мёртвые – все, кто топил его и помогал выплыть в стремительной и бесконечной реке жизни. Там оставались страхи и радости, надежды и боли, ревности и сожаления.
  - «Только не включай!»
  Море искрилось и бликовало. А он грёб мощно и упруго, как байдарочник, да ещё отлив помогал.
  Толпа, уже на далёком берегу, росла и росла. Общей массой, без индивидуальностей.
  Вдруг от неё оторвалась крохотная фигурка и покатилась к морю.
  Дочурка? Любимая? Кушкин?
  И тогда на берегу полыхнуло. Беззвучно, но мощно и широко.
  А он был уже далеко.
  Там, где море переходит в небо.
  Он уже растворился.