Иду и возвращаюсь

Александр Щигленко
Александр Щигленко.



Иду и возвращаюсь.


Документальная повесть.



                Памяти мамы Анны Марковны
                и других солдаток великой войны.
                (Солдатка: (устар.) жена или вдова солдата).



                1. Иду и возвращаюсь.

                «Были ли Вы или Ваши ближайшие родственники в оккупации
                в период Великой Отечественной войны?»
                (Из Личного листка по учету кадров. 1945-1980 гг.).

     С тех пор прошла уйма лет, но меня до сих пор не покидает безотчетный       и гнетущий страх перед той войной, которую я видел в детстве. Память с годами всё чаще возвращает меня к давним голодным и тревожным дням, к печным трубам на сельском пепелище, к невольному ознобу всего тела от близкой бомбёжки или        к обманной тишине ночи, в которой вот-вот раздастся выстрел и чей-то душераздирающий крик. Мне чудится, что я снова и снова падаю в черную воду      
с взорванного моста, что немецкий самолет внезапно выныривает из-за леса         и стреляет прямо в меня. Его пули трещат в сухой траве почти у моих ног, ещё чуть-чуть –    и я умру…

     И тогда передо мной встает как живая мама: я бегу к ней и, уткнувшись       в подол, чувствую на голове её ласковые и теплые ладони – моё спасение от всех тогдашних тревог. Теперь я понимаю – материнский покров незримо хранил тогда    не только меня, но и, наверное, отца, от которого после его ухода на фронт      не было никаких вестей. А вот свою жизнь, полную добра и света, маме сберечь       не удалось – слишком крутыми оказались дороги, что выпали ей в то безрадостное время.

     …Хоронили маму весной. Отец, придя с войны, работал на шахте, и ему начальство для этих горьких проводов выделило полуторку, пропитанную  угольной копотью. Мы шли за ней по белопенной улице – повсюду в палисадниках обильно цвели вишни, и полуторка от этого казалась ещё черней. И горе наше было невыразимым – мы остались совсем одни…

     Я не раз думал о таком горьком явлении как беженцы сорок первого года.      В тыл, подальше от фронта эвакуировали тогда далеко не всех. На территории страны, захваченной немцами, оставалось около 80 миллионов (!) советских граждан, главным образом, стариков, женщин и детей – слабых, беззащитных и забытых всеми людей.

     Не покидая родных мест, они вдруг оказались вроде бы как на чужбине: другой язык, жестокие законы. Женщины, проводив мужей на фронт, не раздумывая оставляли в панике свои дома, нехитрое добро и, спасая детей, бежали куда глаза глядят. Впереди их ждали неизвестность, темные тревоги и мучения. Они брели в поисках сел и хуторов, затерянных в лесах и оврагах, в тупиках проселочных дорог, куда,     по их наивной вере, не дойдет война…

     Но война была везде. Дошла она и до наших глухих полесских мест, где действовали крупные партизанские отряды, зверствовали оккупанты, устраивая расстрелы и виселицы, и шли ожесточенные танковые бои…

     Та «наша» война, среди которой мы тогда брели и чудом выжили, её драматизм  и ярость не известны многим до сих пор. Об этом, кроме скупых сводок Совинформбюро, редко где можно было прочесть. Эти досадные умолчания, в общем-то, объяснимы: здесь произошло одно из  тяжелых и обидных поражений Красной армии.

     Окрыленные освобождением Киева в начале ноября 1943 года, наши войска,                стремительно пройдя ещё 130 километров на запад, очистили от врагов ещё и старинный город Житомир. Но тут же в неприкрытые фланги далеко ушедших вперед соединений 1-го Украинского фронта ударили танки немецкого генерал-фельдмаршала Манштейна – и замаячил зловещий «котёл». Из него тогда удалось вырваться, но лишь ценой громадных потерь. А гитлеровцы снова почти вплотную подошли к Киеву…

     Потребовалось более месяца, чтобы наши войска восстановили силы, подтянули          стратегические резервы и перешли в новое наступление. И ещё раз взяли Житомир –                единственный город, в честь освобождения которого Москва салютовала дважды…

     О горестях в беженцах бабушка и мама вспоминали потом с неохотой – берегли, видно, душевные силы для выживания и в послевоенные непростые годы. Давно и мне пора забыть те запредельные дни, но они нет-нет да и встают передо мной как будто наяву. Я перебираю эпизоды наших скитаний в круговерти войны, пытаясь сложить из них осмысленную картину, подобно тому, как складывается мозаика из кусочков цветной смальты.

     Детские впечатления с годами не тускнеют. Наверное, это само детство, невозвратно               поглощенное войной, пытается докричаться из туманного далека: «Я ведь было, было!». И чем дольше я иду по жизни, тем чаще возвращаюсь памятью к её тернистому началу. Эти видения – нелегкая душевная ноша, которую порой мне хочется с кем-нибудь разделить …


               2. Дорога на Березовку.

                «Создав почти тройное превосходство в силах, противник
                прорвал оборону советских войск южнее Новоград-Волынского
                и 9 июля 1941 года захватил город Житомир».
                (Из сводок Совинформбюро).

     Тот жаркий летний вечер мне помнится даже в подробностях. Все испуганы, война где-то рядом, в темном небе гудят самолеты. Они летят, кажется, прямо над нашим домом в сторону Киева. Немцы бомбят его каждый день. По шоссе, что недалеко от нас, раньше по ночам, а теперь уже и днем, не прячась от налетов, отступают наши солдаты – там слышен людской гул, шум моторов, скрип повозок. Многие бойцы заворачивают на нашу улицу к колодцу. Они жадно пьют воду и на вопрос: «Где немцы?» лишь досадливо машут рукой в сторону Житомира. Говорят, что их танки уже там.

     Мы и соседи собрались на нашем огороде у погреба. Его строил ещё мой дед: внутри погреб обложен кирпичом, а сверху насыпан целый холм земли, здесь можно спрятаться, если налетят самолеты. Взрослые думают: уходить или оставаться? Оставаться страшно: немцы, по слухам, всё жгут, всех убивают и вешают. Если уходить, то на кого оставить дом?

     Соседи, по фамилии Сухенки, остаются: будь что будет – дед Миша плохо ходит,                а за нашим домом они присмотрят. Бабушка Марья, как старшая в нашей семье, решает завтра утром идти всем нам в Березовку, где живет её кума Марфа. Село хотя и не близко от нашего городка, зато в стороне от большой дороги, и немцы придут туда, думается, не сразу.

     Мы вышли в дорогу на рассвете. Утро выдалось дымное – горело Заготзерно, подожжен-ное милиционерами. У его деревянных складов толпились люди с мешками, пытаясь лопатами выгрести из-под огня хотя бы немного хлеба.

     За несколько лет до войны от Житомира прямо к этим хлебным складам были                проложены рельсы. Поезда, груженные зерном, отправлялись отсюда за границу,      
в Германию. Туда паровозы шли, натужно пыхтя: ж-жито – пш-шеница, ж-жито –    
пш-шеница, а оттуда  летели легко и со звоном: иголки – шпоньки, иголки – шпоньки, – так об этой торговле с немцами тайком посмеивались люди на нашей улице.

     К дальней окраине, где начиналась дорога на Березовку, нам надо было пройти почти через всё наше местечко. В его центре, где всегда кучно жили евреи, было почти пусто. Их дома стояли с закрытыми ставнями, но двери были распахнуты. Оттуда, озираясь, иногда выходили какие-то люди: кто с узлом за плечами, кто с велосипедом, кто с граммофонной трубой. Витрины магазинов были разбиты, на улице валялись стекла, осколки посуды. Стайки воробьев и голубей носились над рассыпанными повсюду мукой и крупой.

     Под ногами я увидел оброненную кем-то ёлочную игрушку: ватного белого гусенка с красным клювом. Я подобрал его, но мама отчитала меня, взяла игрушку   и поставила её на забор между двумя штакетинами. Гусенка жалко было оставлять,    
я оглядывался на него до самого конца улицы.

     Чем дальше мы шли, тем больше людей выходило на улицу. Многие, как и мы, двигались пешком, другие катили перед собой тележки с узлами и детьми, изредка 
по булыжной мостовой тарахтели конные повозки.

     За околицей мы вышли к берегу нашей речки Тетерев. Через неё вел узкий деревянный мост, который отстраивали каждый год после ледохода. А дальше за рекой темнел густой дубовый лес.

     У переправы всё кишело народом. Отталкивая беженцев, на мост протискивались толпы отступавших солдат. На берегу какой-то военный стрелял в воздух из нагана  и что-то кричал, но его никто не слушал – все спешили к мосту. В это время высоко в небе послышался вроде как комариный звук – появился самолет. Он покружил над переправой и улетел. Но толпа у моста сразу взволновалась: «Сейчас бомбить будут!».

     Мы еле втиснулись в общий поток и, сдавленные со всех сторон, мелко перебирая ногами, чтобы не упасть, двигались к спасительному берегу. Мост пошатывался и скрипел. Я с ужасом думал о том, как бы не провалиться в темную воду.

     Выходя на берег, люди торопливо бежали под широкие кроны дубов. Но не успели                и мы там спрятаться, как над нами с жутким ревом, один за другим, пронеслись два самолета, почти цепляясь колесами за верхушки деревьев. И тут же от реки послышались взрывы, треск падающего моста, крики людей, ржание коней…

     Мы бежали по лесу, цепляясь за кусты боярышника, спотыкаясь о выпиравшие   из земли корни деревьев, пока я не упал и не разревелся. Стрельба и взрывы уже слышались глуше, можно было перевести дух. Но бабушка торопила: до Березовки ещё добираться и добираться – сначала до конца леса, а потом еще идти полевой дорогой.

     Из всех пройденных мною дорог особенно ясно и отчетливо мне вспоминается именно эта дорога на Березовку, самая тревожная и бесконечно длинная, которую    я впервые одолел сам, без родительских рук. Я и сейчас, закрыв глаза, вижу, как ветер срывает на проселочной дороге пыль и свивает её воронками у ног мамы       и бабушки. Я отстал от них и отстаю все дальше. Они уже взобрались на пригорок     и вот-вот скроются от меня, а я останусь один под этим жарким, засыхающим небом    и зудящими на столбах проводами…

     Услышав мой плач, взрослые останавливаются. Бабушка и мама опускают узлы на землю, возвращаются, утирают мне слезы и что-то говорят, показывая на низкое солнце. И я снова бреду за ними, стараясь попасть в мамин след, но сбиваюсь –    и отстаю, отстаю…

     День незаметно угасал: небо стало темнеть, поднялся ветер, а села всё ещё  не было видно. Где мы теперь будем ночевать? Наконец взрослые останавливаются. Впереди у края дороги      забелела фанерная дощечка. Бабушка вгляделась в неё   и прочитала: «Мины». Решили ждать утра, чтоб по свету лучше рассмотреть дорогу.

     Мы спускаемся в небольшой ложок, устраиваемся под каким-то темным кустом. Бабушка отрезает от ржаной буханки горбушку, мажет её желтым подсолнечным маслом и посыпает крупной солью… Ничего вкуснее того ломтя черного хлеба с пахучим маслом я, кажется, никогда потом не пробовал...

     Мне подстелили травы, укрыли одеялом, и сон сморил меня мгновенно. В ту ночь мне снился, кажется, игрушечный гусенок, чей красный клювик ещё долго виднелся   у забора брошенного дома…


                3. Ночные пришельцы.

                «…наступая вдоль Житомирского шоссе на Киев, немцы заняли
                город Коростышев, а к 11 июля немецкая танковая дивизия
                вышла к реке Ирпень (15 км западнее Киева)».
                (Из истории Великой Отечественной войны).

     Меня разбудило ржание какого-то коня. Открыв глаза, я увидел, что на дороге рядом с фанеркой, что так расстроила бабушку, стоит чья-то подвода, запряженная костистой рыжей лошадью. Возчик, небритый дядька в полотняной кепке, надвинутой на глаза, въедливо расспрашивал бабушку кто мы такие и куда идем.

     Бабушка отвечала, что бежим из города в Березовку к её куме Марфе, что чудом              успели перебежать через мост до того, как немцы его разбомбили…

     – Разбомбили, говоришь? – хмыкнул дядька. – Это хорошо. Пусть отступают другой                дорогой. А то бегут через наше село и метут всё, что под руку попадет. Вчера, вот, колхозных лошадей увели.

     Он махнул кнутом на белеющую надпись «Мины»:

     – Пришлось, вот, попужать их, чтоб не шли сюда. А вы не бойтесь – здесь можно идти. Только табличку не трогайте – пусть стоит.

     Дядька стегнул лошадь и уехал, а мы, связав узлы, побрели в село.

     Марфа нас не ждала. Она поливала что-то в огороде, но завидев нас, всё поняла                и заголосила:

     – Ой, лышенько, что же это за напасть такая – война! Гонит по свету и старого, и малого. Пойдемте же скорее, бедные мои, в хату.

     Марфина хата была белой-белой. Мама потом рассказывала, что за глиной для её побелки Марфа ходила в дальний соседний хуторок Козиев, чьи глиняные ямы славились в округе. Она любила холить свою хату, которая под своей соломенной крышей была похожа издали на боровичок под светло-коричневой шляпкой. Внутри хаты глиняный пол был застлан цветной рядниной, на столе – белая скатерть, а печь была разрисована красными и голубыми цветами.

     В углу большой комнаты под рушниками темнела испугавшая меня странная икона.                На ней был нарисован большой деревянный крест, с которого какие-то люди – седой старик и несколько женщин в красных накидках со строгими и печальными лицами – снимают чье-то белое мертвое тело. Мама с бабушкой подошли к этой иконе, поклонились, и стали на неё молиться, тихо шепча: «Господи, спаси, сохрани       и помилуй…».

     Потом взрослые, усевшись на широкую лавку, долго говорили и плакали, пока   в хату не вошел хромой дед Иван, муж Марфы, вернувшийся с пасеки.

     – С разговора сыт не будешь, – сказал он жене и позвал меня в сени, где угостил кусочком сотового меда.

     И Марфа стала готовить обед. Она достала ухватом из печи чугунок с борщом, расставила на столе миски, нарезала хлеба. В разговоре выяснилось, что человек, встретившийся нам у развилки дорог, есть колхозный счетовод Рагуля.

     – Не подвез вас, бисов сын, – в сердцах сказал дед Иван. – Обрадовался, значит, что немцы мост разбомбили? Ещё и табличку про мины воткнул? Брешет он   
о наших солдатах – сам коней из колхоза в свою клуню перегнал.

     Нас разместили в первой комнате возле печи, но всем долго не спалось. Где-то далеко слышался глухой гром, как будто надвигалась гроза. Я допытывался у мамы: «На иконе бог нарисован, да? Но как же он, мертвый, может нас спасти?».

     «Он всех спасет, – сказала мама и перекрестила меня. – Воскреснет и спасет. Спи, спи, потом всё расскажу».

     Ночью раздался легкий стук в окно. Все проснулись и насторожились. Стук повторился. Тогда дед Иван встал, прошел в сени и спросил сквозь дверь: «Кому тут не спится?». В ответ кто-то вполголоса сказал: «Отец, не бойся, солдаты мы, свои. Подсоби хлебом, век не забудем».

     Оказалось, что ночные пришельцы – наши солдаты, три человека. Они вышли                из окружения и лесами пробираются в сторону Днепра. Узнав, что в селе немцев ещё нет,попросились переночевать. Дед Иван отвел их в сарай, где на чердаке было сено. Утром он дал солдатам в дорогу хлеба, сала и банку меда.

     - Господи, какие же они отощалые и оборванные, – всплеснула руками Марфа. – Что же наших сыночков ждет? Как они там, родненькие?..

     У Марфы с Иваном было два сына – Костя и Антон. Младшего, Костю, год назад                призвали в армию и отправили служить на Дальний Восток. Антон же успел повоевать на финской войне, был ранен, а после лечения в госпитале завербовался на шахты   в Донбасс. Увеличенные фотографии сыновей в военной форме висели в общей рамке  на стене большой комнаты.

     – Дед, сховай эти карточки, чтоб лихо не пророчить, – сказала Марфа. – А то придут немцы и нас за них, не дай Бог, расстреляют….

     Но немцев пока не было, хотя о них все говорили. По селу почти каждый день всё шли и шли новые беженцы. Они заходили и в наш двор, но Марфа, показывая на бабушку, маму и меня, отказывала им в постое.

     Ходили слухи, что в Коростышеве немцы согнали наших пленных солдат в чистое поле, огородили их колючей проволокой, и не дают им ни хлеба, ни воды. А под Житомиром на хуторе Довжик каждый день расстреливают привезенных из города евреев, даже женщин и детей. Говорили также, что вроде видели в лесу председателя здешнего колхоза и с ним людей с винтовками. «Чую – ждёт нас лихо. Знать, наш век заеденный», – крестилась тетка Марфа.

     Дни стояли жаркие, женщины носили из колодца-журавля воду, поливали огурцы, чтоб их хватило для засолки на целую бочку. Здесь я подружился с соседским мальчиком Митей и с его двоюродной сестренкой Соней, которую вначале принял за мальчика – её, смешно стриженую наголо, родители недавно отправили сюда из города со знакомыми беженцами. Мы собирались у колодца и глядя на свои отражения       
в донной воде, строили всякие рожицы, а потом смотрели, как пчелы пьют из маленьких лужиц.

     Однажды после дождя мы втроем бегали по грибы. Молодые сосенки росли на краю села, и среди них на прогалинах, поросших голубым мхом, виднелась россыпь коричневых пуговиц – молоденьких маслят. Дальше в лес ходить мы боялись – там за кустами орешника начинались чащи, где даже днем было темно, как в погребе.

     А дед Иван, ковыляя, заготавливал на зиму веники для козы Зойки и возился   
с ульями.




                4. Киндер, пух-пух

                «За нарушение любого постановления или приказа
                германского командования – смерть».
                («Новый порядок» для оккупированных территорий.)

     Немцы въехали в село рано утром на двух мотоциклах с колясками и крытой грузовой машине. Днем у наших ворот показался Рагуля и громко крикнул, чтоб шли на собрание к правлению колхоза. Мы пошли все кроме деда Ивана – он остался сторожить хату.

     Над правлением уже висел немецкий флаг: почти красный, но внутри его на белом круге было нарисовано что-то похожее на черного паука. Перед крыльцом стояли немецкие офицер и солдаты, а ещё Рагуля и какая-то незнакомая женщина. «Учительница из города, переводчица», – шептались в толпе. Офицер вышел вперед   и стал что-то говорить.

     – Для порядка в селе и вашей безопасности приказываю, – несмело переводила женщина. – Строго воспрещается с вечера и до утра покидать свои дома… Оружие всякого рода сдать в комендатуру… За неподчинение приказу – арест и наказание вплоть до смертной казни через повешение…

     Люди слушали молча, пытаясь вникнуть в суть незнакомых слов и понятий.

     – А теперь, – продолжил офицер, – нам надо выбрать старосту Березовки.     Мы заявляем вашего земляка Тимофея Рагулю. Кто не согласен – пусть поднимет руку…

     Рук никто не поднимал. Селяне, вполголоса обсуждая собрание, разошлись. Перед нашим двором мы увидели немецкий грузовик и солдат, что-то вносивших       в хату.  «Ой, – вскрикнула Марфа, – а где же Иван?». Дед Иван сидел посреди двора на куче брошенных на землю подушек, одеял и держал в руках завернутую в рушник икону.

     – На беду ты, Марфа, хату белила, – сердито ворчал дед. – Приглянулась она немцам. Теперь ихний офицер будет у нас на постое.

     Немцы выкинули из горницы всё, застелили глиняный пол брезентом, поставили                привезенные кровать, стол и стулья.

     – Боятся, видно, наших клопов и вшей. Жаль, что мы их раньше не развели, –шепнул мне дед Иван.

     Весь вечер мы устраивались по новому: меня с мамой отправили на печь, деду Ивану  постелили на боковой лежанке, а бабушкам достались топчан и широкая скрыня-сундук. К офицеру в горницу через нашу комнату до самой ночи ходили всякие немцы, хлопали дверьми и гоготали как гуси.

     Наступила осень. По ночам взрослые шептались о моем отце, о Косте и Антоне,      о Киеве, взят он уже немцами или нет. Днем староста и полицаи выгоняли всех на колхозное поле убирать для немцев не выкопанную ещё картошку. Мама, бабушка      
и Марфа уходили на целый день. Дед Иван решил на краю огорода копать землянку.   Кто знает, говорил он, где придется жить зимой. Во время частых передышек он, вытирая глаза, подолгу смотрел на пустую дорогу, что вела из села.

     Несколько раз ко мне приходил Митя, один,  сказал, что Соня болеет. Она перестала выходить на улицу после того, как к ним хату приходили поселяться немцы. Они обошли все комнаты, заглянули даже в печь, отодвинув заслонку. А потом один из них увидел стриженую Соню, всмотрелся в неё и спросил: «Юде?». Тетя Леся, Митина мама, схватила  Соню, обняла, провела рукой по её головке и с запалом сказала; «Нет, пан, нет – это тиф!». Немцы поговорили между собой и ушли.

     Немного погодя перестал выходить из хаты и Митя. С ним случилась неожиданная беда. Однажды в окошко я увидел Митю с ведром у колодца. Рядом с ним остановился мотоцикл,и немец, завидя кур в огороде, начал стрелять по ним из нагана. Куры бросились врозь, но две птицы, ещё трепыхаясь, остались лежать на грядках. Немец подошел к Мите и, показывая наганом на убитых кур, велел их собрать. Митя схватил лежащих кур за лапы и, плача, побежал к своей хате.

     – Киндер, цурюк! Пух-пух! – гневно заорал немец и выстрелил вверх.

     Митя растерянно остановился и стал медленно возвращаться к немцу. Тот выхватил из его рук убитых куриц и ударил ими Митю по голове, бросил кур         в коляску и уехал. Митя, испачканный куриной кровью, дрожа всем телом, не мог сдвинуться с места.   В это время из         хаты выскочила тетя Леся. Она закричала, взяла Митю на руки и со слезами унесла его домой.

     А к нашему колодцу немцы вскоре прибили дощечку с надписью: «Вода только  для немецких солдат. Кто нарушит запрет – будет расстрелян».

     – Всего они боятся, – продолжал шептать дед Иван, – то клопов, то партизан, а теперь ещё и отравы.

     Мне нравился дед Иван. Он рассказывал обо всем: какой будет землянка, которую каждый день понемногу копал, когда начнет переносить улья на зиму в сарай («Вот как только вишня начнет опадать»), что любит есть коза Зойка. Из соломы сделал игрушечных  козлика  и сороку, учил меня считать. Дед всё умел делать, хотя и хромал.

     А однажды откуда-то с чердака достал книжку «Букварь» с картинкой на обложке: две девочки и мальчик в коротких штанишках, смеясь, бегут по дорожке   
в школу. Мне так хотелось взять букварь и показать его Мите, но дед Иван спрятал книжку. «Подожди немного, ещё не время, – сказал он. – Здесь не только буквы     и картинки. Тут еще и дяди нарисованы: вот это Ленин и Сталин, а это наш главный маршал Ворошилов. Не дай Бог немцы увидят».

     С дедом жить было покойно, казалось, что он отведет любую напасть.


                5. Смерть деда Ивана.

                «Уничтожь в себе жалость и сострадание ко всякому
                русскому, советскому, не останавливайся, если перед
                тобой старик, женщина или ребенок».
                («Памятка немецкого солдата». 1941 год.)

     В тот день с утра дед Иван собирался переносить улья на зиму в сарай и пошел по селу искать помощников. Марфа отговаривала его: «Не ходи никуда, ради Бога. Где их найдешь, здоровых мужиков, остались одни старики да увечные, вроде тебя. Сами как-нибудь совладаем». Но дед упрямился. На другом конце села жил его одногодок Кондрат, с которым они дружили с молодости, вместе работали в колхозе. У Кондрата тоже было двое сыновей, которых призвали на войну, а в хате остались невестки    с внуками. Дед Иван долго не возвращался.

     – Пошла по масло, а в печи погасло, – досадовала Марфа. – Пока деды не наговорятся, дела не будет. Пойти за ним, что ли?

     Выйдя из хаты, она увидела, как в село въехало несколько машин с немцами    и полицаями. Откуда они взялись – никто не знал. Похоже, они возвращались из соседнего села Старосельцы, откуда вчера слышались глухие взрывы. Там немцы как будто напали на отряд наших солдат, не успевших выйти из окружения. К Марфе подошли несколько немцев и, показывая на ульи, стали требовать меду. Она развела руками и стала объяснять, что хозяина нет, что он вот-вот придет и тогда…

     Но немцы её видно не поняли, и слушать не стали. Они набрали из колодца ведро воды, и пошли в огород. Один немец поднял крышку улья, а другой быстро вылил туда воду, а потом стал доставать рамки и выдавливать из них в ведро желтый мед. Обмокшие пчелы не летали и не жалили.

     Тут на беду появился дед Иван. Прихрамывая, он подскочил к разорителям, оттолкнул их от улья и гневно что-то сказал. Один из немцев, не раздумывая, снял с груди автомат и ударил им деда в спину. Дед упал, а немцы, собрав мед, вернулись к машине и уехали.

     Марфа, бабушка и мама с трудом внесли стонущего деда Ивана в хату. Его подняли на лежанку, завернули на спине рубаху и увидели темное красное пятно. Женщины со слезами стали вспоминать, что с этим надо делать. Сначала на ушиб наложили мокрое холодное полотенце, потом компресс из натертой сырой картошки,  но дед стонал   по-прежнему. Я сидел рядом, гладил его слабую руку и тоже плакал.

     – Не реви – ты же мужик, – с трудом сказал мне он. – Ничего, мы еще с тобой землянку докопаем, буквы учить будем…

     К вечеру вернулись наши постояльцы немцы: офицер, неразговорчивый и угрюмый чело-век, и его охранник, которого звали Отто. Солдат, казалось, был добрее своего начальника.  Он как-то раз угостил нас сахаром и дал пачку спичек.

     А однажды Отто меня даже пожалел. Он разбирал свой автомат, разложив на столе много маленьких желтых патронов. Я сидел рядом и незаметно сунул себе      в карман два патрончика и выбежал любоваться ими за хату. Но вдруг услышал громкий крик Отто и мамин плач: «Пан, пан, не надо капут! Он ещё маленький, не понимает!».

     Мама привела меня за руку, вывернула мой карман и протянула Отто злополучные             патрончики. Немец был в гневе, замахнулся на меня,  но не ударил – мама загородила меня собой.

     Однако в тот день Отто было не узнать. Он вышел из офицерской комнаты и, показывая на стонущего деда Ивана, грозно крикнул «Вэк!» и махнул рукой на дверь. Решили перенести деда в кладовку – одна её стена примыкала к кухне и была теплой. Дед Иван старался не стонать, а только глухо кряхтел. Вместо сырой картошки ему стали делать компрессы с горячим песком, но и это ему плохо помогало, спина болела, и сам он ходить уже не мог.

     Ночью выпал первый снег – большой, пушистый. Он засыпал всё вокруг.         В огороде над оставшимися ульями поднялись белые холмики. Наступила наша первая зима в беженцах. В запряженных лошадью санях подъехал Рагуля и велел сдать имеющиеся топоры, лопаты, молотки и пилы, как того требует немецкий приказ.      И добавил, что все здоровые сельчане обязаны выходить на расчистку дорог и рубку леса.

     Мама, бабушки Марья и Марфа, укутавшись в платки с головы до ног, уходили утром на работу и возвращались, когда начинало темнеть. Они иногда приносили домой немного хлеба, который им за работу выдавали немцы. Еды стало не хватать, вместо борща Марфа теперь варила из муки похожую на кисель затируху с кусочками картошки,. Зойка почти перестала доиться. Она давала только маленькую баночку молока, которую делили между дедом Иваном и мной.

     Однажды мама принесла сосновую ветку с зелеными иголками с той поляны, где мы с Митей и Соней собирали грибы. Все деревья, большие и маленькие, и даже кусты, что подступали близко к селу, немцы приказали вырубить. Ветку поставили   в стеклянную банку с водой, на иголки навесили вроде снега кусочки ваты. «Скоро праздник – Новый Год», - сказала мама. От этих слов мне стало так радостно, что  я даже весело засмеялся: все скоро переменится, война кончится, мы вернемся домой!

     Бабушка Марфа меня похвалила: «Молодец, так и должно быть – от радости люди всегда смеются». И, вздохнула, посмотрев на деда Ивана: «А плачут только от горя».

     Ударили крепкие морозы. Чтобы офицер не замерзал, Отто привез целую машину дров, и печь в доме топили утром и вечером. А в кладовке стало прохладно и неуютно, но пришел дед Кондрат, устроил железную печурку и долго  вполголоса говорил с дедом Иваном, сказав что-то о Москве. От этих слов дед Иван взволновался, даже  приподнялся в постели и перекрестился: «Я знал, знал, что Господь нас не оставит!».

     Дед Иван исхудал и часто был в сильном жару. Иногда во сне звал своих сыновей. А днем велел Марфе тайком принести ему спрятанные в сарае фотографии сыновей. Иногда забывался и просил бабушку выйти на дорогу навстречу Косте с Антоном, которые идут прогнать немцев из нашей хаты. В один из дней он меня не узнал: «Ты чей, мальчик?». Я расплакался, и мама увела меня в хату.

     В колючие холода женщины на работу не ходили, и в такие дни мне удавалось чаще бывать с мамой вдвоем. К тому же я заболел свинкой. Мы забирались на печь   
и мама рассказывала мне сказки.

     Я переживал, когда Ивасика-Телесика чуть не съела злая ведьма, и радовался за смелого и сильного Катигорошка, который всех победил и женился на царевне. Хорошо помню и песни, которые мама мне тихонечко пела: и про казака, уехавшего  за Дунай, и про карие очи, и про бандуриста.

     А ещё – «Там, вдали, за рекой» и «Утро красит нежным светом». Я спрашивал   о Москве: «Это большой город?». «Не только большой, а самый главный город», – отвечала мама. «А немцы тоже там?» – не унимался я. Мама испуганно прикрыла мне род ладонью и на ухо шепнула: «Нет их там. Ты только слово «Москва» никому не говори, а то убьют».

     …Так вышло, что это слово однажды стало для меня самым родным и близким. После войны, когда я уже ходил в школу, мне пришло письмо из Москвы. От мамы. «Из окна нашей палаты видны звезды Кремля», – писала она. После беженцев мама стала часто недомогать, врачи нашей районной больницы не знали, как её лечить и послали маму на обследование в Москву – в Центральный научно-исследовательский институт рентгенологии и радиологии имени В. М. Молотова. Как много было доброты          в голодной, полуразрушенной войной стране!

     Те зимние дни и вечера, разговоры с мамой на печи – одно из самых светлых моих воспоминаний. Но когда начиналось утро, все собирались в кладовке: деду Ивану становилось всё хуже. Бабушка Марфа ночевала там же, топила печурку, грела воду и готовила для деда чай, заваривая веточки вишни и смородины.

     Я деда иногда тоже не узнавал: лицо у него сделалось желтым, а руки стали тонкими и покрылись морщинками. Меня часто прогоняли из кладовки: «Иди, погуляй!».

     В один из теплых дней, когда снег уже начал таять, в хате все забегали, бабушки и мама заголосили: дед Иван умер. Я забился на печи в угол и тоже плакал. Жалко было деда, а ещё и маму, и бабушку, и Марфу, и себя: неужели мы тоже умрем и никогда больше не соберемся вместе?



                6. Побег в Осычки.

                «Кто имеет связи с партизанами,         
                тот наказывается смертью».
                (Из приказа по сухопутной армии вермахта.)

     После смерти Деда Ивана в хате стало совсем уныло. Женщины всё больше молчали,        иногда плакали. Наступила весна. И тут все заговорили о козе Зойке, любимице деда. Кормить её стало нечем: веники и сено, что заготовил дед, закончились. Из всего хозяйства осталась только коза – пасека вымерзла.

     Бабушка Марфа сходила куда-то на край деревне и принесла для Зойки несколько пучков веточек распустившейся ивы. Ещё ей резали сырую картошку и поили теплой водой с макухой. Мне разрешили подлизаться к ней кусочком хлеба с солью.

     Козу стали выводить во двор и однажды она всех нас страшно перепугала. Отто как раз вышел из хаты, а Зойка тихо подбежала сзади и боднула его. Бабушка Марфа замерла в ужасе. Немец быстро оглянулся, но увидев козу, лишь погрозил ей кулаком. После этого Зойку держали на привязи за хатой, где уже поднималась свежая трава.

     Распутица кончилась, дороги подсохли и теперь староста объезжал дворы, приказывая всем выходить в поле пахать и сеять, чтобы поддержать немецкую армию хлебом. От нашей хаты на работу ходила только одна мама – бабушек уже не брали.  А мы с Митей и Соней, пока немцы были в отлучке, грелись на солнце, сидя на завалинке нашей хаты, потом собирали молодую крапиву и дикий щавель.

     Казалось, что так мирно и солнечно будет долго, но спустя несколько месяцев всё внезапно переменилось. Уже колосилось жито, когда на дороге, по которой мы   
с бабушкой  и мамой в прошлом году бежали из города, случился бой. Партизаны устроили засаду на немецкие машины. В одной из них были наши постояльцы – офицер и Отто, и оба они погибли. Остальные немцы сумели отбиться от партизан, а одного из них, раненого, даже захватили в плен.

     Несколько дней в лесах вокруг села шла облава на партизан. Нам приказали ни в какую на улицу не выходить. Бабушки говорили о засаде, вспоминали Отто – он все-таки иногда был к нам добрым. Раненого партизана никто не видел, его сразу увезли в город на допрос. Потом туда же вызвали нашего старосту – не знает ли он случайно этого пленного. И Рагуля признал в нем Семена – сына деда Кондрата.

     В это не верилось: все вокруг знали, что Сенька с братом ушел на войну –   их провожали всей деревней, как он мог оказаться в партизанах? Но через день возле правления с утра стали строить виселицу, а уже к вечеру сюда согнали всех.       К нашему двору подошел незнакомый полицай (их много наехало в Березовку) и приказал нам идти на площадь.

     Немецкий офицер крикнул собравшимся, что смерть будет каждому, кто помогает                партизанам. Я не видел, как вешали деда Кондрата и его сына – мама закрыла меня платком. Но когда мы возвращались домой, я оглянулся: на высокой перекладине, склонив головы, висели два человека с табличками на груди.

     А ночью послышался безумный женский крик, затем стрельба и деревня осветилась розовым огнем – горела хата деда Кондрата. Рассказывали, что в ней, наверное, сгорели обе невестки и внуки деда – их потом никто не видел. На пожарище люди заходить боялись, там только торчала обгорелая труба, и чернело устье печи.

     Бабушка Марфа в ту ночь не спала. Она, раскачиваясь, сидела на скамеечке   и, закрыв глаза, тихо стонала. Её не утешали: все знали, что дед Иван и Кондрат были друзьями, по праздникам гостили друг у друга... Утром её было не узнать – она сгорбилась и поседела.

     Подошла жатва, и мама рано уходила в поле вязать снопы. В один из дней появился новый приказ: всем деревенским девушкам и молодым женщинам явиться вечером в правление. Полицай со списком заглянул в наш двор и велел быть там     и маме. Вернувшись, она рассказывала, что в правлении играл патефон, на стенах были развешены плакаты, на которых улыбающиеся и счастливые люди приглашали ехать на работу в Германию: «Работа в Германии доставляет радость!», «Так живет немецкий рабочий!», «Твоя работа сократит войну».

     Немец, говоривший по-русски, убеждал женщин, что они смогут хорошо помогать        оставшимся родным, присылая из Германии богатые посылки и деньги, а через год приезжать домой в отпуск. Тех, кто запишется в список первыми, получат в Германии более чистую и лучше оплачиваемую работу. Сроку на решение о поездке давалось три дня.

     В тот вечер мы все долго не спали. Думали, что делать.

     – Ишь, патефоном улещивают, – первой начала бабушка Марфа. – Немцам верить, что волку в овчарне. Чует моё сердце: кто из девчат ехать подобру не согласится, тех насильно увезут. Мне, родные мои, говорить это горько, но вам надо бежать.       А я с Зойкой останусь при хате – буду ждать сыновей.

     Куда бежать, если кругом немцы? Марфа советовала идти в сторону городка Малина, в Осычки, к её двоюродной сестре Ульяне. Осычки, мол, хуторок тихий, все хаты наперечет, не то что наша Березовка, там вербовать в Германию некого, а Уля вас приютит – она человек добрый. Её хата – крайняя. Поживите у неё немного: война-то, даст Бог, когда-нибудь да окончится.

     Решили уходить завтра поутру. Стали собираться. Марфа передала для сестры подарки: отрез материи на юбку, лисий воротник, туфли. А еще мы взяли с собой мешочек махорки для мены (дед Иван сам растил табак, сушил и дробил его), соль,  а также немного еды: сухари, вареную картошку в мундирах, пшено, бутылку козьего молока.

     Всё это вместе с нашими узлами положили на ручной возок, оставшийся от деда Ивана. Бабушка Марфа смазала его какой-то мазью от скрипа и показала окольную дорожку, чтобы нам неприметней выбраться из села..

     Утром, к счастью, выдался густой туман. Бабушка Марфа вышла с нами за ворота, поцеловала всех, перекрестила, и мы тихо ушли. В стороне смутно белела соседская хата, в ней остались мои друзья – Митя и Соня, с которыми я так и не попрощался.


                7. Мама потерялась.

                «С целью дискредитации партизанского движения создавать
                ложные отряды из полицейских, переодетых в красноармейскую            
                форму. Осуществлять грабеж, поджоги деревень, убийство    
                граждан, убой скота…».
                (Из директивы вермахта «О борьбе с бандитами»).

     Дорога на Осычки была сырой и вязкой. Возок по ней катился тяжело, и мне пришлось идти пешком. Под ногами в песке иногда похрустывали проросшие грибы,    и мне казалось, что я наступаю на что-то живое. Придорожные кусты вырастали    
из тумана как притаившиеся чудища, и было очень страшно.

     Вскоре стало светлеть, пробилось солнце, и мы увидели, что кроме нас на дороге никого нет. Но здесь всё же кто-то уже бывал и даже стрелял – я нашел несколько патронных гильз. Увидев их, мама посадила меня на возок, и мы пошли быстрее.

     Бабушка сказала, что скоро должен появиться хуторок с очень вкусным названием –   Борщев. От этого ещё больше захотелось есть, и мы, не дожидаясь первой хуторской хаты, остановились у небольшого ручья. Картошка в мундирах      с козьим молоком таяла во рту. Та нехитрая наша еда в беженцах    вспоминается сейчас как бесподобное лакомство!

     Отдыхали недолго – хотелось поскорее дойти до места. Темнело, когда мы еле-еле               добрели до Осычек. Хаты стояли притихшие, нигде ни огонька. Стали стучать в окно крайней хаты: «Ульяна, мы из Березовки от Марфы!». Долго никто не отвечал, потом шевельнулась занавеска на окне, послышались шаги, звякнул засов и дверь отворилась. Огонь не зажигали, сидели в темноте и тихо говорили.

     Баба Ульяна жила одна со своей дальней одинокой родственницей, хромой теткой Дусей, помогавшей ей по хозяйству. Про своего мужа Ульяна ничего не рассказывала, лишь смахивала слезу: «Если б я знала. Ушел на фронт и ни духу ни слуху».

     Нам отвели в хате угол за печкой с топчаном и лежанкой. Рядом стоял деревянный ткацкий станок, а вся комнате была застлана цветными половиками.

     Утром мама с бабушкой сразу взялись за работу. В хозяйстве Ульяны была корова с белой звездочкой на лбу, которую звали Зирка, и большой, до самого леса огород. Уля тайком рассказывала, что был ещё и поросенок, но однажды его забрали партизаны, оставив расписку о том, что подсвинок будет ей возвращен стразу после войны. «Когда же это будет?» – вздыхала Ульяна.

     Осень стояла теплая, и женщины молотили цепом просо, копали картошку, срезали шляпы подсолнухов и насаживали их на стебель семечками кверху. Потом, когда они подсыхали, мне нравилось колотить по ним палкой над ведром и видеть, как черные зернышки дружно сыплются вниз.

     В Осычках немцев не было, но я видел один раз, как они на машине приезжали                за продуктами. Налог для них собирал здешний староста. Он заранее объезжал на телеге все  хаты, и люди несли ему яйца, куриц, муку, мясо, картошку. «Отдаем всё без ропота, – говорила Ульяна. – Лишь бы немцев тут не видеть».

     Дуся привязалась ко мне и никуда меня одного не отпускала, следя за каждым моим     шагом. Однажды мы с ней ходили по свинушки – эти грибы росли прямо     на краю огорода, на опушке леса. Дуся взяла с собой полную кошелку, накрытую платком.    Я подумал, что это, наверно, еда для меня. Неожиданно из-за деревьев показался незнакомый человек и сделал какой-то знак Дусе. Она не испугалась,     а подошла к нему, передала кошелку, и мужчина скрылся. Я потом рассказал об этом маме. Она перекрестила меня и попросила никому больше об этом не говорить.

     А вскоре в Осычках прямо днем, не прячась, откуда-то появились два человека в линялых гимнастерках. Они заходили во дворы, просили хлеба и спрашивали, как пройти к партизанам. Староста из хаты не показывался. К ним вышла Дуся, дала им хлеба и замахала руками, чтобы они уходили. Хутор притих и насторожился, усмотрев в приходе чужаков что-то неладное, но дни шли, и люди стали забывать об этом.

     Мама узнала, что несколько женщин из соседних хат засобиралась в Радомышль                на толкучку и решила пойти вместе с ними, чтобы выменять мне какую-нибудь ладную шапку: не годится, мол, мальчику ходить зимой в женском платке. Она взяла для мены стакан соли, мешочек с табаком, комок сливочного масла, завернутый в лист лопуха, что дала баба Ульяна, а ещё свою довоенную беретку.

     Она подержала её в руках, вздохнула и положила в сумку. Я вспомнил, как мы      
с мамой и отцом были однажды на каком-то празднике, играла музыка, а я, сидя на отцовских плечах, весело смотрел сверху на белый мамин беретик. От жалости, что теперь его у нас никогда больше не будет, я расплакался. Мама утешала меня       и говорила, что после войны она купит себе новую красивую шляпку. Но я, глядя     на её красные, потрескавшиеся и мокрые от моих слез руки, ревел ещё больше…

     Утром мама ушла, а я стал ее ждать. Был тихий, ясный день, Дуся выгнала  Зирку в огород и стала собирать шиповник, что рос прямо у нашего забора,  бабушки перебирали картошку. Солнце уже клонилось к закату, как вдали послышался шум машины.

     – Это мама едет! – обрадовался я.

     Но Дуся насторожилась. Вскоре из-за леса показался грузовик с людьми вроде                невоенными, но с винтовками. Возле нас с машины спрыгнули двое пьяных мужчин.                Пошатываясь, они направились к калитке. Завидя их, Дуся бросилась загонять корову в хлев.

     – Стой, убогая! – заорал на Дусю бородатый мужик в полушубке. – А вы, бабы,    
со своим отродьем марш на середину хутора, все туда – к колодцу.

    Дуся тем временем быстро затолкала Зирку в хлев и закрыла за собой дверь на щеколду.  А незваные гости зашли в хату, всё перевернули, раскидали и полезли    в погреб. Потом стали выносить на улицу мешки и узлы. Бабушка Уля бросилась им     в ноги и заголосила, но грабители оттолкнули её ногой и направились к хлеву.

     – Выходи, партизанская ведьма, а то хуже будет! – кричали они и стучали прикладами винтовок в дверь.

     Дуся не открывала. Тогда бородатый несколько раз стрельнул по хлеву, и почти сразу его соломенная крыша задымилась. Потом из всех щелей повалил черный дым, показался огонь, замычала Зирка. Неожиданно дверь отворилась и на пороге хлева показалась Дуся. Припадая на ногу, она быстро подбежала к бородатому             и набросилась на него с кулаками, но тот успел выстрелить. Дуся вдруг застыла     на месте, потом согнулась и как-то боком упала.

     Из хлева, ломая дощатую загородку, выскочила Зирка и, дико взбрыкивая       и мыча, помчалась по огороду к лесу. Запахло паленой шерстью. Но снова раздался выстрел, и корова рухнула на неубранные ещё капустные кочаны.

     Кричали, кажется, все: бабушки, люди в соседнем дворе. У меня от страха пропал голос, и я только хватал ртом воздух. Бабушка схватила меня в охапку      и куда-то побежала…





                8. Чудный заговор.

                «Всем гражданам, не являющимися местными жителями,
                незамедлительно явиться в полицию для регистрации.
                Неявившиеся при обнаружении будут казнены».
                (Из приказа немецкого командования.)


     Я очнулся в какой-то чужой хате, было почти темно, а бабушка Марья гладила меня по голове и тихо приговаривала: «Слава тебе, господи, ожил, ожил».

     – А где ммоя мммама? – спросил я и запнулся от досады, что не могу сразу выговорить такое простое слово.

     Замолчал я ещё оттого, что вокруг тесно сидели незнакомые люди и слушали бабушку.

     – Вначале не могли понять, кто едет на машине: немцы или, может, полицаи?  Но явились какие-то люди со стороны, по говору – западенцы, стали грабить всё подряд, бить людей плетьми и стрелять. Чисто ироды…. Спалили несколько хат, пригнали всех к колодцу, кричат: копайте себе яму! Поднялись вой, плач, стрельба. Я взяла дитё на руки и, благо смеркалось,  кинулась в сторону, – говорила она    с остановками, сглатывая слезы.

     Было тихо-тихо, лишь потрескивал фитилек в керосиновой коптилке.


     – Тут, на счастье, подвернулась чья-то подвода, нас пожалели и подсадили на нее. Возчик, боясь погони, выбрал болотистую дорогу. Спаслись чудом…. Но как быть дальше – не знаю: ни еды, ни одежды. И невестка потерялась, да ещё и внук       
с испуга стал, кажется, заикаться. Хоть ложись и помирай. Господи, за что нам твоя кара! – запричитала бабушка.

     – Не гневи Бога, женщина, – сказал кто-то из темноты. – Всем нынче трудно – такая наша доля. Тебе вон надо ещё мамку внука разыскать, да и речь ему поправить. Где ж тут помирать?..

     За окном стало светать. В хате оказалось полно людей. Они сидели и лежали повсюду: на большой беленой печи, на дощатых полатях, на лавках и на глиняном полу, застланным соломой. Одни из них прибились в эту хату ещё вчера днем, другие, как и мы с бабушкой,ночью. Рассказывали, что грабежи и убийства прошли накануне в Каменном Броде, Русановке и в других соседних селах. Добраться до Заболоти погромщикам помешало, видно, бездорожье.

     Хозяйка хаты, баба Палажка, растерянная непривычным многолюдьем, молча растопила печь, сварила два чугуна картошки, поставила на стол миску квашеной капусты. Потом стояла в стороне и, вытирая глаза платком, смотрела, как едят гости, перекидывая с ладони на ладонь горячие картохи. Под конец она стала посреди хаты и развела руками:

     – Не обессудьте, люди добрые, но всех вас ни прокормить, ни приютить надолго                я не смогу, – сказала она и заплакала.

     – Ну что ты, хозяюшка, мы же люди понятливые, – послышалось отовсюду. – Спасибо              за ночлег, хлеб-соль, если выживем – в долгу не останемся…
Когда беженцы стали расходиться – кто по своим селам, кто искать нового постоя,                Палажка подошла к бабушке:

     – Ты, Марья, оставайся пока невестка найдется – человек ведь не иголка      в стоге сена. А там будет видно.

     А я все время думал о маме. До дрожи в теле я представлял, как она возвращается с рынка, а в селе никого нет, и кидается нас искать, бежит ночным лесом, вокруг воют волки…. Я теребил бабушку за рукав: пойдем маме навстречу! Вдобавок у меня заболело горло, поднялся жар.

     Утешение явилось мне в горячечном сне: кто-то очень родной мягко и ласково поднял меня с лежанки и стал целовать. Спросонок я не сразу понял, что всё происходит наяву – мама нашлась!..

     Выменять шапку для меня маме не удалось. В тот день в Радомыщле случилась облава – рынок взяли в кольцо солдаты и полицаи, стали проверять документы. Тех, у кого не было немецкой справки – аусвайса, сажали в машину для угона в Германию. Маме удалось выскользнуть из окружения, отдав полицейскому всё, что брала для торга: соль, махорку и сливочное масло в листке из лопуха. А беленький берет,   по счастью, остался, чему я очень обрадовался: может, когда-нибудь снова будет играть музыка, и мы вместе всей семьей пойдем на праздник?

     Мама рассказала, как искала нас повсюду, расспрашивая всех встречных-поперечных, не видели ли они бабушку с маленьким мальчиком. И ещё о том, как     в Осычках хоронили бабу Ульяну и Дусю…

     Через день по совету Палажки она пошла со мной на другой конец Заболоти, где жила се-дая знахарка Тетяна, умевшая лечить заикание. Она велела мне произнести несколько слов и сказала, что болезнь моя «висит на губах», затем дала нам для заварки несколько пучков разной сушеной травы и попросила прийти снова в следующую пятницу с двумя десятками куриных яиц для заговора.

     Два десятка яиц! – немыслимое тогда изобилие. Где, как и на что выменяли их мама с бабушкой – я не знаю. Но до сих пор помню тот знахарский заговор. Тетяна занавесила окна, зажгла зеленую свечу, поставила на пол небольшой тазик, а меня посадила на табуретку и велела разуться. Затем она по очереди брала яйца и, водя ими вокруг моей ступни, бормотала что-то о том, чтобы из них вылуплялись желтые цыплята, а не черные жеребята, и разбивала их о тазик. Заговор и молитва длились долго, пока Тетяна не сказала «Аминь».

     Как бы там ни было, но мало-помалу я стал забывать о своем недуге. Но нас ожидала новая беда. Она явилась буквально с порога: однажды в хату вошел сам староста деревни. Палажка отзывалась о нем как об уважительном человеке. Он поздоровался с нами, осмотрел всё и, ничего больше не говоря, вышел на улицу, поманив за собой хозяйку.

     Она вскоре вернулась и сказала, что староста по доброте своей дает нам три дня сроку: мы регистрируемся в полиции или уходим – иначе всем несдобровать.

     В тот день взрослые сидели до темноты, не зажигая огня. Куда идти? Палажка                уговаривала маму и бабушку пожить у нее до весны и стать на учет в полиции – немцы, мол, не всех же увозят в Германию.

     – Нет нам здесь спасения, бежим-бежим от беды, а она за нами по пятам, – отвечала мама. – Чую: надо подаваться в город, в многолюдье – там, наверное, легче затеряться. Войне конца-краю не видно, говорят, что немец уже далеко      за Доном...

     Решили добираться до железнодорожной станции Малин, а там, если удастся, доехать до Киева, где жили хорошие знакомые бабушки. По ночам уже стало подмораживать, и лужицы к утру покрывались тонким голубым ледком. «Вот и хорошо, – сказала бабушка, – легче будет идти». Мне, чтоб не замерзал, нашли чуни из сырой кожи, суконные онучи и чье-то потертое пальто с торчащей из прорехи ватой.

     У нас, к радости, появились попутчики – несколько женщин и маленькая девочка Катя. Под вечер мы подошли к какой-то деревне, но хаты стояли темные и нам никто не открыл. Ночевали в норах, вырытых в стогу соломы, что стоял в поле. В нашей норе было тепло, только мыши, шурша и попискивая, долго не давали заснуть.




                9. Зима в Малине.

                «Что случилось? Связи нет. Мост взорван. Были там партизаны?
                Взрыв на пути. Поезд сошел с рельсов. Возьмите с собой
                санитарный ящик. Центральная? Дайте скорее…»
                (Из немецко-русского железнодорожного разговорника. 1942 г.).

     Дальний паровозный гудок меня обрадовал: значит, скоро конец нашей ходьбе –      
я валился с ног от усталости. Пройдя улочкой Малина, дома на которой были   
точь-в-точь такие же, как и в нашем родном городке (так захотелось домой!),     мы вышли к самой станции – красивому одноэтажному зданию, но увидев там полицейских, остановились.

     Начало снежить, наши спутники побрели искать своих знакомых, а мы укрылись                в чьем-то заброшенном доме с выбитыми окнами и дверьми. По пустым комнатам гуляли             холодные сквозняки, но бабушка нашла в углу дома маленькую каморку. В ней не дуло и мы, наконец, уселись на пол. Из еды, взятой в дорогу ещё в Заболоти, у нас были сухари и соленое сало, обсыпанное золой, – так баба Палажка охраняла свой самый ценный харч от возможных грабителей, рассчитывая обмануть их черной обсыпкой.

     Немного отдохнув, мама ушла искать ночлег. Вернувшись, она сказала мне      с улыбкой: «Будешь нянькой. Нас берет на постой женщина с двумя малыми детьми». Наша новая хозяйка тетя Галя работала на станции, где мыла и убирала вагоны, чистила от снега и грязи железнодорожные стрелки Дети же целый день оставались дома одни: Миша – он до войны окончил первый класс школы, и его сестренка Маня, двух лет.

     Миша однажды убежал на улицу, а Маня одна сильно ушиблась, слетев с узкого                подоконника. Тетя Галя разрывалась на части между домом и работой, бросить которую было равно голодной смерти: ей на станции выдавали хлеб, мясные кости, пшено, подсолнечное масло.

     Нас она приняла на время – до того, как мы сможем уехать поездом в Киев. Однако без специального пропуска, причем, на каждого из нас, думать о поездке было пока нельзя. К тому же, по словам Гали, прибывшая для охраны станции чехословацкая часть вела себя строже самих немцев.

     Больше всех нашему постою обрадовался Миша. Теперь он днями пропадал с друзьями и возвращался только к вечеру, часто с набитыми всяким добром карманами: то семечками, то зерном, то солью, то даже сахарным песком.

     Секрет его добычливости открылся в один из дней самым жутким образом: Миша           прибежал домой с окровавленной рукой – его чуть не загрызла овчарка охранника   
с железной дороги. Ему чудом удалось оторваться от неё и скрыться, иначе бы матери грозила строгая расправа. Оказывается, окрестные мальчишки, сбившись в команду, скрытно нападали на  вагоны и платформы с продовольствием, которое немцы вывозили в Германию.

     Наступала зима. Маме всё трудней удавалось добыть на базаре что-нибудь из продуктов – за них уже были отданы и золотое колечко, и брошка. Благо тетя Галя делилась с нами картошкой и свеклой. Как-то раз она пришла с работы оживленная   и позвала маму для важного разговора. Тетя Галя узнала, что дед Иван, топивший печи на вокзале, заболел и ему срочно нужна замена, и что она замолвила за маму словечко станционному управляющему.

     Мама уходила на станцию чуть свет. Нелегко было ей с непривычки управляться с топкой нескольких печей и весь день поддерживать в них огонь, а с вечера заготовлять лучину и сухие дрова для растопки на завтра. Я не спал до самой ночи, дожидаясь маминого стука в дверь, чтобы соскочить босиком с топчана и прижаться  к её пахнущей дымом и углем одежде…

    Теперь и мама приносила иногда с работы кое-какие продукты: всё шло в общий котел. Днем в доме всем управляла моя бабушка: она и варила, и стирала, смотрела за нами – детьми. Иногда она разрешала .мне и Мише покататься по льду близкой речушки Ирша.   

    В нашем домике житьё входило вроде в свои берега: рука у Миши заживала, и мы, хотя  и питались вполсыта, но не голодали. Однако в городе было неспокойно.

    Придя с работы, наши мамы шепотом рассказывали о пожаре на лесозаводе,       о взрыве на водокачке, о воинских поездах, подорвавшихся на минах. А в январе     по всему Малину прошли аресты каких-то подпольщиков. Немцы бросили их в тюрьму, устроенной в костеле, долго мучили, затем расстреляли.

     …Кто мог тогда знать, что деяния людей, скромно и незаметно живших на тихих             улочках этого провинциального лесного городка, составят славу великой страны!? После войны легендарным руководителям Малинского подполья Павлу Тараскину        и 20-летней Нине Сосниной были посмертно присвоены Звания Героев Советского Союза.

     Что-то стало меняться в повадке немцев. Они ходили хмурые, злые и на глаза им лучше было не попадаться. Пожилой чешский солдат, что охранял склад с углем   и дровами, рассказал по секрету маме, что недавно русские сильно побили немцев   в Сталинграде.

     В один из теплых дней – снег во дворе начинал уже подтаивать, в нашем доме задрожали стекла, мы услышали сильные взрывы. Бабушка тут же заставила всех нас  опуститься в погреб. Мы долго, пока гремела стрельба, лежали на картошке, я даже задремал, как вдруг вскочил в ужасе - показалось, что ко мне в нос залез какой-то жучок. Но бабушка засмеялась: «Это не жук, а росточек. Видишь: картошка прорастает на глазах – весна скоро».
     Оказалось, что испугавший нас грохот шел от взорванного поезда со снарядами недалеко от станции. Немцы сразу оцепили все вокруг и согнали местных рабочих   
на вокзал для допроса. Маму и тетю Галю отпустили домой лишь под утро, грубо прогнав с работы.

     Беспечное время для нас в Малине закончилось. Оставаться приживальщиками    у тети Гали нам было нельзя, хотя мы и сдружились. Куда уходить, где нас ждут? – плакали женщины, ревели и мы, дети. «Будь что будет, – сказала бабушка. – Надо пробираться на восток, в сторону Киева, поближе к своим». На счастье, дальний родственник тети Гали собрался на санях ехать по своим делам    в Песковку. После трудных уговоров он согласился нас подвезти.


                10. Клад бабушки Вари.

              "Партизанские отряды переправились через разлившуюся в весеннем
               половодье реку Тетерев …, разгромили станцию Тетерев и взорвали
               железнодорожный мост на линии Киев – Коростень"…
                («От Путивля до Карпат», С. А. Ковпак).

     Возница Степан всю дорогу ворчал, сердито оглядываясь на нас: полозья саней часто оседали в рыхлый снег, и лошадь натужно тащила сани. Когда подъехали       к берегу Тетерева, Степан слез с саней, походил по речному льду, постучал по нему палкой и велел нам  для верности пройти переправу пешком.

     Потом Степан уехал, а мы подошли к крайней хате. Нас впустили, напоили горячей водой, но в приюте отказали, посоветовав податься на другой край села, где одиноко живет баба Варя – она, возможно, беженцев примет.

     Мазанка Вари, крытая побуревшей соломой, казалась нежилой: на пороге, запорошенном снегом, не было никаких следов, не курилась труба над крышей. Мы вошли в незапертую дверь и на вопрос: «Есть ли кто дома?» услышали чей-то глухой кашель.

     В полусумрачной хате было холодно и пахло чем-то кислым. Баба Варя лежала  на кровати под кучей одеял, повязанная шерстяным платком, из-под которого выбивались седые волосы. Она увидела нас, прошептала слово «помираю» и снова закашлялась.  Мы растерянно сели  на лавку возле окошка, не зная, что делать дальше.

     – От судьбы не уйдешь, – наконец вздохнула бабушка, перекрестилась и отправила маму к колодцу за водой.

     В подпечке нашлось с десяток поленьев. Пригодились спички, что когда-то еще                в Березовке нам дал немец Отто, и вскоре в печи разгорелся огонь. Хату проветрили, подмели, вскипятили воду, заварили веточки вишни. Бабу Варю заставили поесть, дали ей сладкого чая.

     – Что за оказия, – ожила она, – теперь в моей хате новые хозяева?

     – Не волнуйся, Варя, – сказала бабушка. – У нас свой дом есть. Вот только  бы дойти до него…

     Постепенно женщины разговорились, искренне поверяя друг другу свои печальные                истории. Когда началась война, то Варварина дочка с внуком и зять, работавший   
на станции каким-то партийным начальником, эвакуировались. Они хотели забрать       с собой и бабу Варю, но она не захотела покидать свою мазанку. Зять ночью привез 
ей продуктов и зерна, тайком припрятав их от чужого глаза, и заверил, что уезжают ненадолго – война, мол, скоро закончится.

     – За войну не знаю, а у меня всё кончается: и еда, и жизнь моя, видно, тоже, – говорила, смахивая слезы, баба Варя. – Вы,  вижу, люди добрые – не оставляйте меня одну хотя бы до лета…

     Ночью нас разбудил какой-то глухой шум и грохот. Все насторожились – неужели               стреляют? Но потом догадались: река тронулась, ледоход! Днем мы с мамой смотрели                с пригорка, как белые льдины несли на себе то обломки плетня, то стайку птиц,                то вывороченное с корнем дерево. Дойдя до железнодорожного моста, ледяные глыбы грозно наползали на его гранитные быки, с треском разламывались и уже осколками мирно уплывали вдаль…

     На речку хотелось смотреть и смотреть, забыв обо всем. Но война нас        не покидала. Спустя несколько дней после ледохода партизаны напали на Песковку,    
в упорном бою выбили немцев из села, взорвали железнодорожные мост и станцию,    и ушли в леса. Немцы вскоре вернулись и в отместку расстреляли в Песковке        и в окрестных селах много неповинных людей. Эти несчастья случайно обошли нашу мазанку стороной.

     Солнце пригревало всё сильней, снег быстро сходил, в огороде стали пробиваться стрелки лука и щавель, от кислинки которого ещё больше хотелось есть. Урчал и побаливал живот, отекали пальцы рук. Из обсевок муки и проросшей картошки бабушка варила похлебку, а мама    ходила по селу и ей иногда давали кусок хлеба или стакан крупы. Порой она в отчаянии заламывала руки: «Когда же это всё кончится?».

     Баба Варя все больше молчала и охала, но однажды она позвала мою маму       в огород и там, под вишней, стала что-то ей показывать. Оказалось, что её зять     в ту ночь перед эвакуацией закопал здесь сундук с пшеницей. Эта новость всех взволновала, я тоже выскочил во двор. Мама, как показалось, очень долго откидывала лопатой оттаявшую землю, пока, наконец, не показалась побуревшая клеенка, потом и крышка сундука, под которой и вправду желтело зерно. «Пользуйтесь как своим, – сказала баба Варя. – Храни вас Господь».

     Сообща решили нечаянный клад всячески сберегать, лишь понемногу меняя пшеницу  на подсолнечное масло, сахар, муку. Но в один из дней (это было в конце апреля) бабушки на диво расщедрились, выменяв целую миску яиц.

     – Скоро большой праздник - Пасха, – сказала мама. – Будем печь кулич        и красить яйца.

     Я тогда впервые наблюдал за тем, как делается маленькое чудо: белое яйцо после варки в горшке со свеклой становилось малиново-красным, каким бывает иногда заходящее солнце. Церкви в Песчанке не было – её разобрали до войны, но батюшка служил по домам, в одном из них мама и посвятила яйца и кулич.

     В ту ночь мы с мамой долго не спали и говорили о Пасхе. Мама рассказывала   о том, что когда-то на земле жил Иисус Христос, который хотел, чтобы все люди были счастливыми и не боялись смерти, но царь убил его. «Помнишь ту икону,    
что была у бабушки Марфы? – спрашивала она. – Там святые люди снимают    
с креста мертвого Иисуса. Но он ожил, воскрес и вознесся на небо к своему отцу –   
    к Богу. Теперь оттуда он видит всю землю: наказывает злых людей,   
а добрых спасает от всякой беды. И нас вот от голода уберег. Кто, думаешь, побудил бабу Варю вспомнить о сундуке с зерном? Бог».

     Пришла теплынь, надоевшие мне чуни я забросил под лавку. Бегать босиком было легко  и радостно, цвела сирень, мама и бабушки готовились сажать картошку.     Её было мало, поэтому клубни резали на дольки, да так, чтобы на каждой из них оставался проросший глазок. К нам никто не заглядывал: немцев и полицаев занимала только железная дорога – к станции и мосту было не подойти.

     Я познакомился с соседними мальчишками, и мы вместе цедили из-под березовой коры сладковатый сок, лакомились цветками медуницы и листьями первоцвета, жевали молоды сосновые побеги и живицу. Но сильнее всего нас манила речка. Мы купались на песчаных отмелях, разводили костры…

     Какое счастье, что в моей судьбе был Тетерев – сказочно красивая река, прозрачная до самого дна, текущая испокон веков среди гранитных скал, сосняков,  в берегах, поросших пахучим аиром! Уже после войны, еле дождавшись летних школьных каникул, мы бежали к любимой речке через луг, который пестрел желтыми подмаренниками, красной полевой гвоздикой, синими колокольчиками, розовый клевером, сиреневым люпином, белыми ромашками. Зайдя по колени в воду, мы ловили на червя усатых пескарей, стайки рыбьей мелюзги щекотливо тыкались о ноги,      на удилище садились дивные бабочки, а лягушки иногда      прыгали на поплавок… Тетерев – речной храм без фальши и лжи, где всё было истинно и просто!

     Под осень, когда мама с бабушкой уже начали копать картошку, в селе стало известно, что Красная армия освободила Харьков и гонит немцев к Днепру. Спустя несколько недель наши самолеты бомбили станцию Тетерев и мост. Говорили, что один самолет немцы вроде сбили, а два летчика спаслись на парашютах.

     Рассказывали историю, что они были ранены и спрятались в сарае дома         в соседнем селе, где жила женщина с тремя малыми детьми, муж на фронте. Немцы пригрозили смертью тем, кто, возможно, прячет летчиков. Мать испугалась за детей и донесла. Летчиков немцы увезли на допрос, а женщина с детьми куда-то пропала – то ли из-за боязни людского суда и позора, то ли её увезли немцы в другую область.

     По тому, как наши самолеты всё чаще стали бомбить станцию Тетерев, у всех появилось предчувствие близких перемен, и по вечерам бабушки и мама гадали      об этом вполголоса.



                11. Патронташ.

                «Господи Иисусе Христе, Сыне божий. Спаси народ православный
                от вражеских пуль жестокой войны. Защити милостью своей детей
                и женщин. Да будет воля твоя. Аминь».
                (Молитва от войны Господу Богу).

      В начале ноября мы еще не знали, что нашими войсками взят Киев, но глухая канонада,вначале еле слышная, приближалась к нам с каждым днем. На станции немцы в панике грузились на платформы. К утру в селе наступила непривычная тишина –   ни стрельбы, ни взрывов, ни паровозных гудков.

     К полудню в Песковку вошли наши танки. У станции собралось много народу, пошли и мы с мамой, все радовались и обнимали солдат. Одни военный, красивый и веселый парень в шинели с погонами, дал мне два кусочка сахара и сухарь из белого хлеба.

     Теперь каждый день казался праздником – мама ходила на станцию узнавать новости: наши взяли Радомышль, Малин, Коростышев, Житомир! Помимо новостей она приносила иногда со станции угощения от военных поваров: полную миску каши       с мясом. Настроение у всех было приподнятое: картошку выкопали, капусту засолили, дров заготовили, а тут как раз и война для нас закончилась.

     Всё чаще мама с бабушкой стали вспоминать о доме: не прохудилась ли его крыша, осталась ли мебель, живы ли соседи. Решили, что настал срок нам возвращаться домой. Баба Варя отговаривала, мол, побудьте еще, к тому же на дворе слякоть, погода сиротская.

     – Мы сами под стать погоде – сироты бездомные, носит нас по свету как перекати-поле, – отвечала бабушка. – Ничего, дойдем – дорога к дому человеку    не  в тягость. Знать бы только: на месте ли наш дом, или вернемся на пепелище?

     Решили идти на Радомышль, оттуда на житомирское шоссе, а там прямиком       к дому.  Баба Варя вышла нас провожать до ворот.

     – Не скучайте – вам скоро дочь с внуком встречать, – сказали ей. – А нас   не поминайте лихом, спасибо за всё…

      Женщины в слезах обнялись, и мы пошли. Дорога и вправду была грязная, нам пришлось пробираться обочинами: где по жухлой траве, где по стерне. Из мутного неба посыпал мокрый снег. Баба Варя была права: в недобрую пору мы вышли из Песковки. Ко всему этому прибавился неожиданный гром, сначала редкий, а потом его раскаты слились в сплошной гул. Где-то впереди шла тяжелая пушечная стрельба.

     Стало темнеть, но к нашей удаче показались хаты какого-то хуторка. В одну  из них нас пустили переночевать, но только в хлеву – в хате кто-то умер и посреди комнаты на табуретках стоял гроб. В хлеву было тепло, за перегородкой мерно жевала корова, мы легли на солому и сразу уснули…

     Генерал-майор танковых войск вермахта фон Меллентин писал в своих мемуарах:                «14 декабря мы заняли новый плацдарм русских севернее Радомышля и оборонительные              позиции по рекам Тетерев и Ирша»... В конце 1943 года немцы все еще рассчитывали            вернуться в Киев и перебросили сюда, в Полесье, с других фронтов 15 дивизий,     в том числе семь танковых! Эта группировка значительно превосходила наши войска, но красноармейцы стояли насмерть… Нам же, уснувшим тогда на соломенной подстилке    в хозяйском хлеву, не могло даже присниться, что идем в самое пекло войны…

     Утром заплаканная хозяйка подоила корову, дала нам кружку молока и, извинившись,     попросила нас поискать ночлег в другом месте. Уходить не хотелось, но и назад дороги не было. Идти вперед, туда, где вчера гудел бой, было страшно и предчувствие нас не обмануло.

     То, что мы вскорости увидели, запомнилось навсегда. По сторонам проселка               скучились сгоревшие машины, некоторые из них еще дымились, чернели подбитые танки                с длинными клювами орудий, валялись снаряды, разбитые повозки, торчали кверху копыта упавшей на спину убитой лошади.

     А вокруг было разбросано много-много трупов военных: в одиночку и рядами,   в странных и ужасных позах. Поперек дороги лежало чье-то обгоревшее тело в  танковом шлеме. Мы долго не решались перешагнуть через него, потом прошли стороной, осторожно ступая, чтобы не споткнуться об раскиданные повсюду гильзы   и осколки. Мама с бабушкой часто крестились.

     Меня же то и дело занимали попадавшие под ноги желтые патроны с красными,                зелеными, фиолетовыми точками и ободками на их пулях и капсюлях. Я набивал ими карманы, но, к моей обиде, мама время от времени выбрасывала их на обочину. Подобранный же мною широкий пояс из коричневой кожи с гнездами для патронов мама выбрасывать не стала: «Может, пригодится».

     Так оно и вышло. К вечеру, миновав место сражения, мы вышли на край незнакомого села. Одни хаты были сожжены, другие – разворочены и стояли без углов и без стен. Где-то недалеко слышались редкие выстрелы. Подойдя к уцелевшей хате, стали стучать в высокие ворота. Долго никто не отзывался, потом послышались шаги и мужской голос сказал: «Нет у нас места – в хате яблоку негде упасть».

     – Пустите, Бога ради, хоть до утра, замерзаем, – жалобно сказала мама. -   Мы вам кожу дадим.   
          
     Упоминание о коже мужика видно захватило. Он открыл калитку, взял патронташ, долго его мял, даже понюхал и, наконец, буркнул:

     – Ладно, ночуйте. В сарае есть сено, брезент – не замерзнете.

     Помню, мама поцеловала меня, назвав добытчиком – моя находка помогла всем                устроиться на ночлег.

     Хозяин разбудил нас чуть свет:

     – Идите, пока тихо. Немцы, видно, завтракают, а то, чего доброго, подстрелят. Только не забудьте: дойдя до развилки дороги, поверните влево – там, вроде, наши…


                12. Кубанка.

                "Войска 1-го Украинского фронта перешли в наступление…               
                Освобождено более 150 населённых пунктов и среди них
                город Радомышль. В боях разгромлены четыре танковых
                дивизии немцев,в том числе танковая дивизия  СС «Райх»
                и шесть пехотных дивизий.
                (Сводка Совинформбюро на 26 декабря 1943 года.)

     В дороге я пытался узнать у мамы, что такое «завтракают», но она лишь приложила палец к губам и прошептала: «Помолчи, потом узнаешь». Утро выдалось промозглое, в тумане слабо угадывались придорожные деревья, и мы шли не быстро, боясь пропустить ту самую развилку, чтобы не попасть к немцам. И хотя вроде     бы мы повернули как нужно, но никто нам долго  не встречался.

     Совсем рассвело, давно подмывало что-нибудь съесть и мы уже собирались передохнуть, как вдруг услышали окрик: «Стой, назад!». Откуда-то возник наш солдат с автоматом, посмотрел на нас, приказал оставаться на месте и исчез. Вскоре подошел другой военный и повел нас за собой. В перелеске, куда мы пришли, среди сосен с ободранной корой стояли танки, гудели моторы, и пахло дымом.

      Командир в белом полушубке, коротко поговорив с мамой и бабушкой, крикнул кому-то:

     – Прокопчук, быстро покорми людей и забери с собой. Устроишь их к Устине. Скажешь, что я просил. К вечеру возвращайся.

     Наш «кормилец» Прокопчук, пожилой усатый дядька, оказался шофером большой крытой грузовой машины. Он подсадил нас в кузов, где уже были два молодых солдата, дал нам банку американской тушенки и хлеба, и мы поехали. По дороге солдатики рассказали, что едут на станцию Бородянка за пополнением – пехотой   для танкового десанта.

     В Бородянке шофер притормозил возле дома с крыльцом, ссадил  нас и приободрил: «Вам повезло: Устя – добра жинка, мы пару дней назад от неё съехали».

     Нас встретила пожилая седая женщина с усталым лицом, но она так ласково обняла меня: «Какой славный хлопчик», что я подумал, что она наша какая-то родственница. В доме было чисто и мы, забрызганные дорожной грязью, застыли      в нерешительности на пороге.

     – Заходьте-заходьте, не бойтесь. Скоро Новый год и Рождество! Вот я и прибралась, – говорила Устина.

     Она отвела нам меньшую комнату, угостила пшенной кашей и поставила греть воду. К вечеру, умытые и искупанные, мы все сидели за столом, и пили чай с сахаром. Устина, оказалось, проводила на войну мужа и сына и они как в воду канули: с тех пор никакой, даже малой весточки. Мама тоже вспомнила об отце. Женщины то плакали, то горевали. Под этот долгий разговор я начал дремать.      От мысли, что нам завтра не надо куда-то брести в туман и слякоть, мне стало уютно  и легко, как никогда раньше. И я, счастливый, уснул на мамином плече.

     Но долго спать нам не удалось: утром послышалась беспрерывная глухая канонада, и начали дребезжать стекла в окнах. Дальний гром затих не скоро, и все тревожно гадали о причине внезапной перемены.

     – Думаю, это мои постояльцы-танкисты погнали немцев, – сказала Устина      и, крестясь, подошла к иконе: – О Царица Небесная, заступница наша! Спаси людей от погибели...

     Все скоро узнали – наша армия пошла на запад. На станции разгружались вагоны                с военными, напротив нас в чьем-то большом доме открылся сборный пункт, куда стали приходить разные мужчины, молодые и пожилые, в старых пальто и потертых телогрейках.  Их называли новобранцами.

     Оживился базар, и однажды там бабушке бесплатно дали требухи – коровий желудок, и мы растерянно стали думать, что же из него можно приготовить. Но Устина смело взялась за дело: целый день она этот желудок скребла, мыла, несколько раз варила, что-то жарила, и вскоре по дому поплыл такой вкусный запах, что потекли слюнки. Получился густой и наваристый суп – наш праздничный стол под 1944-й Новый Год…

     Зиму решили переждать в Бородянке. Мама и Устина устроились рабочими на станцию, а мы с бабушкой оставались дома. Днями я с интересом наблюдал, как новобранцы становились солдатами: заходили в дом в обычной одежде, а выходили    в военной форме. Тут же их строили в ряд и куда-то на машине увозили.

     Возле военкомата на огороде жгли в костре их худую одежду, а шапки под присмотром часового с ружьем складывали почему-то в отдельную кучу. Однажды мама мне подсказала      попросить у солдата себе шапку. Красноармеец оказался добрым человеком: иди, говорит, выбирай, только быстро, пока начальства нет. Глаза мои разбежались: здесь были свалены шапки и кепки, папахи и фуражки, шляпы и береты.

     Но мне глянулась кубанка с красными крест-накрест полосками. Я схватил её, круглую как решето, прижал к груди, и радостный прибежал домой. Но мой выбор не одобрили – кубанка оказалась мне велика…

     Я не помню, сколько ещё времени я ходил закутанным в мамин платок, и когда  у меня появилась своя шапка. Но ту кубанку, нивесть как попавшую сюда из далеких казачьих краев, запомнил навсегда, как и всё то, что было с нами в ту тревожную пору…

                *     *     *


     В конце апреля мы отправились домой.Устина нас провожала. День выдался теплый, солнечный. Все вокруг тонуло в нежной зелени, пели птицы, пахло черемухой, по обочинам дороги желтели одуванчики,  встречались и синие - под цвет неба - кувшинчики сон-травы.   Идти было легко и весело, и в такт шагам  радостно билось сердце как будто в предвкушении близкого праздника….
     Добрались домой на удивление быстро. По шоссе часто шли машины и почти все   в попутную для нас сторону - на запад.
     - Бабоньки, неужто вам тоже в Германию?! - озорно крикнул молодой шофер из притормозившего возле нас студебеккера. - Только до райцентра? Все равно, садись, пехота, подвезу.
     Дом наш не сожгли: он грустно глядел пустыми глазницами окон, скрипел разбитой дверью, висевшей на одной петле, как будто жаловался и упрекал нас за свое сиротство и бесприютность. Но, к счастью, стены и крыша дома были целы,    
и под первым весенним дождем мы не промокли.
     Начиналась новая жизнь. Каждый день все работали допоздна, и я тоже: месил ногами глину, подавал маме гвозди, бегал с хлебными карточками в магазин. Иногда еще затемно мама будила меня и, как бы извиняясь, просила: 
     Сыночек, просыпайся. Сбегай за хлебом, а то карточки пропадут. У меня ноги что-то разболелись.
     Очередь в магазин надо было занимать задолго до его открытия. Когда я, наконец, пробирался к прилавку, то ревниво наблюдал за тем, как продавщица сурово брала мои карточки (три крохотных бумажных квадратика: на меня, маму и бабушку), как она бросала на одну чашку весов несколько небольших гирек, а на другую - буханку черного хлеба, которая, к моей досаде, оказывалась тяжелее гирек. Тогда продавщица  отрезала от буханки целый кусок - мне казалось намного больше, чем надо, но, к моему удивлению, чашки весов, похожие на утиные головки, вздрагивали и выравнивались...
     К концу дня, уже засыпая, я пытался представить себе, каким будет мой первый "Букварь" (такой же, какой был у деда Ивана, или новей?), как мы будем встречать отца, и когда в нашем городке снова заиграет музыка...

               
    Мне временами снится один и тот же сон: вроде как я стою совершенно один на той давней нашей дороге на Березовку, садится солнце, начинается ветер. Мне страшно: неужели меня все бросили, что мне делать? Вдруг за спиной я слышу чей-то говор. Оглядываюсь, а там полукругом стоит много разных женщин: все в темно-красных накидках, с лицами, как на иконах, кроткими и благостными. Среди них    
я узнаю маму, бабушку, различаю Марфу, Ульяну, Дусю, Палажку, Устину. Они ободряюще смотрят на меня и тихо, с любовью говорят: «Иди, иди, не бойся».
               
                ______________________________________