Помазанники и плебеи

Геннадий Карпунин
                Сыщику милостью Божьей
                полковнику милиции
                Владимиру Дмитриеву
                посвящаю…


                Восток разоблачил пред
                Западом небо Евангелия

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

                Беззаконного уловляют собственные
                беззакония его, и в узах греха своего
                он содержится…
                Притч. 5, 22


Глава первая

МЁРТВЫЕ С ПОГОСТА НЕ ХОДЯТ

              Нещадна была июльская жара в год 2008, с перепадами и ливневыми бурями, добавила сумятицы в души москвичей. На макушке лета, за Финогеем, когда Марина с Лазарем ладит зорям пазори, как говаривали в старину на посельской Руси, а по новому стилю в день памяти святых Страстотерпцев царя Николая и его семьи, столбик термометра уже к полудню зашкаливал за отметку тридцать.
              Плавился асфальт под ногами, закипали радиаторы в автомобилях, удушливый запах ядовитых выхлопов и горячего гудрона стоял в воздухе уже неделю, а в метро не падали в обморок только потому, что вагоны были плотно набиты пассажирами, и людям просто некуда было упасть. Если только в преисподнюю, где, кто его знает, может быть, не столь и жарко, нежели в каменном пекле окаянного города. Вон хотелось из первопрестольной, подальше от центральных улиц, в какой-нибудь тенистый парк с прохладным фонтаном или… на кладбище. Право, они в Москве не хуже парков. А чем-то и притягательней.
              Именно в этот июльский день, в самый пик послеобеденного зноя, на центральной аллее Новодевичьего кладбища появились двое. Находившиеся здесь редкие посетители, в основном иностранные туристы – любители русской экзотики, вяло перемещавшиеся от памятника к памятнику, да небольшая группа полуголых молодых людей, похоже, студентов, с татуированными телами, вряд ли обратили на них внимание. А если обратили, то могли заметить некую странность. Во-первых, в жару, изнурявшую москвичей уже неделю, эти двое были одеты очень тепло, а во-вторых, они как будто бы, без всякого преувеличения, были из разных эпох, а один из них и вовсе был одет до смешного эксцентрично.
              Тот, что роста среднего, с иссиня-чёрными волосами, с продолговатым узким лицом и холодным взглядом, был в тёмном шевиотовом костюме и при галстуке цвета бычьей крови. Кисти рук его обтягивали зелёные лайковые перчатки. Похоже, не столько жара, сколько солнечный свет вызывал его недовольство.
              Рядом с ним, как бы поспешая, чуть сзади трусил гражданин роста маленького, круглый, точно колобок, и возраста неопределённого. Его кургузый пиджачок, клетчатые брюки с пикейным жилетом и белой сорочкой, казалось, только что вынули из груды старых вещей давно не открывавшегося сундука – такими они были полинявшими и слежалыми. Как, впрочем, и сам гражданин, чья невзрачная физиономия тоже была как будто бы подержанная и несвежая. Яркий оранжевый галстук с золотой английской булавкой по зелёному полю и чёрный котелок на голове придавали ему и вовсе нелепый вид. Под мышкой он придерживал обычную канцелярскую папку, синюю и по краям облезлую.
              У главной площади некрополя, где по преимуществу проходили гражданские панихиды, человек в зелёных перчатках приостановился и с недовольным выражением лица, прищурившись, бросил взгляд в небо: оно было сапфировым и жгучим до рези в глазах. И чистым, если не считать трёх облачков, словно пуховые пёрышки приплывших невесть откуда.
              Коротышка высунулся чуть вперёд и тоже устремил взгляд вверх.
              - Гроза будет, мэтр. Парильня,  как в бане.   
              Действительно, воздух казался густым, вязким после недавно проехавшей поливочной машины, был перенасыщен влагой. От раскалённого под солнцем асфальта, зелёных насаждений и даже массивных надгробий почти ощутимо поднималось прозрачное нагретое марево. Но вместе с тем на кладбище стояла такая оглушительная тишина, будто что-то невидимое ударило по голове, лишив на время ясности слуха. Что-то надвигалось, скапливаясь в атмосфере.
              - Нам туда, – указал маленький толстяк в направлении каменной глыбы в виде приспущенного российского триколора.
              Мэтр поднял ворот пиджака, уткнулся подбородком в грудь, спрятав от прямых солнечных лучей нижнюю часть лица в широкие лацканы, и, придерживая отвороты рукой, ссутулившись, направился к мемориальному надгробию.
              Яркая расцветка камня позволяла догадаться о замысле скульптора. На синем колере монумента лежали две увядшие на солнцепёке алые гвоздики. Светло-серая аккуратно уложенная брусчатка и многотонное надгробие создавали впечатление чего-то монолитного, очень прочного и непоколебимого.
              В четырёх небольших вазонах, установленных соразмерно с каждой стороны от мемориала, находились живые цветы, которые, по всей видимости, периодически поливали. Возле самого надгробия не было ни одной души, и ни одна тень не падала на него.
              - Как прошла церемония? – спросил мэтр, разглядывая творение рук человеческих.
              - Торжественно, мой господин, – ответил коротышка, – с присущей, как и полагается в таких делах, пышностью, под фанфары.
              - Под фанфары… – в голосе мэтра слышалась ирония.
              - Да, под звуки марша и с ротой почётного караула президентского полка.
              - Кто присутствовал?
              Низкорослый хитрец потянулся к папке:
              - Вам поимённо?
              - Достаточно в общих чертах.
              - Если в общих… почти все наши и присутствовали.
              - Так-таки почти… сам-то веришь?
              - Как в мои восемь легионов.
              - Заупокойную кто читал?
              - Кому и положено – патриарх.
              Мэтр снова покосился на небо: солнечный свет явно не давал ему покоя, заставляя страдать.
              - Зонтик, господин, – наконец догадался восьмилегионник.
              И тут же над головой  мэтра бесшумно раскрылся складной фиолетовый зонт и, как в цирке во время показа фокусов, без чьей-либо помощи, покачиваясь, завис в воздухе. Мэтр выпрямился, расправил лацканы и ворот пиджака и лишь тогда взялся за серебристую ручку зонта в виде головы кобры.
              Если б кто-нибудь из посторонних наблюдал за всем этим, то, будьте уверены, ни за что бы не догадался, откуда у мэтра появился в руке фиолетовый зонт. Даже знаменитому иллюзионисту Игорю Кио, всё время наблюдавшему за нашей парочкой со своего высокого надгробья, вряд ли б удалось разгадать этот фокус.
              - Столько камня на одну могилу… – Мэтр несильно поддел ногой нижнюю часть глыбы в виде триколора, и она, будто была лёгким бумажным муляжом, сдвинулась примерно на полфута. – Безвкусица – вот что всегда отличало плебеев от помазанников. В какие бы одежды они не рядились.
              - Концепция мемориала полностью соответствует желанию семьи, – коротышка сделал скорбную физиономию. – А камня много, чтобы не выкрали тело.
              - Изволишь шутить?
              - Нисколько, господин.
              - Но кому нужно разложившееся тело дряхлого старика?
              - Охотники всегда найдутся.
              - Возможно, ты прав, – после недолгого раздумья произнёс мэтр, – красный порфир крепче любого гранита.
              - Такая порода, я вам скажу, что и вырубить её невозможно. А обработка… никакой алмазный инструмент не берёт.
              Теон выпустил зонтик, который по-прежнему, точно в невесомости, оставался плавать у него над головой, закрывая солнце. Затем снял с левой руки зелёную перчатку. На безымянном пальце засверкал перстень с кровавиком. Постепенно камень стал менять оттенок, приобретать стальной блеск. А когда он заиграл голубоватым разноцветьем, восьмилегионник уже не сомневался, что в оправе перстня не простой гематит, а самый настоящий алмаз, и достоинством он нисколько не ниже знаменитого «Орлова».
              - Бренные останки лжемонархов, их участь непредсказуема даже за чертой вечности, – наклонился мэтр к надгробью и сверкающей острой гранью алмаза без особого труда, как по маслу, сделал на красном камне неглубокие надрезы в виде литеры «М». Затем вновь надел перчатку и взял зонт.
              - Могли бы этого не делать, – хихикнул кривляка, и плутоватые его глазки засияли. – Старик сам признавал, что в рай ему дорога заказана.
              - Веры нет, – сказал мэтр. – Впрочем, это и раньше было.
              - Суеверия – вот на что падки люди, – губы фигляра вытянулись в ухмылке.
              - О да, суеверия не столь безобидны, как представляется на первый взгляд.
              - Дело доходит до непристойностей: в гроб усопшим помимо икон и свитка с молитвой теперь суют всякую дрянь.
              - Ну, это не ново: золотые кубки, украшения, благородное оружие…
              - Нет-нет, господин, всё изменилось, сейчас покойникам суют доллары, сигареты, коньяк… Людям кажется, что мёртвым эти вещи в загробной жизни понадобятся.
              - И только-то?..
              - Если бы… когда хоронят братков…
              - Это кто такие?
              - Бандиты, мой господин. Когда их хоронят, в гроб кладут ножи, пистолеты.
              - Разве эти предметы не относятся к благородному оружию, как мечи и шпаги?
              - Точно не знаю, но некоему бедолаге положили боевую гранату.
              - Интересно, – вскинул брови мэтр.
              - Да, господин, очень интересно. При эксгумации трупа она взорвалась.
              - Вот что значит тревожить покойников.
              К мемориалу подошла пожилая пара: перекрестившись, на сдвинутое мэтром надгробие, рядом с увядшими гвоздиками, они положили две чайные розы.
              - Но и это не всё, – разыгрывал комедию шут, – кроме оружия и спиртного кладут такое… – Он закатил глаза,  показав желтоватые белки с сизыми прожилками. 
              - Я тебя сейчас зонтиком ударю! – пригрозил мэтр. 
              - Просто язык не поворачивается. Право, это неловко произносить вслух. – Прикрыв куцей пятернёй широкий свой рот, всё ещё паясничая, проказник негромко, но так, чтоб слышали посторонние, произнёс: – Не поверите, проституткам кладут под саван искусственные фаллосы.
              Пожилая пара, не оглядываясь, поспешила к центральной аллее.
              - А намедни покойнику сунули в брюки упаковку японских презервативов. Верят, что они ему понадобятся, – выкрикнул им вслед наглец.
              - Это что-то новенькое. А почему японские? – равнодушно спросил мэтр.
              - Качество.
              - Разве черепаший панцирь лучше мочевого пузыря козла?
              - Вы хотели сказать – слепой кишки овцы, – деликатно поправил восьмилегионник. – Так это вчерашний день.
              - Падение нравов, – проронил мэтр, – абсолютное падение нравов.
              - Абсолютное. Представление о грехе и святости самые превратные. О добре и зле я уж умолчу.
              - По-моему, число храмов, возвращённых Церкви, растёт, много построено новых.
              - Так-то оно так, – отвечал потешник, – но уровень служителей культа настолько низок, всё так запущено, что как бы чего не вышло… бунтари голос подают, ортодоксы анафематствуют, на самого замахнулись, – поднял он указательный палец, – того и гляди все карты спутают…
              Мэтр строго на него взглянул.
              - Всё под контролем, господин, – поспешил заверить шептун, – но невежество, кругом невежество.
              - Позволь, многие священники академии позаканчивали, языки знают, верующие пастыри…
              - Какие же они верующие, если для прибытка служат.
              - И пусть их… Тебе-то что?
              - Рано, очень рано. Время не пришло.
              - Не сгущаешь ли ты краски?
              - У меня всё записано, – восьмилегионник стал развязывать тесьму синей папки.
              - Не надо, – снова остановил его мэтр. – Далось же тебе крючкотворство это.
              - Очень уж заметно, господин. Что же касается академиев – артисты, как есть артисты.
              - Довольно! – оборвал его мэтр. – Храм – средство, амвон – сцена, не так ли?!
              - Да, господин, но…
              - Никаких «но»! Где ещё народ увидит таких седовласых пастырей в золочёном облачении и при таких торжественных службах?! Вот где благодать-то!.. – в глумливой улыбке расплылся мэтр. – И пусть люди так думают. Пусть думают, что чем красивее и торжественнее, тем благодатней.
              Мимо надгробья, возбуждённо споря, прошла группа молодых людей, тех самых, с татуированными телами. Одежда на них сидела подчёркнуто небрежно, можно даже сказать, нарочито асимметрично. У самого высокого и тощего, с подвёрнутыми до подмышек рукавами, с цветной татуировкой «ЛЕВИАФАН» на предплечье, половина рубахи торчала наружу из-под рваных джинсов. У его товарища пуговицы застёгнуты были наперекосяк. Остальные и вовсе, обнажившись до пояса и выставив напоказ свои татуировки, повязав майками головы и засучив штанины, больше походили на туземцев, нежели на студентов. Любой психиатр сделал бы заключение, что налицо явные признаки психического расстройства. И только двое, чей диалог подходил к концу, знали сущность этого, на первый взгляд, безобидного дурачества.
              - Цветы в вазонах вянут, господин, – окинув взглядом молодых безумцев, весело сказал коротышка. – Может, их полить?
              - Оставь это мёртвым, – ответил мэтр.
              Тогда пакостник вынул из кармана прозрачную склянку с тёмной жидкостью и, откупорив её, начал медленно выливать содержимое на белый мрамор, на то место, где был высечен крест.
              Внезапно над землёй стала сгущаться тень. С каждым мгновением она становилась всё чернее. Тишина и предгрозовое безветрие последний раз оглушили некрополь. Откуда ни возьмись, появились тучи, и небо заволокло свинцовым мраком.
              - Лишённая тела, душа не может покаяться, – облегчённо вздохнул мэтр и опустил зонтик, который мгновенно сложился в трость.
              - А и тела-то никакого нет, господин, – закончив своё гнусное занятие, восьмилегионник спрятал склянку в карман. На том месте, куда он вылил жидкость, на ранее высеченном кресте, проявился другой, перевёрнутый. В тот же миг землю сотрясли грозовые раскаты. Ветер как с цепи сорвался. И хлынул дождь. Он расхлёстывал, меняя направления, не подчиняясь законам природы. Лил как из ведра, точно за кем-то гнался.
              Вскоре по Москве поползли слухи один нелепее другого.


Глава вторая

НА НИКОЛИНУ ГОРУ

              В день вышеописанных событий, примерно в два часа пополудни, чёрный джип представительского класса миновал развязку МКАДа и помчался по Рублёво-Успенскому шоссе. В автомобиле на заднем сиденье находились трое. В центре, зажатый с боков мускулистыми плечами людей в чёрных костюмах, сидел Антон Глебович Плахов. После непродолжительного улучшения физического состояния и лёгкого возбуждения, наступившего по принятии незначительного количества коньяка, предложенного Брехтелем – одним из сопровождающих, Плахов снова начал мучиться тяжёлым похмельем, беспокойно ёрзать, стараясь разогнать застоявшуюся кровь в неподвижном, словно связанном теле, и от безысходности матерился. И если б не было препятствия в виде крепких охранников, Антон Глебович непременно выбрал бы момент и попытался выскочить из машины: по причине всё того же синдрома – обостряющегося похмелья. Заметим кстати, что это был тот самый Плахов, некогда стоявший у истоков формирования Управления по борьбе с организованной преступностью в Московской области, а ныне полковник в отставке.   
              Физическое недомогание на лице Антона Глебовича сменялось то выражением озлобленности, то насмешки, а то и вовсе полным равнодушием к происходящему. Сопровождавшие, казалось, не обращали на него ни малейшего внимания. За всю дорогу сидевший справа Брехтель лишь попросил водителя включить мощнее кондиционер, ибо полковник дышал таким омерзительным перегаром, что у нормального человека это могло бы вызвать тошноту.
              Но всё по порядку.
              Этим утром, с первыми лучами, Антон Глебович проснулся на своём диване от сильной жажды и с головной болью. Что, впрочем, являлось для него нормой, ибо похмелье давно стало обычным его состоянием. Вот и сегодня, разомкнув ранёшенько веки, выпив для поправки здоровья оставшейся с вечера водки, он снова уснул. И проснулся уже в двенадцатом часу дня от незнакомых мужских голосов, доносившихся из коридора его коммунальной квартиры. С трудом приподнявшись на локтях, он ощутил страшную ломоту в затылке и боль в висках. И боль эта, как ему подумалось, явно была от «недосыпа», то есть из-за неожиданно прерванного сна.
              - Кого там!.. – Антон Глебович выматерился, да такими отборными выражениями, от которых добропорядочных граждан брала оторопь.
              В ту же минуту в комнатку, очень маленькую и тесную от мебели, вошли двое – в чёрных с иголочки костюмах. Они были крепкого, можно даже сказать, богатырского сложения, с лицами непроницаемыми.
              Плахов прищурился, бросил в их сторону нецензурную реплику и машинально потянулся к бутылке, стоявшей на полу возле дивана. Она была пуста.
              - Нинк, а Нинк! – позвал он, не обращая внимания на посторонних.
              За широкими спинами гостей показалось припухшее лицо средних лет женщины со следами небрежно наложенной косметики и растерянностью в глазах.
              - Это что? – показал Плахов пустую бутылку.
              Но тут в разговор вступил один из вошедших:
              - Простите за неожиданный визит, Антон Глебович, – подчёркнуто вежливо, с характерной военной манерой начал он, – нам приказано доставить вас в целости и сохранности. И трезвым.
              Подобное обращение Плахова не удивило и не поколебало, оно вообще не вызвало в нём ничего, кроме вспышки бешенства. С первого мгновения, когда полковник бросил взгляд на дюжих молодцов в чёрных костюмах, выражение брезгливости, более того, отвращения уже не сходило с его лица. Он хорошо знал цену таким молодчикам. За свою жизнь, в силу специфики сыскной работы, Плахову приходилось иметь дело с людьми, о которых, ввиду их чинов или криминальных статусов, не осмеливаются упоминать в обществе даже шёпотом. Плахов же говорил с ними и о них открыто и прямо. Разумеется, если данная открытость и прямота не мешали делу.
              - А ну, вон отсюда, шавки! – произнёс Плахов и, превозмогая слабость и головокружение, с трудом приподнялся с дивана.
              Надо признать, выглядел полковник не лучшим образом: заношенная мятая рубашка и засаленные, в пятнах, байковые шаровары были ещё не столь критичны для бытового пьяницы, как носки, сквозь дыры которых выглядывали грязные пальцы. Вдобавок ко всему, недельная небритость и взлохмаченные волосы довершали портрет законченного алкоголика, по которому давно плачет наркологическая лечебница. А учитывая рост Плахова, его атлетическое сложение и недвусмысленную агрессию, не внять его словам было легкомысленно. Но у вошедших не дёрнулся на лице ни один мускул.
              - Нам приказано вас доставить, и мы, Антон Глебович, при любых условиях вас доставим, – так же подчёркнуто вежливо произнёс тот, что начал разговор. Ростом он был ниже своего напарника, но, по-видимому, выше чином.
              - Интересно, как это вы сделаете без моего согласия? – злорадно усмехнулся Плахов и обессиленный рухнул на диван.
              - Антоша?!. – всполошилась Нинка. Растолкала незваных гостей, но бросилась не к мужу, а на кровать, где, как оказалось, под подушкой был спрятан кошелёк. – Я мигом, в магазин и назад.
              - Не надо в магазин, Нина, – преградил ей путь главный, аккуратно попридержав за локоток.
              - Ишь, командир выискался… – отдёрнула она руку. – Для кого Нина, а кому Нина Петровна.
              - Не надо никуда идти, Нина Петровна, – в том же тоне продолжал тот и полез во внутренний карман пиджака, – мы в курсе.
              Нина Петровна в замешательстве присела на край дивана, сдвинув ноги Плахова к спинке так, что сквозь рваные носки стали видны и грязные пятки.
              Всё это время, изображая умирающего, Антон Глебович незаметно следил за незнакомцами. И когда тот, что ниже ростом, извлёк из внутреннего кармана пиджака плоскую бутылку Hennessy, полковник с облегчением закрыл глаза, для самоуважения ещё немного полежал и медленно стал подниматься.
              - Стаканы принеси, – попросил жену.
              - Что их нести… вон, в серванте, – ответила она.
              Рослый, стоявший ближе к серванту, достал хрустальную рюмку.
              - Две! – приказным тоном сказал Плахов.
              На столе появились две рюмки.
              - Лимончик-то порезать? – обратилась к мужу Нина Петровна.
              - Обойдёмся, – отмахнулся Антон Глебович.
              Главный разлил коньяк по рюмкам и спрятал бутылку.
              Плахова это лишь позабавило: ухмыльнувшись, он молча выпил. Нина Петровна последовала его примеру. После некоторой паузы полковник заметил:
              - Кажется, прижилось, – грубовато и с приподнятым настроением сказал он, уже внимательнее разглядывая гостей. – Хороший коньяк. И кто же это меня угощает?
              - Вам бы себя в порядок привести, Антон Глебович, а то нам пора, – постучав пальцем по циферблату своих дорогих часов, золотым браслетом охвативших мощное запястье, ответил главный.
              - А я вас не держу, – ответил Плахов, развалившись на диване.
              - Ну, мент!.. –  вдруг сорвался второй, до сей минуты молчавший, но мимолётного взгляда главного было достаточно, чтобы тот умолк.
              - Простите за несдержанность моего товарища, – извинился он (видно, и впрямь он был выше по званию или должности), – но вас, Антон Глебович, ждут. И по очень по важному делу.
              «По очень по важному», – Плахова и вовсе развеселило.
              - По какому такому делу? И кому вдруг понадобился скромный и всеми забытый пенсионер?
              - Не умаляйте свои заслуги, товарищ полковник. А по какому делу, ответить не могу. Но с вами желает встретиться человек влиятельный. Очень влиятельный. И конфиденциально.
              «Не из блатных, – размышлял Плахов, – блатные так себя не ведут. Хотя с «ментом» промашечка вышла. Впрочем, он, Антон Глебович, специально их спровоцировал. Вот молодой и не сдержался».
              - Не поеду я с вами никуда, – рассматривая донышко пустой рюмки, ответил Плахов.
              - Как это?!.. – снова чуть было не сорвался второй, и опять взгляд товарища умерил его пыл.
              - Антон Глебович, мне дан приказ, и я вынужден его выполнять, – ровным голосом, которому нельзя было не подчиниться, спокойно произнёс главный. – И я его выполню.
              Плахов вздёрнул бровь, окинул взглядом говорившего с ног до головы, подумал: «Такой выполнит».
              - А кто, позвольте узнать, вы такие? – вступилась за мужа Нина Петровна. – И почему не предъявили документы? Может, вы бандиты?
              Сказанное, похоже, развеселило даже саму хозяйку. Она закашлялась и попыталась встать с дивана.
              - Сиди, – удержал её Плахов.
              Всё это время вошедшие стояли.
              - Вот мои документы, – главный достал удостоверение из нагрудного кармана и, раскрыв его, приблизил к Нине Петровне для ознакомления.
              - Брехтель Пётр Владимирович, – прочитала вслух женщина, – Служба безопасности России… Хм… я могу таких хоть тыщу заказать.
              - Сразу видно, что вы жена опытного сыщика, – добродушно улыбнулся Пётр Владимирович, пряча удостоверение. – Но могу вас заверить – документ подлинный.
              - Как же, подлинный… – не верила Нина Петровна.
              - Антон Глебович, – снова обратился к Плахову Брехтель, –слово русского офицера: ни один волос не упадёт с вашей головы.
              - Вы действительно решили, что я испугался? – нервно засмеялся Плахов.
              - Никак нет. Но приказ есть приказ.
              - А если приказ!.. – Плахов поднялся с дивана и, набычившись, собираясь то ли с мыслями, то ли с духом, рубанул ребром ладони воздух: – Наливай!
              Брехтеля такой поворот событий и обрадовал, и раздосадовал:
              - Попадёт мне за вас, – вздохнул он. – Мне приказано вас трезвым доставить. А коньяк, – достал он бутылку, – так, на крайний случай.
              - Ты кто по званию?
              - Майор.
              - Считай, майор, что такой случай наступил, – сказал Плахов. – А приказы старших надо выполнять. Или ты мой труп хочешь доставить своему начальству? – и Антон Глебович приложил ладонь к сердцу. – Ты этого хочешь?
              - Никак нет.
              - Тогда наливай. Всем наливай.

              …Когда чёрный джип уже мчался по Рублёво-Успенскому шоссе, Плахова так сильно стало тошнить, что Брехтель приказал остановить машину. На обочине, согнувшись в три погибели, полковник чуть ли не ползком дотащился до ближайших кустов: его долго рвало желчью.
              - Весь твой коньяк, майор, насмарку, – переводя дух, тяжело дыша, тихо произнёс Плахов. На бледном его лбу выступили капельки пота, волосы взмокли и слиплись.
              - Потерпи, полковник, ещё немного и будем на месте.
              - И кому я такой понадобился? – усмехнулся Плахов.
              - Не беспокойтесь, сейчас такая медицина – через две недели будете себя чувствовать заново родившимся.
              Плахов недоверчиво поморщился.
              - Не верите? – понял его по-своему Брехтель.
              - Почему, верю, Пётр Владимирович.
              - Надо же, и отчество запомнили.
              - Обижаете старика.
              - Бросьте, какой вы старик. Вам и шестидесяти нет, – заметил майор.
              - Есть или нет – вам-то что? – понемногу приходил в себя полковник, стараясь держаться молодцом. Но чувствовалось, ему это плохо удаётся.
              - Чему всё-таки усмехаетесь?
              - Странно ко мне обращаетесь: то на вы, то тыкаете…
              - Вот оно что, – в свою очередь усмехнулся Брехтель. – За мной, значит, заметили, а сами…
              Плахов сплюнул противную и тягучую слюну, вытер носовым платком лоб и губы и, достав расчёску, стал приглаживать волосы:
              - Я старше вас. К тому же у меня мозги сейчас совсем не варят.
              - Хорошо, вас как больше устраивает?
              - Сами определитесь, – посерьёзнел Плахов, разглядывая местность.
              Как он и предполагал, его привезли в Одинцовский район: рассматривая с невысокой возвышенности ландшафт, он уже точно знал, что находится в окрестностях посёлка Николина Гора.
              - Надо ехать, – поторопил Брехтель.
              Прошло несколько минут, прежде чем у Плахова восстановились силы для дальнейшего следования.
              Выглядел он теперь не столь жалким, как утром. Уговорив себя принять холодный душ прежде чем ехать, он растёрся после бритья «Тройным» одеколоном и можно было подумать, что полковник недавно вышел из парикмахерской. Одет он был хоть и в поношенный, но достаточно приличный светлый костюм. Ворот новенькой сорочки, которую Нина Петровна достала из гардероба, был расстёгнут: повязать галстук Плахов наотрез отказался. Зато на ногах его были модные носки и не менее модные коричневые туфли.
              Окинув ещё раз взглядом местность, подивившись живописным хвойным лесом и чистоте, какая здесь царила, Антон Глебович глубоко вдохнул, вобрав, сколько можно, воздуха, медленно выдохнул и полез в машину, заметив, что напарник Брехтеля пересел к водителю.
              «Доверяют», – заключил он и обратился к майору:
              - Пётр Владимирович, у меня к тебе последняя просьба…
              - Только пару глотков, – полез во внутренний карман Брехтель. – Или я потеряю работу.
              Полковник благодарно кивнул, выпил положенное и откинулся на спинку сиденья. Он был готов к предстоящей встрече.    
   

Глава третья

МАСТЕР ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЯ

              Такой страшной грозы в канун престольного праздника преподобного Сергия Радонежского никто не ожидал. Синоптики, как часто бывает, с прогнозами ошиблись. Ветер точно с цепи сорвался: ночью его порывы достигли невиданной силы, повалив в Москве сотни деревьев. В переулке Огородная Слобода, у Дворца творчества молодёжи, под натиском разбушевавшейся стихии дерево упало на двухметровый бронзовый монумент гимназисту Ульянову-Ленину, установленный на гранитном постаменте, и раскололо его на три части – голову, туловище и ноги.
              Данное обстоятельство не столько сейчас смущало отца Василия, сколько искушало его, а монашествующему это не к лицу. И не всё ли равно – дерево рухнуло на скульптуру или её разбило ударом молнии. Факт, что произошло это в ночь расстрела царской семьи, ровно через девяносто лет. Хотя, если вдуматься, молнией – более знаменательно было бы: воистину само Небо поразило бы бронзового идола десницей своей, в назидание всем указуя перстом Божьим на поверженного предтечу сатаны. 
              Но даже не эти мысли смущали монаха. И сколько ни молился он в своей келье, не отгонял молитвами греховные умствования, беспокойство не покидало его, а ещё больше иголками пронзало сердце, саднило душу. Так саднило, что дыхание захватывало, а грудь обручем сжимало.
              - Да услышит тебя Господь в день печали, защитит тебя имя Бога Иаковля…
              Отец Василий молился за патриарха, дабы отпустил ему Небесный утешитель пасти овцев своих как можно дольше; помогал бы укрывать своим омофором вверенную ему паству, а самого святейшего утешал бы в скорбях и несчастьях, оберегая от козней врагов:
              - Господи, спаси царя и услыши нас в день, когда призовём Тебя…
              Монах глубоко чтил патриарха и всегда усердно молился за него. А когда слышал наветы, долго не выходил из кельи, со слезами и нараспев читая молитвослов с псалтирью, из коих очень любил акафисты и правило преподобного Серафима Саровского. Но на всё воля Божья. Каково оно – бремя патриарха? Об этом знает только он сам и Всевышний.
              Да взять, к примеру, Иосифа, что при Алексее Михайловиче Тишайшем был… Не в скаредности, так в накопительстве обвинят. А ведь он последние годы жизни не патриаршествовал вовсе, не у дел был. А Никона?!.. Столько на него понавешали, – не приведи Господи! Нет, что ни говори: чем дерево выше, тем больше воронья к нему слетается. На всех не угодишь. Очернить же – хитрости много не надо, компромат – дело наживное, всегда найдётся.
              Но смущение и беспокойство, что в душу закрались, не иначе, по грехам самого отца Василия. За все годы своей монашеской жизни лишь несколько раз покидал он обитель. И только по наказу скитоначальника. В этот раз соблазнился, впал в прелесть, даже благословения не взял. Не из-за высокомерия – Боже упаси! – смирение и послушание всегда было для него превыше всего, главной ступенькой к горнему, и сердцем он отвергал многострастную свою волю, стремился быть вне плоти и мира, презирал видимое и носил внутри себя образ Господа. Но кто безгрешен? Кто? Не зря сказано: на грех мастера нет.   
              Новый игумен Макарий на прошение отца Василия посетить Троице-Сергиеву лавру и навестить любимого им старца, который был уже совсем плох, неопределённо открещивался, дескать, там видно будет. А что значит «там», если старец, по благословению коего мирянин Никита стал послушником, а по принятии малой схимы – иноком Василием, на смертном одре, не сегодня-завтра Богу душу отдаст.
              Был бы Софроний, всё бы по-другому сложилось. Но уже три года, как тело игумена Софрония покоится на кладбище монастыря, а душа… где она, в каких небесных обителях, трудно сказать, многие молятся за убиенного архимандрита.
              Вот и получилось, что отец Василий отправился в лавру без благословения настоятеля. А это большой грех. И по грехам, не иначе, скорби его.
              Старец, к которому приехал отец Василий, был ещё жив: щупленький, маленький монашек лежал под лёгким одеялом на кровати, казавшейся огромной. Лежал так, что контуры тела умирающего отсутствовали, словно его и не было, а если что осталось материального, так только лик старца да распластанные поверх одеяла высохшие тоненькие ручки, одной из которых слабыми полупрозрачными пальцами он, в молитвенном забытье, перебирал чётки. Узнав, что Василий оставил монастырь без благословения настоятеля, угасающим тихим голосочком произнёс:
              - Надо вниз смотреть. Вспомни: земля еси, и в земную подеши. Смиряйся. Прочитай «Живый в помощи Вышняго», да иди, прощение проси, на кого немирен.
              - Сразу идти, – спросил  Василий, – или на завтра остаться можно?
              - Можно, – разрешил старец, – но завтра назад езжай. И молись за патриарха. Зело молись. За меня же не тревожься, Господь милостив.
              И правда, Господь милостив: устами старца позволил остаться на праздничном богослужении в честь памяти преподобного Сергия, игумена Радонежского и всея России чудотворца.
              Торжества начались накануне акафистным пением, происходившим во всех храмах лавры. Чествование памяти аввы Сергия продолжилось служением всенощного бдения. В самый же день праздника в Успенском и Троицком соборах, как и в других церквях, была совершена литургия. Перед началом молебна, пробуждая людские души от усыпления духовного, напоминая о блаженстве небесном, о вечном покое святых небожителей, о том, что за пределами земными времени уже не будет, раздались три редких протяжных удара в колокол, возвещая благовест. Затем последовали мерные удары, и посыпался трезвон. По окончании же молебна, завершающего торжество, теснясь на лаврской площади, воздавая должное немалому искусству звонарей, знающих толк в колокольных коленах, народ мог насладиться красным звоном тяжёлых колоколов «Первенец» и «Благовестник». Их напев, возносясь от земли к небу, сопровождался переливчатым трезвоном меньших своих собратьев по всей округе, поддерживался различными мелодиями каждого храма.
              И под этот торжественный звон, в минуты великой радости, никто как будто не заметил, а может, не хотел замечать, – ну кто бы осмелился омрачить сей праздник, если Сам Господь сущий в нём! – как быстро сгустились тучи. Когда патриарх поднялся на балкон, чтобы произнести праздничную речь, с первосвятительским словом обратиться к пастве и благословить народ Божий, неожиданно грянул гром.
              Многочисленная толпа богомольцев, в том числе и отец Василий, перекрестившись, посмотрели на небо. Оно было тёмным. Мрак пал на землю. Патриарх не успел произнести слова, как прогремел второй гром, да мощнее первого, такой, что все микрофоны отключились. И когда святейший начал проповедь, народ уже ничего не слышал: устремив взгляды к балкону, лишь выкрикивал, прося говорить патриарха громче. Но всё было тщетно. Порывистый ветер и громовые раскаты заглушали речь: получалось, как в немом кино.
              После нескольких минут немой проповеди плотной завесой хлынул дождь. Он лил то потоком, то хлестал, как из брандспойта. Гроза набирала силу. Народ с архиереями и священством стал разбегаться кто куда. Отец Василий, в мгновение промокший до нитки, стоял на площади лавры и, крестясь, смотрел на балкон, где никого уже не было. И впервые за годы монашества он, как ему показалось, соблазнился кощунственным вопросом, о котором раньше и помыслить не смел. Без всякого сомнения, разыгравшаяся стихия – вразумление Божье. Но почему Господь лишил патриарха возможности проповедовать своей пастве?
              Отец Василий искренне винил во всём себя и таких же грешников, как сам. Ибо им, в чём он не сомневался, несть числа.
              В тот же день, ближе к вечеру, он вернулся в свою пустынь и покаялся перед всей братией; пал на колени перед игуменом, коего в душе всё ж таки недолюбливал.
              Неприятно удивило, что настоятель принял раскаяние «блудного сына» несколько равнодушно, если не сказать – прохладно, словно ничего не произошло. Об одном лишь спросил – жив ли старец, коего навестил Василий в лавре.
              - Живой, – ответил тот. – Но очень слаб. Наверное, Господь скоро его приберёт.
              - Да, великий молитвенниче старец Антоний, – окрестил себя игумен.
              – Молись за него. Мы тоже за него молимся.
              Отец Василий не придал словам настоятеля особого значения: монах – он за всех православных молится, так как безгрешных на земле не бывает. А коли есть – кто ж в этом признается? О таком и думать-то страшно: от святости да в обратную сторону дорога короче в сто крат. Иным и в волосок будет.
              Всю ночь клал поклоны Василий, уединившись в своей келье. Но лишь забрезжило и веки стали пудовыми, задремал. И привиделась ему Троице-Сергиева лавра, тот далёкий летний день, когда, отстояв воскресную службу, вышел он из церкви и, заметно прихрамывая, направился к скамеечке, что находилась под берёзкой. Уединившись в тенёчке, долго сидел Никита Жилкин, пока не смолкли звоны колоколов, и не послышалось переливчатое щебетанье птиц.
              С детства очень болезненный, физически слабый, Никита от рождения страдал хромотой. Вот и тогда – от непривычки долго стоять у него сильно разболелась нога. И покуда унималась боль, такая вселенская светлая печаль охватила его, что и словами-то не передать. Плакать хотелось от счастья и от непонятной нахлынувшей грусти. Он и заплакал – тихо, по-детски. Благо, слёз его никто не видел. Хотя, как знать… В ту минуту, когда они ещё не просохли, рядом возник невысокий монашек, щупленький и нескладный, точно двенадцатилетний подросток. Лет монашку было немало, но выглядел он бодрым и весёлым. Добрые глаза его излучали нездешнюю мудрость.
              - Как звать тебя? – спросил он Жилкина.
              - Никита.
              - О ком печалуешься?
              - Хорошо здесь, покойно, – ответил молодой человек, умолчав о главной причине. – Птицы поют, как в раю.
              - Службу, поди, отстоял? – старец присел на скамеечку возле Никиты.
              - В той вон церкви, – указал Жилкин на Троицкий собор. – К мощам святого приложился. Благодатно там. И поют славно. А тихо, что слышно, как свечи потрескивают, пылинка на солнце звенит.
              - Тихо, – согласился монах. – Теперь перед святыней тихо, редко когда кричат. А раньше у мощей преподобного с утра до вечера кричали, в припадках бились, из угла в угол бросались, хрюкали, гавкали, рыкали…
              - Да возможно ли такое? – удивился Никита.
              - Теперь тихо, – не ответив на вопрос, осенил себя крестным знамением старец, – в какое время не зайдёшь – тишина и благолепное пение.
              - Это же хорошо, правда? – вопросом почему-то выскочило у Никиты.
              - Хорошо-то хорошо, – согласился вроде бы монашек, – да вот бесов меньше не стало. Может, вылечились все? Нет, не вылечились. Что тут говорить: в других святынях также. – И оставив явно больную для него тему, спросил: – Сам откуда будешь?
              - Из Москвы.
              - Годов тебе сколько?
              - Двадцать шесть.
              - Ишь ты, – как бы усомнился старец, – а выглядишь моложе.
              - Когда в ГИТИС поступал, на экзамен не хотели допускать, думали, школу ещё не кончил.
              - Куда поступал? – старец, похоже, не знал, что такое ГИТИС.
              - В институт театрального искусства.
              - Артист, стало быть…
              - Режиссёрский факультет. – Никита не сказал, что закончил ещё и факультет актёрского мастерства.
              - Что ж, у Бога на всех места хватит. Здесь-то впервые?
              - И раньше бывал. Но давно, с экскурсией.
              - Нравится, значит…
              - Очень. У нас в ГИТИСе преподаватель был верующий. И не скрывал это. Нам, студентам, о православии рассказывал. Мы даже после занятий оставались, чтобы его послушать. Из всех студентов он меня почему-то выделил. Библию подарил. Тогда трудно её достать было, при Брежневе-то…
              Вот так вот, за разговором, познакомился Никита Жилкин со старцем Антонием, поведав о себе самое сокровенное. А что может быть у молодого человека самым сокровенным? Конечно же, неразделённая любовь. А она была у Никиты именно такой, даже трагической. Но до крайнего трагизма дело, к счастью, не дошло. Ибо Господь послал ему в утешение старца Антония.
              Молча он слушал исповедь Никиты, слушал, и глаза монашка светились небесной улыбкой. И от этой небесной улыбки становилось Жилкину легче и спокойнее на душе. Так во время сильной жары, когда некуда спрятаться от палящего солнца и нестерпимо мучает жажда, вдруг входишь в тенистую кущу, а в ней – родник с чистой холодной водицей.
              О многом тогда поведал Никита старцу. О том, что было у него два закадычных друга и с обоими случилась беда: один погиб при странных обстоятельствах, другой сошёл с ума и лечится теперь в психбольнице.
              Рассказал, что сам он из профессорской семьи. С пяти лет родители водили его к учителю английского языка. Все его любили: незнакомые дяди и тёти часто предлагали что-нибудь вкусненькое. Он всем нравился, вызывал умиление и сострадание одновременно, так как родился хроменьким. В школе всегда сидел за первой партой, у самой двери, словно подчёркивая свою обособленность, давая понять, что здесь он случайный «гость». Подтверждением были частые прогулы, потому что Никита занимался в театральном кружке при Доме пионеров. Учителя на это закрывали глаза, одарённого мальчика не трогали: всем было ясно, чем Никита будет заниматься в жизни. Понимали это и родители: в комнате их сына на письменном столе вместо тетрадок и учебников всегда лежал толстый том Шекспира.
              Благодаря отцу, состоявшему в Научном совете многотомного издания «Истории мировой культуры» при Президиуме РАН, русоволосый нежный юноша имел возможность ходить на все спектакли московских театров. Словом, мечту стать актёром, а затем и режиссёром, он вынашивал с малых лет. Но главное, когда от него ушло детство, юноша понял: если серьёзно относиться ко всему, что вокруг тебя происходит, можно легко оказаться в палате для душевнобольных. Поэтому полностью был согласен с Шекспиром – жизнь это и есть театр. А театр Никита обожал всегда. И когда окончивший ГИТИС молодой, полный сил и великих идей артист был принят в один из московских театров, ему казалось, что до конца дней подмостки Мельпомены будут для него отеческим домом.
              Вскоре, несмотря на хромоту, мастер перевоплощения Жилкин стал репертуарным актёром. Но вспыльчивый характер оказал баловню судьбы плохую услугу. Из театра его попросили.
              Словом, много чего было в актёрской жизни Никиты. Была и любовь. К тому времени он успел поработать ещё в двух театрах, но не прижился и в них. И вдруг удача: его пригласил в свой негосударственный театр сам Лёва Шульман, набиравший команду молодых актёров, среди которых уже начали мерцать звёзды, правда, ещё даже не второй и, вообще, не бог весть какой величины. В такую звёздочку и влюбился Никита. Казалось, чувства были взаимными, дело шло к свадьбе. Но всё хорошее когда-нибудь кончается: счастье рухнуло в один миг. На глазах Никиты «звёздочка» отдалась другому. Затем и вовсе, как говаривали в советские времена, стала «переходящим знаменем». Тогда-то и показалось Жилкину небо с овчинку.
              Впечатлительный, с врождённой хромотой, он подумывал о смерти как о некой панацее, избавляющей от всех зол. Но сильный характер и природная жизнестойкость отдаляли роковые минуты. И трудно представить, каков был бы итог, не остановись возле скамеечки под берёзкой отец Антоний, который и посоветовал Никите съездить к знаменитому старцу в Псково-Печерский монастырь – один из главных православных центров в советское время. А что уж необыкновенного узрел Антоний в Жилкине, неизвестно, но чем-то приглянулся ему Никита. Может, потому приглянулся, что с виду почти мальчик, болезненный да хроменький, а может, ещё по какой причине, но разглядел в нём провидец искру отрока бесплотного, ту искру, что, возгораясь, помогает будущему иноку уподобиться святым праведникам не одеждою, а целомудрием, трудами и молитвою смирять свою плоть и подчинять её духу.
              С тех пор Никита стал ездить по монастырям, незаметно для окружающих меняя свою обычную жизнь, в чём-то «богемную», на паломническую. Но отдаляться от друзей и собратьев своих по театральному ремеслу не спешил, полагая, что время ещё не настало. И лишь когда в стране наметились необратимые процессы, по благословению старца Антония, Никита принял решение постричься в монахи. Родители были против: после актёрского, пусть и недолгого успеха, понять увлечение сына религией не могли, да и не хотели. Но пришлось смириться: ничего не попишешь, коль сын уже два года в монастыре послушание несёт. Решили: авось не прогадает. И правда, не только родители, но и сам Никита ещё не догадывался, что его ждала жизнь куда интереснее любого театра.         
 
            
Глава четвёртая

ВСТУПАЮЩИЙ В БОЙ

              Чёрный джип остановился возле массивных ворот, оборудованных видеокамерами наблюдения. В следующую минуту сквозь тонированные стёкла Плахов уже обозревал великолепный ландшафтный дизайн на территории площадью в несколько гектаров, обнесённых по периметру бетонным забором и скрытых от посторонних.
              - Самая новейшая система охраны, – сказал Брехтель, когда машина остановилась возле шикарного особняка, напоминающего летнюю резиденцию.
              Плахов выглянул из салона и тут же зажмурился: солнечные блики слепили глаза. На миг всё потемнело, заиграло радужными цветами и поплыло. Когда глаза привыкли к яркому свету, Антон Глебович мог лицезреть не только дворец с довольно значительной площадью остекления, но и немалый участок живописного парка с тенистым кортом, ухоженными газонами и прудом.
              Двухэтажный особняк с боковыми павильонами располагался на холме. Его фасад предварял шестиколонный портик коринфского ордера. Над портиком возвышался мезонин с балконом, выход на который украшала большая полукруглая арка. На балконе находились люди, но разглядеть их было невозможно.
              Возле особняка, на специально оборудованной площадке, были припаркованы две иномарки с дипломатическими номерами.
              У главного входа Брехтель бросил выразительный взгляд в сторону маленькой видеокамеры, вмонтированную в выступ стены под декоративным портиком. Тяжёлая дверь тут же плавно и без звука отворилась.
              Внутри дома Плахов ощутил приятную прохладу, но не такую, что бывает в бетонках, сменяясь жуткой духотой, и не ту, что обнаруживается в обычных кирпичных домах, а другую – обволакивающе-нежную, как южная морская волна, в которую хочется окунуться и долго не вылезать. Полковнику даже показалось, что из убогой своей коммуналки он неожиданно попал в сказочный царский дворец.
              Богатая отделка помещений, меблировка комнат – были самые современные, но сделанные в духе вековой давности, чего-то далёкого и безвозвратно минувшего. Сама же планировка отличалась простотой и ясностью решения: не было бесконечных коридоров и тёмных проходов. Центральное место, явно для торжественных приёмов, здесь занимал зал. Слева и справа были неширокие лестницы, скрытые от глаз посетителей. Двери зала были приоткрыты, за ними виднелись колонны с каннелюрами из белого мрамора.
              - Нам туда, – майор указал на лестницу.
              Поднявшись на второй этаж, Брехтель остановился возле ниши и, отдёрнув тяжёлую портьеру, распахнул скрытую за ней дверь.
              - Прошу, – пропустил Плахова вперёд. – Чувствуйте себя как дома.
Затворив дверь, майор оставил гостя одного.
              Это был каминный зал: просторный, светлый, с высоким лепным потолком. Толстые ковры, массивная мебель и тяжёлые портьеры на окнах отлично гармонировали друг с другом. На переднем плане, на стене, висела огромная цветная фоторепродукция Московского Кремля. Поодаль от камина, полукругом, стояли старинные кресла, а возле них, на расстоянии вытянутой руки – антикварный столик с фруктами и разными напитками, в том числе спиртными.
              Первым желанием Плахова было подойти к столику, налить в бокал водки и одним махом выпить. Разумеется, ничего зазорного в этом не было. Но вместе с желанием выпить он вдруг испытал некое ущемление собственного достоинства: почему-то пришла мысль, что те, кто за ним сейчас мог наблюдать, собираются уличить его в малодушии.
              Осматривая помещение, он попытался найти хотя бы намёк на вмонтированную куда-нибудь видеокамеру, но, как ни старался, не обнаружил.
              С восточной стороны, в углу комнаты, находились иконы. Это напомнило Плахову виденный им в одной из келий подмосковного монастыря иконостас. Полковник тогда курировал дело об убийстве настоятеля того самого монастыря – архимандрита Софрония, который был зверски замучен в собственной келье. Когда же, казалось, напали на след убийц, расследование по неясным причинам спустили на тормозах. А Плахову пришлось написать рапорт об отставке.
              Занятый своими мыслями, Антон Глебович не заметил, как в зал вошёл высокий грузный мужчина примерно его возраста, чьё лицо показалось знакомым. В одной руке он небрежно нёс пиджак, другой немного нервно развязывал галстук, стягивающий потную борцовскую шею. Одет он был не по-домашнему торжественно, словно только что вернулся с официального приёма. Безусловно, это был тот, о ком говорил Брехтель.
              - Простите, что заставил вас ждать, – бросив пиджак и галстук на спинку кресла, усталым, но мягким голосом произнёс он. Подошёл к Плахову и первым протянул руку: – Иорданский, Эраст Фёдорович.
              Плахов, чувствуя крепкое и дружеское рукопожатие, тоже представился.
              - Значит, вступающий в бой. Очень, очень рад… – Иорданский пристально посмотрел полковнику в глаза.
              - Не понимаю…
              - Как же… имя Антон произошло от древнеримского Антоний, что означает «вступающий в бой», – сказал хозяин, приглашая Плахова за столик. – Движения его были порывисты и легки. И немного бесцеремонны. Но настолько приветливо-искренни, что не выходили за границы вежливости.
              - Если я не ошибаюсь, у вас ко мне какое-то дело, которое не терпит отлагательства, – напомнил Плахов.
              - Совершенно верно, – опустившись в кресло, улыбнулся Иорданский, жестом приглашая гостя присесть. Большую лысину Эраста Фёдоровича обрамляла такая благородная седина и глаза светились таким неподдельным радушием, что полковник почувствовал, как поддаётся его обаянию. Но опыт и чутьё подсказывали: надо держать с ним ухо востро. По телевидению этот человек мелькал редко, но входил в список самых богатых людей России, а знакомство с такими людьми, излишняя доверчивость, – могли обернуться непредсказуемыми последствиями.
              - Не сочтите за бестактность, но… как вы себя чувствуете? – наливая в свой бокал минеральную воду, спросил Иорданский.
              Плахов опустился в кресло. Стараясь не смотреть на столик со спиртным, сдвинул брови: голова начинала снова побаливать.
              - Признайтесь, когда сегодня брились, руки сильно дрожали?
              Антон Глебович скрипнул зубами, собираясь ответить резко, но хозяин уже налил водку в рюмку, предназначенную Плахову.
              - У вас порезы на скулах и шее, – всё же решил сгладить бестактность Эраст Фёдорович.
              Сыщик молча взял рюмку.
              - За наше знакомство, – Иорданский поднял стакан с минералкой. Губы Плахова скривились.
             - Хорошо, хоть это не в моих правилах, с вами я выпью, – Эраст Фёдорович отставил минералку и тоже налил себе водки.
              И впервые за всё время сыщик кисло улыбнулся. Когда выпили, спросил:
              - Какое у вас ко мне дело?
              - Вы закусывайте, Антон Глебович, – не торопился с ответом хозяин. – Фрукты, бутерброды … Не предлагаю горячее: на мой взгляд, это вам сейчас не очень поможет. Если чуть позже…
              - Я задал вопрос, – произнёс Плахов.
              Иорданский выдержал паузу.
              - А не хотите узнать, почему мой выбор пал на вас?
              Добродушие и гостеприимство хозяина подкупали. Даже небрежно висевшие на спинке кресла пиджак и галстук создавали обстановку непринуждённости и доверительности.
              - Так хотите знать, почему я выбрал именно вас? – повторил Эраст Фёдорович.
              - Весь во внимании.
              - По двум причинам. Даже по трём. Я навёл о вас справки…
              Антон Глебович дал понять, что, дескать, и не сомневался.
              - В серьёзных криминальных структурах вас высоко ценят. Я разговаривал с одним… скажем так, авторитетным человеком… Ещё лет десять назад за вашу голову очень дорого бы дали.
              - Что же… упала в цене?
              - Как вам сказать… Вы отошли от дел, а это немаловажно. Но, признаюсь, меня удивило услышанное. – Эраст Фёдорович оторвал от виноградной грозди ягоду и забросил её в рот. Прожевав, аккуратно сплюнул на салфетку косточки. После чего продолжил: – А услышал я вот что: убить Плахова, всё равно что убить совесть. И это говорил человек, на совести которого столько всего, сколько мы и представить не можем.
              Полковник был невозмутим.
              - Молчите? – Иорданский взял бутылку минеральной и налил себе воды. Гостю же налил водку в маленькую рюмку. – Что это я за вами как за дамой… обслуживайте себя сами и пейте сколько хотите. Пока…
              - Какая же вторая причина? – потянулся Плахов к своей рюмке, не придав значение последнему слову.
              Эраст Фёдорович, опустошив бокал с минералкой, поднялся и медленно стал прохаживаться по кабинету. И хотя в помещении было не жарко, рубашка на его спине и под мышками взмокла, а лицо раскраснелось.
              - Думаете, я не знаю, почему вы с женой в захолустной коммуналке ютитесь? – наконец произнёс он. – Вы, достойный жить не хуже этих вот… – с откровенным вызовом кивнул он на фоторепродукцию Московского Кремля.
              Плахов замер с поднесённой ко рту рюмкой. Затем быстро выпил и с горькой иронией произнёс:
              - Вероятно, государство так меня ценит.
              - Не очень-то оно вас ценит, – снова сел в кресло Иорданский, которому показалось, что гость несколько напрягся. – И расслабьтесь, полковник, видеокамеры с прослушкой в этой комнате не установлены. И я пригласил вас не для дискуссий о морали. Даже ваши убеждения меня мало не интересуют. Впрочем, почему-то я уверен, как раз они-то у нас совпадают.
              - Откуда такая уверенность?
              - Вступающие в бой не задают вопросов, они сражаются.
              - За что сражаются?
              - За свободу, разумеется. За веру, наконец.
              - И под чьим знаменем? – выражение глаз Плахова было скорее нахальным, чем ироничным.
              Хозяин вновь поднялся и подошёл к иконам.
              - Под Его Знаменем, – перекрестился он, глядя на большую икону Спаса Нерукотворного.


Глава пятая

«ВСЕ МЫ ВЫШЛИ ИЗ ОДНОЙ КУПЕЛИ»

              Выживает не тот, кто сильнее, а тот, кто лучше приспосабливается. Эта древняя мудрость, если отбросить нравственную основу, родителей Никиты Жилкина всё-таки утешала: авось не прогадает.
              Но приспособляемость, известно, напрямую зависит от окружающей среды, и если она меняется, то, как знать… не придётся ли выбирать: либо поступать разумно, либо по определённым правилам. А коль так, вполне может получиться, что даже если ты не дурак от рождения, то должен им стать, приняв эти самые правила. Ибо, не приняв их, не приспособишься. И твоя правда может многих обидеть. Поэтому надо быть терпимым, а ещё лучше – толерантным, ведь правда всегда кому-то не нравится. Неправда же – это ложь, которая живёт, пока в неё верят. Или хотя бы реагируют на неё.
              До монашества Никита Жилкин по натуре был, в общем-то, добрым человеком, но чрезмерно чувствительным и горячим, реагировал на всякую неправду бурно и непримиримо. До тех пор, пока окончательно не убедился, что мир – этот театр абсурда – так изменился, что даже абсурд потерял свой смысл.
              В семейном шкафу Никиты, если хорошенько покопаться, был не один скелет. Например, бабка с дедом по отцовской линии, работавшие в Наркомате просвещения. Но их давно Господь прибрал. И если брать живых… Да что там, многие из нынешней элиты могли бы сказать про себя: «Все мы вышли из одной купели». И нательный крестик для большинства стал тем же самым пропуском в круг избранных, как некогда партбилет. Но и это ещё полбеды. Приняв постриг с именем Василий, Жилкин вдруг явился невольным свидетелем того, как дьявол оборачивает доброе в свою пользу.
              Непосредственно к разграблению монастырей и поруганию святынь бабка и дед Никиты Жилкина руку не прикладывали. Скидыванием крестов и сожжением икон занимались люди менее просвещённые, но более покладистые. Посему, не роясь в грязном белье профессорского семейства, скажем о том, что достоверно известно. Как только Священный Синод принял постановление о возвращении Русской Православной Церкви подмосковного монастыря, основанного пять столетий назад в глухих лесах, на необжитых тогда землях древней Хутынской волости, отец Василий, после продолжительных скитаний по монастырям, наконец-то нашёл свою обитель. 
              Сам монастырь и стены его были почти полностью разрушены. Собор, в котором раньше находился поселковый клуб, встретил Василия зияющими в куполе дырами. Другие храмы, некогда поражавшие своим величием и красотой, после длительного использования под склады и ремонтные мастерские, тоже имели плачевный вид. Везде царил разор и мерзость запустения. Тонны мусора, битого кирпича и земли, накопившиеся за десятилетия безбожной власти, делали картину ужасающей. Казалось, многие годы уйдут, прежде чем вновь засияют золотом кресты на куполах и потекут сюда людские потоки, ища духовной пищи, и неслышно для смертных, но зримо для Бога польётся иноческая молитва о мире всего мира, о всех страждущих, за Святую Русь.
              Когда же Василий увидел молодого статного красавца в чёрном клобуке и с жезлом в руке, высокого, с чёрной густой бородой и мужественным волевым лицом, ему вдруг подумалось, что никакие нестроения теперь не смогут воспрепятствовать жизни и процветанию монастыря.   
              - Что, брат Василий, нравится ли наша обитель? – встретил его игумен, словно наслаждаясь собственным, хорошо поставленным баритоном, заранее предупреждённый о прибытии нового насельника.
              - Нравится, – не колеблясь, ответил тот.
              - Веришь ли, что через три года поднимем мы с Божьей помощью все храмы, и тысячи людей со всей России пойдут к нам?
              Василий бросил взгляд туда, где на развалинах, разгребая груду мусора, выбирая пригодные для строительства кирпичи, работали два оборванца: может, бродяги, временно нанявшиеся за харчи, а может, трудники. Недалеко от них, складывая уже отобранные кирпичи на старый деревянный поддон, работал не то послушник, не то монах.
              - Так что, брат, веришь ли, нет? – не отступал игумен, пытливо заглядывая прибывшему в глаза.
              И снова подумалось Василию, что с Софронием можно горы свернуть.
              - Верю, – без тени сомнения произнёс монах. – С молитвой да Божьей помощью, авось, и за пару лет управимся.
              Ответ Софронию понравился:
              - Воздвигнуть храм в городе – подвиг, – улыбнулся он, – а восстановить его в деревне – мученичество, – и протянул руку для целования.
              Первоначально отец Василий нёс послушание ризничего. Так продолжалось около года. Видя ревность и усердие монаха, игумен взял его под своё особое покровительство и духовное руководство. С ним делился сокровенными помыслами об устройстве в монастыре строгого общежития. Фактически Василий стал вторым лицом после игумена, который, как выяснилось, оказался не только ревностным молитвенником, но и предприимчивым дельцом. Софроний знал «бухгалтерию», как «Отче наш», и то ли в шутку, то ли всерьёз называл себя на старый лад – экономом. Все финансовые вопросы решались исключительно им. И хоть монастырская братия была немногочисленна – игумен, три иеромонаха с иеродиаконом да четыре мантийных монаха с двумя послушниками, – дела по восстановлению обители сдвинулись с места. А потом и вовсе пошли как по маслу.
              Молитвами ли игумена, монахов ли, веривших, что святые заступники не оставят своей пустыни, что найдутся добрые люди, ради спасения души готовые пожертвовать часть своих средств на восстановление храмов, но деньги от инвесторов потекли рекой. Подворье стало преображаться на глазах. Как в воду глядел Василий: уже через год не узнать было обители. Шла ещё реконструкция, продолжались реставрационные работы, а в храмах уже совершались богослужения.
              Поднималась обитель из руин, возвращалось былое великолепие. Безупречно отреставрированные храмы радовали взгляд, золото роскошных иконостасов и фресок приводило в трепет, а гладь искусственного пруда остужала душу от страстей суетных, заставляя задуматься о вечном покое. Чёрный гранит надгробий первых захоронений меценатов на монастырском кладбище навевал на неискушённых верующих благолепие, сравнимое разве что с благолепием знаменитых русских некрополей: упокоиться в стенах монастыря всегда считалось особой милостью Божьей. Немногие миряне удостаивались этой чести – только выдающиеся сыны отечества и благотворители, помогавшие обители в её нуждах. Софроний возродил и эту благочестивую традицию. Когда же заасфальтировали дорожки, разбили парк и пустили в него павлинов, казалось, вот он – апофеоз современного монашества: более райского места и на свете-то нет.
              И всё же закрадывались у отца Василия сомнения: посещали монастырь экскурсии, приезжали из дальних краёв паломники, приходили местные прихожане из посёлка и ближайших деревень и сёл, но многотысячного наплыва людского, как обещал Софроний, не наблюдалось.
              Странное чувство стал испытывать Василий: будто находится он в райском месте, где и птицы поют, и павлины в парке гуляют, но всё это не его, а чужое, что он не у себя дома, словно в гости к кому пришёл, а хозяина, вроде, и не видно. Монахов как было девять, так девять и осталось. Лишь два послушника прибавилось.
              Признался Василий Софронию, что на душе осадок, точно пылью её посыпали.
              - Очисти душу, – сказал строго игумен. – Вспомни слова Серафима Дмитровского: как на земле и на вещах бывает пыль, так и в душе человека она есть. Пыль души – это помыслы греховные, а грязь души – греховные дела. Но пыль и грязь можно вычистить.
              - Дай совет, отче, что нужно делать? – пал на колени Василий. – Бес одолевает.
              - Загрязнённую вещь можно очистить, высушив на солнце. И прогладить можно, и будет как новая. Так и душу, можно очистить и убелить. А для этого нужно просушить душу солнцем смирения, омыть слезами покаяния и выгладить её чистосердечным исповеданием. Помоги, Господи, всем нам так делать, и не дай Бог иметь в душе ужасный вид грязи болотной.
              Моложе отца Василия года на три, Софроний не имел никакого духовного или светского образования, но данное обстоятельство никоим образом не препятствовало братии со вниманием прислушиваться к советам и наставлениям игумена, а Василий и вовсе за последние годы прикипел к нему сердцем. Когда же патриарх наградил Софрония палицей – этим символом духовного меча – и золотым крестом с украшениями, все чаяния Василия о процветании монастыря были связаны исключительно с настоятелем, за которого он так же усердно молился, как молился за старца Антония и других предстателей Церкви.
              Софроний отвечал тем же, доверяя Василию больше, чем остальным. Поручал вести все хозяйственные дела монастыря, открыто признав его своей «правой рукой». Теперь же Василий был не в ладу с самим собой, и очень уж пространными показались ему слова настоятеля, сказанные однажды священномучеником Серафимом.
              Заметив сомнение брата, Софроний взял наперсный крест, висевший у него чуть ниже груди и, наклонившись, лёгким ударом приложил его ко лбу монаха. 
              - Ступай, – сказал строго. – Молись и кайся. Когда долго не каешься – те же грехи, и каждый день новые накапливаются. И нет ни солнца смирения, ни слёз покаяния… Грех страшный. Спаси, Господи, всех от этого.
              Менее чем за год до трагедии, в канун Успенского поста, в день изнесения Животворящего Креста Господня, за Божественной литургией в храме Всемилостивого Спаса игумен Софроний был возведён в сан архимандрита. Радоваться бы отцу Василию за старшего брата, да как-то не до того: что-то сердце весь день щемило и дышалось тяжело. К вечеру он и вовсе занемог. Прилёг на коечке в своей келье, творит Иисусову молитву, а больше и не знает, что делать, кого на помощь звать. Никогда с ним такого не случалось.
              Вышел он из церкви на воздух и незаметно, надеясь не огорчить отсутствием своим братию, направился к пруду. И вот что удивительно: стоя у бережка пруда, зеркальная поверхность которого отражала небесную лазурь с золотыми крестами обители, он вдруг стал улавливать запах: будто гнильцой откуда-то тянуло. Принюхался – непонятно откуда. Перекрестился и обратно пошёл. А запах – ну прямо-таки по пятам: куда ни свернёт Василий, всюду преследует. Лишь когда вошёл в храм, где происходило рукоположение Софрония в сан архимандрита, вроде как исчез запах. Даже вздохнул свободнее. Но стоило выйти на воздух, вновь мерзкий запах преследовать начал.
              Высшее духовенство к тому времени из монастыря уже разъехалось. Софроний, узнав о занемогшем брате своём, явился к нему в келью. А тот на глазах мертвеет: щёки и губы посинели, всё лицо отёкшее, дышит с трудом, точно рыба на суше – рот лишь открывает, воздух хватая.
              - Аллергия, может? – предположил кто-то из братии.
              - Аллергия ли… – усомнился Софроний. Хотел, было, «скорую» вызвать, да передумал.
              - А что, брат Тихон, – обратился игумен к седенькому, в летах, иеродиакону, – принеси-ка сюда ковчежец, который нынче святой водой окропили.
              Расторопный Тихон обернулся быстро, неся аккуратно небольшой, в золоте и каменьях, ларчик. Игумен перекрестился, открыл ковчежец и тоже очень осторожно вынул из него красную бархатную подушечку, на которой, догадался отец Василий, находилась точная копия гвоздя, коим был распят Иисус Христос. В шляпку этого многогранного, несколько плосковатого стержня из светлого металла была вплавлена чёрная крупинка с булавочную головку. И крупинка эта, в чём никто из присутствующих не сомневался, была той самой настоящей частицей, что пронзила плоть Спасителя.
              - Молитва чтется близ мощей, – наставнически произнёс Софроний, поднося святыню к больному.
              И хотя это были не мощи, а другая, быть может, даже более чтимая святыня, отцу Василию припомнилось, как в Троицком соборе Сергиевой лавры с благоговением взирал он на обтянутую плотью кисть руки святого архидиакона Стефана, с каким трепетом лобызал её. А у раки преподобного Сергия… уже сам вид гробницы святого, проникая в душу, поражал и возбуждал её, приводя в такое состояние, словно сам лежащий во гробе молился с ним, стоял пред ним.
              Василий чувствовал, что после таких молитв исполняется великой ревности и делается иным человеком. Он приподнялся на койке и спустил ноги на пол. Хотел встать, но сразу не получилось. Превозмогая слабость, из последних усилий поднялся, держась левой рукой за спинку стула. Осенив себя крестным знамением, продолжая творить Иисусову молитву, с уже знакомым внутренним страхом приложился к великой святыне.      


Глава шестая

НЕЗАИНТЕРЕСОВАННОЕ ЛИЦО

              Плахов не верил в искренность Иорданского. Когда тот стоял пред образом Спаса Нерукотворного и крестился, полковник опрокинул в себя очередную рюмку; не спросив хозяина, закурил. Ему казалось, он мог теперь себе это позволить: тошнота отпустила окончательно, организм вроде бы избавился от недомоганий, пришёл в норму. Антон Глебович даже почувствовал голод: хотелось не фруктов с деликатесами, а чего-нибудь горячего, домашнего.
              - Вы не назвали вторую причину, по которой я оказался здесь, – напомнил он, возвращаясь к прежнему разговору.
              - Причина простая: вы незаинтересованное лицо, –  Иорданский вернулся и сел в кресло.
              - Допустим, – согласился Плахов.
              - Такие как вы, – продолжал Эраст Фёдорович, – если вас на обочину вдруг выбросит… словом, после нас хоть потоп. Разве не так?
              Полковник аккуратно затушил сигарету, положил окурок в пепельницу.
              - Почему я должен вам верить?
              - Если отвечу, всё равно ведь не поверите, – ответил Иорданский.
              - А вдруг… – Плахов смотрел на собеседника так, точно хотел прочитать его мысли. – И всё же…почему я должен вам верить? – повторил он вопрос.
              - Вот заладили: почему да почему!.. – Упитанное лицо хозяина сделалось каменным, на широких скулах заиграли желваки: – Да потому… потому что не могу видеть, как эти свиньи с Рублёвки насилуют мою страну! Вот почему!..
              Сказано это было так, что полковнику стало не очень комфортно в уютном кресле: не позавидовал бы он тем, кто встал бы на пути этого человека. Но уклоняться от того, чего ещё не знаешь, пребывать в неизвестности было не в характере Плахова.
              - Вы из другого замеса? – спросил он.
              - У вас будет возможность это узнать, – мрачно бросил Иорданский.
              - И всё же я вам не верю, – Антон Глебович потянулся к нераспечатанной бутылке с красивой этикеткой.
              - Не стесняйтесь, смелее, – сказал Иорданский, – это хороший коньяк.
              - В таком случае… – Плахов ухмыльнулся, – как говорят в Одессе, я имею вам сказать пару слов.
              - Это уже другой разговор, – улыбнулся Эраст Фёдорович, – а то почему да почему…
              - И всё же я вам не верю.
              - Ничего, это дело времени. Убеждён, мы ещё подружимся.
              - Но какая третья причина? – спросил Плахов.
              - Видите ли… половину жизни человек работает на имя, затем имя работает на него. Не так ли?
              - Вас привлекло моё имя?
              Иорданский снова поднялся, подошёл к стенному сейфу, открыл его и достал оттуда диктофон с проводами наушников.
              - Возьмите, – протянул наушники Плахову, который без лишних колебаний выполнил просьбу.
              Поставив диктофон на стол, Эраст Фёдорович нажал одну из кнопок.
              Прошло минут пять, прежде чем он отключил диктофон.
              - Что скажете? – внимательно взглянул на гостя.
              Плахов пожал плечами: услышанное как будто оставило его равнодушным. Во всяком случае, на лице его  ничего не отразилось.
              Иорданский не верил в показушную безмятежность сыщика.
              - Не заставляйте меня думать о вас, будто бы вы умный, но чуть-чуть с опозданием.
              Плахов молчал. Часть записи, только что прослушанной, несомненно касалась полковника, так как в ней отчётливо прозвучала его фамилия. И в таком контексте, который заставлял серьёзно задуматься.
              Но что конкретно Плахов мог сейчас ответить? У него почти нет информации. И, по всей видимости, Иорданский не намерен полностью ею делиться. А когда информации или фактов недостаточно, пытаться делать выводы и строить теории – затея бесполезная, в лучшем случае – глупая, а в худшем – небезопасная.
              - Помимо собственной фамилии вы не услышали чей-нибудь знакомый голос? – переходя на деловой тон, сухо спросил Иорданский.
              Никогда Плахов не слыл рубахой-парнем, этаким простаком. Если только подыгрывал. С начальством был до нужной степени официален, с подчинёнными держал дистанцию. Если с кем и сводила судьба, особенно не сближался. С новыми же людьми, готовыми пойти с ним на контакт, старался не знакомиться. Когда же выяснялось, что он сыщик «угро», многие начинали смотреть на него либо с уважением, либо с опаской: ведь он был не просто опер, а сыщик Божьей милостью. А это не столько профессионализм, сколько образ жизни. Но сейчас Плахов ощутил себя в тупиковой ситуации, если не сказать больше: как при цугцванге в шахматах, когда одна из противных сторон оказывается вынужденной сделать невыгодный очередной ход. И этот ход при любом раскладе ведёт к поражению. Единственный способ нарушить игру – разбросать фигуры или опрокинуть шахматную доску. Хотя и это не выход: всё равно зачтут поражение.
              Иорданский выжидательно смотрел на собеседника. То ли в надежде получить ответ, то ли предвидел очередной вопрос. Но Плахов, если чему и научился за долгие годы работы в «угро», так это ждать и терпеть. Он и ждал. Старался сосредоточиться, отбросить всё лишнее и попытаться понять, решить, в общем-то, обычную задачу: кто перед тобой – друг или враг, добрый или злой. Креститься перед иконой – это ещё не показатель. И предки-священники – тоже. 
              Непрост Эраст Фёдорович, ой, непрост: «Свиньи с Рублёвки…» Можно сказать это с наслаждением, а можно с сожалением или ненавистью, оттенков много. И здесь очень важна интонация. Необходимо правильно оценить услышанное. Плахов знал: человеку присуще лицедейство. И чем выше его социальный статус, тем он талантливей, тем глубже он вживается в образ, тем ярче его игра перед собеседником. И если вдруг собеседником случайно окажется зеркало, то он так же ярко и талантливо сыграет перед самим собой. А посему будет совершенно искренним. До последней нотки в голосе будет искренним, но отнюдь не правдивым. Ибо за годы лицедейства он уже срежиссировал, придумал самого себя. И, значит, принимать его слова за чистую монету нельзя: они могут быть тем же самым, чем является зеркальное отражение по отношению к истинному объекту – то есть перевёрнутой истиной.
              - Так узнали чей-нибудь голос или нет? – повторил вопрос Иорданский, как показалось Плахову, заранее зная ответ.
              Полковник утвердительно кивнул. Но и теперь на лице его не отразилось ничего, что могло бы выдать его внутреннее состояние.
              - Мне нравится ваша выдержка. – Иорданский убрал диктофон в сейф. – Я думал, после всего, что с вами произошло, у вас окончательно расшатаны нервы, а вы…
              На самом деле Плахов был в растерянности. К тому же запутался в собственных мыслях и умозаключениях. Более того, засомневался непонятно в чём. Чувствовал: его хотят вовлечь в серьёзную игру, но ломиться вперёд и походить на человека, который с завязанными глазами, словно играя в жмурки, интуитивно угадывая направление, двигается, размахивая руками, чтобы в конечном счёте схватить зрячего противника, он не хотел. Ибо это была игра, где в любой момент можно оказаться в роли мишени с пулей во лбу.
              - Знаете, кто чаще всего потворствует самым тяжким преступлениям? – нарушил молчание Иорданский.
              - Интересный вопрос. Учитывая, к тому же, что вы его задали мне, – принял игру Плахов.
              - Не удивляйтесь. Равнодушные и проходимцы – они, разумеется, потворствуют преступлениям. Но частично. Главными соучастниками чаще всего становятся люди разумные и осторожные. Да-да… Они даже оправдывают себя, прикрывшись холодной логикой: чем, дескать, мы могли бы помочь в критической ситуации? Мягко говоря, они просто уходят в сторону. И эти люди, как правило, способны всё понять, взвесить, оценить…
              - Зачем вы мне это говорите?
              - Не хотелось бы думать, что вы можете подпасть под эту категорию людей. Но даже им не гарантирована спокойная жизнь. Хуже того, они часто не подозревают, что обречены.
              - Мне бояться некого, – Плахов снова без разрешения закурил. – И я ничего не боюсь.
              - Все чего-то боятся. Только иногда не знают, чего именно.
              - Это угроза?
              - Боже упаси, какая угроза!..
              - Тогда что же?
              - Три года назад принятая решением свыше незаслуженная ваша отставка, неудовлетворённость на грани озлобленности, нынешний ваш образ жизни… Вы деградировали, полковник.
              - Идите вы… – Плахов грубо выругался и резко встал. – Это моё личное дело.
              - Что-что, а обидеть вас никак не хотел.
              «На домашнюю заготовку всё это не похоже, – подумал сыщик. – Хотя к встрече этот тип, безусловно, готовился. Но как будто не фальшивит. И комплексами не мучается. Тщеславен – так кто ж без этого».
              Впервые за всё время разговора Плахов проявил малодушие. Почти три года назад он – старший оперуполномоченный Главного управления уголовного розыска МВД Российской Федерации Антон Глебович Плахов, написав рапорт об отставке, дал себе слово, что уже никогда не позволит втянуть себя в «милицейские игры», так или иначе не свяжет себя прежней работой. Похоже, ошибся. Как подросток, необдуманно дающий клятвы.
              - Вы правы: нервы немного сдали, – согласился он, снова усаживаясь в кресло.
              - Ещё бы, после прослушанной записи.
              - Повторяю, я никого и ничего не боюсь. – Плахов демонстративно налил себе полбокала виски, выпил и тут же закурил. Но выронил сигарету. Засуетился, поднял её, стряхивая с брюк пепел. В глазах Иорданского мелькнула усмешка. Впрочем, сыщику это могло лишь показаться.
              - Удивляюсь вам, полковник, ваш бывший руководитель даёт согласие на ваше физическое устранение, а вы так спокойны, – в том же деловом тоне продолжал Эраст Фёдорович.
              - Он не мой бывший руководитель, – жёстко сказал Плахов.
              - То есть – не ваш непосредственный начальник.
              - И это тоже.
              - Всё равно одно ведомство.
              - Всё равно бы лазили в окно…
              - Ну-ну, мы же не мальчишки, давайте смотреть на вещи трезво. Вас хотят убрать. И это факт.
              - Вам-то что за печаль?
              - Не странно ли: пенсионера, который давно отошёл от всех дел, хотят убить? Не какая-то криминальная группировка, за которой стоит блатняк, коему вы, Антон Глебович, по службе, конечно, в своё время насолили выше крыши, а ваши родные «органы». И, заметьте, не рядовой или средний состав, а, так сказать, их цвет, высшие чины.
              - Мерзавцы всегда были, есть и будут.
              - Но объединив усилия, от некоторых можно бы избавиться. – Иорданский пронзил сыщика взглядом. – Поэтому считайте, что наши интересы совпали. Короче, я вам предлагаю сотрудничество. Гарантирую полную свою поддержку. Прикрытие на самом высоком уровне. Вам и вашей гражданской жене. Детей, насколько мне известно, у вас нет.
              - И об этом знаете.
              - Исходя из вашей характеристики, предполагал. А потом навёл справки. Итак, согласны сотрудничать?
              Для себя Плахов, конечно, решил, но с ответом не торопился. Участь лежать с пробитым черепом в собственном подъезде или быть зарезанным каким-нибудь отморозком из уголовной среды в тёмной подворотне, а это не исключено, его не прельщала. Разумеется, он мог лишь предполагать, зачем понадобился Иорданскому, какая роль ему, бывшему оперу, здесь будет отведена, но одна из причин прояснилась, лежала на поверхности: ведь сыскное дело – это чётко очерченный рынок занятости, гигантский аппарат фискальных служб, где одно ведомство функционально связано с другими. И отношения большинства их сотрудников, даже «бывших», далеко выходят за обычные рамки оперативной работы, образуя своего рода братство ветеранов с сохранением как вертикальных, так и горизонтальных связей. Другими словами – солидарность приятелей-профессионалов. А это, по сути, даёт неограниченную возможность неофициального обмена информацией со всеми силовыми структурами. Что для Иорданского, видимо, очень важно, и Плахов пришёлся здесь к месту как нельзя лучше. Однако полностью зависеть от «серого кардинала», а тем более ему довериться… вот уж дудки. Но за неимением гербовой, пишут на простой.
              - А если не соглашусь, что тогда? – всё же спросил сыщик.
              - Вы же понимаете, что этот вопрос лишний.
              - Ваши условия? – Плахов налил себе ещё коньяку.
              - Это очень трудно, почти невозможно. Почти… но… – Иорданский хитро улыбнулся.
              Полковник напрягся.
              - Да не пугайтесь так, – поспешил успокоить его хозяин. – Вам лишь придётся отказаться от вредной привычки. Согласитесь, ведь надо быть в форме. Курс лечения продлится пару недель, не больше.
              Плахов не верил собственным ушам.
              - Вам придётся бросить пить! – уже твёрдо сказал Эраст Фёдорович.
              - Бросить… что?..
              - Это необходимо. И желательно с этой минуты. Но коль вы уже себе налили…
              Плахов поднёс бокал к губам. Задержал его, будто решая, пить или не пить, и поставил бокал назад.


Глава седьмая

ПОЧТИ ШПИОНСКАЯ ИСТОРИЯ

              Не прошло и двух минут после того как отец Василий приложился к великой святыне – копии гвоздя, в шляпку которого была вплавлена крупинка настоящего, пронзившего плоть Спасителя, – а больной почувствовал значительное облегчение. Отёчность быстро спадала, кожа лица стала приобретать нормальный цвет, щёки порозовели. Учащённое, с перебоями, дыхание сменилось ровным. Если б не общая слабость, монах мог бы сказать, что чувствует себя вполне здоровым. Отвращение к непонятному явлению ещё сохранялось в его утомлённом мозгу, и когда с Софронием они остались наедине, Василий открылся ему.
              - По-твоему, я делаю что-то не так? – внимательно выслушав брата, строго спросил настоятель. – Или сан, коим удостоил меня владыка, не заслужен мной?
              Василий не на шутку испугался, стал оправдываться, дескать, не так понял его Софроний.
              - Молчи! – резко оборвал его игумен. – Я хорошо тебя понял. Тебе ли не знать, какой ценой создано всё это благолепие! – воздел он руки. – И для кого я стараюсь?!.
              - Зачем охрана в монастыре?
              - Разве святыни перестали воровать? – вопросом на вопрос ответил настоятель. – Церкви грабить перестали?
              - Не перестали, – виновато воздыхал монах.
              - Так что же ты спрашиваешь?
              - Верующих не вижу, отче, словно их отпугивает кто. Всё больше праздности да любопытства ради… На мощи святых как в музее на артифакты глазеют. Только страх Божий и удерживает, а так… всё как дети – руками бы потрогать.
              - Вот! Вот! – воскликнул Софроний. – Значит, есть в людях страх Божий! Есть!
              Игумен умолк, задумался и уже спокойно продолжил:
- Слышал, слышал я, ходят сплетни, будто мощей больше, чем икон. А хоть бы и так! Завистники всё, силы бесовские, ненавистники Церкви Христовой!.. Может, и делал что не так. Но для кого? Для себя?.. Грешен, признаю, невольно грешил. Но кто не грешен, тот не покается. А сколько у нас храмов?.. То-то… Знаешь ли, что епископ, освятивший церковь без мощей, должен быть извержен? Знаешь. Сам Христос как Бог излил Духа Святого на Своё тело, и оно, само по себе не способное творить чудеса, всё было проникнуто животворящими силами Божества. И Господь потом совершал чудеса через тело Своё: взявши тёщу Петра за руку, поднял её и исцелил от горячки. Брением отверз очи слепорождённому. Прикоснулся ко гробу наинского юноши – и воскресил его. Народ всегда теснился ко Христу, чтобы дотронуться хотя бы одежды Его. – Софроний оборотился лицом в красный угол, к иконам. Крестясь, приложился к образу Сергия Радонежского и нараспев произнёс: – Мощи Твои, яко сосуд благодати полный, преизливающийся на всех к ним притекающих. – И снова повернулся к Василию: – Не так ли читаем мы в молитве преподобному Сергию? А сам ты, брат, не почувствовал ли давеча благодать Духа Святого?
              Монах не ответил. Убедительно говорил Софроний, каждый довод верен.
              - Ну а гниль, что унюхал ты возле пруда, – труп собаки или кошки, не иначе, – уже заключил игумен. – Пошлю из братии кого, пусть пройдут по бережку, выловят, если что. А ты выздоравливай. Да не блазнись и не блажи. Молись. Господь с тобой. – И, перекрестив Василия, ушёл.
              После этого случая их отношения, казалось, должны бы дать трещину. Но ничего подобного не произошло. Возведённый в сан архимандрита, Софроний не отдалил от себя Василия, напротив, ещё ревностнее стал опекать. Но проклятый запах гнильцы, неотвязно преследующий, временами доводил монаха до удушья. Уже и к аллергологу обращался он, и в чём только ни каялся, и всем святым молился истово, но результат оставался прежним. Иногда только, вроде, отпустит, улетучится запах, словно и не было его никогда, а то вдруг до помрачения, хоть нос затыкай и беги, куда глаза глядят.
              Василий терпел, всякий раз, одолеваемый недобрыми предчувствиями, терзаясь сомнениями, пуще прежнего молился.
              В понедельник, почти через год после рукоположения игумена в архимандриты, в день преподобного Михаила Малеина, за сутки до трагедии, Софроний, что случалось редко, пригласил в свою келью, служившую ему и кабинетом, отца Василия.
              - Входи, брат, – сказал настоятель, услышав, как приоткрылась дверь: он стоял спиной к входящему, крестился на образа и читал Псалтирь. Когда закончил, подошёл к Василию, обнял за плечи. Строгое лицо архимандрита не скрыло тайного и сильного волнения.
              - Поручение у меня к тебе, – Софроний вернулся к двери и проверил, плотно ли затворена. – Поручение особенное, никто о нём знать не должен.
              Во взгляде инока появился вопрос.
              - Не смущайся, – игумен взял со стола канцелярский конверт. – Это дело Богу угодное. Нынче же поезжай к Антонию и передай ему это, он знает.
              Последние слова настоятеля укрепили Василия в том, что поручение и впрямь – дело богоугодное.
              - Из монастыря постарайся выйти незаметно, – наставлял Софроний.
              - Незаметно не получится, – возразил монах.
              - Тогда придумай что-нибудь, на требу, мол, срочно вызвали, преставился кто…
              - Хорошо, что-нибудь придумаю.
              - Конверт за подрясник спрячь. Да подвяжи чем-нибудь, чтоб не выпал. В лавре старайся на глаза братии попадаться реже. Лучше, если никто не узнает, что к Антонию наведывался.
              - Всё сделаю, как надо.
              - Верю, не подведёшь. – Софроний перекрестил Василия три раза. И тот вдруг стал свидетелем того, как из глаз игумена выступили слёзы: впервые за десять лет он видел его таким.
              - Отче, вели завтра ехать, неспокойно на сердце, – взмолился Василий и, как часто бывало, пал пред настоятелем на колени.
              - Сегодня отправляйся, – жёстко ответил тот и поднял монаха с колен. – Завтра или в среду будь здесь. – Лицо Софрония снова стало мужественно-красивым, слёзы мигом высохли, точно их и не было.
              Вручив Василию плотный конверт, который сразу же был спрятан за подрясник, игумен благословил монаха в дорогу.
              Это было, как хорошо помнил отец Василий, в понедельник, в день преподобного Михаила Малеина. А в ночь со вторника на среду архимандрит Софроний был убит.
              Громкое преступление всполошило всё местное начальство, подвигло его на усиление бдительности в общественных местах. Отец Василий ощутил неладное уже на станции, сойдя с электрички, когда в среду возвращался в монастырь: на платформе к нему подошли с проверкой два милиционера, чего раньше никогда не случалось.
              Работа по расследованию кипела и в монастыре. Здесь уже были и «скорая», и патрульные машины, и чёрные иномарки городской и районной прокуратуры. И, как показалось отцу Василию, пришла машина из Москвы, принадлежащая генеральной прокуратуре.
              Вся братия и те, кого милиция застала в обители после предполагаемого убийства, находились в трапезной. Каждого вызывали по отдельности. Одни писали  объяснительные, другие отвечали на вопросы оперативников, третьи, ожидая своей очереди, молча молились или перешёптывались.
              Отца Василия сразу же пригласили к старшему следователю городской прокуратуры. Ещё не старый, с глубокими залысинами и пухлыми гладкими щёками, тот старался казаться обходительным. Опросить большое количество людей ему одному было не под силу, поэтому к работе подключили оперативников. Вопросы задавались стандартные: где находился в такое-то время? Когда и при каких обстоятельствах видел настоятеля последний раз? Не заметил ли чего-нибудь подозрительного и необычного в день отъезда? Когда и на чём приехал? Словом, вопросы как вопросы. Ничего нового придумать ни одному следователю в похожей ситуации ещё не удавалось. Но, почувствовав, что монах очень напряжён и волнуется, а может, и что-то не договаривает, следователь предупредил:
              - Вы понимаете, отец Василий, что ваши показания – это официальный документ?
              Насельник кивнул.
              - Пока что ваши слова, записанные на бумаге, всего лишь слова. Сегодня вы их произнесли, а завтра… завтра откажетесь от них. И я, дав ход протоколу допроса, и вы, подписавшись и скрыв что-то важное, – попадём в скверную ситуацию. Вы ничего не утаиваете?
              Монах ответил, что ему нечего более добавить.
              - Пройдёмте со мной, – поднялся из-за стола следователь.
              Если б отец Василий мог читать чужие мысли, то, наверное, посочувствовал идущему впереди ещё не старому с залысинами человеку, ибо мысли следователя были самые неутешительные.
              В келье архимандрита, куда они вошли, царил страшный беспорядок, все вещи были разбросаны. Очевидно, в помещении что-то искали. Оперативники с экспертом делали свою работу. Труп был накрыт простынёй. Пахло палёным. Оба сейфа были открыты, но видимых следов взлома на них отец Василий не заметил. Милицейские, к трупам привыкшие, держались спокойно, с каким-то равнодушием к человеческой беде..
              Софроний лежал навзничь, накрытый простынёй.
              Оперативник приподнял простыню у изголовья.
              Лицо покойника было в ссадинах и кровоподтёках, волосы взлохмачены, большой их клок слипся в лужице крови, стёкшей на пол, под затылком. Густая чёрная борода была опалена, будто её поджигали.
              - Интересно, каков психологический портрет убийцы? – задумчиво произнёс оперативник.
              Было видно, что Софрония избивали, а может, и подвергали пыткам.
              - Вещдоков и улик хоть отбавляй, – вторил ему эксперт, доставая что-то из сейфа, – а что касается психологии… Ого! – вдруг воскликнул он, – покойник-то… не бедно жил.
              Оперативник снова накрыл голову Софрония простынёй.
              Василий перекрестился и заплакал.
              - Люди здесь к убийствам ещё не привыкли, – с усмешкой произнёс стоявший у двери лейтенант.
              - Не дай Бог, если такая привычка появится. – Следователь неодобрительно покосился на лейтенанта. Перевёл взгляд на Василия: – Из монастыря в ближайшее время просьба не отлучаться.
              - Пусть подписку о невыезде даст, – сказал оперативник.
              - Не надо, я ему верю, – следователь протянул монаху визитную карточку. – Если что вспомните, звоните.
              Василий был так потрясён случившимся, что предупреждение – не отлучаться из монастыря – было лишним. Подавленный морально, ослабевший физически, он покидал келью только во время богослужений и погребения Софрония. Особенно сильно занемог он после того, как стал узнавать из прессы и от братии подробности убийства.
              «Труп архимандрита, – писала одна из газет, – был найден со связанными руками, а смерть наступила от черепно-мозговой травмы». Однако вскоре, в другой газете, эксперты опровергли эту версию, сообщив, что никаких серьёзных повреждений на теле настоятеля не обнаружено, что умер он от асфиксии – задохнулся в дыму, когда загорелась его борода и простыня, на которой лежал. Пламя же погасло само. Вскрытие показало ожог верхних дыхательных путей. Причиной же возгорания стало, якобы, короткое замыкание проводов, коими преступник или преступники опутали жертву, и что один провод находился под напряжением. Ещё какая-то газета писала, что игумен был задушен электрошнуром, а удавка крепилась на металлической ручке двери.
              Прочитав это, отец Василий постарался припомнить все детали, когда со следователем ходил смотреть убиенного. Кое-что из написанного совпадало с действительностью. Что-то он мог просто не заметить, так как находился в сильном волнении. Но чего он не видел точно – так это обгоревшей простыни.
              Некоторыми журналистами не исключался вариант, что грабители пытали игумена током, дабы заполучить от него спрятанные ключи от сейфов: из одного, как говорилось в статье, была похищена астрономическая сумма денег.
              Короче, версий и предположений появлялось с каждым разом всё больше и больше. В конце концов прокурор города заявил, что настоятель стал жертвой одного из своих бывших послушников или прихожан. Отец Василий принял бы его слова за чистый бред, если б ему в руки не попала газетёнка, где сообщалось, что «в келье архимандрита Софрония преступники искали какие-то документы». 


Глава восьмая

ЖРЕБИЙ БРОШЕН

              В душе Плахов даже посмеялся над Иорданским, но постепенно начал привыкать к мысли, что отказаться от спиртного всё же придётся. Потому и злился. В основном на себя. Похоже, плутократ не только владел искусством убеждать, но и внушать. Иначе со своими далеко не либеральными взглядами он не работал бы в администрации президента. Любой власти, какая бы она ни была, без государственников не обойтись, так как без них она долго не продержится. А эта держалась без малого двадцать лет.
              Глазами доброго дядюшки Эраст Фёдорович наблюдал за действиями гостя. Даже налил себе коньяку, но ровно столько, сколько позволял дипломатический этикет на каком-нибудь официальном приёме. Он как будто дразнил сыщика, провоцировал его, ждал – выпьет тот последний бокал виски или нет.
              - Значит, вы мне верите? – не без сарказма спросил Плахов.
              Иорданский расплылся в наилюбезнейшей улыбке:
              - В кошки-мышки со мной лучше не играть.
              - Однажды я это уже слышал, – заметил сыщик, – года три назад…

              …Плахов отлично помнил, как сидел в своём кабинете, отписывая какие-то бумаги, что-то сканировал, словом – занимался рутинной работой, когда раздался телефонный звонок. Вызывал генерал Резепов из Следственного управления. Тот самый, голос которого он узнал, прослушивая диктофонную запись.
              В те годы политика государственной власти привела к разветвлению структуры Главного следственного комитета, который ещё только начинал формироваться, и было неясно, чем подчинённые ему управления будут заниматься, пойдут ли пристяжными или станут «во главе»; войдут ли в их состав РУБОПы или они сами вольются в структуры старых подразделений. Вообще, на переломе последнего тысячелетия происходило много сумбурного и непонятного. Похоже, в истории МВД заканчивалась целая эпоха. Незадолго до означенных событий сначала один министр внутренних дел разогнал руководство Следственного комитета, который должен был курировать работу новых следователей, контролируя, таким образом, РУБОПы, затем другой, сменивший прежнего министр «неожиданно» подписал приказ о расформировании РУБОПов.
              Журналисты наперегонки вдруг принялись разоблачать сотрудников МВД, в основном по борьбе с оргпреступностью: тех, кого раньше называли чуть ли не национальными героями, кто сплочённым строем гордо и бесстрашно маршировал по страницам книг и газет, были объявлены негодяями и убийцами. В лучшем случае, взяточниками.
              Под эту сурдинку, с чьей-то подачи быстренько нарисовался компромат на давнего друга и начальника Плахова генерала Зарудного: главе РУБОПа предъявили обвинение в превышении должностных полномочий и в незаконной «прослушке» телефонных переговоров. Всё было шито белыми нитками, но требовалось время, чтобы их распороть. В итоге компромат не сработал, но под генерала продолжали «копать», и Зарудному пришлось перейти в Главный информационный центр родного министерства, куда он перетащил и Плахова. Как в воду глядел генерал. Нескольких опытных оперативников, бывших его подчинённых, всё же обвинили в получении взяток, возбудив уголовные дела.
              В результате лучшие сотрудники Управления по борьбе с организованной преступностью поувольнялись, а ловкачи и писаки остались. Что неудивительно: способных, талантливых сыщиков всегда меньше, чем бездарей-очковтирателей. Но бардак – он везде бардак, от министра до вахтёра: никто ремеслом не владеет, одна показуха. Вроде и обучены, стараются, аж лезут из кожи вон, а толку нет: свои болячки важнее всех дел.
              Словом, шла откровенная «чистка» и борьба с теми, кто был последней надеждой на правду и на заступничество у обездоленного и обманутого народа; за чью голову, за любую информацию о рубоповце бандиты были готовы отдать что угодно. Но вот парадокс: показатели отчётности по борьбе с организованной преступностью в таком, казалось бы, немыслимом бардаке выросли. Кое-кому выдали премии, а иным и звёзды на погоны. А когда с высокой трибуны зачитали сводки, у всех волосы дыбом встали: оказалось, наша страна полностью криминализирована.
              Короче говоря, после звонка из секретариата Следственного комитета Плахову пришлось ехать к генералу Резепову в Газетный переулок.
              Напомним, что Антон Глебович к тому времени уже занимался оперативными сводками по Москве и области, имел обзорную информацию по всем преступлениям. Кроме того, его отдел контролировал деятельность различных служб МВД. Через Плахова шли все пресс-релизы ближайших к столице губернских и краевых центров. Поэтому ничего особенного в вызове к Резепову Антон Глебович не видел. Он мог только предполагать, для чего понадобился генералу, о чём может пойти разговор: о вчерашнем нашумевшем убийстве. Но если так, что особенного? Время от времени где-то кого-то убивают. Одним трупом больше, одним меньше – делов-то. Когда-то, в годы его бурной молодости, все бы стояли на ушах. Сегодня убийство – обыденность; их столько, что очередное – просто лишняя неприятность, поговорят-поговорят и забудут.
              Но в данном случае, если, конечно, предположение Плахова верно, это убийство было не совсем ординарным. И дело вовсе не в его жестокости: бывали случаи куда более изощрённые и циничные. Дело было в другом. Полковник убедился в этом, когда в кабинете Резепова застал представителя пресс-службы Московской патриархии протоиерея Илариона Варшавского, которого приходилось видеть не только по телевидению или среди высшего епископата, но пару раз в Главном управлении МВД.
              Резепов сразу же представил Плахова отцу Илариону, человеку средних лет, высокому, с приятной, располагающей к себе наружностью:
              - Лучший наш сыщик, – не поскупился на похвалы генерал, – можно сказать, самый-самый…
              У священнослужителя была крепкая, но влажная ладонь.
              - Зверское убийство, просто зверское, – сверля Плахова умными глазками, словно изучая, что это за человек, негодовал Варшавский. – Вы, полагаю, уже в курсе?..
              - Убийство совершено с особой жестокостью, – сказал Плахов, давая понять, что знает, о чём речь.
              - Его пытали. Уму непостижимо… Пытали!.. – перекрестился священник.
              – Это убийство – вызов. Оно объявляет приговор нашему времени…
              - Простите, отец Иларион, но беседа предстоит серьёзная, – перебил его генерал, приглашая всех за большой стол, – поэтому давайте присядем.
              - Да-да, дух наживы распространился даже на святое, – подобрав полы своей шёлковой рясы, присаживаясь рядом с генералом, напротив Плахова, вздыхал и крестился Варшавский. – Уже входит в норму убийство монахов – людей, положивших всю жизнь на служение Богу…
              - Это пример абсолютной распущенности общества, – в тон священнику поддакивал Резепов.
              - И его нравственной деградации, – наставительно поднял указательный палец отец Иларион и смиренно сложил ладони на животе, продолжая ощупывать взглядом Плахова. – Патриарх потрясён! Жизнь архимандрита Софрония во вверенном ему монастыре, этом лучезарном островке веры, любви и служения людям, была посвящена вечным библейским заповедям – не убий, не укради…
              - Пороки глубоко проникли в общество, – озабоченно кивал генерал, – жизненные ценности переменились до… – он запнулся, подыскивая подходящее слово: было заметно, как он напрягся в раздумье.
              - Шатко, тревожно в обществе, – выручил его Варшавский, – каждый замкнулся на себе, интерес к ближнему понизился до предела. Люди озлобились, стали циничнее, равнодушнее…
              - Совершенно с вами согласен, – перешёл на деловой тон генерал и обратился к Плахову: – Всё поняли? Вам необходимо ехать, полковник. И как можно быстрее. Расследование взято под личный контроль самим президентом.
              - Понимаю. Но моим прямым руководством…
              - В данную минуту ваше руководство – это я! – отчеканил Резепов. – А ваш прямой начальник… – генерал взглянул на Варшавского, затем снова на Плахова, и явно с подтекстом, выделяя каждое слово, произнёс, – ваш прямой начальник в служебной командировке. И, насколько мне известно, основные задачи аналитического центра состоят не только в обеспечении служб нашего ведомства оперативно-справочными и розыскными сведениями, но в оказании практической помощи всем подразделениям системы. Или я что-то путаю?
              Перечить не имело смысла: генерал был мужик своенравный, за власть и место у корыта любому глотку перегрыз бы. К тому же дело об убийстве игумена, скорее всего, и впрямь было взято под контроль кем-то из верхних эшелонов власти, а лично ли президентом, нет ли – Резепов ещё мог не знать.
              - Извольте выполнять приказ, – генерал поднялся, показывая тем самым, что Плахов может идти. – Дополнительные указания получите чуть позже. Считайте, что это приказ министра.
              Приказ есть приказ. Правда, на оперативной работе толку от приказов мало, чаще всего – лишь вред. Сыщики либо дудят в одну дуду, либо каждый в свою; приказами тут не поможешь. А Резепов то ли заподозрил что-то, то ли уязвлённое самолюбие одолело, предупредил:
              - В кошки-мышки со мной играть не рекомендую. О каждой детали расследования информировать меня лично и оперативно.
              Плахов и не собирался ни с кем играть, знал: машина уголовного розыска уже бесшумно набирала обороты, раскручивая своё гигантское колесо. Точно мощный торнадо, втягивала в себя огромное количество людей и важной информации, которая в виде рапортов и сообщений стала оседать на рабочем столе Плахова. Об одном не знал полковник – о чём говорили после его ухода Резепов и Варшавский. А жаль. Возможно, одной фразы генерала – «в нужный момент мы его отстраним, главное – достичь цели» – было бы достаточно, чтобы Плахов не шёл напролом, а задумался бы, стоит ли рубить с плеча, докапываться до истины, искать правду-матку. Но тогда не было рядом генерала Зарудного, он отсутствовал по оперативной необходимости. И Плахов приступил к расследованию так, как приступал всегда, то есть добросовестно, ибо должности и звания – дело наживное, а совесть потом ничем не заглушишь, даже водкой.
              Лишь позднее он понял, что наверху хотели разыграть беспроигрышную комбинацию: дескать, пусть местная прокуратура копает своё, а старший оперуполномоченный по особо важным делам полковник Плахов – своё. Когда же московским сыщиком цель будет достигнута, за основу в любом случае примут версию местных пинкертонов и сверху дадут отмашку на завершение мероприятия. А Плахова отзовут, всё обставят так, будто параллельного расследования и в помине не было.
              Признаться, Антон Глебович не очень удивился вызову к Резепову. Да и приказу тоже. Все, вплоть до министра, знали: уголовный мир Подмосковья – конёк Плахова. Он и начинал-то молодым опером в области, где родился, по соседству с тем районом, где произошло убийство архимандрита Софрония. Это уже в конце «перестройки», когда уходила целая эпоха с её славными и в то же время трагически-скорбными событиями, исполняющего обязанности начальника «угро» одного из подмосковных городов, по настоянию всё того же генерала Зарудного, Антона Глебовича перевели в Главное управление внутренних дел Московской области. 
              Сложное это было время, оглушающее, не всеми принятое и понятое. Рушились стереотипы, менялись ценности. Каждый делал свой выбор: либо подчинялся этому времени, рукоплескал ему, либо оплакивал, оказываясь у разбитого корыта. Находились и такие, кто в мутной жиже «демократических перемен» учуял запах бешеных и лёгких денег.
              Практически ежедневно преступные группировки пополнялись новыми людьми, выброшенными на обочину жизни, вынужденными влачить жалкое существование. Среди них всё больше становилось вчерашних спортсменов и тех, кто успел повоевать в Афганистане и других горячих точках. Под влиянием воровских авторитетов недавние школьники и молодые офицеры вмиг перевоплощались в боевиков, рэкетиров и убийц. Воровать и грабить – с одной стороны, воевать и побеждать – с другой. Эти две установки, некогда разные с точки зрения общечеловеческой морали, стали негласным девизом преступного мира, уже вкусившего безнаказанность и вседозволенность.
              Казалось, распоясавшийся криминалитет, уже хорошо организованный, спаянный, слившийся в межрегиональные объединения, вот-вот возьмёт верх, навяжет стране свою чудовищную волю, разрушив правовые устои общества. Но на небосклоне, затянутом дымовой завесой партийной демагогии, тёмном и туманном, уже восходила звезда, пока ещё без имени, мало кому известная, но чьё название – с рубящим, как топор, сочетанием звуков – станет впоследствии для преступного мира страшным проклятием. И Плахов был из тех, первых, кто встал под этой звездой, возглавив один из двух отделов шестого Управления по борьбе с организованной преступностью. Вот почему Резепов и вызвал его к себе. И вот почему на следующий день полковник выехал к месту преступления – в полуразорённый посёлок южного Подмосковья, где находился монастырь.

              - …Кошки-мышки, – усмехнулся задумчиво Плахов. Спросил: – Брехтель действительно майор?
              - Удивляетесь, что начальник моей службы безопасности не в звании генерала, – Иорданский вытер салфеткой рот. – Брехтель бывший спецназовец, служил в разведке ГРУ. Слышали про «Летучую мышь»? Так он оттуда. Знает своё дело, как Гварнери скрипку. А генералы… одни амбиции, лишь бы деньги получать…
              В зале вдруг потемнело, и грозовые раскаты сотрясли стены здания.
              - Вы столкнётесь с такими силами, о которых даже не подозреваете, – наклонившись к сыщику, произнёс Эраст Фёдорович так, будто эти силы находились совсем рядом.
              - Прямо-таки демонические страсти, аж дрожь берёт… – театрально поёжился Антон Глебович. В ту же секунду ударил гром такой силы, что задребезжали стёкла. Где-то внизу сработала автомобильная сигнализация, но быстро смолкла. Послышалась тяжёлая барабанная дробь дождя по крыше и карнизам, словно на них лили воду вёдрами или бочками. 
              - Насчёт демонических страстей вы попали в точку. Поэтому простые средства, даже ваши смелость и дерзость, не говоря о прочих достоинствах, здесь не помогут.
              - Последний, так последний, – вспомнив о том, что теперь придётся забыть о спиртном, разозлился Плахов и, уже не раздумывая, поднял бокал с коньяком и выпил, понимая, что жребий брошен.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

                С преподобным преподобен будеши…
                Пс. 17, 26

Глава первая

ЛЁВА РОДИЛСЯ

              В один прекрасный день Лёва Шульман понял, что поздно родился. Тем не менее, кое-кто считает, что родился он в своё время, под счастливой звездой и под сильным покровительством сразу нескольких муз. Перечислять всех богинь, опекавших такого титана от искусства, каким был Лёва Шульман, нет надобности.
              Как и знаменитый, но полузабытый русский конферансье начала прошлого века Балиев, Лёва начинал с капустников. По мнению близких и друзей, воссоздатель забытого жанра кабаре был талантливее своего предшественника, ибо, в отличие от  него, владел отменной русской речью. Но бытует и другое мнение, противоположное. Во-первых, история умалчивает, насколько плохо или хорошо была поставлена речь у ростовского армянина Балиева. Во-вторых, некоторые склонны думать, что если б даже портретное сходство обоих кабаретьеров можно было считать безукоризненным, то есть костюм, жесты и выражение лица Шульмана приближались бы к оригиналу, то всё равно Лёва уступал бы ему в таланте. И последнее: очевидцы утверждают, что, скорее всего, именно у Шульмана, в отличие от Балиева, с русской речью было не всё в порядке. Но здесь, уверяю вас, исключительно клинический случай, и никакая ирония тут совершенно неуместна. 
              Родился Лёва в Одессе, одном из тех шумных дворов, что отмежёвываются от улицы коваными ажурными воротами, в квартале между Малой и Большой Арнаутской, недалеко от Гимназической улицы, своей тишиной казавшейся чуть ли не аристократической.
              Знаменитые одесские дворы… Как из ракушечника строились стены зданий, так из дворов строилась Одесса. Именно они, а не районы и даже не улицы определяли её быт и нравы. Ибо Одесса жила дворами, где все друг друга знали, любили и ругались, сострадали и ненавидели одновременно.
              Когда Лёва вспоминал о своём беззаботном детстве и юности, лёгкая грусть о былом щемила сердце. Он любил двор своего детства, дом, в котором родился и прожил больше двадцати лет, откуда провожали в последний путь деда, бабушку, папу и тётю Розу. С переездом в Москву Шульмана ещё долго не покидало ощущение, что безвозвратно ушло нечто чарующее и родное, и оно часто тревожило, не давало покоя. И подкатывала слеза сентиментальности, и сами собой напрашивались слова: как это было давно и недавно. Чаще всего ощущение «недавности» посещало, когда мама с непременным постоянством называла его Лёвчик или Лёвушка.
              Их двор был расположен между двумя четырёхэтажными зданиями, находившимися на разных улицах. Лёвчик застал ещё то время, когда кованые тяжёлые ворота закрывались на ночь и охранялись строгим дворником. В трёхкомнатной квартире Шульманов, на втором этаже, проживало тогда шесть человек: среднюю по площади комнату занимали мама и папа, маленькую – дед и бабушка, а большую – проходную – отвели ему с тётей Розой, папиной сестрой.
              Почему-то в своём дворе Лёвчик слыл «сынком» высокоинтеллектуальной семейки. Может, потому, что папины родители – дед и бабушка – много читали. И не только Талмуд. У них было много толстых и тонких журналов по искусству, литературе и театру. Папе на чтение времени не хватало – он работал большим партийным начальником на заводе «Полимер», что позволило ему затем пролезть в члены ЦК. Мама только и делала, что ругалась с тётей Розой. Поэтому своим дошкольным образованием Лёвчик обязан деду и бабушке. Когда их не стало, «просвещением» племянника занялась тётя Роза. И уже позднее – мама.
              От бабушки, Сары Янкелевны, он услышал, что не так уж давно в их дворе был туалет общего пользования. Воображение маленького Лёвчика рисовало, как по утрам все жильцы выстраиваются в очередь к уборной или идут к водопроводному крану, который тоже находился в конце двора. А ещё были сараи. Они находились в подвальном помещении, под домом. К ним вёл тёмный коридор с закоулками. Для тех мальчишек, кто не боялся темноты, это было замечательное место для игры в «казаки-разбойники». Лёвчик в подобных играх участия не принимал, так как с пелёнок боялся темноты. Но однажды, когда он учился в четвёртом классе, братья Перельштейн и Алик Липорт заманили его в один из сараев. Братья держали Шульману руки и голову, а Липорт, прикурив папиросу, сунул её Лёвчику в губы, заставляя затянуться «по-взрослому, в себя». Лёвчик мужественно сопротивлялся, почти как настоящий пионер-герой терпел пытку, но, в конце концов, не выдержал и до крови укусил Липорта за палец. Алик так завопил от боли, что его слышали даже в соседнем дворе. На крик, с большим фонарём в руке, прибежала тётя Роза – высокая, словно каланча, и широкая, точно шкаф. Как уж она их нашла среди многочисленных закоулков и выступов, сказать трудно. Вовсе не женским голосом она стала крыть всех таким отборным матом, что задрожали подвальные стены, а на головы посыпалась земляная крошка. Перельштейны и Липорт убежали. Но скандал вышел ужасный: двор разделился на два фронта, и противостояние длилось долго. До тех пор, покуда у Алика не зажил указательный палец: Лёвчик ему чуть не откусил кончик фаланги, слегка повредив сухожилие. К счастью, всё обошлось, и то, что раньше разъединяло, стало объединять.
              Наверное, если б Шульман начал записывать воспоминания своего детства, то они составили бы объёмную книгу. И многие её страницы непременно были бы наполнены звенящей капелью, солнечным светом и дыханием весны, ибо настоящая жизнь всех мальчишек одесских дворов начиналась с весенних, мартовских, каникул. С ботинок или полуботинок сбрасывались калоши, а ненавистно-тяжёлое зимнее пальто сменялось демисезонным. У Лёвчика оно, во всяком случае, было, и в нём ему становилось сразу легко и свободно.
              В их дворе росло около дюжины разных деревьев, и они, как и всё вокруг, тоже постепенно просыпались от зимней спячки. В апреле зацветали абрикосы, а уже в мае воздух был пропитан запахом цветущих акаций. Часть двора затенял своей раскидистой кроной старый каштан. Высокий пирамидальный тополь словно уносился под облака. Самой же древней, возможно, ровесницей дома, в котором жил Лёвчик, была огромная шелковица с тремя стволами, направленными в разные стороны. Но экзотикой, конечно, являлась японская плакучая софора с узловатым извилистым стволом и свисающими до земли ветвями. Она поздно распускалась и, похоже, страдала от заморозков. Многие думали, что она вот-вот погибнет, но каждый год она давала новые побеги, а в конце лета софора цвела. Это небольшое дерево вместе с акациями служило хозяйкам подспорьем для натягивания верёвок, на которых сушилось бельё. Такие же экзотические деревья Шульман видел в сквере, возле Оперного театра. Кстати, там же, у театра, как, впрочем, во всех кварталах города, стояла будка с газированной водой, и Лёвчик всегда мог купить стакан без сиропа за копейку, а с сиропом – за пять. Именно за пять, а не за три, как думают теперь иные.
              Почему-то май с июнем оставили у Лёвчика самые яркие воспоминания. Видимо, потому, что в его большой комнате на двух подоконниках неожиданно, будто по волшебству – так ему тогда казалось, – начинали расцветать бегония, фуксия, герань. На балкон выносились фикусы и олеандры. И вообще, их двор отличался от других своим особым колоритом, присущей только ему одному мелодией, своей неповторимой музыкой. В прямом и переносном смысле.
              Из распахнутых окон, от первого до четвёртого этажа, можно было услышать такое, чего никогда нельзя было услышать в другое время года и чего никогда он, Шульман, будучи в Москве, уже не слышал.
              По утрам он часто просыпался от шарканья метлы: дворник дядя Вова, выходец из семьи биндюжников с Молдаванки, вставал раньше всех и брался за работу. Поэтому двор всегда был ухоженным, чистым. Даже зимой: снег непременно расчищался, скалывалась наледь на ступеньках каждого крыльца и на всех дорожках, и они посыпались песком или солью.
              Монотонное шарканье метлы, словно колыбельная песня, убаюкивало, и задолго до того, как дядя Вова уходил к себе в каморку – в один из полуподвалов дома, Лёвчик вновь погружался в глубокий сон. Когда же у подъезда, на деревянную скамеечку под окнами Шульманов усаживалась мадам Лебедянская со своей болонкой Дуськой (а чаще всего это случалось по субботам), Лёвчик просыпался окончательно, так как, по своему обыкновению, каждого идущего Дуська встречала и провожала заливистым лаем.
              - Ну, что вы скажете на это несчастье? – всякий раз говорила мама, входя в комнату в ночной рубашке и сердито поглядывая на тётю Розу, будто во всём была виновата папина сестра. – Опять эта мадам Лебедянская.
              Тётя Роза устремлялась к распахнутому настежь окну и на весь двор начинала то ли причитать, то ли ругать нарушителей утренней тишины.
              - Горе всему Израилю! – восклицала она всякий раз, заслонив оконный проём своим огромным телом. – Ну, кто эта мадам Лебедянская? Кто эта Дуська?!
              - Возьмите дёгтя и заткните им ваши уши, – доносился со двора ехидный женский голос.
              - Мадам Лебедянская, – присоединялась к тёте Розе мама, – сколько можно переживать этих неприятностей? Каждое утро ваша Дуська вашими погаными руками сжимает сердце мне, моему Лёвчику и всем порядочным людям.
              - За вашего Лёвчика у меня говорить нет слов, – выкрикивала мадам Лебедянская, – но мне больше сердце болит за мою Дуську, чем за всех Шульманов.
              - Какая нахальства! – взрывалась тётя Роза, а мама присаживалась к Лёвчику на край постели:
              - Сыночка моя, – гладила она его по голове, – упаси Боже тебя слушать всех этих глупостей.
              Лёвчик выпрастывал из-под одеяла руки и ладонями закрывал уши. Но так, что всё было хорошо слышно. Мама выходила на балкон и, вжав кулаки в свои пышные бока, упершись животом в перила, наклонившись, выкрикивала:
              - Слушайте меня ушами, мадам Лебедянская, я имею вам сказать пару слов…
              - А шо таке? Разишь, я забыла у вас тапочки? – насмешливо отвечала Лебедянская с украинским акцентом. – Тогда и я имею вам сказать пару слов.
              - Я вас, мадам Лебедянская, больше за мадам Лебедянскую не знаю, – категорично заявляла мама, – и упаси Боже вас за такою знать!
              - Ха!-ха!-ха!.. – доносилось снизу.
              Тут вновь в перепалку вступала тётя Роза:
              - Мадам Лебедянская, вы можете смеяться над Розой Шульман, но завтра вы пойдёте вставлять золотые зубы, чтобы вам было их в чём принести на могилу вашей Дуськи.
              - Сбросьте все эти мысли из головы, – огрызалась мадам Лебедянская и театрально, хорошо заученным текстом на весь двор вопила: – Слышали? Все слышали?!. Визовите милиццюууу!!.
              - Мне сдаётся, у них нет денег на золотые зубы, – вполне серьёзно говорила мама тёте Розе.
              - Ну и что, – взбрыкивала богатырскими плечами папина сестра и тоже громко, на весь двор, выкрикивала:
              - Я имею интерес, мадам Лебедянская.
              - Мне надоело слушать такой кусок пустяков, – парировала та.
              - Они плевать хотели на наши горькие слёзы, – начинала сдавать позиции мама.
              - Так будьте известны, – тётя Роза тоже протискивалась на балкон, и Лёвчику в такие минуты казалось, что балкон не выдержит огромную, как скала, папину сестру и вместе с мамой обрушится на голову несчастной мадам Лебедянской, – будьте известны всем: я выхожу к вам, мадам Лебедянская, иначе пусть не дожить мне до радости.
              - Не пущу! – мама вставала в проходе с раскинутыми в стороны руками.
              - У меня нечем сказать, – не понимала её тётя Роза, – у меня нет языка, у меня нет слов, вы дали мне уксус и сказали: пей Роза.
              - У них нет денег на золотые зубы, – снова очень серьёзно аргументировала мама.
              - Пусть вас не волнует этих пустяков, – порывалась пройти тётя Роза.
              - У них нет денег! – вдруг истерично кричала мама на весь двор, и тогда вмешивался отец:
              - Циленька, будь такой ласковой, не нарушай мне субботы.
              Но суббота была нарушена. С этой минуты и на целый день мама с золовкой становились врагами, а удовлетворённая скандалом мадам Лебедянская уходила в свою коммуналку, унося, разумеется, и виновницу тишины Дуську.
              В квартире с крикливой Лебедянской проживала не менее крикливая и сварливая мадам Шпажинская. Она постоянно скоблила во дворе какие-то кастрюли, сковородки или начищала до блеска единственный свой медный примус. Соседки вечно ругались между собой и могли взбаламутить весь двор. Тем не менее, всегда называли другу друга не иначе как «мадам». И когда после смерти престарелой Люси Перес в освободившуюся комнату их коммуналки вселили польскую семью Масальских, весь двор, по одесскому обычаю, обращался к матери семейства не «пани», а «мадам Масальская». Национальность, социальный и квартирный статус в данном случае роли не играли: от подвала и до верхнего этажа, независимо от того, где проживала хозяйка, пахло ли от неё «Красной Москвой» или керосином, простенькой «Белой сиренью» или хозяйственным мылом, к ней обращались исключительно «мадам». Неудивительно, что во дворе с утра и до позднего вечера только и слышалось: «мадам Шпажинская», «мадам Котова», «мадам Глауберман»… 
              - Мадам Котова, вы были сегодня на базаре? Почём кури?
              - Мадам Яполутер, а сколько ви ложите соли?
              И если у мадам Яполутер в ту минуту плохое настроение и она ответила грубовато, в воздухе уже начинали вибрировать страсти:
              - Чтобы ваша Этя, мадам Яполутер, не виросла.
              - На вашу ехидну, тётя Песя, – отвечала мадам Яполутер, – я даже чихать не высморкаюсь.
              И всё в таком духе. Подобные перепалки носили, как правило, местный характер, то есть дальше своего подъезда не распространялись. Хотя страсти могли разыграться нешуточные в любую минуту – по поводу и без повода – подчас по таким мелким, казалось бы, пустякам, что не только Лёвчик, а вся мужская половина затыкала уши, не зная, куда деваться. Правда, извержение вулкана как с одной, так и с другой стороны, неожиданно начавшись, также быстро и неожиданно могло прекратиться.
              Иногда во дворе появлялись точильщики ножей, старьёвщики, собиравшие всякий хлам, лудильщики медной посуды или стекольщики. Особенно Лёвчику нравилось наблюдать за точильщиком ножей. Зрелище было поистине завораживающим, почти магическим. Можно было долго стоять и смотреть на каскад искр, стремительно сыплющихся из крутящегося абразивного камня. Это чудо напоминало новогодние бенгальские огни.
              На одной площадке с Шульманами, в квартире напротив, проживал подполковник в отставке Спиридон Авдеевич Оцуп с женой. У него имелся старый «Опель», точно такой же, какой Лёвчик видел в фильме «Подвиг разведчика». Где-то с середины осени и по апрель машина находилась в гараже, сваренном из старого автобуса, что стоял посреди двора, в тихой его части, считавшейся нейтральной зоной. Задолго до майских праздников Спиридон Авдеевич отпирал гараж и с помощью соседей выкатывал машину всем на обозрение. Затем выносил во двор складной стульчик и ящик с инструментами, присаживался возле «Опеля» и начинал его ремонтировать, «доводить до ума». Этим он занимался ежедневно в одно и то же время, выходя во двор, как на работу. Если удавалось завести двигатель, ребятня, конечно, с позволения Спиридона Авдеевича, набивалась в салон автомобиля, и «Опель» выезжал за ворота под радостный гвалт жильцов. Вскоре машину привозили на буксире, и ремонт начинался вновь. Подобных «выездов» в течение сезона было не больше пяти. 
              И всё же не это было главным для Лёвчика, не дворовые игры в жмурки или в мяч (тем более, что горе было тому, кто мячом попадал в соседское окно), не качели на железных штангах и не точильщики ножей. И даже не телевизор – этот громоздкий ящик с маленьким экраном и с закреплённой перед ним большой линзой, заполненной водой, – тот самый знаменитый КВН-49, который Шульманы приобрели одними из первых в доме. Нет, не это было главным, а совсем другое. Ибо Лёвчик долго пребывал в том возрасте, когда девочки его не интересовали, и жил он в придуманном мире призрачных героев, где каждому образу соответствовал определённый музыкальный мотив, где было весело и беззаботно, где царили юмор, шутки и старые одесские песенки, где высмеивалась глупость, а умные всегда оказывались на высоте и в почёте.

         
Глава вторая

ПАУК ЛАПКАМИ ЦЕПЛЯЕТСЯ

              Без всяких сомнений, Эраст Фёдорович Иорданский владел не только искусством убеждать, но и внушать. Иначе трудно объяснить, почему Плахов остался в особняке по собственной воле. Сауна, душевая, бассейн с противотоком и водопадом, спортзал, гостевая спальня с балконом – словом, весь тот комфорт, всё то райское великолепие, предоставленное сыщику, на самом деле являлось для него чем-то вроде красной тряпки, которой дразнят дикого быка. Но вот же что-то ведь заставило полковника принять условия «серого кардинала» и остаться. Верил ли он ему, нет ли – Плахов и сам ещё не мог ответить. И как бы он мог ответить, если себе-то порой не верил. И когда, выпив последний раз виски, дал слово, что к спиртному больше не притронется, сам, по-видимому, не верил, что так оно и будет. Хотя уже почти неделю действительно не пил. Правда, какая это была неделя! Лучше не вспоминать.
              Плахова взялся лечить один из лучших наркологов «кремлёвки» академик Бахилахвари – благообразный старец с высоким загорелым лбом и почтенной сединой. Он появился в каминном зале, как только началась гроза. Иорданский, после дружеского с ним рукопожатия, представил его Плахову, расписав чуть ли не все заслуги знаменитого психиатра-нарколога.
              Ваграм Гайкович – так звали академика – тут же приступил к выполнению своей функции: подробно расспросил пациента обо всём, что касалось злоупотребления им спиртного за последние годы, очень внимательно выслушав ответы больного. В том, что академик принял полковника за такового, Антон Глебович не сомневался. Во время продолжительной этой беседы тут же, в каминном зале, Бахилахвари попросил Плахова снять верхнюю одежду, чему сыщик с явной неохотой подчинился.
              Врач тщательно осматривал его, водил медицинским молоточком возле переносицы вдоль и поперёк, постукивал им по нервным узлам под коленными чашечками, заглядывал в глаза.
              - Сколько времени понадобится, чтобы привести пациента в рабочее состояние? – спросил Иорданский, когда процедура осмотра закончилась.
              Бахилахвари отвечать не торопился, раздумывал. Плахов неожиданно почувствовал всю ущербность своего положения как человека, мнение которого в данной ситуации учитываться не будет. С другой стороны, ничего плохого в том, что ему хотят помочь, вроде бы нет. Но с чем он был категорически не согласен – как и всякий хронический алкоголик, – это с тем, что он алкоголик.
              - Недели хватит? – Эраст Фёдорович смотрел на академика с той явной очевидностью во взгляде, когда хотят услышать определённый ответ.
              - Боюсь разочаровать, – пожал плечами Бахилахвари. – Минимум две недели. При сформировавшейся данной болезни на фоне органной недостаточности очень высок риск развития алкогольных психозов. А они возникают чаще всего в период абстиненции.
              - Что это такое? – Иорданский покосился на Плахова так, словно тот уже был тем, о ком позволительно говорить в третьем лице, чьим присутствием можно пренебречь.
              - Когда человек прекращает употреблять вещества, к которым установилось пристрастие, психическая и особенно физическая зависимость, – степенно, будто читал курс лекций, пояснял Бахилахвари, – возникают неврологические расстройства. Наиболее часто имеет место делирий…
              - А это что? – вырвалось теперь у Плахова.
              - Белая горячка, молодой человек.
              И хоть полковник вовсе не походил на «молодого человека», из уст академика это прозвучало вполне естественно.
              - Да, именно белая горячка и галлюцинозы. А при затяжных, продолжающихся неделями и месяцами запоях, особенно после длительного употребления суррогатов алкоголя, может развиться синдром Корсакова.
              Плахов с Иорданским переглянулись: разумеется, никто из них понятия не имел о синдроме Корсакова, но что этот синдром представляет нечто страшное, догадаться было нетрудно.
              - Уверен, таких нежелательных осложнений нам удастся избежать, – улыбнулся Ваграм Гайкович, слегка похлопав полковника по мускулистому плечу. – У вас ещё достаточно крепкий организм и вы, я вижу, физически сильный человек.
              - У меня к вам большая просьба, доктор, – Иорданский отвёл Бахилахвари на пару шагов в сторону, чтобы не видеть, как Плахов пытается застегнуть пуговицы ширинки дрожащими пальцами. – Лечение пациента должно проходить непосредственно здесь, в моём доме, и о нём должны знать только те, кому положено знать. Вы меня понимаете?
              - Понимаю, – кивнул тот, немного озадаченный.
              - Все необходимые условия будут созданы, что касается оплаты…
              - Эраст Фёдорович… – с лёгким смущением покачал головой академик. – Вы и так для меня столько сделали…
              - Ну-ну, не преувеличивайте. Всякий труд должен быть оплачен.
              - Что ж, мой метод позволяет лечить больных данной группы вне специализированных или реанимационных отделений. Кстати, с хорошими клиническими результатами.
              - А сроки?
              - И значительно сокращает сроки лечения.
              - Не примите мою просьбу за недоверие, Ваграм Гайкович, так, обычное любопытство: что это за метод такой?
              - О, сейчас это самое актуальное направление интенсивной терапии, – академик лукаво прищурился, – относительно простой метод. Позволяет избежать многих ятрогенных осложнений, например, респираторного дистресс-синдрома…
              - Всё, всё, всё, сдаюсь, – шутливо поднял руки Иорданский, – дальше не продолжайте. Теперь я уверен, что через десять дней наш пациент будет вполне работоспособен.
              - Эраст Фёдорович, – покачал головой старик, будто ему в сотый раз приходится разъяснять давно ставшие прописными истины, – две недели. Минимум. Вы же не хотите осложнений?
              - Хорошо. Две недели. Приступаем сегодня же.
              Самыми тягостными для Плахова были первые несколько суток. Но если физические страдания он переносил стойко, то сонные видения вызывали у него нестерпимое чувство тоски и ужаса, побуждая всякий раз вскрикивать и просыпаться в холодном поту. Иногда он сомневался: а спал ли? во сне ли было виденное?
              Именно в первые кризисные сутки он постоянно видел какие-то странные устрашающие сны, одинаковые при всём их разнообразии подробностей. Порой ему казалось – а не сошёл ли он с ума? И в самом деле: вокруг него происходило много странного. По комнате, которую ему предоставил Иорданский и в которой, как и в каминном зале, находились иконы, вдруг начинал прыгать стул или подскакивать стол. Штатив с капельницей, ранее стоявший, как и полагается, перпендикулярно полу, ни с того ни с сего наклонялся так, что, казалось, вот-вот упадёт и ударит по лицу.
              В такие минуты Антон Глебович, как утопающий, хватающийся за соломинку, вглядываясь в тёмный угол, где стояли иконы, неумело и поспешно крестился, вовсе не надеясь, что это поможет. 
              Днём, когда Плахов видел возле себя хорошенькую медсестру Зою, приставленную ухаживать за ним, делать ему необходимые процедуры, он испытывал относительное душевное спокойствие. Даже пробовал заигрывать с ней. Когда же медленно подкрадывались сумерки, страшная, накаляющая нервы тишина сгущалась в насыщенном искусственной прохладой воздухе. Бледная тьма, окутывая комнату, казалось, наполнялась призраками, чудовищами в образе человеческом.
              В одну из таких ночей, вернее, в предрассветное утро, когда сумерки только-только начинают отступать, Плахов увидел наяву – он мог поклясться, что это был не бред, – словом, он увидел возле своей постели очень неприятного типа в макинтоше и в чёрной широкополой шляпе. У него был такой взгляд, что мучительное предчувствие чего-то рокового и неизбежного, надвигающегося невесть откуда, охватило полковника. Призрак ли, живой ли человек смотрел на него в упор… Антон Глебович, как никогда с ним ещё не случалось, почувствовал леденящую близость смерти. Впечатление было столь зловещим, что страх сдавил сердце. Ещё минута – и оно разорвалось бы на части. Особенно жутко было сознавать, что всё происходящее – явь. Ведь Плахов помимо лица незнакомца разглядел и его белый шарф. Сыщик, в общем-то, и обратил внимание на этот шарф, когда призрак, наклонив штатив, медицинским зажимом хотел перекрыть систему для внутривенного вливания.
              Антон Глебович неимоверным усилием воли преодолел страх и оцепенение, свободной рукой дотянулся до чашки, стоявшей на маленьком столике возле кровати, и запустил её в неизвестного. Удивительно, но чашка полетела странным образом: оказавшись перед физиономией мрачного субъекта, она на долю секунды зависла в воздухе, затем резко изменила траекторию полёта и под немыслимым углом отклонилась совершенно в другую сторону, врезавшись в чёрно-белую репродукцию Красной площади. Разумеется, чашка разбилась вдребезги.
              В комнату вбежала медсестра Зоя. Увидев разлетевшиеся по комнате осколки разбитой чашки, только и успела ахнуть, ибо в тот же миг за окном раздался отдалённый раскат грома. И где-то словно рвануло. Да так, что показалось, будто земля дрогнула. Задребезжали стёкла. Женщина бросилась к окну, чтобы задёрнуть шторы.
              - Гроза? – стыдясь своего поступка, виновато спросил Плахов.
              - Ни тучки, – удивлённо ответила Зоя, глядя в окно.
              Уже брезжил рассвет. Тёмно-сизое небо неохотно сбрасывало обволакивающую пелену непроницаемости, становясь прозрачным.
              - Странно, будто землетрясение,  – отдёрнув одну штору, Зоя подошла к его постели. – Чашку-то зачем разбили?
              Поправила покосившийся на штативе флакон. Было заметно, что ночь женщина спала плохо или вовсе не спала. Да, пожалуй, что и не спала, прислушиваясь и наблюдая за Плаховым в приоткрытую дверь. Ему стало жалко её.
              - Который теперь час? – спросил он.
              Она включила свет, взглянула на маленькие модные часики, украшавшие её запястье серебристым ремешком.
              - Около пяти, – ответила. И снова спросила: – Почему же вы разбили чашку?
              Он молчал. Ведь если рассказать почему, она примет его за сумасшедшего. Или, как говорил академик Бахилахвари, за больного со всеми признаками белой горячки.
              - Раствор, наверно, заканчивается, – уходя от вопроса, произнёс он.
              Она осторожно потрогала пальцами место на его локтевом сгибе, где, закреплённая полосками лейкопластыря, была введена в вену игла и, ничего не сказав, стала собирать осколки разбитой чашки. И пока собирала, Плахова не покидала мысль о том, как это он не заметил исчезновения человека в макинтоше.
              «Может, и впрямь всё померещилось, – думал он, – и не было никакого призрака».
              - Ну, я пойду, – сказала Зоя, словно спрашивала разрешения.
              - Конечно, – улыбнулся он. – Только свет выключите. А шторы оставьте так, раздвинутыми. – Ему очень не хотелось оставаться одному при зашторенных окнах.
              - Скоро вернусь, будем менять раствор. И, пожалуйста, ничего больше не бейте, – раздвинув шторы, сказала она.
              - Не буду, – пообещал он.
              Когда Зоя вышла, мысли снова вернулись к призраку.
              «Бред какой-то, – думал он. – Скорей бы день: всё-таки днём спокойнее. А может, у него действительно белая горячка? И человек в макинтоше – лишь галлюцинация, алкогольный психоз, о котором предупреждал академик?»
              Плахов непременно уснул бы, но волнение мешало спать, он боялся повторения кошмара, а потому смотрел в окно.
              Беспредельное небо заметно посветлело: на нём, и правда, – не было ни облачка. Оно уже из бледно-сизого стало бледно-розовым, насквозь пронизанным яркими солнечными лучами, и, окрашиваясь в огненно-золотой цвет на горизонте, начинало голубеть в вышине.
              Антон Глебович лежал неподвижно с открытыми глазами, смотрел в окно и слышал лишь глухую тишину. Он даже вздрогнул, когда широко распахнулась дверь и Зоя вкатила медицинский столик с лекарствами и всеми принадлежностями, необходимыми для замены раствора в капельнице. Следом за ней вошёл Иорданский. Он был в плюшевом домашнем халате, затянутом плюшевым же пояском, и в мягких тапочках. Сон ещё не успел сойти с его лица, и хозяин дома был очень недоволен, что его потревожили в такой ранний час.
              Он кивком головы поздоровался с Плаховым и сел, закинув ногу на ногу, на кожаный диван, стоявший у стены в нескольких шагах от кровати больного, под той самой репродукцией, о которую разбилась чашка. Похоже, он намеревался присутствовать во время процедуры замены лекарства в капельнице.
              Его присутствие Зою явно смущало, тем не менее, её движения были уверенны и точны. Эраст же Фёдорович поймал себя на мысли, что с удовольствием наблюдает за действиями этой молодой женщины: ему нравились люди, знающие своё дело. А медсестра не только знала его, но и выполняла работу с тем изяществом, которое невольно вызывает восхищение.
              Иорданский посмотрел на Плахова. Казалось, тот тоже был поглощён наблюдением за умелой работой медсестры, за тем, как она виртуозно, даже красиво открыла флакон и обработала его резиновый колпачок этиловым спиртом. Набрав лекарство, которое необходимо было прокапать Плахову, в шприц, Зоя проткнула иглой крышку флакона и ввела его. Стараясь сохранить стерильность, всё делала очень аккуратно.
              - Если закончили, можете идти, – сухо обронил Иорданский. Поднявшись с дивана, стал медленно прохаживаться по комнате. Когда дверь за медсестрой закрылась, спросил:
              - Кто вас потревожил? В кого вы бросили чашку?
              Вопрос был бы вполне обычным, если б не существенное обстоятельство. А именно: Иорданский задал его так, будто в ту минуту, когда Плахов бросил чашку, в комнате находился посторонний.
              - Я жду ответа, – Эраст Фёдорович смотрел на полковника пристально, словно предупреждал: изворачиваться бесполезно. – Кого вы видели этой ночью, ближе к рассвету? Только не молчите.
              - У меня, наверное, белая горячка, – было очевидно, что признание давалось Плахову с большим трудом, он был подавлен и казался измождённым.
              - Да-а… – о чём-то размышляя, произнёс Иорданский, – такое происходит с каждым алкоголиком и наркоманом. Только не каждый помнит. И не каждому дано видеть ту реальность, что за пределами нашего понимания.
              - Так это… – Плахов резко приподнялся.
              - Осторожно! – предупредил хозяин. – Игла выскочит. А то и вену проткнёт.
              Сыщик принял горизонтальное положение.
              - Вспомните наш разговор, – Эраст Фёдорович присел на стул, что стоял возле кровати, – я говорил, что вы столкнётесь с такими силами, о которых даже не подозреваете.
              - Но этого не может быть. 
              - Вы склонны думать, что виденное вами – бред? Обычный алкогольный психоз, о котором упоминал академик?
              - Теперь не знаю, – растерянно ответил Плахов.
              - Тогда скажите, кого вы видели? И не изображайте из себя красную девицу, – произнёс Иорданский, заметив, что сыщик колеблется. – Поймите, наконец, что всё намного серьёзнее, чем вы думаете. Итак, как он выглядел?
              - Кто?
              - Тот, в кого вы запустили чашкой?
              Плахов закрыл глаза. Снова их открыл и взглянул на штатив с капельницей.
              - В белом шарфе, – вспомнил он. И уже уверенно: – Макинтош… он был в плаще и шляпе.
              – Что он говорил?
              - Не помню. Кажется, ничего. По-моему, капельница его интересовала.
              - Что ж, паук лапками цепляется, – Эраст Фёдорович поднялся со стула. – У нас мало времени, – вновь заходил он по комнате. – Очень мало времени.
              - Почему это со мной произошло? – не понимал Плахов. – Раньше со мной такого не случалось. Во что вы меня втянули?
              - С вами, Антон Глебович, такое не случалось лишь потому, что вы им были не нужны. Правда, вас могли бы просто убить, и дело с концом. Но этого не произошло. Не знаю, почему. Но теперь вы им очень опасны, так как выходите из подчинения.
              - Из подчинения… – недоумевал Плахов. – Кого?
              - Например, человека в макинтоше, – уклончиво ответил Иорданский.


Глава третья

О, БАЯДЕРА!

              Музыка ворвалась в Лёвчика, как в распахнутые окна врывается романтичный морской бриз, с плеском волн о рыбачьи баркасы, с шелестом одесских каштанов и гвалтом весёлых биндюжников, оставшихся в его памяти по рассказам бабушки, Сары Янкелевны. Музыка была разная – в зависимости от времени суток.
              Ближе к полудню бабушка усаживала маленького Лёвчика рядом с собой на кушетку, возле радио, и, прибавив звук громкоговорителя, вместе с ним слушала «концерты по заявкам». Обычно они начинались после новостей. Репертуар был самый разнообразный – от «Полонеза» Огинского и оперных арий до народных песен. Например, следом за Михаилом Александровичем, с его чарующим бархатным голосом, исполнявшим партию Ленского из «Евгения Онегина» или Альмавивы из «Севильского цирюльника», сразу можно было услышать куплеты из популярного фильма «Свадьба с приданным» «Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем…». Голоса Клавдии Шульженко, Утёсова, Гелены Великановой сменяли друг друга, а в промежутках между ними можно было услышать в исполнении хора «Ой, цветёт калина в поле у ручья…». Но самой популярной в те годы была песня «Джамайка» в исполнении итальянского мальчика Робертино Лоретти. Кто её только ни пел тогда в Одессе, да и по всей стране!   
              В отличие от мамы и тёти Розы, бабушки говорила хорошим русским языком, она разбиралась в музыке и знала наперечёт всех знаменитых одесских музыкантов. По настоянию Сары Янкелевны, Лёвчику уже в четыре года купили скрипку, и с этого возраста он усвоил, что «вклад одесских евреев в развитие музыкальной культуры всего мира неоценим».
              - Как жаль, что ты родился так поздно, – грустно вздыхала бабушка, показывая внуку, как надо правильно держать скрипку, – как жаль, что ты не застал Петра Соломоновича. Он бы из тебя сделал настоящего музыканта. О, это был человек! Его знала и уважала вся Одесса. Даже я уступала ему место в трамвае, – ещё глубже и печальнее вздыхала бабушка, и мальчику становилось непонятно, жалеет она о том, что Лёвчик не застал в живых Петра Соломоновича, или о том, что ей приходилось уступать ему место в трамвае.
              - Помни, – говорила она, – сам Ойстрах считал профессора Столярского единственным своим учителем музыки.
              - А кто будет моим единственным учителем? – спрашивал он.
              Сара Янкелевна пристально, через большие толстые линзы очков, как удав на кролика, глядела внуку в глаза и ласково наставляла:
              - Твоим единственным учителем будет бабушка.
              - Ты умеешь играть на скрипке?
              - Это не имеет никакого значения, – брови её сдвигались. – Важно слышать музыку.
              - Но я тоже слышу музыку.
              - Ты ещё ничего, кроме пустых звуков, не слышишь, – возражала она и проводила смычком по струнам так, что у Лёвчика кожа покрывалась мурашками. – Одесса дала миру Ойстраха и Рихтера, брата и сестру Гилельс. Если имя Лёвы Шульмана не будет в их ряду, твоя бабушка будет плакать горькими слезами, когда её понесут по Люстдорфской дороге.
              Лёвчик уже знал, что такое Люстдорфская дорога – вдоль неё лежали Первое и Второе еврейские кладбища, но когда он представлял мёртвую бабушку со слезами на глазах, уже не только мурашки покрывали его кожу – от ужаса он впадал в оторопь.
              Чтобы внук научился «слышать» музыку, Сара Янкелевна во время обеда включала радиолу «Урал-57», поднимала крышку проигрывателя и ставила пластинку с опереттами Кальмана «Сильва» или «Баядера». И под завораживающую лирику чувственных арий, подхлёстывающие танцевальные ритмы, Лёвчик с завидным аппетитом ел манную кашу или перловый суп. Ел он очень хорошо. И опять было непонятно: испытывала бабушка большее наслаждение от того, как он ел, или от мелодий.
              - О, баядера! – восклицала в порыве музыкального экстаза Сара Янкелевна. – Как просто, всего пять нот, а они покорили весь мир.
              У Лёвчика сияли глаза, и обильнее выделялась слюна. Он тоже наслаждался: музыкой, едой и, конечно, бабушкиными комментариями. Её слова и звуки оперетты питали его воображение, как манная каша детский организм полезными калориями. Он видел дворец, бал, роскошь. Или обольстительных женщин, кружащихся в элегантном вальсе с влюблёнными кавалерами. И всё это перемешивалось и соседствовало с неповторимой экзотикой цыганского подворья, буйным хмелем песен и неистовым разгулом пляски.   
              Удивительно, но самыми первыми и неизгладимыми впечатлениями маленького Лёвчика стали не завтраки под «Сильву» и «Баядеру» и даже не собственные уроки музыки, а занятия на фортепиано Бины Зиммерфельд и виртуозная игра на скрипке её старшего брата Хилика, живущих на втором этаже в соседнем подъезде, через стену с Шульманами. Окна их большой комнаты тоже выходили во двор, а балконы шли галереей, и Лёвчик, стоя на балконе, мог до позднего вечера слушать, как они играют.
              В то время его детской чувствительности была чужда всякая тривиальность. Восприимчивая его душа была ещё наивна, как несущиеся звуки попурри из множества вальсов, полек и кадрилей Штрауса, доносившихся из окон Зиммерфельдов. Эти звуки буквально воспламеняли маленького Лёвчика, уши и щёки его загорались, наполняясь кровью, а сердце билось жгучим огнём. Казалось, он летит на волнах необузданной радости и ничто в мире не сможет его остановить; что несущиеся из окон звучные штраусовские прелюдии разыгрываются непосредственно под его лихорадочное дирижирование, что именно он ведёт дуэт. И не только ведёт, а сам играет. Лёвчик так вживался в роль, что Бина Зиммерфельд была уже не Биной, а воплощением его, Лёвчика, и брат её, Хилик, всего лишь подыгрывал на скрипке. Демон венского гения вселялся в душу Шульмана, преображал её. Казалось, ещё чуть-чуть, и стон восторга вырвется из его груди.
              Щедрая мелодичность, изящество музыки создавали у Лёвчика обманчивое представление о беспечности и лёгкости исполнительности и композиторского ремесла. И пусть это была лишь иллюзия, он, обладавший уже тогда прекрасным чувством юмора, понимал это и не очень разочаровывался, когда на уроках музыки учитель по классу скрипки смотрел на него грустно и скептически. Нет, это мальчика не смущало, ведь, стоя на балконе, он мог перевоплощаться в Бину или Хилика Зиммерфельдов. Его лишь огорчало, что счастливые минуты заканчивались: сосед-скрипач, этот музыкальный герой Лёвчика, прекращал играть и прятал скрипку в футляр, а Бина, перед тем как опустить крышку фортепиано, покрывала клавиатуру коричневой, с золотой вышивкой, бархатной дорожкой, которую перед началом игры выносила на балкон и от которой исходил лёгкий запах нафталина.
              Бина была старше Шульмана лет на шесть и выше него почти на две головы, отчего Лёвчику всегда казалось, что она смотрит на него свысока. Ещё она называла его «толстячок». Он не обижался: во-первых, у Бины это выходило очень мило и приятно, а во-вторых, он и впрямь был толстячок. И когда она выходила на балкон за бархатной коричневой дорожкой, он, понурив голову, сразу уходил к себе в комнату, ложился в кровать и под храп тёти Розы старался уснуть, надеясь, что ему будут сниться изумительной красоты новые вальсы и музыкальные безудержные фантазии следующего дня.
              Любители Штрауса и Кальмана с соседних улиц, находившиеся во дворе в это позднее время, тоже расходились: весёлый смех, голоса ещё долго раздавались в тёплой ночи Одессы.
              Повзрослев, Шульман уже никогда не испытывал того близкого к помешательству восторга, какое испытывал в детстве на балконе, слушая игру Бины и Хилика Зиммерфельдов. Вероятно потому, что овладел искусством заставлять других испытывать подобные чувства.
              О карьере скрипача он перестал мечтать уже в первом классе, когда вся семья и родственники собирались в большой комнате, рассаживались на стулья, диван и кресла, а он, стоя в центре на низенькой скамеечке, прижав подбородком скрипку, готовился музицировать.
              Это был очень важный момент, так как многие в роду Шульманов считали себя потомственными музыкантами. Поэтому, прежде чем он начинал играть, бабушка, на которой лежала вся ответственность за исполнение Лёвчиком той или иной прелюдии, снова и снова подходила к нему и шёпотом, чтобы никто из присутствующих не слышал, напоминала, как надо держать скрипку. И он, следуя её совету, брал скрипку так, что пальцы левой руки, находящейся под нижней декой инструмента, перпендикулярно ложились на струны, а глаза его были прямо устремлены на гриф.
              - Не опускай скрипку на плечо, – очередной раз тихо повторяла бабушка, – и дай кисти упасть, когда возьмёшь смычок: пальцы сами примут нужное положение.
              - Мне бы подушечку, – просил её Лёвчик, имея в виду маленькую подушечку, которую во время домашних занятий подкладывал под деку скрипки.
              - Забудь эту привычку и не позорь бабушкины седины, – шептала Сара Янкелевна, сверкая чёрными глазами из-под толстых линз очков. – И держи скрипку высоко, не упирайся в неё так сильно подбородком.
              Затем она садилась на свой стул, самый ближний к Лёвчику, и кивала ему, давая понять, что можно начинать играть. И если при первых звуках в это время со двора доносился серебристый смех мадам Яполутер или пение Варды Глауберман, у которой был необыкновенной красоты голос, такой, что весь двор всегда просил спеть её на бис и очень долго переживал, что Варда не пошла в оперные певицы. Так вот, когда Лёвчик начинал играть на скрипке, а в это самое время с улицы доносились голоса, бабушка выходила на балкон и, окинув строгим взглядом соседей, негромко, но так, что все, конечно, слышали, произносила:
              - Тихо, играет Лёвчик!
              Эти три простых слова с волшебной силой действовали на всех. Успокаивали мадам Лебедянскую с Дуськой. Даже дворника дядю Вову, если тот был пьян и становился не в меру криклив.
              В такие минуты Лёвчик готов был вместе с ненавистной ему скрипкой провалиться сквозь землю, но приходилось стоять на скамеечке и, сжимая пальцами смычок, музицировать. И тут происходило то, что происходило почти всегда.
              - Иоахим держал смычок вторым, третьим и четвёртым пальцами, – слегка небрежно бросал кто-нибудь из родственников. И добавлял: – Часто поднимая первый палец.
              - А Изаи держал первыми тремя пальцами и поднимал мизинец, – показывал свою осведомлённость кто-нибудь ещё.
              - Не слышал насчёт Изаи, – вступал в беседу другой, – а вот Сарасате держал смычок всеми пальцами и, говорят, обладал превосходным тоном.
              Казалось, мужеству и терпению Лёвчика, не было предела, как терпению и мужеству всех тех, кому приходилось его в это время слушать, ибо игра его изобиловала такими пережимами и фальшью, такие наигрыш и искусственность сквозили во всём, что не выдерживала даже болонка Дуська. Если её звонкий с подвывом лай сливался с ноющими и тоскливыми звуками скрипки, Лёвчик был только рад: он знал, что мучениям его осталось длиться недолго.
              Окончательно он расстался со скрипкой, когда не стало бабушки. Она умерла через неделю после своего восьмидесятилетия, вслед за дедом. Юбилей отмечали пышно. Лёвчик помнил тот, последний, день её рождения очень хорошо. Сара Янкелевна вышла из своей комнаты к гостям в чёрном нарядном платье и села во главе стола. Выслушав поздравления в свою честь, бабушка попросила Лёвчика налить рюмку её любимой настойки и сыграть на скрипке что-нибудь весёлое, сказав, что этот её день рождения последний. Все замерли в недоумении.
              - Бабушка, почему ты так говоришь? – спросил он.
              - Лёвчик, – ответила она, – мои папа и мама, брат и сестра умерли в восемьдесят лет. Мы, Шульманы, живём до этого возраста».
              И Лёвчик ей играл вальс Штрауса. Так играл, как, наверное, не играл никогда в жизни. Он играл и плакал, зная, что играет бабушке последний раз. Крупные слёзы, текущие по его щекам, казалось, воспламеняли его сильнее и сильнее, унося душу на невиданную ему высоту вдохновения. А бабушка, опьянённая его музыкой более чем вином, слушала с таинственной и потусторонней улыбкой. Через неделю её не стало.
              На какое-то время её заменила папина сестра, с которой они часто бродили по старому центру Одессы. Тётя Роза водила его по набережной, всё чаще останавливаясь, словно прощаясь, у знаменитого памятника Дюку – герцогу Ришелье, любуясь жёлто-белыми фасадами вековых зданий. Именно от тёти Розы Лёвчик узнал, где жил знаменитый сионист Владимир Жаботинский: его дом с выгнутыми наружу коваными решётками на окнах находился на улице Бабеля, которую тётя Роза почему-то называла Еврейской. А скоро не стало и тёти Розы.   
              Об актёрском же поприще он перестал мечтать уже в третьем классе, а в седьмом сделал окончательный вывод, несправедливо полагая, что его неказистая внешность вряд ли позволит достичь серьёзных успехов на сцене. Именно несправедливо: хоть фактура Лёвчика, с его точки зрения, не располагала к амплуа героя-любовника – толстые щёки, нездоровая полнота и некоторая неуклюжесть, – живой ум подростка, природный дар перевоплощения выдавали в нём натуру колоритную, личность исключительно артистичную. Но играть в школьной самодеятельности сплошь гоголевские персонажи, которые у него получались очень даже неплохо, ему не хотелось. Быть может, поэтому он недолюбливал творчество русского классика, героев коего в большинстве своём видел «уродами с перекошенными рожами».
              Поступив после школы в Одесский государственный университет на филологический факультет и закончив его с Красным дипломом, Лёва Шульман отправился покорять Москву. Это было в тот год, когда умер отец.
 

Глава четвёртая

КРЕМЛЁВСКИЙ ПСИХОЗ

              День прошёл относительно спокойно. Даже «ломка», когда Плахов испытывал физические страдания – всё тело ныло и его конечности сводило корчами так, что если б не вынужденная изоляция, к которой его принудил Иорданский, Антон Глебович непременно напился бы, – даже при таких мучениях, обычно длившихся без похмелья неделю и больше, полковник теперь испытывал что-то вроде облегчения.
              В комнате висело большое зеркало. Плахов встал с кровати и подошёл к нему. Опасливо, словно уже не сомневаясь, оглядел себя. Ему казалось, что за эти часы неспокойного и безумного сна, этого гнетущего до оцепенения ужаса он состарился на несколько лет. И был немного удивлён, не обнаружив на лице каких-либо заметных следов предполагаемой перемены. Вернулся к постели и снова лёг. 
              Постепенно место ночным видениям уступили реалии. Разговор с Иорданским о страшном призраке, конечно, не выходил из головы, но обыденность, мысли о жене одержали верх. Плахову не терпелось знать – что с ней? В курсе ли она – где он, что с ним? И какие действия предприняты по её безопасности?
              Несмотря на все заверения Иорданского, что Нине Петровне ничего не угрожает и она в полной безопасности, Антон Глебович добился-таки с ней разговора по сотовому телефону.
              - Только недолго, – набрав номер и давая Плахову мобильник, предупредил хозяин дома. Сыщик более с удивлением, нежели с недоверием, заглянул ему в глаза.
              - Берите, берите, – Эраст Фёдорович вложил трубку в ладонь Плахова, – у вашей жены такой же.
              Не успел Антон Глебович поднести телефон к уху, как услышал знакомый выкрик Нины:
              - Аллё!.. Алле!.. Не слышно!..
              - Нина, это я, Антон! – тоже выкрикнул Плахов.
              - Говорите тише, – сдвинул брови Эраст Фёдорович. – Можно хоть шёпотом, она вас всё равно услышит.
              Плахов кивнул, дескать, понял.
              - Нина, с тобой всё впорядке? Ты где? – спросил тише.
              - Со мной всё впорядке, – на ровный тон перешла она. – Я всё знаю. За меня не волнуйся. Я в пансионате. Очень хорошем.
              - Где? В каком?
              - Не знаю. Я на ресепшене. Оформляюсь и пойду на пляж. И… – она и вовсе перешла на шёпот: – Здесь столько охраны!..
              - Ты только ничего не бойся, – зачем-то стал её успокаивать он.
              - Я ничего не боюсь, – ответила она, и голос её неожиданно дрогнул: – Ведь ты меня в случае чего спасёшь…
              - Нина!.. – ему показалось, что она всхлипнула.
              В этот момент связь прервалась.
              - Зачем вы это сделали? – глаза полковника зло сверкнули: только по указанию Иорданского могла прерваться связь.
              - Печётесь о безопасности супруги, а позволяете себе неосторожность так долго с ней говорить, – холодно бросил Эраст Фёдорович.
              Антон Глебович вдруг вспомнил о «прослушке»: ведь хорошо оснащённая служба безопасности могла не только слышать их разговор, но и записывать его. Кроме того, могла определить место нахождения Нины.
              Подобное опасение, вероятно, отразилось на его лице.
              - Не волнуйтесь, – успокоил Иорданский. – Всё под контролем. Но лучше судьбу не испытывать. Посему верните-ка мне телефон. Вам он пока что не нужен. Когда понадобится, вы его обязательно получите.
              Плахов вернул мобильник. По крайней мере, в ближайшее время за Нину он мог не волноваться. А дальше – видно будет. Правда, ему показалось, будто она всплакнула. Но всё это женские сантименты, не более.
              Спал он почти до вечера, с перерывами, просыпаясь и снова куда-то проваливаясь. Спал без снов. Когда окончательно открыл глаза и посмотрел в окно – широкое, точно экран кинозала, и высокое – чуть ли не от пола и до потолка, то поразился увиденным. Солнце медленно склонялось к западу, заливая живописный хвойный лес кровавым заревом. Небо ослепительно горело под его золотыми лучами, пронизывающими всё окрест. Ещё немного – и дневное светило своим огненным диском коснётся верхушек сосен, опалит их, озарит последними лучами землю, реку, деревья, постепенно удлиняя их тени, с каждой минутой приближая вечерний час.
              Когда женщина средних лет, в ослепительно-белой блузе и накрахмаленной стильной пилотке, вкатила в комнату штатив  с капельницей, Плахов не сразу сообразил, что это новая медсестра, сменившая Зою. Он выпростал из-под лёгкого одеяла руку, приготовившись к процедуре.
              Ирина Сергеевна – так звали медсестру – приступила к своим обязанностям без дальних разговоров. Она, конечно же, всё делала так, как делала Зоя, но Плахову почему-то казалось, что у Зои манеры и движения были более изящными. И жгут Зоя накладывала иначе, нежнее, что ли. А эта даже вену прокалывала грубо. Когда же в шприце появилась кровь – признак того, что медсестра всё сделала правильно, – Антон Глебович отвернулся и который раз стал рассматривать чёрно-белую большую репродукцию Красной площади, висевшую над кожаным диваном. Вспомнил, что в каминном зале тоже есть похожая репродукция, но цветная, сделанная, скорее всего, недавно и в другом ракурсе.
              «У меня алкогольный психоз, – усмехнулся Плахов, – у Иорданского – кремлёвский».
              Проверив ещё раз капельницу, медсестра вышла, готовая вернуться по любому его требованию.
Небо за окном заметно теряло огнисто-золотой цвет; то, что ещё недавно было ярко-пурпурным заревом, становилось бледно-розовым. Краски делались всё темнее и контрастнее. Небо и земля уже казались залитыми густой остывающей кровью.
              Антон Глебович перевёл взгляд на репродукцию. На вершине московского холма широко раскинулась одетая в серую брусчатку Красная площадь. Центральный план занимала Кремлёвская стена, тянувшаяся между Спасской и Сенатской башнями. Слева, против Спасской башни, на спуске к Москве-реке, высился храм Василия Блаженного. У храма вырисовывался монумент на гранитном постаменте. Плахов ещё с детства, как любой школьник, помнил, что памятник этот был сооружён Минину и Пожарскому, сыгравшим решающую роль в освобождении России, поднявшим ополчение против польско-шляхетских интервентов. Теперь не каждый взрослый об этом знает.
              Близ храма Василия Блаженного – Лобное место. Но его на снимке не видно. Зато хорошо виден мавзолей: его строгое здание из полированного красного гранита и чёрного лабрадора возвышалось недалеко от стены, между двумя упомянутыми башнями. Именно на этой, нецветной, фотографии Плахову мерещились красный и чёрный цвета.
              Вокруг мавзолея – серебристые ели. Возле стен у входа и на парапете Антон Глебович представил венки и цветы, которых на снимке не видно, как не видно могил с надгробными бюстами, находящимися за мавзолеем. Но всё это можно довообразить. Как и невысокие изумрудно-зелёные прямоугольники по обе стороны от них – братские могилы первых партийных работников. 
              Над храмом Василия Блаженного, над Кремлём, над всем этим историческим великолепием, создававшимся веками, по небу плыли кучевые облака.
              К тому времени, когда процедура с капельницей была закончена и были приняты таблетки вкупе с какими-то рубиновыми капсулами, издёрганный за день Плахов почувствовал желание уснуть. Сумрак в комнате уже сгустился. Но воздух ещё казался прозрачным, и сквозь дрёму полковник ещё мог различать, как неудержимо небо и облака окрашивались в чёрное, создавая трагичную атмосферу, становясь всё грознее и воинственнее. Когда же в воздухе повисла густая завеса, окутывая Плахова со всех сторон, надвигаясь чем-то невообразимо-угрожающим и роковым, он провалился в глубокий сон.
              И снилась ему Красная площадь. Будто стоит он на балконе двухэтажного, уже знакомого особняка, чей фасад украшает шестиколонный портик коринфского ордера, и смотрит на Московский Кремль. И куда бы ни кинул он взгляд, всё хорошо видно: и храм Василия Блаженного, и Лобное место, стены и башни Кремля, словом, всё, всё, всё…
              «Как же так, – думает Плахов, – можно ли с Николиной Горы видеть Кремль? Да близко, в мельчайших подробностях?»
              Он чувствует: здесь что-то не так, что он находится во власти необычной стихии, подчинившей его волю. Но это его ещё не пугает.
              По бездонному освещённому солнцем небу над Кремлёвскими башнями, в сторону Николиной Горы, мирно и почти незаметно, как на фоторепродукции, что висит над кожаным диваном, плывут пушистые светлые облака. Воздух такой плотный, точно всё застыло, окаменело. Только слабый порыв ветерка, лёгкое дуновение коснулось затылка Плахова.
              Он оглянулся: в проёме большой полуциркульной арки стоял человек. Его монашеская одежда была изрядно поношена. Голову монашка покрывала скуфейка. Антон Глебович мог чем угодно поклясться, что знает его, что однажды с ним встречался, но вспомнить – когда? кто он? – был не в силах.
              «Проснусь, вспомню», – решил он, понимая, что спит, сознавая, что всё с ним происходит во сне.
              «Имея доступ к нашим душам во время бодрствования, демоны имеют его и во время сна», – сказал монашек, обращаясь к Плахову.
              Полковник не удивился: даже занятно было слышать и наблюдать – что будет дальше. Спросил:
              «Сам не демон ли?»
              «Не демон. Я – странник».
              Сказав это, слегка прихрамывая, он подошёл к Плахову и посмотрел вдаль.
              Ветер резким порывом сорвал на небе облака, висевшие почти неподвижно, и они, заслонив солнце, на глазах темнея, заполняя собой весь горизонт, с угрожающей быстротой стали надвигаться на Николину Гору. И вот уже сплошные чёрные массы, поглощая всё на своём пути, кружась и сталкиваясь с нарастающим шумом, насыщенные электричеством, испещрили первыми вспышками молний пространство, пронзая невидимую и недосягаемую высоту от небес до самой земли. И мощный удар грома потряс воздух.
              «Будто последние времена», – сказал Плахов, словно ждал этой грозы, смотря на неё как бы со стороны.
              «Забыли люди Бога, – перекрестился монашек, – вот природа и вопиёт против беззаконий и нераскаянности нашей».
              И верно, тучи и воздух, земля и ветры и все стихии точно сговорились и жаловались Богу, готовые исполнить Его веление, дабы совершить Суд Божий над нечестивыми людьми.
              «Слышишь, – снова произнёс монашек, – это от грехов людских стоном стонет мать сыра земля».
              Что-то зловещее надвигалось на Николину Гору, как будто чья-то тёмная воля, управляя такими же тёмными силами, готовила Николиной Горе и всем её обитателям страшную участь, обрекая на полное забвение.
              В какой-то момент Плахову показалось, что чёрные тучи, поглотившие всё на своём пути, несущиеся одна за другой в воющем разнузданном вихре, невиданным досель чудовищным ураганом задушат всё живое, погребут в страшном и отвратительном хаосе и лес, и поля, и особняк, и Плахова с монашком. И когда огромная чёрная туча, испещрённая молниями, настолько ослепительными, что полковник зажмурился, накрыла особняк, готовая раздавить его, Антон Глебович без сожаления подумал, что на этом свете его мучениям наступил конец. Ещё он успел заметить, как монашек перекрестил небо. И на мгновение время остановилось, а природа будто замерла, подчинившись чему-то (или кому-то) неведомому, в ожидании повеления чужой воли.
              Каково же было удивление Плахова, когда, открыв глаза, он обнаружил, что туча, до этого зависшая над балконом во всей грозной своей неподвижности, вдруг стала видоизменяться, с каждым мгновением всё отчётливее принимая форму боевого клинка, остриё которого вытягивалось в сторону, откуда пришёл грозовой фронт, постепенно двигаясь от Николиной Горы к городу, всё ещё погружённому во мрак.
              Цвет вырисовывающегося клинка постепенно приобретал иссиня-чёрный оттенок воронёной стали. Казалось, невидимая исполинская рука где-то там, над головой Плахова, держала этот громадный клинок, соединив Николину Гору и Кремль. Антон Глебович невольно посмотрел вверх, прямо над собой. В свинцовых массах несущихся туч его взору предстала фигура гигантского всадника на чёрном коне. Было похоже, что конь встал на дыбы, неся в седле грозный призрак ангела смерти, в руках которого сверкал холодный клинок.
              «Знамение Божие», – пронеслась мысль у Плахова, и он проснулся.    

 
Глава пятая

НЕВИДИМЫЙ РЫЖИЙ

              Одесса осталась в милом и далёком прошлом: ничто уже не удерживало в ней Лёву Шульмана. И хоть не стал он великим скрипачом, тем не менее, бабушку, как чуть раньше деда, а вслед за ними и тётю Розу с папой, унесли по Люстдорфской дороге, за Чумную гору, где находилось кладбище всех еврейских кладбищ – Третье.
              Хлопоты по переезду в Москву взяла на себя мама – Гипа Шаевна. Все попытки уговорить сына остаться в Одессе, жениться и завести детей Лёву только раздражали: он и слышать не хотел о такой банальной перспективе. Его манил театр. Он бредил им: во сне плакал и смеялся, пел и проигрывал целые сцены. Если б кто видел спящего Лёву кроме мамы, положа руку на сердце, подтвердил бы: это был самый настоящий театр одного актёра на грани безумия и гениальности.
              Используя связи свёкра и мужа, их знакомства, коих в столице обнаружилось немало, Гипа Шаевна, с «невероятным ужасом в душе» узнав, что сын поступил в ГИТИС, ещё усерднее занялась обустройством его московского быта. И хоть в чужой съёмной квартире было очень неуютно, а в самой Москве не хватало того неповторимого и близкого ей духа, какой был в их одесском дворе, она с завидной для её возраста энергией несколько раз в год мчалась из Москвы в Одессу, а из Одессы в Москву, везя ковры и хрусталь, антиквариат и любимую коллекцию сына – игрушечные автомобили, которую ещё начинал собирать муж.
              К тому времени, когда Шульман ставил свой дипломный спектакль, величавой поступью приближаясь к своему звёздному часу короля мюзикла, они уже купили кооперативную квартиру на севере Москвы. Вскоре он женился. Это был тот период его жизни, который вряд ли заинтересует читателя, ибо квартирный вопрос настолько запутан, скучен и пошл, что о нём лучше не упоминать. Ну кому интересен рутинный механизм обмена квартир? Никому. А женившись, Лёва занялся именно этим.
              Сначала съезжался с мамой своей дражайшей половины. Затем вновь что-то обменивали, делили и объединяли, пока, наконец, не купили огромную квартиру в центре Москвы. Разумеется, такую, какую хотел Лёва – с просторной светлой гостиной, где можно было бы устраивать репетиции. Но читателю это вовсе не интересно. Посему, не вникая в квартирный вопрос, устремим свой взор на Тверскую, к тому месту, где установлен знаменитый памятник Опекушина великому русскому поэту. Именно здесь в тот ветреный осенний день была назначена встреча Лёвы Шульмана с актрисой Авророй Миланской.
              Как всякий уважающий себя режиссёр Лёва не любил опозданий других, хотя сам позволял себе подобное нередко. В этот раз никто не опаздывал, просто он, вопреки правилу, пришёл на встречу раньше. Откинув полу плаща, достав часы, висевшие у него на золотой цепочке и спрятанные в карман жилета, под пиджаком, он подумал, что поступил очень легкомысленно, придя на несколько минут раньше, так как уже накрапывал мелкий дождь. От нечего делать, заложив руки за спину, он начал разглядывать памятник Пушкину.
              Надо сказать, что есть такая точка в каких-нибудь десяти метрах от постамента, на котором стоит скульптура, что если с неё смотреть поэту в глаза, окажется, что он тоже смотрит вам в глаза. Не зная об этом, Шульман по чистой случайности встал на то самое место. И к своему изумлению обнаружил, что Пушкин смотрит прямо на него.
              «Вот те раз», – подумал Лёва.
              - Вот те два, – услышал он в ответ, ощутив несильный толчок сзади.
              Оглянувшись, Шульман увидел круглого, словно колобок, рыжего гражданина в чёрном котелке, но, в отличие от себя, ростом маленького. Он тоже, заложив руки за спину, смотрел на памятник. На незнакомце был точно такой же плащ и так же распахнут. Из-под плаща выглядывали расстёгнутый пиджачок с пикейным жилетом и клетчатые брюки. Если б не бросающаяся в глаза неопрятность и откровенно нелепые, явно смешные предметы мужского гардероба, рыжего можно было принять за копию Лёвы Шульмана, только значительно уменьшенную. К тому же у Лёвы вместо обычного галстука была его любимая бабочка, у незнакомца же – яркий оранжевый галстук с золотой английской булавкой по зелёному полю.
              - Всё шутите, Лёва? – спросил незнакомец, покачиваясь взад-вперёд, переминаясь с пятки на носок. – Всё капустнички делаете?
              - Разве мы знакомы? – удивился Шульман.
              - За классику бы лучше взялись, – посоветовал рыжий, оставив вопрос Лёвы без ответа.
              - Да кто вы такой, позвольте узнать?
              И тут произошло то, о чём Шульман никому и никогда не рассказывал. Даже своей жене. Не рассказывал по той причине, что всякий раз сомневался: а было ли увиденное и услышанное им на самом деле или всё случившееся плод его фантазии, вызванной игрой воображения, то есть тем, к чему он всегда стремился, называя своё искусство «Великой иллюзией».
              Произошло же следующее. Коротышка, не обращая внимания на толпу прохожих и зевак, которых в означенный час здесь слоняется немало, подошёл к высокому гранитному постаменту, с неописуемой ловкостью взобрался на него и, слившись со скульптурой, а точнее, растворившись в ней, принял позу поэта. То есть правую руку заложил за борт сюртука, а левую тем же непринуждённым жестом, какой был у поэта, отвёл в сторону, держа в ней то ли шляпу, то ли котелок.
              Шульман зажмурился и, постояв так секунду-другую, открыл глаза. Скульптура продолжала глядеть на Лёву глазами невидимого рыжего. Более того, носок его левого ботинка, немного выдвинутого вперёд, как бы притоптывал, и казалось, поэт вот-вот сойдёт с постамента и спустится к Лёве.
              Зажмурившись повторно и выждав чуть дольше, Шульман вновь открыл глаза, надеясь, что наваждение исчезнет. Но ничего не изменилось: наклон головы скульптуры оставался прежним, а на Лёву был устремлён не грустный в глубокой задумчивости взор, а тот же насмешливый взгляд рыжего незнакомца. Но смотрел он так живо и участливо, что Лёва посчитал верхом неприличия дальнейшее своё молчание:
              - Вы ли это, Александр Сергеевич? – произнёс Шульман, не узнав собственного голоса.
              - Кто же, по-вашему, если не я? – услышал в ответ.
              - Просто не верится…
              - Лучше скажите: новогодний капустник в Доме актёра вы ставили?
              - Я, – ответил Лёва.
              - А кто писал?
              - Тоже я.
              - Так, так, так… – задумался невидимый рыжий, и на его лбу обозначились морщины. – Отчего же вы так грустны?
              Лёва, как и большинство всех смертных, не любил, когда к нему лезли в душу, а как человек определённого творческого склада не терпел вокруг себя сильных людей, оттого и не пускал к себе других режиссёров, придерживаясь мнения, что сначала надо создать своё, ну а там видно будет. Человек жёсткий, у которого лёгкая ирония мгновенно могла перерасти в сарказм, а безобидная шутка стать едкой сатирой, он на простой, казалось бы, вопрос лишь печально вздохнул: не хотелось говорить, что ничего не получается, что пятый по счёту его спектакль рубят на корню, что ему ничего не дают делать. Общение же со спонсорами…
              - А хотите, я вам дам денег на театр?
              Лёва никогда не любил у кого-либо что-то просить: зачем, если сами дают. И хотя ничего общего не имел со знаменитым персонажем Ильфа и Петрова, тоже чтил Уголовный Кодекс, понимая, что деньги, как манна небесная, с неба не сваливаются, а потому вопрос его был вполне резонным и логичным:
              - На каких условиях?
              - Ни на каких. Дам и всё. На театр.
              Лёва удивился, но повеселел:
              - А где мы будем его открывать?
              - Ну, скажем… – снова задумался рыжий и повернулся всем корпусом в сторону центра, отчего ниспадающие складки его длинного плаща скрутились спиралью. – Допустим, там, – кивнул он, – в Большом Гнездниковском.
              - В Гнездниковском? – переспросил Лёва.
              - Знаю, знаю, – скривился в улыбке рыжий. – Считайте, я дал вам карт-бланш. И кому, как не вам, должно занять там помещение. Да вы просто обязаны его занять. По прямому наследству, так сказать, исторически…
              - Но…
              - Что ещё за «но»?! Вы же спите и видите себя в том подвальчике.
              - В качестве кого? – догадался спросить Лёва: вдруг они думают о разном.
              Искуситель ответил не сразу:
              - Конечно, классика – есть классика, – стал размышлять он, – но вас, наилюбезнейший Лев Давидович, насколько мне известно, сильно влечёт к сценическому мюзиклу, а из мюзикла песни не выкинешь – это его основной принцип.
              - Так-то оно так, но вообще-то я предполагал заниматься серьёзной мхатовской драмой, – признался он.
              - Предполагаемое, к сожалению, а то и к счастью, не всегда сбывается, – рыжий принял прежние формы и так же ловко, как до этого взобрался,  слез с высокого постамента и подошёл к Шульману. – Ваш предшественник тоже предполагал заниматься серьёзной мхатовской драмой. И что же…
              - И что же? – повторил вопросом Лёва.
              - Дорогой вы мой, – несмотря на свой маленький рост, коротышка обнял Шульмана по-приятельски, положив ему руку на плечо, – наидостойнейший Лев Давидович, прислушайтесь к совету специалиста по лишнему билетику: заканчивайте свои капустнички, эти не вполне здоровые межсобойчики… Заканчивайте. Да займитесь серьёзным делом. Ведь вы гений. Ге-ний. Хоть и не знаете об этом…
              У Шульмана чуть не вырвалось, что он знал это давно, догадывался о своей гениальности, но слова льстеца так нежно ласкали слух и самолюбие, что он сдержался.
              - Такие, как вы, – продолжал коротышка, прохаживаясь в обнимку с Лёвой возле памятника Пушкину, – рождаются нечасто. И пусть злорадствуют завистники, пусть ругают критики, вы сделаете невозможное. Ведь сделаете?
              - Сделаю, – не задумываясь, ответил Лёва.
              - Верю, – тут же подхватил рыжий. – Верю. Станиславский не поверил бы, а я верю. Сразу и безоговорочно.
              - А что же я сделаю такого невозможного? – вдруг опомнился Шульман.
              - Вы же понимаете: нельзя дважды войти в одну реку.
              - Чего же здесь не понять…
              - Так вот, вы – войдёте.
              - Хм…
              - Войдёте. А мне спасибо скажете.
              - Разве такое бывает?
              - Бывает. Ещё как бывает. Догадайтесь, кто чаще всего любит петь?
              Лёва промолчал: отвечать на подобные вопросы было ниже его достоинства.
              - Артисты балета. Да-да. Но так, чтобы никто не слышал. И могу вас заверить: у некоторых очень неплохо получается. И у вас получится. Непременно получится.
              - Что именно? – насторожился Лёва.
              - Видите ли, – рыжий отпустил Шульмана, обошёл сзади и положил ему на плечо руку с другой стороны, – людям свойственно всё забывать. Особенно хорошее. Плохое же запоминается надолго. Так восстановим справедливость, воссоздадим то хорошее, что было в подвальчике Большого Гнездниковского. Повторяю, у вас всё получится.
              - Что получится-то? – не мог сообразить Лёва.
              - Вы такой умный, тонкий, в вас столько иронии, таланта, весёлости, вы такой начитанный, словом, интеллектуал, но смешной. Неужто не догадываетесь?
              - Гм… – только и смог он вымолвить.
              - Понимаю, когда вы учились, на некоторые театральные жанры существовал запрет. Не было кабаре, мюзикла… так?
              Лёва утвердительно кивнул.
              - Ну, это поправимо. И если не вы, то кто же?!. – заключил, восклицая, рыжий, словно ставя на данном вопросе точку.
              - Вы предлагаете мне роль шута? – обиделся вдруг Шульман.
              - Нет-нет, я ничего не предлагаю. Вопрос решён. Я просто ввожу вас в курс дела. Возможно, кому-то покажется, что моя идея, наипочтеннейший Лев Давидович, к большому творчеству не имеет отношения, что ж, ностальгия – неплохой способ управлять страстями и умягчать сердца.
              - Но вы говорили, что речь идёт о театре, о серьёзном деле.
              - Именно. Именно, наимилейший Лев Давидович, – коротышка вновь обошёл его сзади и опять положил ему руку на другое плечо. Со стороны казалось, что два приятеля прохаживаются в обнимку возле памятника, рассуждая о чём-то важном. – Речь идёт исключительно о театре. О театре-кабаре.
              - Я, конечно, извиняюсь… то есть, не подумайте, я не имею ничего против кабаре, к тому же я видел…
              - Нет, нет и нет! – бесцеремонно оборвал его рыжий. – Авторитетно заявляю: Боб Фосс здесь ни при чём! И зарубите себе на носу: в кабаре никакой глубины быть не может и не должно. Зачем стараться совместить несовместимое?
              - Я всеми руками, хотя… 
              - Не продолжайте. В России, наверное, считают, что Боб Фосс и есть Бродвей. Уверяю – это не так. Согласен, в его «Кабаре» невозможно забыть ни вульгарных певичек, ни церемониймейстера-конферансье, ни даже зелёный маникюр ноготков Салли, но в его фильме кабаре является причиной деградации личности. А это уже с позиции нравственности недопустимо. Надо тоньше, тоньше…
              - Помилуйте…
              - Не спорьте. Иная трактовка лишь для профанов. И пусть. Пусть! Не станем же мы с вами разубеждать зрителя и открыто утверждать, что в Веймарской республике, за два года до прихода к власти Гитлера, кабаре, в том виде, каком его показал Фосс, фактически занимается растлением общества и вольно или невольно способствует приходу к власти фашизма?
              - Я вовсе не это хотел сказать, – повысил голос Лёва, но лишь для того, чтобы ему дали высказаться.
              - Что же вы хотели сказать? – заглянул ему в глаза рыжий, от чего Шульман заметно смутился.
              - Поймут ли? – вымолвил он. – И пойдут ли?
              - Чтобы привлечь публику, все средства хороши, – невозмутимо ответил коротышка, похлопав собеседника по плечу.
              - Все ли? – засомневался Лёва.
              - Все! – твёрдо ответил льстец. – А впрочем, мне ли вас учить: побольше русского глубокомыслия и еврейского юмора – и дело будет в шляпе.
              - Это не так просто.
              - Ви не знаете, как надо шутить? Я вас умоляю, – с родным для Шульмана акцентом выговорил рыжий.
              - Не смешно, – опять обиделся Лёва.
              - С вашими мозгами и фантазией, многоценный Лев Давидович, – не унимался коротышка, –  зритель окунётся в такие незабываемые исторические события, увидит такие великолепные картинки прошлого, которые, убеждён, уже начинают будоражить ваше богатое воображение. Только помните: кабаре – это музыкальный спектакль, где песни помогают развитию сюжета, а не сами по себе. И запомните: это будет пьеса, которой никогда не было.
              Рыжий отпустил Лёвино плечо, видимо, собираясь зайти с другой стороны, но прошло мгновение, другое… Шульман резко обернулся и лицом к лицу столкнулся с Авророй Миланской. От неожиданности даже отпрянул.
              - Что с вами, Лев Давидович?
              - Простите… так неожиданно, – растерялся он.
              - Но вы сами назначили мне здесь встречу, – удивилась актриса.
              - Конечно, конечно… – собрался с мыслями Лёва, предлагая Миланской взять его под руку. Шульману вдруг захотелось пойти в синагогу. Он взглянул на часы: до захода солнца оставалось ещё много времени, и можно было успеть ко второй молитве.


Глава шестая

И СОН В РУКУ

              Пробуждение Плахова было лёгким и безболезненным. Недомогание и слабость ещё имели место, но теперь он чувствовал себя намного лучше, нежели прошлой ночью, в предрассветные часы. Когда открыл глаза, первым, кого увидел, был отец Василий, прикорнувший на кожаном диване, под репродукцией панорамы Красной площади. Стоптанные его сандалии стояли возле дивана, сам же монах, уронив голову на жестковатый валик, поджав под себя ноги, укрытые подрясником, дремал.
              Когда Плахов пошевелился, приподнял голову и отец Василий. Неожиданному присутствию в комнате постороннего сыщик вовсе не удивился. Они сразу узнали друг друга. В том, что именно отец Василий являлся ему во сне, Плахов уже не сомневался. Подумал даже, что так, наверно, и должно быть.
              Застигнутый врасплох монах быстро, но без суеты, поднялся и стал обуваться. Надев сандалии, оправил на себе одеяние и перекрестился на образа. В ту же минуту в комнату вошёл Иорданский с газетой в руке. И вновь синхронность происходящего не показалась Плахову случайностью.
              Осведомившись о самочувствии гостей, Эраст Фёдорович дал понять, что беседа предстоит серьёзная. Отец Василий снова присел на диван. Иорданский молча дал ему газету, придвинул стул и сел так, чтобы видеть лица присутствующих.
              - Читайте, где отмечено, – сказал монаху.
              Тот нашёл глазами указанный текст, но прежде чем прочитать, посмотрел на издание.
              - Это же наша «районка».
              Эраст Фёдорович кивнул.
              По мере того как отец Василий читал, лицо его мрачнело.
              - Не ведают люди, что творят, – сказал только.
              Плахов привстал на койке. Отец Василий протянул ему газету.
              - Убит Григорий Вениаминович Лютиков, пенсионер, житель посёлка Лесное… – полковник оторвался от текста. – Знакомая фамилия.
              - Григорий был прихожанином обители, – ответил монах. – Не пропускал ни одной службы. Исповедовался у меня, – и, перекрестившись, добавил: – Да простятся ему все его прегрешения.
              - Погодите-ка, он, кажется, имел отношение к событиям трёхлетней давности, – стал припоминать Плахов.
              - Да, это тот самый Лютиков, который видел предполагаемого преступника за день или два до убийства архимандрита Софрония, – подтвердил Иорданский.
              - Почему же его сразу не убрали? Зачем понадобилось ждать три года? – Антон Глебович свесил ноги с койки, взбил подушку и подложил под спину, привалившись к стене.
              - Тогда многих не убрали, – Эраст Фёдорович поднялся со стула и прошёлся по комнате. – И, как я полагаю, на то были причины.
              Гости переглянулись.
              - Безусловно, основная причина – вы, полковник, – ответил Иорданский. – Если б тогда стали убирать одного за другим опасных свидетелей, дело вряд ли удалось бы быстро закрыть. Оно бы росло как на дрожжах, не так ли?
              - Я и сейчас утверждаю, что убийца… или убийцы не найдены, – произнёс Плахов.
              - Вот-вот… а так и убийца найден, и дело закрыто.
              - Думаете, начали убирать свидетелей?
              - Ничего я не думаю, – проворчал Иорданский. – Их давно убирают. Два года назад от сердечной недостаточности скончался в тюремной камере некто Самосуд…
              - Постойте-постойте, – прервал его отец Василий, – не Мартимьян ли Мартимьяныч, наш трудник?
              - Да.
              - Предполагаемый убийца, – вспомнил Плахов.
              - Суд решил, что он – настоящий убийца, – сказал Иорданский. – Хотя на шее Самосуда были обнаружены частицы изоляционного полимера. Убеждён: он задушен электрошнуром.   
              - Думаете, его убрали?
              - Повторяю: не думаю, а убеждён. Идём дальше. Полгода назад в собственной квартире нашли повешенным охранника монастыря. Судмедэкспертиза с самого начала подтвердила самоубийство. Мотивы? Пожалуйста: якобы жену ревновал к любовнику. Мои люди проверили: на момент, когда охранник наложил на себя руки, никаких любовников у его жены не было.
              - Так она вам и призналась, – усмехнулся Плахов.
              - Антон Глебович, – холодно произнёс Иорданский, – вы не дооцениваете моих людей. Если б на тот момент у супруги жертвы было бы несколько тайных любовников, она бы рассказала о каждом: где, когда… короче, поверьте на слово.
              Эраст Фёдорович прошёлся и сел на стул:
              - Мы, разумеется, подбросили районной прокуратуре кое-какие факты, но дело, к сожалению, не получило дальнейшего продолжения: его прикрыли, как и множество других, подобных ему. У вас это называется «висяк». Так?
              - Так или не так… – развёл руками Плахов, – время суицидов. Сейчас на это можно списать что угодно.
              - Именно! – хозяин выпрямил спину, повёл плечами: ему явно не сиделось. 
              - Получается три жертвы, – подытожил сыщик.
              - Не уверен, – Иорданский коснулся взглядом отца Василия.
              Лицо монаха мгновенно посерело.
              - Всё в Божьей власти, – произнёс он тихо, и рука его взметнулась для крестного знамения.
              - Простите, отче, не хотел вас напугать, – успокоил его Эраст Фёдорович, – к вам мои слова не имеют прямого отношения. К тому же сейчас, да и тогда, вы вряд ли представляли для них существенную опасность.
              - Кого вы имеете в виду, говоря о «них»? – спросил Плахов.
              - Скоро узнаете.
              - Кто же четвёртая жертва? – всё же поинтересовался отец Василий.
              - Отче, вы мне казались более прозорливым.
              - Господи!.. – вымолвил он. – Кто же на такое решиться-то мог?! Кто же кары-то Божьей не боится?! Кто душу-то свою окаянную на муки вечные обрёк?!.
              Антон Глебович, слушая восклицания монаха, с недоумением ждал объяснений.
              - Да, отче, я не исключаю, что старцу Антонию отойти в мир иной могли помочь. Возможно, и не желая того…
              Открылась дверь, и в комнату, не постучав, вошла медсестра Зоя, вкатив медицинский столик. Сегодня была её смена, и, по всей видимости, она собиралась ставить Плахову очередную капельницу.
              - Сколько ещё понадобится таких процедур? – спросил Иорданский.
              - Точно не помню, надо посмотреть, – ответила Зоя.
              Раздосадованный, что беседу придётся прервать, всем своим видом выказывая недовольство, Эраст Фёдорович вышел.
              - Мне тоже выйти? – поднялся с дивана отец Василий.
              - Как хотите, – дёрнула худенькими плечиками Зоя, – мне вы не мешаете.
              Монах снова присел на диван.
              Пока медсестра ставила капельницу, Антон Глебович успел кое о чём вспомнить и кое-что обдумать. Собственно, тогда, три года назад, когда по приказу генерала Резепова он выехал к месту происшествия, то после его осмотра и полученной информации ему что-то подсказывало: расследование отнимет много времени и с ним у него будет сплошная нервотрёпка. И не надо было обладать особенной интуицией или сверхпроницательностью. Всё было гораздо проще, хотя, как это ни парадоксально, и значительно сложнее, чем воспринималось на первый взгляд. Плахов тогда ещё подумал, что преступление совершено человеком – одним или двумя, – изобличить которого будет очень трудно. 
              - Говорят, тело покойного президента исчезло, – негромко произнесла Зоя, наклонившись к Плахову, проверяя, надёжно ли зафиксирована под пластырем игла.
              - Что исчезло? Кого?.. – не понял тот, занятый своими мыслями.
              - Кого-кого… тело президента, что на Новодевичьем, из гроба исчезло.
              - Что за ерунду вы несёте, Зоя, – усмехнулся Плахов, – кто вам это сказал?
              - Да все говорят. И в газете читала.
              - Жёлтая пресса за деньги что угодно напечатает.
              - Не верите, тогда Иорданского спросите. Или вот его, – кивнула она в сторону монаха.
              - Даже не подумаю. Хотите, чтобы меня и впрямь за сумасшедшего приняли?
              - Я и подробности знаю, – интриговала Зоя.
              - Что же вы знаете?
              - А то: будто гроб выкапывали.
              - Там же глыба многотонная. И кто бы разрешил?
              - Кто-кто… догадайтесь с трёх раз.
              - Допустим. И что же?
              - Когда подняли гроб-то, крышку открыли, а там… – теперь и Зоино лицо скривилось в усмешке.
              - Да что вы, в самом деле… говорите.
              - А в нём, в гробу, бронзовый монумент Ленину. В головах будто бы ноги, туловище в ногах, а голова в серёдке.
              - Как же это?
              - Как-как, не знаю.
              - Вы, Зоя, больше никому об этом не рассказывайте. Смеяться будут.
              Медсестра опять дёрнула худенькими плечиками и обиженно поджала губки. Проверила ещё раз капельницу, убедилась, что система работает исправно, и вышла, оставив Плахова наедине с отцом Василием.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

                Горе пастырям, которые
                губят и разгоняют овец
                паствы Моей!
                Иер. 23, 1

Глава первая

ПИСЬМО С ТОГО СВЕТА

              «Всё повиновалось воле Распятого. Юлиан, прозванный Отступником, пытался воссоздать храм сионский, но огонь выходил из земли, пожигая рабочих, и землетрясение разрушало возводимые фундаменты…»
              Начальник отдела угрозыска районного ОВД Западного административного округа Москвы майор Жамкочян оторвал взгляд от тетради, исписанной размашистым почерком – то ли выдержками религиозного характера, то ли философско-историческими измышлениями, – и посмотрел на труп, лежащий на полу, до пояса накрытый простынёй. Предплечье мертвеца украшала цветная татуировка в виде слова ЛЕВИАФАН.
              Прибывшая на место происшествия – в студенческое общежитие на Ломоносовском проспекте – дежурная бригада, увидев, что здесь уже находятся оперативники из отдела Жамкочяна, для проформы отметилась и уехала. Сыщики же работали по полной программе: заглянули во все углы и щели комнат, обследовали ванну с туалетом и кухню, осмотрели шкафы и тумбочки, одним словом, обшарили всё, что могли, и уже заканчивали составлять протокол.
              Администратора этажа, средних лет женщину, обнаружившую труп и позвонившую в милицию, оперативники, сняв предварительно показания, отпустили. Сейчас давал показания однокурсник покойного и сосед по комнате Олег Мураш. Время от времени он растерянно поглядывал по сторонам, иногда устремляя свой взор на сотрудника из группы обработки электронной информации, лейтенанта Брагу. Сидя за столом, лейтенант просматривал компьютерные файлы, щёлкая мышкой.
              Тем временем судебно-медицинский эксперт осматривал тело. Санитары подъехавшей только что труповозки томились в коридоре и носилки не раскладывали, ждали указаний.
              - Ну, что? – поторопил медэксперта Жамкочян.
              - По предварительным данным, – поднялся тот с корточек, – похоже на самоповешение. Орудие самоубийства – этот электрошнур, – указал он на провод, привязанный к спинке двухъярусной кровати. – Смерть наступила примерно два часа назад. Точнее скажу после вскрытия.
              Майор открыл дверь комнаты и выглянул в коридор – сказать санитарам, чтобы выносили труп, и тут же лицом к лицу столкнулся со старшим следователем окружной прокуратуры Алебастровым.
              - Выносите, – махнул рукой Жамкочян, кивком головы поздоровавшись с Алебастровым.
              Санитары тут же вошли в комнату, проворно упаковали покойника в синий полиэтиленовый мешок, переложили его на носилки, и только их и видели.
              - Четвёртое самоубийство, – произнёс Алебастров, учащённо дыша: вероятно, он всё-таки спешил и от быстрой ходьбы успел запыхаться. Отдышавшись, он достал сигареты и похлопал себя по карманам, ища зажигалку. Но не нашёл. Майор молча достал свою и дал её следователю. Тот прикурил и вернул зажигалку. На этом их короткое «общение» закончилось.
              Жамкочян пролистал до последней страницы тетрадь и небрежно бросил её на тумбочку, туда, где она и находилась. Затем раскрыл студенческий билет. Ещё раз прочитал, точно хотел закрепить в памяти полное имя покойного: Хорохордин Александр Юрьевич. Московский государственный университет, факультет вычислительной математики и кибернетики. Всмотрелся в маленькую фотографию: ничего особенного – снимок как снимок, стандартный, такой теперь сделают в любой частной фотомастерской. Вгляделся повнимательней, словно надеялся найти в чертах лица самоубийцы связь с какой-нибудь сектой.
              «Что же мне так не везёт с этими студентами, – майор тяжело вздохнул, – четвёртый случай подряд. И ещё несколько человек в розыске».
              Сыщик уже имел кое-какую информацию о Хорохордине: родом он из подмосковного Чехова, двадцати лет, в квартире общежития проживал со своими однокурсниками, один из которых сейчас давал показания. Если б час назад Жамкочяна не вызвал лично начальник УВД округа генерал Зарудный, майор вряд ли б здесь появился. Вид у генерала был спокойный, внушительный и властный. Был он, как обычно, в мундире и при регалиях, полагая, что форма стимулирует подчинённых к соблюдению определённой субординации, тем самым укрепляя дисциплину. Но сегодня Зарудный сам нарушил субординацию, вызвав майора «через голову» его прямого начальства, сославшись на срочность и важность задания. Обещал Жамкочяну подключить к расследованию какого-то «волка», но кого – не сказал. При этом добавил, что с руководством районного ОВД он всё уладит. Так что, если б не приказ Зарудного, с которым Жамкочян негласно сотрудничал, в общежитии на Ломоносовском он ни за что бы не появился, ибо факт самоубийства налицо. А их за неделю в сводках столько проходит… И если начальник угрозыска лично будет выезжать на каждый вызов… Словом, пусть бы этим занимался следственный отдел по Никулинскому району, они уже ведут похожие дела.
              Майор украдкой покосился на следователя, мысленно упрекнув того за опоздание.
              - Юрик Вигенович! – лейтенант Брага, левой рукой приглаживая волосы, правой всё так же пощёлкивал мышкой.
              - Что там у тебя?
              - Висяками попахивает, товарищ майор.
              «Этого только не хватало», – предчувствуя недоброе, Жамкочян подошёл к лейтенанту и склонился у монитора. Брага ещё пару раз щёлкнул мышкой, увеличивая изображение, и на экране высветился следующий текст:
              «Ухожу из жизни добровольно. Причастен к убийству человека, а также к исчезновению ещё не менее семидесяти, которые, думаю, мертвы. Я работал на них два года. О. М. знает. Больше не могу. Другого выхода нет. Прощайте и не жалейте меня. Всё. За мной идут…».
              На этом текст обрывался.
              Жамкочян и Брага переглянулись. Алебастров, стоя за спиной лейтенанта, тоже смотрел на текст. Вытянув губы трубочкой, он выпустил сигаретный дым с таким многозначительным видом, будто хотел сказать: ну, что я говорил.
              «Да ни хрена!..» – разозлился на него майор, но вдруг поймал испуганный взгляд Олега Мураша, уже собиравшегося поставить подпись в протоколе, но застывшего с шариковой ручкой над бумагой и читающего текст на экране монитора. Шрифт был достаточно крупный и, без  всякого сомнения, парень мог легко его прочитать. И то, что он прочитал, повергло его в ужас: у молодого человека только что губы не дрожали. Так бледнеть, покрываться испариной мог лишь патологический трус или уличённый в тяжком преступлении. Конечно, не исключался и какой-нибудь другой вариант вселенского страха, о сути которого Юрик Вигенович ещё не знал. Так или иначе, юноша давал лишь обычные показания свидетеля… и вдруг такие метаморфозы… Это же как надо не уметь владеть собой! Подобное случается нечасто.
              В том, что Мураш понимает смысл текста, знает о чём там речь, Жамкочян не сомневался. Да и на лице студента читалось явное сожаление, что он не смог или не догадался уничтожить файл. Было очевидно, что буквы «О. М.», упоминающиеся в тексте, не что иное, как инициалы молодого человека.
              «Допрос необходимо провести немедленно, – решил майор. – Покуда парень в подавленном и растерянном состоянии, ему трудно будет изворачиваться и хитрить».
              Присутствие Алебастрова сейчас было не к месту: тот мог всё испортить. Но и медлить было нельзя.
              - Продолжай, может, ещё что найдёшь, – Жамкочян похлопал лейтенанта по плечу. Подошёл к Мурашу и пристально посмотрел ему в глаза. Тот аж вздрогнул, опустил голову и трясущейся рукой поставил дату и подпись в протоколе.
              - Олег Николаевич? – спросил его майор.
              Юноша утвердительно кивнул.
              - У меня к вам несколько вопросов. Пройдёмте туда, – указал на дверь кухни, – там нам никто не помешает.
              - Майор! – окликнул сыщика Алебастров. – Надеюсь, вам не надо объяснять, чем отличаются прямые улики от косвенных и как проводится опрос свидетеля?
              Жамкочян проигнорировал выпад, отлично понимая, что старший следователь прокуратуры крайне раздосадован и раздражён, возможно, даже взбешён, что он, майор, опередил его и теперь хочет допросить свидетеля без Алебастрова.
              «Ничего, в одной упряжке работаем, сам же потом спасибо скажешь», – решил Юрик Вигенович.
              В то же время он хорошо понимал: недетализированные, незакреплённые никакими другими доказательствами голословные признания мало чего стоят. Но сыщику было не до дипломатии: неожиданно появились серьёзные предположения, более того, подозрения, и эти подозрения необходимо было проверить. И немедленно. И если они, хоть малая их толика, оправдаются… что ж, коль не получит он санкцию на арест, то задержание Олега Мураша будет обосновано и законно. Что же касается алиби, презумпции невиновности, прав и обязанностей подозреваемого, – этим пусть занимаются адвокаты. А причинную связь и вещественные доказательства сыщики Жамкочяна найдут и предоставят с избытком, в лучшем виде, с горкой и выше. В конце концов парня можно будет просто дожать и получить от него официальные показания.
              Оставшись наедине с подозреваемым, прикрыв кухонную дверь изнутри, Юрик Вигенович прошёл к окну, встал к подоконнику спиной и ногой выдвинул из-под стола пластиковый табурет, усадив допрашиваемого так, чтобы свет падал на его лицо. Распахнул пиджак, достал из наплечной кобуры пистолет и переложил в карман брюк.
              Парень был ни жив, ни мёртв: мелко трясся всем телом.
              - Рассказывай, гадёныш, – наклонился к нему Жамкочян, – где, когда и кого вы убили?
              Вопрос был задан в лоб намеренно, но сыщик, кажется, перестарался. Бледное лицо допрашиваемого стало и вовсе белым, глаза, казалось, выпрыгнут из орбит. Он приоткрывал рот, как рыба, выброшенная на берег, пытаясь что-то ответить, но от страха только заикался, издавая невнятные звуки. Внезапно он покачнулся, и, если б Жамкочян вовремя не удержал его, парень грохнулся бы на пол.
              - Спокойно, Олег, спокойно, – перешёл на ласковый шёпот майор, поглядывая на дверь, – это бывает…
              Он придвинул табуретку с обмякшим на ней юношей к проёму между кухонным столом и холодильником и, сильно встряхнув за плечи, привалил Мураша спиной к стене. Затем налил в стакан воду и поднёс его к пересохшим губам. Зубы парня мелко стучали о стекло. 
              Сделав пару глотков, он начал приходить в чувство, взгляд стал осмысленным.
              - Вот и хорошо, – улыбнулся майор, вытирая носовым платком капли пота на его лице, – вот и ладненько, – говорил он, приглаживая ему волосы: так любящая мать ласкает своё родное чадо.
              - Я… его… не убивал, – сбивчиво, запинаясь на каждом слове, произнёс Олег, – это… Сашка… Хорохордин… я не хотел…
              - Понимаю, ты не хотел, – подыгрывал ему Жамкочян, – так сложились обстоятельства, ты находился под влиянием других людей. Ведь так?
              - Да, я был в его власти… И я не знал, ничего не знал…
              - Товарищ майор, – на кухню заглянул один из оперативников, капитан Родин, – Брага что-то нашёл, хочет вам показать.
              Юрик Вигенович на секунду задумался, вынул из кармана брюк пистолет и вновь положил его в кобуру. Одёрнул пиджак, застегнул на одну пуговицу.
              - Будь здесь, – приказал оперу, – не хватало, чтоб и этот… – строго посмотрел на Мураша, – чтоб и он фортель выкинул. – И уже тише у капитана спросил: – Диктофон захватил?
              - Так точно.
              - Что-то мне подсказывает, что он сегодня понадобится.
              В комнате, за спиной лейтенанта, нервно куря, топтался Алебастров.
              - Что там у тебя? – потеснил следователя сыщик.
              - Пока «мыло» разбирал, вот что нашёл, – Брага привстал, чтобы освободить майору кресло.
              - Какое мыло? – Юрик Вигенович усадил лейтенанта на место.
              - Сленг это: электронную почту, что по e-mail приходит, мылом называют.
              Всю страницу на экране монитора занимал текст с одной, беспрерывно повторяющейся фразой:
              «Я за тобой иду. Я за тобой иду. Я за тобой…»
              - Что-то не пойму, – почесал затылок Жамкочян, – тут сплошь «Я за тобой иду». Чушь какая-то. Ты меня для этого позвал?
              - Я подумал, это важно.
              - Подумал он… Хотя… погоди, погоди… – неожиданная догадка осенила Жамкочяна. – Мыло, говоришь. Ну-ка, скажи, можно узнать, кто отправитель? И когда была получена почта?
              Лейтенант щёлкнул мышкой.
              - Вчера отправлено. И принято вчера. А вот адрес отправителя, там, где стрелка. 
              Майор увидел набранную латиницей надпись: «lyutikov@mail.ru».


Глава вторая

О КОМ ГОВОРЯТ ШЁПОТОМ

              Владыка Исидор на своём бронированном «мерседес-бенц»  выехал из резиденции патриарха, что близ посёлка Переделкино, в угнетённом расположении духа. Ещё раньше, в первой половине дня, он побывал в Чистом переулке: в управделами Московской патриархии, где ему дали понять, что знают о многих его коммерческих сделках, которые, как ему казалось, держались в строгом секрете. Благо, викарий – свой человек, несколько упредил владыку. Но кто-то ловко «слил» компромат. Из канцелярии произошла утечка информации, коей тут же воспользовалась дотошная и продажная пресса. Это и понятно: журналисты хотят заработать, его же противники в епископате заинтересованы ослабить позиции Исидора в Синоде. Их всех владыка знает поимённо. Неясно другое: как произошла утечка, ведь, кроме узкого круга самых доверенных лиц, информацией никто не располагал. Значит, в его близком окружении завёлся «крот». Иначе объяснить происходящее нельзя.
              «Ох-хо-хо… – вздыхал владыка. – Господи, прости прегрешения раба твоего…»
              Теперь он ехал в свою летнюю резиденцию. Всякий раз возвращаясь к недавней беседе с его Святейшеством, владыка вспоминал их разговор в подробностях, анализировал: убедительны ли, весомы ли были оправдания, не сказал ли чего лишнего. Похоже, что сказал.
              Последние месяцы некогда апостасийная печать превозносила владыку как высокодуховного архиерея и мудрейшего политика, миссионера и яркого общественного деятеля, голос которого имеет большой вес не только в России, но и во всём мире. Хоть нимб над головой рисуй! И вдруг такой прокол…
              «Ох-хо-хо…»
              Исидор сидел туча тучей, выпростав из-под широких рукавов шёлковой рясы руки, перебирая чётки из чёрного жемчуга и закрыв глаза. Так он сидел минуты две. Затем снял с головы белый клобук и, оправив на нём сахарной чистоты шёлковые покрылья, бережно опустил на колени. Расстегнул верхнюю пуговицу и вынул с подзатылка туго скрученную косичку жидковатых белёсо-серых волос. Продолжая перебирать чётки, прислонил правую ладонь чуть ниже груди, чувствуя приятную тяжесть золотого креста и драгоценные каменья  архиерейской панагии. Подумал: стоило ли облачаться так торжественно? Ну, знал он о предстоящей встрече с патриархом. Что из того?..      
              Водитель и охранники, видя душевное нестроение хозяина, погружённого в тяжёлые мысли, старались не раздражать его своим присутствием, напряжённо молчали; как преданные сторожевые псы, готовы были по первому знаку выполнить любое его желание – лечь ли возле ног, растерзать ли первого встречного. Что угодно. Только б намекнул. Такова холопья доля.
              А думы владыки были мрачные. К тому же вчера повторилось примерно то же самое, что и два с лишком месяца назад, в мае, в канун праздника святителя и чудотворца Николая. Тогда, после всенощного бдения, в храме одного из старейших православных монастырей, разрушенного в советские годы до основания, но милостью Божией и молитвами Святых восстановленного из руин, иеромонах этой обители перед всеми собравшимися произнёс проповедь, в коей недвусмысленно обличил нечестие Исидора.
              С первых слов той, на первый взгляд, воистину благодатной и благотворной проповеди нельзя было заподозрить скрытых нападок, такого, что унижало бы достоинство и архиерейский сан, ибо богомудрый муж начал свою проповедь, как и водится, с жития Угодника Божия. Но постепенно речь монаха принимала обличительный характер, нападок становилось больше желаемого. Когда же, согласно тексту жития святого, чернец заговорил о первом Вселенском Соборе, на котором был принят Никейский Символ веры и где на очередном заседании святитель Николай, не стерпев богохульства Ария, ударил еретика по щеке, кое-кто из священного чина, до этой минуты молчавший, но устрашённый вольностью проповедника, стал роптать, увидев в его словах не только двоякий смысл, но прямую хулу на Исидора и крамолу.
              Сегодня же, во время встречи с патриархом, Исидор вдруг услышал от его Святейшества что-то похожее в свой адрес. И как ни оправдывался, что в доносах вражьих правдивых сведений и крупицы не будет, что в умыслах злых одни лишь вольные упражнения нечестивого ума, скверный осадок остался. К тому же бес подсунул большой соблазн и уцепил архиерея за самый язык: когда речь зашла о пощёчине, коей святитель Николай наградил еретика Ария, отвергавшего божество Христа и не признававшего Его Единосущным Отцу, Исидор высказал вслух то, что в другой раз ни за что бы себе не позволил:
              - Святитель мог бы договориться с Арием мирным путём. Епископы всё-таки, а устроили драку. Где же толерантность? Неполиткорректно как-то.
              Патриарх, глядя строго в глаза Исидору, ответил:
              - Иоанн Златоуст учит: если услышишь, что кто-нибудь на перекрёстке или на торгу среди народа хулит Владыку Христа, подойди и запрети. Если же придётся и побить его, не отвращайся – ударь его по щеке, сокруши его уста, освяти руку свою ударом.
              Но Исидора будто и впрямь бес подзуживал:
              - А была ли пощёчина? Ведь святителя даже не было в списках присутствовавших на Соборе.
              Ничего не ответил патриарх. Благословил молча и, опираясь на посох, удалился в свои покои. Но молчание его как раз и тревожило теперь Исидора, всякие нехорошие думы одолевали: «И зачем открылся в сомнениях? – корил себя. – Действительно ли посрамил богохульника чудотворец из Мир Ликийских, нет ли, какая разница… Не надо бы вслух. Ой, не надо… Ох-хо-хо…» 
              Исидор был лидером небольшой, но очень влиятельной части православного епископата, и отношение его к предстоятелю Русской Церкви, надо сказать, было непростое. Сегодняшний их «диалог» – явное свидетельство, что интриганы готовятся к новому витку борьбы за влияние внутри Церкви и Патриарший престол, ибо Исидор – один из вероятных преемников патриарха. Не удивительно, что, как всякий претендент на высокий пост, он за последние годы стал объектом нападок и оговоров. Впрочем, к этому владыке не привыкать. Сторонников же в Священном Синоде у него хватает. И хоть он знал, что главный его противник тесно связан с рядом влиятельных представителей спецслужб, а также с высокопоставленными чиновниками кремлёвской администрации, не ожидал, что события станут развиваться столь стремительно.
              «Ничего, скоро охоту зубоскалить всем отобью, – Исидор обдумывал уже ответный удар. – Решили, коль с властью якшаются, так уж и у Бога под мышкой. Как бы не так! На всех компромат есть. Да какой! В ногах валяться будете, молить, чтоб выкупить. Только накось, выкуси! – он не заметил, как сжался его кулак и машинально сложился в самую настоящую фигу. Понял это лишь по взгляду охранника, тайком наблюдавшего за ним. Нахмурившись, осенил себя крестом. – И денег хватит. Хоть и прибрал Господь двух славных спонсоров. Но на всё Его воля. А что олигархом зовут за глаза, так пусть их… всех куплю».
              Исидор был убеждён: для выживания у Церкви есть только один путь – стать полноправным субъектом на российском рынке. В противном случае она обрекает себя на тихое угасание. Альтернативы он не видел. К тому же такое идеологическое обоснование многих иереев устраивало. Об этом владыка знал и даже нарочно проговорился в одном из интервью. Но о том, что лично занимается бизнесом, – Боже упаси!.. Хотя бизнес у него был поставлен на широкую ногу, не говоря уже о мелкой хозяйственной деятельности. 
              Страстный автолюбитель, Исидор когда-то мечтал о собственном автомобильном заводике. И однажды мечта сбылась: в так называемой свободной экономической зоне было налажено лицензионное производство автомобилей известной западной фирмы. Разумеется, возглавлял совместное предприятие доверенный владыке человек. Зато появившуюся недавно в его епархии макаронную фабрику владыка опекал лично.
              «Ох-хо-хо, – снова невольно вырвалось у него. – Прессу, что ли, снова умасливать? Или хватит с них? Может, приструнить? Кое-кому бока намять? Совсем от рук отбились! А проповедников ярых, что народ мутят, монахов этих, выскочек – к ногтю!..» 
              Так думал Исидор, возвращаясь в свою резиденцию. Подобные мысли и настроения в последнее время постоянно посещали его, хотя речи он всегда произносил возвышенные и исключительно правильные:
              «Но есть, есть истинные пастыри, осознающие, кто более достоин или недостоин быть патриархом, – успокаивал себя владыка, – и они, эти истинные и добрые пастыри овец Христовых, не будут молчать пред лицом неправды и опасности, памятуя слова Спасителя: ,,Пастырь добрый полагает жизнь свою за овец. А наёмник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка и оставляет овец и бежит; и волк расхищает овец и разгоняет их,,».
              Примерно так намеревался Исидор закончить свою проповедь во время всенощной в ближайший четверг в Богоявленском Елоховском соборе и за мрачными думами не заметил, как подъехал к железным воротам своего большого дома.
              Первым, кого владыка встретил в просторных апартаментах особняка – прислуга, конечно, не в счёт, – были диакон Даниил Конев, облачённый в серый, почти до пят, подрясник с расстёгнутым воротом, и совсем молоденький, в новом стихаре, иподиакон Алексей, исполнявший обязанности келейника и секретаря. Оба сидели на диванчике и тихо беседовали. Увидев Исидора, встали.
              Даниил наглухо застегнул ворот подрясника, а скуфейку надевать не стал, зажал в руке, в которой находилась ещё и кожаная стильная барсетка. Служка смиренно опустил очи долу, ожидая указаний. Похоже, они уже давно дожидались возвращения архипастыря. Подойдя под его благословение, Даниил открыл барсетку и, вынув из неё сложенный в четверть файл со страницами текста, вручил владыке.
              - Что это? – усталый вздох Исидора выражал недовольство.
              - Распечатка вчерашней проповеди отца Василия, – ответил Даниил.
              - Ах, да, припоминаю, – было заметно, что владыка не совсем ещё оправился от досаждавших мыслей.
              - Желаете звуковую запись? Можно прослушать.
              - Нет, достаточно этого, – Исидор, прищурившись, окинул Конева недоверчивым взглядом: артист, мирянин в рясе – и только. И хоть тот давно уже был своим человеком в архиерейском доме, тонкие губы дьякона, словно искривлённые в ехидной усмешке, озадачили: «Одарит же Господь такой внешностью», – подумал Исидор,  позволяя ему следовать за собой.
              В кабинете по всему периметру – на стенах и над дверью на божницах стояли образа в сияющих золотом окладах, и пред ними горели лампадки. Служка помог владыке снять клобук. Расправив на нём покрывала, аккуратно поставил в застеклённый шкафчик, возле которого стояла специальная вешалка-манекен с наброшенной на ней мантией голубого бархата с ало-золотистыми скрижалями, накрытой от пыли прозрачным полиэтиленом. Отвесив низкий поклон, келейник удалился.
              Исидор прошёл к рабочему столу, находившемуся в красном углу под образами, и с облегчением уронил грузное тело в широкое кожаное кресло, откинувшись затылком на мягкий подголовник. Небрежным жестом, перебирая чётки, указал дьякону на стул, но не рядом, а в стороне: хоть доноситель и верный был пёс, скорый и хваткий, но, как говорится, не сажать же собаку за один стол с хозяином.
              Вынув из файла несколько страниц компьютерного текста, быстро пробежал глазами по первым строчкам и, постепенно наливаясь грозою,  начал читать медленнее: «…Что мы имеем на сегодня? Всё выше и выше ныне восходит такое «солнце», которое может испепелить всю нашу Церковь. Патриарх же должен иметь безупречное свидетельство о себе не только своих прихожан внутри Церкви, но и за её пределами, то есть всех людей, независимо от их вероисповедания…»
              Чем дольше владыка читал, тем жёстче становились складки на его мясистом лице, поперёк лба обозначилась глубокая морщина. Наконец, брови и вовсе сомкнулись:
              - Кто-нибудь остановил мерзавца?! 
              - Нет, владыка.
              Исидор в гневе швырнул страницы через стол, и они, разлетевшись, упали на длинноворсный узорчатый ковёр ручной работы.
              - Как отнёсся народ к проповеди?
              Дьякон понурил голову, исподлобья поглядывая на Исидора.
              - Только правду говори! Сам знаешь: таить – делу вредить! – предупредил строго.
              - Во время проповеди в храме стояла мёртвая тишина.
              - И только? – не поверил Исидор, пронзив дьякона взглядом инквизитора. – Правду говори! Детали! Каждую мелочь!..
              - На лицах многих прихожан читалось согласие, – понимая, что умалчивать может статься себе дороже, осмелился сказать правду Даниил, отведя взгляд. – Некоторые даже плакали, слыша такие смелые речи…
              - Смелые! – багровея, приподнялся владыка, опершись о подлокотники кресла. – Смелые, говоришь?!. – повторил грозно. – И это тоже смелые: «Церковь очистится от всей этой грязи!..» – процитировал проповедь монаха. – Это кто же грязь, позволь узнать?! И все молчали! Соглашались! Плакали от умиления!..
              - Вы сами просили говорить только правду, – испугался Конев, – понимая, что наговорил лишнего: в его потухших глазах вдруг проступили тоска и возраст.
              - Плакали от умиления!.. – не мог уняться владыка, приходя в ещё большее бешенство. – Ну-ка, дай последнюю страницу.
              Дьякон подобрал все разлетевшиеся листы, нашёл нужную страницу и положил её на стол.
              - Вот, – Исидор ткнул толстым пальцем в текст и начал зачитывать вслух: – «И всё бы не было так страшно, на многое, возможно, мы могли бы закрыть глаза, если бы не одно «но» – если бы не существовало угрозы Вере». И это ты называешь «смелые речи»! Это не смелые речи. Это бунт!.. – брызнул слюной владыка.
              Уставшая от козней врагов душа Исидора, похоже, достигла той стадии помрачения, когда любые доводы, даже самые веские, становятся неубедительными, хуже того – идут во вред; когда молитвы и слова о покаянии, о просветлении ума уже воспринимаются как препятствия на пути к достижению цели, а любое возражение только сильнее распаляет, вызывая неистовое бешенство. Да, темна стихия гнева.
              Дьякон, потупив взор, стоял бледный, сложив ладони на животе, и искусно возводил очи и шевелил губами, точно в молитве, не зная, что ответить.
              Прошло несколько минут, прежде чем владыка немного успокоился, поубавил свой гнев. Выдвинув верхний ящик письменного стола, достал из него свёрток, в котором лежали деньги, и бросил его поверх деловых бумаг.
              - Возьмёшь себе на расходы: там указано сколько. Остальное – отцу Илариону, он знает, как ими распорядиться.
              Конев с пониманием кивнул. Взял свёрток и спрятал его в барсетку.
              - Ступай, – разрешил хозяин.
              - Благослови, владыка, – наклонился земно Даниил.
              Исидор подал знак, чтоб тот приблизился. Не вставая, сложил персты щепотью и со словами «Господь да избавит тя от сети ловче, и от словесе мятежна» благословил, протянув руку для целования. Конев приник к холёной, по-бабьи пышной деснице пастыря.
              «Клеветник и провокатор – вот его истинное ремесло, – подумал о нём Исидор, разглядывая на темени дьякона намечающуюся плешь. – Такому палец дай – он кисть отхватит: продаст и по миру пустит».
              - Ну-ну… будет слюнявить-то, – отдёрнул Исидор руку и уже отсутствующим взором проводил Конева до двери. 
 

Глава третья

ВИСЯКАМИ  ПОПАХИВАЕТ

              Жамкочян увидел набранную латиницей надпись.
              - Читается, как «лютиков», товарищ майор, – сказал лейтенант Брага. – Очень похоже на фамилию.
              - Вижу, вижу, – задумчиво произнёс Юрик Вигенович. – Лютиков… Кто ты такой, Лютиков?.. Ну, да ладно, разберёмся.
              - Майор, – за спиной послышался голос Алебастрова, – вам не кажется, что вы действуете не в рамках закона.
              Жамкочян изобразил на лице непонимание и одобрительно похлопал лейтенанта по плечу, чтобы тот продолжал работать.
              - Что за допрос вы учинили на кухне свидетелю? По какому праву? У вас что, других дел мало?
              - Во-первых, никому и ничего я ещё не учинил, – закуривая, ледяным тоном ответил сыщик, – а во-вторых, я что-то не припомню, чтобы работник прокуратуры брал на себя функции адвоката. Разве мы не вместе, Сергей Натанович? Что-то я вас не понимаю.
              Все знали, что старший следователь окружной прокуратуры слыл среди коллег великим мастером версий. Словом, был такой дар у человека. По любому сложному делу Алебастров мог предложить столько их вариантов, причём взаимоисключающих, что сыщики просто диву давались. К тому же каждый имел все шансы быть единственно верным, который и следовало разрабатывать. 
              Может быть поэтому, обычные, казалось бы, слова майора, в общем-то, вполне закономерные, вдруг вызвали у Алебастрова непредвиденную реакцию, что-то вроде приступа удушья: как будто комок в горле застрял у следователя, а лицо, уши и даже шея побагровели. Он поперхнулся, стал откашливаться, ослабил стягивающий шею яркий галстук. 
              - Что с вами? – удивился Жамкочян.
              - Пройдёт, – почти шёпотом прохрипел тот и присел на рядом стоящий стул. – Астма. И давление… У меня это бывает. Не обращайте внимания.
              Откуда было знать сыщику, что старшему следователю окружной прокуратуры тоже было дано распоряжение «сверху». И если самоубийством Хорохордина Жамкочяну было приказано заняться в срочном порядке и «раскрутить на всю катушку», то Сергею Натановичу Алебастрову в не менее жёсткой форме из Генеральной прокуратуры было «рекомендовано» совсем обратное: сразу же, если даже что-то обнаружится, «за отсутствием состава преступления» дело студента тут же закрыть. В связи с чем Алебастрову теперь невольно приходилось выступать, как заметил майор, чуть ли не в роли адвоката. Что, разумеется, крайне неестественно и подозрительно для любого следователя прокуратуры. Короче говоря, произнеся вслух то, что напрашивалось само собой и, скорее всего, несло иронический подтекст, Юрик Вигенович, сам того не подозревая, попал в точку.
              - Думаете, будет толк? – спросил Алебастров, скрывая за простым вопросом личный интерес. – Ведь это всё бездоказательно. Мало ли что написал перед смертью наркоман или сектант. Что, впрочем, одно и то же. Сами же видели его татуировки.
              - Бездоказательно… – ухмыльнулся сыщик. – Парень, что на кухне, только что в убийстве признался.
              - Что-о?! – у Сергея Натановича вновь спёрло дыхание и отвисла челюсть. – Как…ком уб…бийстве? – стал заикаться он.
              - Ещё не знаю. Не успел…
              - Я должен при этом присутствовать, – потребовал Алебастров.
              - Пожалуйста, – не стал возражать майор, видя, что дело принимает и впрямь серьёзный оборот: он знал, события подобного рода часто разворачиваются очень стремительно, но заканчиваются таким застоем, такой непрекращающейся рутиной, что просто до тошноты, всю душу выворачивает. Но ничего не поделаешь: всё должно быть оформлено по закону. Хотя и приходилось этот же закон нарушать.
              Они прошли на кухню.
              Мураш, всё это время находившийся под присмотром оперативника, сильно нервничал. Юрик Вигенович выдвинул из-под стола ещё две пластиковые табуретки: одну – Алебастрову, другую – себе.
              - Ну-с, молодой человек, вы понимаете, что являетесь только свидетелем? – Сергей Натанович тучным своим телом подался вперёд, к допрашиваемому, как бы отстраняя его от сыщиков. – Что вы там в запальчивости нафантазировали товарищу майору?
              Юноша, не зная, как себя вести, затравленно смотрел то на Жамкочяна, то на другого оперативника, вдруг доставшего диктофон с явным намерением записывать разговор.
              - Мне кажется, у него сильнейшее душевное потрясение, реактивный психоз, – следователя явно привело в смущение появление диктофона и бегающие испуганные глаза юноши. – Может, адвоката хотите? – спросил его вроде бы в шутку Алебастров. – Сейчас, чуть что – сразу адвоката требуют, грамотные стали. – Скользнув по лицам сыщиков масленым взглядом, дескать, и впрямь пошутил, снова уставился на молодого человека: – Ну, так что же вы молчите?
              - Никого я не убивал, – наконец ответил Мураш слабым голосом.
              - Вот видите, – следователь облегчённо вздохнул, – он никого не убивал…
              - Не убивал, – повторил тот. – Это всё Сашка… Хорохордин. Он убил. Я только рядом стоял. Хотел удержать его… Я не знал…
              У Сергея Натановича снова отвисла челюсть: признание Мураша было для него как гром среди ясного неба: такого он уж точно не ожидал.
              - Свидетель не вполне адекватен, – косился Алебастров на диктофон.
              – Вы отдаёте себе отчёт, молодой человек? Вы в ясном уме?
              - Да, – подтвердил тот.
              Жамкочян, чувствуя, что следователь хитрит, тоже придвинулся к Мурашу и чётко, но пока без нажима, впившись в него взглядом, спросил:
              - Когда, где и кого вы убили?
              - На прошлой неделе… – и парень захныкал, как ребёнок.
              - Кого вы убили? – продолжал допрашивать сыщик.
              - Не знаю… мужика какого-то, пенсионер, кажется.
              - Где это произошло?
              - В Чехове… нет, под Чеховым…
              - В области?
              - Да, с Курского вокзала надо ехать. Там у Сашки родичи.
              - Ясно. Дальше.
              - Сначала у него были, ну, дома. Потом в монастырь поехали. От Чехова недалеко. Меня Хорохордин туда потащил. Он любил по монастырям и кладбищам шататься.
              - Для чего вы туда поехали?
              - Я же не знал… И не убивал я, не убивал… Сволочь он… – Мураша трясло, точно в ознобе.
              - Видите, он невменяем, – тут же засуетился Алебастров.
              - А по-моему, он вполне вменяем, – Жамкочян легонько, но достаточно чувствительно для астеничного юноши, ударил его по щеке. От внезапного удара тот зажмурился, сжался, заслонился руками. Затем открыл один глаз, второй, а когда понял, что больше бить не будут, успокоился и стал – весь внимание, готовый отвечать на любые вопросы.
              - Давай всё по порядку, – вежливо, но уже с нажимом, продолжал майор. – Когда вы поехали в монастырь?
              - Когда… Ну, когда-когда… – начал вспоминать Мураш, – за день до этого…
              - До чего до этого? – Юрик Вигенович почти вплотную придвинулся к студенту. – До убийства?!
              Мураш опустил голову.
              - На меня смотри, – Жамкочян двумя пальцами приподнял его голову за подбородок, заставив смотреть в глаза.
              - Да, за день… до убийства, – глаза Олега испуганно бегали. – Хорохордин получил откровение от демона.
              - Какого демона? – майор нисколько не удивился: подобных историй он уже наслышался.
              - Не знаю… не помню…
              - Не знаешь или не помнишь?
              - Н-не-е…
              - Даже не пытайся врать, – строго предупредил сыщик. – Как звали демона? Лютиков?
              - Н-н-е-ет, – самые простые ответы давались ему с трудом.
              - Ты уверен?
              Он утвердительно кивнул.
              - А Лютиков?
              - Это мужик, ну, которого мы… с Сашкой… но я не убивал…
              - Как звали демона? – повторил вопрос майор.
              - Не знаю. Он испанец. Кажется, Джо…
              - Джо?!
              - Да.
              - Как демон с вами связывался?
              - Никак.
              - Что значит… не морочь голову.
              - С ним не надо связываться.
              Больше всего материалист Жамкочян не любил околичностей и недомолвок, которые могли запутать всё дело.
              - Может, по телефону с ним связывались, по Интернету?..
              - Я же сказал, с ним не надо было связываться.
              - Ладно… Ты сам-то видел этого Джо?
              - Нет.
              - А кто его видел?
              - Сашка. Он Сашке бессмертие обещал. И указания ему давал.
              - Лютикова убить?
              - Да.
              - Зачем?
              - Как зачем?! Чтобы бессмертие получить. Об этом каждый мечтает.
              - Ты тоже?
              - Да.
              Жамкочян взглянул на капитана Родина, как бы спрашивая, записывает ли он на диктофон разговор, и, получив положительный ответ, посмотрел на Алебастрова. Тот, красный как варёный рак, привалившись бочком к кухонному столу, прижимал правую руку к левой стороне груди. Майору почему-то стало жаль его.
              - Может, на сегодня хватит? – уловив ноту сочувствия во взгляде Жамкочяна, попросил Алебастров.
              Юрик Вигенович достал сигарету, хотел было закурить, но вдруг раздумал и поднялся с табуретки:
              - Вот что, – обратился он к Мурашу, – пройдём-ка в комнату.
              - Зачем? – заёрзал тот.
              - Надо. Кое-что уточнить.
              За компьютером всё так же работал лейтенант Брага. Майор что-то шепнул ему, и он, щёлкнув мышкой, быстро нашёл файл с текстом «Я за тобой иду…».
              - Читал этот текст? – спросил сыщик Мураша.
              - Нет.
              - Что же так?
              - Пароля не знаю. Сашка всё в секрете держал.
              Жамкочян взглянул на лейтенанта: тот пожал плечами, дескать, может, правда, а может, и нет.
              - Как думаешь, что это означает? – продолжал спрашивать майор.
              - Что-что, – уставился в текст Мураш, – послание от убитого.
              - Кого именно?
              - Лютикова.
              - Откуда знаешь? Я же не говорил тебе, кто отправитель.
              - Хорохордин ещё вчера мне сказал, что получил по e-mail письмо от Лютикова… с того света. Что Лютиков за ним идёт.
              - Ты поверил?
              И тут произошло то, чего Юрик Вигенович не ожидал: губы Мураша растянулись в страшной улыбке, а глаза засверкали безумием:
              - Так вы не верите?! – грубо захохотал он. – Не верите!.. Может, вы и в бессмертие не верите?!.
              Его пытались успокоить, но он продолжал истерично хохотать. Но уже негромко. Затем и вовсе умолк, сотрясаясь тихой дрожью. Возможно, Хорохордин, мечтавший о бессмертии, испытал нечто подобное перед тем как сунуть голову в петлю. 
              «Что ж, если это и была шутка дьявола, – подумал Жамкочян, закуривая, – то для кое-кого она уже стала последней».
              - Если дело дойдёт до суда, – Алебастров тоже достал сигарету, – любой адвокат выберет линию умопомешательства подзащитного и вытащит его прямо из зала суда. Парню даже не надо имитировать состояние аффекта: временное помешательство налицо.
              - Это мы ещё посмотрим, – сыщику что-то подсказывало: стоит только потянуть за ниточку – и тут же сработает принцип домино.
              «И впрямь накаркал лейтенант: висяками попахивает». 


Глава четвёртая

ОДНИМ МИРОМ МАЗАНЫ

              После того как диакон Даниил Конев покинул владыку, Исидор тут же вызвал келейника.
              - Диакон… долго ли ждал?
              Служка взглянул на механические напольные часы в корпусе из красного дерева, что стояли в углу кабинета, ответил:
              - Часа два.
              - О чём говорили?
              - Он говорил. Всё больше ни о чём.
              - А ты?
              - Внимал.
              - И каково? – испытывающе взглянул на иподиакона Исидор.
              - Словесен муж сей и хитроречив.
              - Ишь ты! – улыбнулся владыка: ответ ему явно понравился. – А почему так решил?
              - Сладкогласен больно.
              - Разве это плохо?
              - Я не сказал – плохо. Но хорошо сложенные речи не должны быть очень приторными: от много сахара жди перца, – голос Алексея лился, точно ручеёк журчащий, так и хотелось окунуть в него лицо или омыться. Да и говорил он неторопливо, витиевато, подбирая каждое слово, отчего речь его казалась цветистой, как радуга, и притягательной.
              «Далеко пойдёт», – подумал Исидор. Вслух же сказал:
              - Минут сорок не беспокоить. Устал, хочу отдохнуть.
              - Окрошки, может, принести? Или квасу? Небось, как уехали, не трапезничали, – угодливо предложил Алексей, облив владыку небесным светом своих глаз.
              - Ванну принял бы, запрел что-то.
              - Почту будете смотреть?
              - Потом, потом, – зевнул Исидор, давая понять, что хочет остаться один.
              Когда служка вышел, нахлынули на владыку воспоминания, и кручина одолела очерствевшую с годами душу. Возможно, глядя на иподиакона, у которого вместо усов и бороды лишь пушок золотился, вспомнил он свою молодость, ибо начинал очень похоже. Звали его тогда Илюшей. И были чистыми его устремления и высокими мечты о монашеском подвиге. Были, были!.. Мечтал он об иноческой жизни строгой – в молитвах и постах. Об уединённой скромной обители, о скитском житье суровом где-нибудь в глухом месте, подальше от мирских соблазнов, в лесной трущобе, где немотно, как древние стражи, возвышались бы вековые сосны и ели; чтоб всякий дикий зверь бродячий был бы ему за брата. Чтоб без электричества и газа, без горячей воды и прочих удобств, до коих нынешние монахи охочи. Чтоб в келейке его были б только Псалтырь да Евангелие, чтоб свечи теплились и лампадка горела беспрестанно пред божницею; чтоб печурка да столешница с топчанчиком были, а вместо подушки какой-нибудь чурбачок, на который мог бы приклонить голову, дабы набраться сил для дальнейших трудов и подвигов.
              Ох-хо-хо… грехи наши тяжкие. И то грехи, что сладки, сладки были те мечты! Но не волновали тогда Илюшу они шибко – грехи те. И не волновало – будет ли его мучить летний зной нестерпимой жарой и жаждой, осенняя ли промозглость страшить простудой… или же зимние вьюги, заметая скит снегом, вгонят в унылость. Зимой даже лучше: Илье тогда казалось – верно, по молодости, – что в зимние морозы нести монашеский подвиг благодатнее, нежели в иное время года. Именно в зимние ночные часы, когда душа, трепещущая, как язычок пламени на поленце, именно в эти часы Бог ближе всего к тебе и переживает за тебя, падшего в грехе.
              Сколько раз видел он себя в келейке, у потрескивающей поленьями печурки, в образе пустынного инока, неустанно читающего священные книги при свечах, самоотверженно сражающегося за душу свою, превозмогая сон, изнуряя свою изнемогающую плоть, с Божьей помощью и в поте лица добывающего себе тепло и пропитание! Сколько раз представлял, как в зимнюю стужу выходит он из своего скита, прихватив топор и пилу, и, вглядываясь в небо, словно испрашивая у него, сверяясь с ним и советуясь, начинает счищать снег с поваленной ураганным ветром или срубленной лесины. Как затем, обушком сбив с коры вмёрзшую наледь, не переставая творить молитву, приступает к работе. И душистый аромат сосновых опилок с ядрёным морозцем приятно щекочет ноздри и бодрит, ублажая и смягчая сердце. Как, утомив себя тяжёлым трудом, отложив в сторонку пилу и топор, счастливый, разминая молодые натруженные мышцы, присаживается на колоду, дабы перевести дух. И по-детски мечтательно смотрит в заиндевевшую стынь оловянного неба, шаря по нему глазами, словно ожидая чуда, – улыбнётся ли Бог из заоблачной выси, рассеяв ледяную пыль.
              Исидор зябко повёл плечами, точно и в самом деле оказался на морозе, в стылом заснеженном лесу: «Господи, как давно это было!»
              Ох-хо-хо… мечты, мечты… они были ещё с вечерней школы, которую, надо признаться, так и не закончил. Ибо трудным был Илюша подростком. И если б не старший брат, в то время уже находившийся в лоне церкви, при митрополите Пафнутии, кто знает, куда бы завела кривая Илюшу. Именно по совету и протекции владыки, юноша, бросив вечернюю школу, поступил в семинарию. Правда, всего лишь два года и проучился там. Позвал его Пафнутий – Царство ему Небесное! – к себе иподиаконом. И пришлось Илье уйти из семинарии. А иначе, кабы закончил её, не пропустили б его в иподиаконы. Это уж точно – не пропустили бы. Зато карьеру Илья сделал блестящую. И если б не Пафнутий, ох-хо-хо… под его духовным водительством, под его миротворным словом возрос, учился «середе» и «пятнице», образовываясь, достиг святительского сана. Стал преподавать не только в семинарии, но и в духовной академии.
              Ох-хо-хо… Было, было… Такое было, что слёзы на глаза порой наворачивались, внутри щемило. Думал, что до конца дней земных, облачив себя в иноческие одежды, душу до чистоты небесной выбелит. А самое главное – верил. Верил! И когда послушнику Илье позволили принять постриг, более не стало Ильи Фёдоровича Нардова – он умер, ибо монах для мира – живой мертвец.
              Да, тогда он верил. Куда же всё девалось? Куда?! 
              Как только владыка подумал об этом, напала на него тоска. Да такая, душу разъедающая, что хоть лоб расшиби. Снял он с себя панагию и крест, прилёг на широкий диван, положил голову на пуховую подушку и задремал.
              Вернее, минут на пять всего лишь и забылся. И сквозь вязкий плен наваждения почудилось ему, что кто-то по кабинету ходит, будто шаги, приглушаемые толстым ковром, очень вкрадчивы, точно кошачьи. Приподнялся, стал всматриваться. Никого. Прислушался. И так как приёмную и кабинет разделяли двойные двери, Исидор приоткрыл внутреннюю и заглянул в тамбур: не прячется ли там кто-нибудь. Но в «предбаннике» никого не было. Наружная же дверь оказалась плотно прикрытой. Исидор шагнул назад и встал за косяком, укрывшись портьерой. И в это время из предбанника на ковёр упала тень и, приняв человеческую форму, без всякого, так сказать, на то позволения, точно у себя дома, стала прохаживаться взад-вперёд по кабинету.
              - Кто такой? Чего здесь шляешься?! – строго спросил Исидор.
              - Ба! Владыка! Нехорошо, мы же договаривались, – раздался укоризненный голос.
              - Кто такой?! – спросил ещё строже, окинув взглядом кабинет: не блазнится ли. Но на стенах, на божницах всё так же стояли образа и пред ними горели лампады.
              - Во-первых, здравствуйте, – словно ничего не произошло, учтиво  продолжал незнакомец и, приблизившись, протянул узкую ладонь в зелёной перчатке. Владыка грубо отстранил её.
              - Так-то гостей встречаете? – обиделся незваный-непрошеный.
              - Каких это ещё гостей?
              - Ну как же, как же…   
              Взгляд Исидора застыл в напряжении: в голове у него, где-то под корочкой больших полушарий, как будто что-то перемкнуло.
              - А, это ты, – произнёс владыка и, хотя гостя видел впервые, сам того не желая, кивнул ему как старому знакомому. – Зачем явился? Я тебя не звал.
              - Как это не звал!.. Очень даже звал.
              - Знаю, знаю, на совращение подослан. Только я тебя не боюся, – превозмогая испуг, слегка побледнел Исидор и взглянул на стол, где лежали панагия и крест. – Что ж, коль звал, заходи, потолкуем.
              - Благодарю, – сказал таинственный визитёр. Сел на диван, на котором только что отдыхал владыка, и закинул ногу на ногу. – Можешь взять то, на что смотришь, – бросил снисходительно.
              - Ишь ты! – усмехнулся Исидор, затворил плотно дверь и задвинул портьеру. – А я в толк не возьму: что это на меня уныние нашло. Так это ты меня в грех вводишь!
              - Уныние твоё – не моих рук дело: сам волен выбирать. Душа же твоя от множащихся волн греховных истончилась, разъела её ржа солёными пенами соблазна…
              - Что несёшь, бес?! – грубо прервал его владыка, не ожидая такого поворота.
              - Не спорь. В хартии всё записано.
              - В какой такой хартии?
              - Мне каждая худая мысль твоя известна, о делах уж молчу.
              - Прочь, вместилище греха! – Исидор второпях, а потому и небрежно перекрестился. Взял со стола крест.
              - Люблю тех, кто, крестясь, крест кладёт кое-как, – сказал гость.
              - А это мы сейчас посмотрим – любишь ли! – и, направив крест на посетителя, стал к нему медленно приближаться.
              Мэтр жёстко, ледяным пронизывающим взглядом посмотрел на Исидора и голосом, от которого архиерея всего затрясло, как от мороза, произнёс:
              - Кто ты такой?! Кто ты такой, чтоб меня крестом пугать?
              У владыки вдруг ослабли ноги, потускнев и упав духом, присел он на диван поодаль от незваного гостя и уронил крест на колени.
              - Не сердись, пастырь, – дружелюбно начал Теон, – но одними твоими усилиями меня не выгнать. Поститься надо и молиться, плоть угнетать – тогда мне бой.
              - Пощусь, строго пощусь, почитай круглый год. И молюсь ревностно, даже во сне молюсь, – страстно ответил Исидор, – не всякий монах способен к такому борению с плотью…
              - Ой ли? – жестом остановил его собеседник. – Твои речи, как угли раскалённые, уничтожившие тысячи людей, страшны не мне, а тем, кого по собственной прихоти ты этими речами вводишь в покорность и в бездействие. А кое-кого в прелесть и в блуд. – Мэтр пристально смотрел на Исидора, который, понурив голову, что-то соображал. – Не хотел я говорить тебе, владыка, но наперсный твой крест со святыней меня вынуждает сказать правду. Не ты ли духовным званием своим покрываешь творящиеся беззакония? Хочешь обложить народ новым налогом?
              - Так ведь в пользу церкви, – промолвил Исидор.
              - Епископами манипулируешь, компроматом пугаешь…
              - Чего Бог не позволит, того человек не совершит.
              - Думаешь, если станешь патриархом, обретёшь больше благочестия? Нисколько. Произойдёт лишь закономерная смена событий, то, что и должно произойти: утверждение обычных обстоятельств в данной ситуации.
              - Откуда тебе ведомо…
              - Мне всё ведомо, – не дал ему закончить мэтр. – И что мирян боишься – тоже ведомо. Ведь боишься. А сам спишь и видишь себя следующим патриархом.
              - Врёшь, сатана! – владыка, казалось, вдруг обрёл прежнюю твёрдость духа, даже ясность мысли, но под жёстким взглядом гостя снова поник головой.
              - Убери крест! – потребовал мэтр.
              Исидор, подчиняясь лукавой силе, накрыл крест полой рясы.
              - Так-то лучше, – ухмыльнулся пришелец. – А коль думаешь, что я вру, ответь: зачем телом дорожишь, холишь его?
              - Слаб человек, немощен, и как бы ни был велик душой, утробой живёт.
              - Охрана-то зачем?
              - Шатания людского много.
              - Уязвляться страхом треволнения не к лицу тебе, владыка, пользы не будет, – уже мягким тоном, почти ласково, произнёс мэтр.
              - Что же делать, коль супостаты одолевают? – не заметил, эх, не заметил пастырь, как вступил с гостем в доверительную беседу, попросив у него совета.
              - Бесстрашие – вот украшение будущего патриарха. Исправляй людей проповедью миротворческой и церковным наказанием. Покажи себя народу пастырем непреоборимым, ибо непостоянное не может устоять.
              - Козней тьма. Не только миряне, чтецы и певцы возбесились, но и церковники многие, священники с дьяконами, иноки… костят меня почём зря.
              - Сумасшедшие попы! – тут же уцепился за легкомысленно брошенный довод мэтр. – Клоуны, а всё туда же… только и норовят показаться красивыми.
              - Истинно! Истинно так! Только именем – пастыри церкви, а делом – волцы. Народ-то думает, что они духоносны, что они молятся за него, а они… жулик на жулике сидит и жуликом погоняет… – вдруг понесло владыку, и он вновь не заметил, как переступил очередную грань. – Народ же… он, как дитя малое, очень доверчивый, ничего в духовной жизни не знает, каждому слову священника верит: иного поставишь на приход, а он, к примеру, и Псалтырь читать толком не может, на Апостолах спотыкается, а всё туда же – вскочит на амвон и давай беса править. А народ – он же с радостью ложь вкушает. Как священник ему скажет, так и будет делать.
              - Вот-вот… – встал с дивана мэтр, взял стул за спинку и сел на него верхом, – скажут народу пойти в ад – и пойдёт.
              - Пойдёт, ещё как пойдёт. Бегом побежит… прямой дорогой.
              - А дорога-то – одними мантиями усыпана.
              - Что? – Исидор притворился, что не расслышал.
              - Любят, говорю, делать добро так, чтоб на виду, чтоб все о нём знали. Никто не тщится на небе награду получить, лишь бы здесь, на земле.
              - Правда твоя, – вздохнул владыка: сладко было слушать соглашателя, ой, как сладко! Внимать, вроде бы, искреннему, задушевному, омытому чистым пламенем голосу.
              - Конечно, моя правда, – убеждённо ответил мэтр, снимая перчатку. Исидор увидел с тыльной стороны его запястья густые рыжие волосы, похожие на шерсть.
              - Хорошо у тебя, – продолжал тот, сняв вторую перчатку. – Так хорошо, что ручки и ножки тебе обцеловал бы!
              Исидор напрягся: кровь в висках слегка запульсировала, точно молоточки затенькали. Наперсный крест, что прятал под рясой, вдруг начал жечь ляжку, напоминая о себе. В голове как будто стало проясняться.
              «Не припечатать ли крестом искусителя?», – осенило вдруг. И неожиданная эта мысль так понравилась владыке, что непременно захотелось утвердиться в ней, закрепить её делом. 
              - Что же держит тебя? – спросил Исидор. – Расцелуй. Или боишься меня?
              - Думаешь, я боюсь тех, кто о духовном много знает? Э-э нет, таких я не боюсь. Мне страшны те, кто знания эти во многих делах применяет. А ты и теперь не можешь решить – применить ли крест свой, что под рясой у тебя, – раскрыл уловку Исидора мэтр и, не давая ему опомниться, спросил: – Панихиды по неверующим служил али нет?
              Как и в начале беседы, владыка, сникнув и потускнев, вновь ощутил слабость и пустоту.
              - Вот видишь, и сказать-то нечего.
              - Кто их разберёт, – стал оправдываться Исидор, – верующие они – покойники-то… 
              - А памятники вместо крестов – не с твоего ли молчаливого согласия продолжают на могилах ставить? А фотографии умерших вместо икон?..
              - Почему же с моего?
              - Вспомни, какой сан имеешь!
              - Ты мне не указ! – возмутился Исидор, не замечая, как им ловко манипулируют.
              - Суров, суров ты, богомудрый архиерей, – как будто смягчился мэтр, разыгрывая спектакль. – На пользу ли? Зацветут ли цветы средь лютой зимы?
              - Суровость моя к преступникам заповедей Божиих, своих же овцев я люблю, как апостолы Сладчайшего.
              - И патриарха?
              - На патриарха многие злое строят, лестью от правды уводят. Я же не с патриархом враждую, а с непотребными советниками его, что вводят душу его в грех.
              - Суров, суров… а только злом одним цели не добьёшься и много не обретёшь.
              - Не по моей вине дела злом обернулись. А святейшему я всю правду сегодня сказал, – слукавил Исидор, не заметив надменно скошенного сатанинского взгляда, – то приближённые его своими недобрыми советами в непреподобные пути низводят. Когда же патриарх узнал о том, возрыдал со мной.
              - И скольких непотребных советников его ты за последние годы за штат вывел?
              - Крамольников! Крамольников!.. – кровью налился владыка.
              - Верю, верю… все только и любят беленькое да чистенькое. А ты посочувствуй ангелу падшему, вызови к нему интерес.
              - Крамольников из священного чина смирял, всячески увещевал, по-худому и хорошему, – пропустил мимо ушей вышесказанное владыка, – кого молениями, а кого и запрещениями. По достоинству смирял, не напрасно. Кто истинно каялся – тех с любовью принимал, а нежелающих к покаянию обратиться – проклятию предавал.
              - Антония не ты ли смирил?
              Исидору вдруг захотелось убежать, но все пути к бегству были отрезаны той же лукавой силой. И что тлело в самых дальних его мыслях, вдруг выскочило наружу:
              - Невольно! Невольно!.. – выкрикнул он, неожиданно признаваясь в тайном, о чём боялся даже подумать. Жиденькая косичка его расплелась, взмокшие от пота реденькие волосы спутались, слиплись на затылке и скулах. Растопырив пальцы, он вцепился ими в своё лицо, как будто хотел его разодрать, сорвать ненавистную маску своего предательского обличья.
              «Господи, помилуй мя!» – мысленно воззвал он.
              «Одним миром мазаны», – услышал в ответ жутковато-притворное воздыхание. Чья-то тень, ссутулившись, вползла за портьеру. Владыка не сомневался: кто-то невидимый спрятался за дверью, в предбаннике, наблюдая за ним.   

 
Глава пятая

ЗНАТЬ  БЫ,  КАКОМУ  СВЯТОМУ  МОЛИТЬСЯ

              Начальник районного угрозыска майор Жамкочян сидел в своём кабинете и хмуро смотрел на канцелярскую папку, куда были сложены рапорты и допросы, скопившиеся за последнюю ночь и минувшее утро. Его всё раздражало: и казённая рабочая обстановка, и пахнущее застоялой пылью помещение. Даже шумы, доносящиеся с улицы, действовали на нервы.
              «Сдать бы эту всю макулатуру к… пусть, кому интересно, читают… используют, когда приспичит. А ещё лучше – взять больничный лист, выпить стакан водки и завалиться спать».
              Сегодня в час дня, уже после утренней оперативки Юрика Вигеновича срочно вызвал к себе его непосредственный начальник генерал Бородин. В кабинете генерала собрались руководители следствия и розыскной работы. В «верхних эшелонах» пришли к выводу, что вчерашнее самоубийство в студенческом общежитии на Ломоносовском проспекте – лишь одно из звеньев в цепи других похожих самоубийств, за которыми, возможно, скрывается целая череда преступлений.
              Полдня обсуждался вопрос: кто за всем этим может стоять. Уже было известно, что в Чеховском районе Московской области, в рабочем посёлке Лесное, рядом с монастырём, где три года назад произошло дерзкое по своей изощрённости и цинизму убийство игумена, неделю назад был обнаружен труп пожилого мужчины с черепно-мозговой травмой, несовместимой с жизнью. Им оказался Лютиков Григорий Вениаминович, пенсионер, местный житель. Недалеко от трупа, в зарослях кустарника, было найдено и орудие убийства: кусок полуторадюймовой трубы длиной около восьмидесяти сантиметров, которой были нанесены удары гражданину Лютикову. На трубе обнаружены следы крови жертвы с хорошо выраженными отпечатками пальцев, принадлежащих неизвестному лицу, предположительно убийце.
              Чьи это пальчики – Жамкочян почти не сомневался, а вот не потянется ли шлейф схожих преступлений за другими, покончившими с собой студентами, было неясно. Короче говоря, те, кого уже не было в живых, в буквальном смысле становились латентными подозреваемыми: юные самоубийцы вполне могли оказаться преступниками.
              «Лишь копни, – думал майор, – и скелеты посыплются… только успевай кости собирать».
              Разумеется, искать иголку в стоге сена никто не собирался. Тем более, что всевозможных версий, связанных с суицидами студентов и открывшимся неожиданно фактом убийства пенсионера, было пруд пруди. Поэтому необходимо собирать информацию. Когда же появятся новые данные, количество версий резко сократится. Не исключено, что и вовсе останется одна, а все другие окажутся ложными. Но сейчас их набиралось так много, а сведения были столь разрозненны, что едва ли не каждое поступающее к майору сообщение рождало очередную версию. Что только больше запутывало. 
              Постучав в дверь, в кабинет заглянул капитан Родин:
              - Вызывали?
              Жамкочян встал из-за стола, подошёл к окну и прикрыл большую фрамугу.
              - Убейко, Савояров… где они?
              - Здесь! – Вслед за Родиным вошли и другие оперативники. Все были в штатском. Старший лейтенант Валентин Убейко одет в чёрную майку-борцовку и джинсы, а лейтенант Иван Савояров – в простенькую светлую пару.
              Юрик Вигенович вернулся на своё место. Вошедшие молча расселись в обычном своём порядке, за дальним столом, поодаль от начальника.
              - Что-то случилось, товарищ майор? – осторожно поинтересовался Родин.
              - Случилось. Разъе… распесочил меня генерал.
              - За что?
              - А что протокол задним числом составили.
              - Алебастров… вот сука! – выругался капитан.
              - А у тебя… думалка, что ли, отсохла?
              - Так вы ж сами, товарищ майор…
              - Ладно, проехали.
              - Да этот Мураш, – оправдывался сыщик, – из него же каждое слово с боем приходилось выбивать. Сами же видели. Каша бы полная получилась. А так всё гладко… И первый раз, что ли…   
              - Проехали, говорю! – резко оборвал его Жамкочян. – И так в дерьме по горло…
              Родин затих. Другие тоже затаились в ожидании, точно дети при виде строгого воспитателя.
              - Кто-то хочет на этом деле большой куш сорвать, – стал размышлять вслух майор.
              - На каком деле? – не понял Убейко.
              - На самоубийствах. Хорохордине… и прочих.
              - Да хрен мы на них клали, товарищ майор, – подал голос Савояров: он был моложе всех.
              - На кого хрен? – не понял Жамкочян.
              - Ну, на тех, кто хочет куш сорвать, – покраснел лейтенант.
              - Это правильно, – вроде бы поддержал его Юрик Вигенович. – Только чует моё сердце, ребятки, что… как бы хреном этим нас с вами не приложили. По полной программе.
              - Как так? – возмутился Родин.
              - А ты вспомни, как вёл себя Алебастров.
              - Ну?..
              - Не нукай! – рассердился майор. – Лучше проанализируй и сделай выводы: почему старший следователь окружной прокуратуры вдруг раскис тогда? И все эти его штучки-дрючки с Мурашом…
              - Да, вёл он себя, надо сказать, на редкость странно, – согласился оперативник.
              - Вот-вот… знать бы, какому святому молиться, – майор закурил. Интуитивно, ещё вчера, при допросе Олега Мураша, он почувствовал, что Алебастров фальшивит, что-то темнит. А сегодня пришёл к однозначному мнению, что Сергей Натанович будет только создавать видимость, изображая корпоративную солидарность, не без энтузиазма демонстрируя заинтересованность в объективности следствия: в действительности же предпримет всё, чтобы поскорее забрать дело в свои руки, а возможно, и развалить его. Если, конечно, ему позволят.
              Похоже, кто-то в «верхах», в противовес кому-то, стоящему за Алебастровым, поставил на уши Генеральную прокуратуру. И этот кто-то, надо полагать, не удовлетворится тем, что расследование будет вести окружная прокуратура. И дело, очень может статься, благополучно перекочует выше. Лично Жамкочяну без разницы – заберут или оставят дело. Как говорится: баба с воза – кобыле легче. Но вчерашний вызов к генералу Зарудному всё усложнил. 
              Майор выпустил струйку дыма.
              - Где сейчас труп Хорохордина? – посмотрел почему-то на Убейко. Старший лейтенант встрепенулся, хотел, было, ответить, даже рот приоткрыл, но его опередил Савояров:
              - В отделе специальной судмедэкспертизы, в Волховском переулке.
              - Почему там?
              Лейтенант пожал плечами.
              - Свяжитесь с медэкспертами, узнайте, что у них.
              - Только через сутки результат обещали.
              - Начинается, – майор затушил окурок в пепельнице.
              - Они говорят, что так сильно загружены, раньше ну никак не могут.
              - Завтра утром сразу на Волховский к экспертам и потряси их хорошенько. Чтоб результаты были. Не слышу, лейтенант!
              - Так точно!
              Савояров понурил голову, возможно, вспомнив, что проявлять инициативу – только себе дороже.
              - У кого какие будут соображения о вчерашнем суициде?
              - Убийстве или суициде? – уточнил Родин.
              - Не остри! – одёрнул его Жамкочян. – Без тебя на нервах.
              - Сегодня утром сыскари из Чеховского райотдела скинули нам кое-какие материалы по e-mail и фотографии убитого Лютикова. Качество, правда, не ахти какое…
              - Сам поедешь туда.
              - Куда? – напрягся капитан.
              - На кудыкину гору! – Жамкочян встал. Подошёл к окну и опять распахнул фрамугу: в кабинет с новой силой ворвался шум улицы. – Ну и жара!.. – Достал из кармана носовой платок и промокнул выступивший на лбу пот.
              - Когда ехать? Сейчас? – угрюмо спросил Родин.
              - Сегодня нет смысла. Завтра поезжай. И чем раньше, тем лучше. Разузнай от местных пинкертонов всё до мельчайших подробностей. Сделай хорошие копии фотоматериалов. Будет лучше, если привезёшь оригиналы. Пусть передадут тебе протокол осмотра. – Подойдя к капитану со спины, Жамкочян положил ему руку на плечо: – Надо ехать, Лёша.
              - Понимаю, товарищ майор, – приподнялся Родин и сел на место.
              - Это ещё не всё. Прихвати фотографии Мураша и Хорохордина. Расскажи о нашем случае, может быть, там, в угро, выдвинут какие-нибудь свои предположения. Пусть снова и в срочном порядке отработают жилой сектор. Посёлок у монастыря небольшой, все друг друга знают. Не исключено, что кто-то с собакой в тот вечер гулял. А кто-то на службу в церковь шёл. Или, например, из местных жителей кто домой возвращался. Да просто – у окна сидел. Не может быть, чтобы этих двоих никто не заметил: светло же ещё было. Нам эти свидетели, Алексей, сам понимаешь – ой, как нужны!..
              Им ли, опытным сыщикам, было не знать, что убийства легче всего и вернее раскрываются по горячим следам. Такова закономерность. И лучше всего – в первые два-три дня, когда преступник ещё не пришёл в себя, на эмоциональном всплеске, не успел замести следы. А тут несколько суток прошло. И если даже отыщется свидетель, будет ли он помнить время данного происшествия, какая тогда стояла погода, тем более самих подозреваемых? Трудно сказать. А вдруг свидетель начнёт сомневаться, вспоминать – видел он предполагаемого убийцу на прошлой неделе или месяц назад?! Может, он его вообще никогда не видел. Случалось и такое: сегодня подтвердит, что видел, а завтра откажется от своих показаний. И ведь будет искренен. Как уж тут найти истину!   
              - Отпечатки вчерашнего трупа где? – неожиданно спросил Жамкочян Убейко.
              - В дактилоскопическом отделе.
              - Почему не на моём столе?!
              - Там тоже…
              - Что тоже?! – от негодования у майора вздулись ноздри, засопел: ну что с ним делать, с этим Убейко! Не первый же раз. Хоть кол на голове теши. Но где опытные кадры взять? Эх, что говорить… самые лучшие по коммерческим структурам сидят, в конвертах зарплату получают – не чета бюджетникам. Вот и приходится с такими, как Убейко, работать.
              Впрочем, и так понятно – чьи пальчики нарисуются, что чеховский розыск прислал, но всё же…
              Юрик Вигенович почти не сомневался: на трубе, которой был убит пенсионер Лютиков, и снятые с трупа Хорохордина отпечатки окажутся идентичными. Но сравнить их не мешало бы прямо сейчас, ибо «почти» – не в правилах профессионала: всегда остаётся, пусть очень маленький, даже мизерный, процент сомнений. Тем более уже есть с чем сравнивать. И не важно, что качество отпечатков, присланных из областного угро по e-mail, оставляет желать лучшего: определить идентичность их с другими труда не составило бы.
              - Чтоб завтра все материалы по этому делу были у меня на столе. Кому ещё не ясно? – вполголоса произнёс Жамкочян. Ни для кого не было секретом: если майор, отличавшийся зычностью голосовых связок и крутым нравом, вдруг переходил на мягкий тон, значит, серьёзный разнос миновал. А гробовое молчание – подтверждение тому, что все всё поняли.
              - Вот и хорошо, – продолжал Юрик Вигенович. – Что у нас нового с Мурашом?
              Родин скрестил пальцы, положил их на стол:
              - Не пойму, вроде бы искренен, а себе на уме.
              - Ещё бы… всё-таки эМГэУ, – майор тоже скрестил пальцы.
              - Послушаешь его, как бы и не виноват он ни в чём, прямо божий одуванчик. Ну, с кем не бывает… молодой, оказался под влиянием цепкого и властного приятеля-однокурсника, а то вдруг…
              - Что?
              - То ли действительно ничего не знает, то ли, наоборот, знает много, а признаваться боится.
              - Объясни толком.
              - Сами посудите, – капитан достал сигареты и зажигалку, посмотрел на майора.
              - Кури, – разрешил тот.
              - Откуда Мураш знает про Лютикова… – закуривая, стал размышлять Родин.
              - Как это откуда?
              - Нет, вы погодите, – жестом остановил капитан начальника, – откуда Мураш знает, что Лютиков кого-то убил?
              - Это что ещё за новость? Ты не говорил.
              - Я сам час назад от него узнал.
              - Интересно. И кого же убил Лютиков?
              - Лучше спросите «когда»?
              - Ну, когда?
              - Лет сорок назад, не позже, когда Мураша и в проекте не было.
              Убейко и Савояров старались не выдать усмешки.
              - Что за ерунда, – усмехнулся и майор. – Откуда Мураш может знать, что было сорок лет назад? Да ещё с гражданином Лютиковым.
              - Вот-вот… Алебастров тоже: дескать, Мураш – типичный пример душевного заболевания, не поддающегося медикаментозному воздействию…
              - Бред же полный.
              - И я о том же, – Родин придвинул к себе пепельницу. – Умалчивает о чём-то студент, скрывает.
              - Да что ему теперь скрывать? – Юрик Вигенович поднялся и стал прохаживаться по кабинету. – Он же сам признался, что был с Хорохординым в Лесном. Не признайся, у нас и зацепок бы не было, вообще ничего не смогли бы ему предъявить.
              По личному опыту Жамкочян хорошо знал, как чревато иногда браться за самые простые и, казалось бы, лежащие на поверхности, естественные объяснения фактов. Особенно опасно, когда эти факты тебе как будто кто подсовывает, тычет в них носом, точно кутёнка в миску с молоком. Таким, как Убейко и Савояров, молодым и неопытным, ещё простительно, они падки на всякую дешёвую приманку; часто с восторженным чувством тычутся они мордочкой в миску, норовя заглотнуть как можно больше и, поперхнувшись, захлёбываются. А Жамкочян на собственных примерах убеждался: если причина какого-нибудь преступления слишком уж выпячивает, лежит на самом виду, не единожды подумай – не подкинули ли её туда специально.
Майор обошёл стол, за которым расположились оперативники, и присел на свободный стул.
              - Сколько у тебя дел в  производстве? – спросил Родина.
              - С приостановленными если брать…
              - «Висяков» на тебе сейчас нет, так? – не выслушав, перебил Жамкочян.
              - Нет.
              - Значит, поедешь всё-таки ты.
              - Ведь решили.
              - Я к чему… за день или два ты можешь не управиться.
              - Почему?
              - Интуиция, Лёша. Ин-ту-и-ци-я.
              Сразу после осмотра места происшествия на Ломоносовском проспекте, даже после разговора с Мурашом, у Жамкочяна ещё не было никаких оснований предполагать, что в студенческом общежитии совершено преступление. Да и следов насилия над Хорохординым вроде бы не обнаружено. Но теперь закрались сомнения. И чтобы развеять их, разобраться во всём этом ворохе хитросплетений, отличить правду от вымысла, – а такое сделать и опытному оперативнику бывает очень трудно, – Юрик Вигенович давал Родину понять, что спешка в данном случае будет плохим союзником.
              - Только не лезь на рожон, – предостерёг его Жамкочян.
              - Товарищ майор, – улыбнулся капитан, – мне кажется, вы преувеличиваете…
              - Дай-то бог, чтоб так, – Юрик Вигенович взглянул на Савоярова: – Завтра же, без проволочек, свяжись с экспертами и узнай, может быть, им удалось высмотреть что-то интересное в обрывке электрического шнура. А ты, – обратился к Убейко, – выясни, кто и когда звонил в тот день на сотовый Хорохордину. Подними дела о недавних самоубийствах. Изучи их досконально. Если что-то необычное, докладывай. И все материалы – на мой стол.
              Майор встал:
              - Кстати, что говорит Мураш: кого сорок лет назад убил Лютиков? – спросил Родина.
              - Ангела.
              - Кого-кого?..
              - Ангела, – повторил тот.
              Хмыкнув, Юрик Вигенович сдвинул брови.
              - Когда приедешь, узнай у местных, может, и правда… был такой «Ангел». Очень уж на кличку похоже. Узнай также, слышал ли кто-нибудь имя Джо. Сегодня у генерала несколько раз какой-то испанец в разговоре всплывал. Сдаётся мне, неспроста. И вообще неясно: существует ли он в природе? Если существует, кто такой? Вдруг, просто разговоры одни, чья-то фантазия. Или утка, чтобы сбить нас с толку, направить следствие по ложному пути.
              - Может, с муровцами связаться, – предложил Родин, – у них серьёзная картотека. Если Джо наш клиент, а мне что-то подсказывает – биография у него непростая, заметная, не исключено, что какая-нибудь информация имеется.
              - А что если и впрямь через муровскую оперативную базу данных? – стал размышлять майор. – Надо подумать. Выход у меня к ним есть. Авось и будет результат.
              После совещания, когда Савояров с Убейко вышли, Жамкочян задержал Родина. Достал из сейфа фотографию и показал капитану.
              - Запомнил?
              - Да.
              - Как только прибудешь на место, сразу свяжись с ним, – майор забрал снимок и снова убрал в сейф. 
              Инструктируя Родина, Жамкочян ещё не подозревал, чем обернётся для сыщика поездка в Лесное.      


Глава шестая

С  КРЕСТОМ  И  ХВОСТОМ

              Кто-то невидимый стоял в предбаннике, между дверей, наблюдая за Исидором. И который раз ему почудилось – то ли после тягучей дрёмы, то ли от пережитого – чьё-то тихое воздыхание за спиною. Он оглянулся, но никого не увидел.
              «Опять лукавый блазнит», – перекрестился владыка на образ Богородицы, висящий над портьерой, закрывающей дверь.
              «Молитвами святых, отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас», – услышал как будто нашёптывание и устрашился. И хотя в помещении было ещё светло, вечерний сумрак только начинал приступать к своим обязанностям, он торопливо запалил большую свечу и подошёл к стене, где во множестве висели дорогие иконы в золочёных венчальных ризах. Лампада над образом преподобного Сергия Радонежского едва теплилась. Исидор снял нагар с кончика фитиля и, подправив жгутик, от горящей своей свечи воскресил умерший огонёк. Воском капнуло на руку и обожгло, придав действию ощущение реальности, а не сна. Владыка поднял свечу, приблизив её к лику святого. Преподобный глядел прямо и строго и несколько укоризненно. Глядел совсем из другого мира, бесплотного и вечного, где не ощущалось времени – той повседневной текучести, заставляющей грешника убояться думами о смерти; глядел оттуда, где господствовало лишь царство света, без теней и страстей.
              Лик угодника Божьего с бело-дымчатой бородой и с впалыми щеками, с близко поставленными у переносья глазами и сдавленным в висках лбом не казался иконным, нет – он был живым. Как живым был огонёк мерцающей лампадки, отражающейся в киоте, или пламя свечи, слабо играющее бликами на шёлковой рясе Исидора.
              «Молитвами святых, отец наших, Господи Иисусе Христе…» – снова послышался кроткий глас.
              Исидор навострил ухо, пристальнее вгляделся в образ: не причудилось ли? Не видение ли? Трудно понять.
              Ровно горит свеча, строго смотрит святой.
              Владыка поднял свечу выше.
              «Молитвами святых, отец наших…» – огонёк едва затрепетал, осветив очи преподобного.  Исидор вздрогнул:
              «Аминь», – вырвалось невольно. Но он не испугался, нет, хоть и догадался – кто перед ним.
              Смуглая кожа на лице схимника, иссечённая мелкими морщинами, была настолько прозрачной, до того истончилась, что местами просвечивала кость. В тускло-водянистых глазах усматривалась мокреть, как будто он минуту назад плакал, и слёзы оставили следы, ещё не успев просохнуть на ланитах его. Голова была покрыта чёрным куколем, руки выпростаны из-под аналава, наброшенного на плечи, поверх рясы, и тонкие пальцы, смиренно сложенные домиком у груди, держали крест.
              - Ни минуты покоя от лукавой чади, лезут в каждую щёлочку, – отступил на шаг Исидор, смежив зачем-то веки, наверное, надеясь, что видение исчезнет. Но оно не исчезло.
              - Владыка, сам же не веришь своим словам, – смиренно произнёс Антоний.
              - Откуда мне знать. Может, ты сатанин угодник. Слуги дьявола тоже рядятся в святош.
              - Того, кто за дверью твоей стоит, не боишься, совета у него испрашиваешь, а слуг Божьих сторонишься.
              - Обличать меня явился. Подслушивать, о чём я думаю. Лучше бы молился за меня, грешника. От лукавого сам как-нибудь оборонюсь.
              - Думаешь, на Страшном Суде правда будет слаще?
              - Не стращай! – нахмурился Исидор. – Тоже мне… великий старец выискался. Один ты, что ли, такой… молитвенник всесильный? И без тебя на Руси благочестивых иноков хватает.
              - Много, много в твоих словах лицемерия и неистовости. Ах, как много. И как мало любви. Как много в необузданном нраве твоём стойкости и как мало смирения.
              - Да почём мне знать, что ты истинный подвижник?!
              - Господь тебя облёк в Свой подир и пояс, слово Своё дал, пред коим вселенная трепещет, облёк тебя в Свою Плоть и Кровь, чтоб являл ты Его чрез церковь Христову. Но в тебе ли она – церковь? Почто не пускаешь души православные на крест идти?
              - Кто любит крест, тот сам идёт, никто его не удержит.
              - А ты, владыка?
              Исидор молчал.
              - То-то и оно. Раньше любили крест, потому и шли на него. А теперь и не разберёшь: кто с крестом, а кто с хвостом. Дали вам свободой поиграть, а вы и рады, как дети малые. От кого свобода, пастырь? От Господа? Иль впрямь не видишь главную уловку дьявола? Да сколь ни тверди: «мир, мир», – а мира нет и не будет до скончания века! Разве может быть мир с властью тьмы? Она ведь хитрая, власть-то, ум у неё сатанинский. Ну, сам подумай, какой мир с миролюбцами? Только на словах Христовы, а на деле – слуги антихристовы.
              - Молчи, монах! – угрюмо ответил Исидор.
              - Я-то молчу! – возвёл очи горе Антоний, – да Христос во мне говорит. Хочет достучаться до сердца твоего. Простому-то народу до тебя уже не достучаться, куда ему со своими бедами, у тебя беда поважней.
              - Какая такая беда у меня?
              - А такая, что за дверью притаилась.
              - Врёшь, старик, нет там никого!
              Исидор засуетился, спешно засеменил по ковру и отдёрнул портьеру. Вновь возжёг свечу и, распахнув дверь, осветил предбанник. – Нет здесь никого, пусто.
              - В душе твоей пусто, владыка. Так скоро в монастырях будет пусто. Побегут из них, будут собираться в погребах и землянках для молитв и причастия, чтобы соблюсти чистоту, а за нового патриарха, тайного кардинала, молиться не станут. Вспомни Пафнутия, наставника своего: много учеников он оставил, а молиться за него некому. Кому строите храмы? – чуть возвысил голос Антоний. – Чьими руками? Нечистого? Превратили обители в театры. Мало срамникам мирских потех, с уличной сцены идут теперь поглазеть на церковную. Монахи дожили до тех времён, когда смотрят на них, как на экзотику. Молодёжь в лавре резвится, точно на пляже, чуть ли не в купальниках, парочками сидят-целуются. Но народ верующий не обманешь, он всё видит. Повреждённость под рясой не спрячешь.
              - Всё по воле Божьей, – открестился Исидор.
              - Дозволено ли тебе, владыка, не различать попущение Божие от воли Божией? По-твоему, и миллионы мучеников русских истреблены сатанинской властью по воле Господа? Как низко ты пал, коль думаешь так.
              - Народ и раньше что не надо подмечал, каждый плевок церковного клира, всегда любил кощунства. И мало таких, горсточка.
              - И той рот затыкаешь.
              - Ради сохранения церкви!
              - Ради какой церкви? – спросил Антоний. – Вашей? Но разве можно ради земной церкви приносить в жертву сам дух Евангелия и святых отцов? Не заблудилась ли она? Сам-то, владыка, не превратился из пастыря в наёмника? Ради ли Иисуса служишь? Или ради хлеба куска? Думаешь, пригрозил отлучением – и послушают тебя? Знаешь ведь: всё злое и скорбное приключается за возношение наше. Дух созерцает и в Истине стоит, а душа изобретает и как воск плавится.
              - А ты спроси: что нужно народу твоему? Чего ему не хватает? Всё у него есть и всё ему дозволено, что хочешь делай: молись, проповедуй, кайся, смиряйся, храмы золоти…
              - Эх, владыка, – голосок схимника стал ещё печальнее, – како веруеши? Когда простым иноком начинал, был как столп, а ныне любому дьячку по колено. Тех, кто овцев своих ко спасению ведёт, кто правду говорит, на штыки готов поднять. Но спросится, спросится… с тебя и с других, считающих себя зрячими, а дьявола при открытых дверях не видящих. Скоро, скоро грядет Жених. Очистится, омоется Россия, вновь станет прекрасной невестой.
              - Документы где, старик? – дерзнул спросить Исидор. – Куда спрятал?
              - В теле твоём – чужой, – смиренно ответил Антоний, – он – дух злобы поднебесной – говорит языком твоим. И когда говорит он ложь, говорит своё…
              - Ты демон!.. – вскинув руки, потряс кулаками Исидор, – демон.
              - Покайся, проси помощи у Господа, не стремись учить других, заражая народ ядом растленных слов, а я буду молиться за тебя Владычице нашей, Деве Пречистой, чтоб уврачевала душу твою от страстей многолетних.
              Яркий свет ударил Исидору в очи, ослепив его. Когда же он прозрел, то вместо Антония вновь возник пред ним образ чтимого всей Россией святого. Только на этот раз в полный рост и в руках преподобного был не крест, а маленькая, точно игрушечная, церковка, белая-белая, о пяти куполах. И церковка эта вдруг стала подниматься, увеличиваясь, достигнув огромных размеров, обнаружив всё своё начальное величие роскошного убранства. Покрытые сусальным золотом купола её и кресты весело спорили с солнцем. Белые стены тоже сияли.
              «Не Успенский ли это собор? – подумал Исидор о некогда русском Сионе, где торжественно возводили на патриарший престол. – Не знак ли это мне особой благодати?».
              Он вдруг ощутил себя пастырем, принявшим бремя патриаршего служения. В душу снизошло умилительное тепло. Гордо посаженная голова его чуть склонилась: он троекратно осенил себя крестным знамением и отбил большой поклон, рукой достав каменной брусчатки, стараясь проникнуться особым духом старины, от которой за многие века отвыкло всё московское население. Восторг и любование красотой храма, развернувшейся перед ним панорамой Кремля, на миг овладели им. Он и не заметил, как сам оказался вне собственного тела, существуя отдельно от него, воспарив ввысь, обнаружив в себе невероятную лёгкость. Слёзы выступили из глаз. Но он тут же себя приструнил, увидев в этом удел мирян недостойных.
              «Ничего, ничего, – думал Исидор, – на одном ли Антонии свет клином сошёлся. Найдутся и другие прозорливые старцы, готовые благословить меня на патриаршество и снять тяжесть с души».
              Неожиданно ударили в большой Успенский колокол, затрезвонили со всех ярусов колокольни Ивана Великого и по всей первопрестольной без умолку все сорок сороков московских забили набат. На Соборную площадь, залитую ярким солнцем, бесконечным потоком вдруг хлынул народ. Возглавляемая духовенством процессия с подобающим великолепием и пышностью, с крестами, иконами и хоругвями длинной вереницей направилась в Успенский собор.
              Исидору вдруг стало тревожно. И тревога эта с каждой минутой лишь усиливалась. Он смотрел на стекающуюся к храму многотысячную толпу и не знал – радоваться ему или нет.
              Одни шли смиренно, со страхом, богобоязненно, в скромных одеждах, со склонёнными головами и скрещёнными на груди руками, шли они, точно к причастию. Таких было очень мало. В основном же толпа состояла из людей, пышно разодетых, суетливых, стремившихся показать себя во всём блеске, людей, словно сошедших с глянцевых журналов, готовых отличаться и эпатировать. 
              Некоторые священники шли в окружении гламурных моделей, затянутых в атласные эротические корсеты; семинаристы в рясах крутились возле юных хипстеров в кожаных шортах; политики – среди адептов с нетрадиционной ориентацией. Здесь были банкиры и чиновники разного уровня, воры и артисты, рокеры, байкеры и бомжи… кого здесь только не было! девицы всех сортов: от скучающих бездельниц до модных бизнес-леди. Словом, все, все, все – от представителей высшего общества  до выходцев из самых низов.
              Больше всего Исидора поразило, что все воротилы и архиереи ехали на личных шикарных иномарках, среди которых он узнал и свой бронированный «Мерседес». Все въезжали в храм беспрепятственно. Когда автомобиль владыки оказался внутри, он увидел привычную вроде бы картину: те же образа святых угодников на стенах, в сверкающих ризах апостольские лики на иконостасе, теплящиеся неслышно свечи в золочёных подсвечниках, в серебряном большом переплёте Евангелие на узорчато-резном аналое. Священник на солее, читающий неразборчиво то ли покаянный канон, то ли акафист... Вроде бы всё как всегда. Но вот что удивительно: все до единого, оказавшись внутри храма, направлялись прямо в алтарь, и никто оттуда не выходил.
              «С полным комфортом хотят в царство небесное», – подумал Исидор, и жуткий страх овладел им. Нашёптывая «Отче наш…», с отчаянно бьющимся сердцем он тоже заглянул в святая святых. Кристальной чистоты свет как будто бы объял его, наполнив нездешним теплом: такого божественного света он никогда на земле не видел. Народ же, те, кто заходил в алтарь смиренно и со страхом, вплывали в этот свет, в его сияющие золотые лучи, и Ангелы, подхватывая их под руки, выносили души, оставившие телесный сосуд, через стены и купол храма, быстро устремляясь ввысь.
              «В рай», – догадался Исидор, только теперь заметив треснувший фундамент храма, а под ним и разверзшуюся землю. И пахнуло оттуда гнилью. Владыка вдруг очутился у края чёрной бездны. Снизу послышались рыдания, вопли и стоны, рёв и гогот. И от невыносимой вони уже начинало щипать ноздри и глаза.
              Убежать захотелось Исидору, скрыться, да где там… воля покинула его, и сам он, вернее, его «Мерседес», раскачивался уже на краю немыслимой глубины пропасти. Монотонный гул стал оглушающим. И внезапно из чёрной бездны, точно стая воронья, вылетело безобразное сонмище бесов. И все, кто был в богатстве и славе, кто осквернил в себе образ Божий, подхваченные чудищами воздушного царства, прямо из алтаря полетели в бездонный океан огня, в котловане которого кипела раскалённая лава, где миллионы людей, подняв головы кверху, обезумев от боли, молили о пощаде, мучаясь в безжалостном пекле ада.
              «Доразговлялась Россия», – чувствуя на себе полыхание огненного жара, не сомневаясь уже, что ад существует, сокрушённо подумал Исидор, падая вниз.
              Ряса его почернела от пота, багровое лицо пылало от раскалённого воздуха.
              Внезапно всё вокруг изменилось, и он, словно выпав из тяжкого обморока, с трудом расставаясь с видением, обнаружил себя в своём кабинете стоящим на коленях перед иконами.
              - Отец Небесный, смилуйся, – неистово стал креститься он, отбивая поклоны, возводя очи на Спасителя, что грозно смотрел на него из красного угла, – богомерзкое дело, видно, творю, коль демонов накликал. Прости, Господи, молю тя, не лишай благодати своей…
              Исидор в изнеможении распростёрся на ковре, раскинув руки крестом. Так, лёжа ничком, прижавшись щекой к мягкому ворсу, вспомнил он о диаконе Коневе. Вспомнил и спросил себя: все ли деньги передаст он отцу Илариону, не зажулит ли?  А сам Иларион – отдаст ли их генералу Резепову? И сколько отдаст? А тот, в свою очередь, использует ли деньги по назначению?
              «Ох-хо-хо…»
              Сколько не задавал себе вопросов Исидор, ни на один не мог ответить.


ЧАСТЬ  ЧЕТВЁРТАЯ

                Блажен муж, иже не иде
                на совет нечестивых…
                Пс. 1, 1

Глава первая

СОБАКА  ЛАЕТ –  ВЕТЕР  НОСИТ

              Солнечное безветренное утро обещало хороший день. Во избежание автомобильных пробок оперуполномоченный капитан Родин выехал в область на своей бежевой «девятке» чуть раньше намеченного и уже через час находился у здания районной прокуратуры. До начала рабочего дня было ещё далеко. Чтобы не терять напрасно время в ожидании, он решил тут же отправиться в посёлок Лесное, к монастырю: благо, маршрут заранее изучил – по карте выходило не очень далеко. Но, как и бывает у нас с дорогами, в действительности оказалось не совсем так: пришлось сделать небольшой крюк и ехать в объезд. Впрочем, сыщик к подобным неожиданностям был готов. Как, в общем-то, и к непредвиденным везениям, кои случаются, к сожалению, не часто.
              Дело в том, что при въезде в посёлок, у главных ворот монастыря, Родин увидел припаркованный милицейский «уазик». И когда сыщик остановился рядом с ним, из него шустро выскочил человек в форме. Капитан заглушил двигатель и тоже вышел из машины.
              - Младший лейтенант Зоря, – подойдя к Родину и бросив настороженный взгляд на московский номер «Жигулей», взял под козырёк совсем ещё молоденький паренёк. – В монастырь, никак, приехали? – и, не дав ответить, произнёс: – Служба-то в храме началась. Документы ваши можно посмотреть?.. 
              Оперативник достал удостоверение и, раскрыв его, показал милиционеру.
              - К чему такая бдительность? – осведомился Родин.
              - Простите, товарищ капитан, – смущённо козырнул тот, – разрешите…
              В этот момент, громко хлопнув дверцей «уазика», с лычками сержанта на погонах, показался водитель. Приподняв гордо тяжёлый подбородок и шмыгая искривлённым носом, он, самодовольно покручивая на пальце ключи от милицейской машины, направился в их сторону.
              - Разрешите представиться, – повторил младший лейтенант, – здешний участковый…
              - Да ты уже представился, – улыбнулся сыщик, успев незаметно, но очень хорошо разглядеть водителя, чей боксёрский подбородок так и напрашивался на удар. Родин почему-то с неприязнью, хоть и без всяких на то оснований, подумал, что с большим удовольствием вмазал бы этому парню в челюсть.
              - Ты мне, кстати, очень нужен, младшой, – спрятав удостоверение, снова обратился Родин к участковому.
              - Я всем нужен, – не слишком приветливо произнёс тот.
              - Что-то энтузиазма в голосе не слышу. Как тебя по имени-то?
              - Ещё раз простите, товарищ капитан… Андрей… Зоря Андрей Николаевич. Можно без отчества.
              - Понимаю, – снова улыбнулся Родин. – Наверное, дел невпроворот, а ты… – окинул он взором церковные купола и сделал широкий жест рукой, – один на весь монастырь.
              Получилось что-то вроде каламбура.
              - Именно, – подавленно произнёс участковый. – И каждый непременно хочет индивидуального подхода. А времени в обрез… Семью почти не вижу.
              - Женат?
              - Так точно. Полгода как расписались. Ещё учёба.
              - Где учишься?
              - На юрфаке, заочно.
              «Потому и не хватает профессиональных кадров, что всё в спешке делается, – с досадой подумал Родин. – И разве только здесь… Везде: хоть в Москве, хоть в области, да где угодно… Понаберут таких вот студентов юрфаков вместо опытных следователей, а какой с них спрос? Вот многие дела и валятся. Настоящих специалистов, которые служили бы на совесть, почти нет. А что остались – даже им копейки платят. Удержи их – хороших-то. Да и те, у кого пушок на губах, после двух-трёх проколов плюнут на всё, да тоже в какую-нибудь частную структуру, за длинным рублём… Заколдованный круг. Только лозунги бросать умеем».
              - Давно участковым-то?
              - Год.
              Андрей Зоря впечатление производил приятное: невысок ростом, но подтянут и крепок, по всему видно – за собой следит и физическую форму поддерживает. 
              - Вы, товарищ капитан, наверное, здесь в связи с убийством, что на прошлой неделе произошло?
              - Каким убийством?
              - Гражданина Лютикова.
              Родин сначала решил повременить раскрывать карты, но передумал: ему показалось, будто его здесь ждали.
              - Угадал, младшой, в самое яблочко…
              - Да какое там… – вздохнул участковый, – у нас же здесь тишь да гладь… Просто ещё вчера всех на уши поставили: сказали, что убийство это в Генеральной прокуратуре на особом контроле. Как будто Лютиков – министр какой или олигарх. Вся округа об этом уже знает. Здесь и начальство вчера побывало: и прокурор области, и заместитель начальника УВД…
              «Ничего себе! – подумал Родин. – Кто же ты такой, гражданин Лютиков, что московских «шишек» переполошил?»
              - Почему же в вашей прокуратуре будто вымерли все? – закуривая, произнёс капитан. – Я только оттуда…
              - Так рано ещё, – посмотрел на часы Зоря. – А столичное начальство вчера ещё укатило.
              - А что же ты в такую рань… коли у вас тишь да благодать?
              - Прокурор города с начальником нашего райотдела обещались приехать, – похоже, сходу придумал участковый.
              - Понятно, – и снова Родину показалось, что младший лейтенант что-то не договаривает. – А ты, значит, уже на посту, во всеоружии, так сказать.
              - В общем-то, да. А что, думаете, не приедут?
              - Думаю, у них теперь других забот хватает.
              - Что же мне делать? – сконфузился почему-то участковый.
              - Как что?! Родине служить. То есть – мне.
              - Я служу.
              - Вот и молодец, – капитан сделал пару затяжек и выбросил окурок. – Для начала ты мне покажешь, где проживал Лютиков.
              - Да ничего проще… вон в том доме, третий справа, – показал милиционер на двухэтажный старой постройки дом с обшарпанной, а кое-где и вовсе отвалившейся штукатуркой, выкрашенный в грязно-розовый цвет. Как правило, квартиры в таких домах отводились под коммуналки и заселялись малосемейными или жильцами-одиночками.
              - Ну что ж, – Родин взял с сиденья служебную папку с документами и заблокировал двери своей машины, – пойдём.
              Младший лейтенант вдруг занервничал.
              - Что-то не так? – заметил сыщик.
              - Лютиков один проживал.
              - И что?
              - Комната опечатана.
              - У тебя нет ключа?
              - Есть, но…
              - Значит так, – догадался Родин, – я здесь как раз по этому делу. Официально. Короче, считай, что это приказ.
              - Всё ясно, товарищ капитан. Венгрис, остаёшься здесь, – приказал сержанту.
              Тот ухмыльнулся и, продолжая покручивать на пальце ключи, вернулся к уазику.
              Квартира, в которой проживал убитый на прошлой неделе Григорий Вениаминович Лютиков, находилась на втором этаже. Ступеньки, как, впрочем, и весь лестничный марш, были деревянные, за многие десятилетия стёрты подошвами обуви так, что по центру, куда чаще всего наступали, в досках образовались углубления. И хотя ступеньки скрипели, лестница казалась достаточно надёжной.
              На громкий продолжительный звонок – не сразу, а лишь убедившись, что с Родиным находится участковый, – дверь открыла сухая и на удивление крупного сложения старуха. Поздоровавшись, милиционеры переступили порог квартиры и оказались в прохладном полумраке коридора с неприятным устоявшимся запахом чего-то кислого. Неприветливо взглянув на вошедших, женщина им молча кивнула и, включив в коридоре свет, ушла в свою комнату. В глубине квартиры, за дверью, которую не сразу можно было разглядеть, послышался шорох, но быстро смолк, словно там кто-то затаился.   
              Достав перочинный нож, младший лейтенант, немного повздыхав, надрезал лезвием приклеенный к косяку двери индикаторный скотч и, покопавшись в барсетке, вынул ключ и открыл им замок опломбированной комнаты.      
              Комната была большая, светлая, хоть и со старой, но добротной мебелью. Если не знать, что единственный её хозяин мёртв, ничто не напоминало здесь о случившейся недавно трагедии: обыденность и уют, будничность и покой, даже особенный запах создавали ощущение, что жилец всего лишь на минутку отлучился и сейчас, как ни в чём не бывало, живой и здоровый вот-вот войдёт. Об этом говорил и мольберт, стоявший возле окна. Прикреплённый на нём подрамник с неоконченным на картоне пейзажем будто всё ещё ждал своего мастера: тюбики с красками и кисти лежали на столике так, словно их только что использовали, брали в руки. На стенах висело немало картин, в том числе и акварели, в основном пейзажи, где среди берёзок и других деревьев возвышались купола православных храмов. Попадались и портреты. Часть картин небольшими кучками стояла вдоль стен, за шкафом, некоторые выглядывали из-за дивана и лежали на полу. 
              - Он, что, был художником? – спросил Родин.
              - Любитель, самоучка, – ответил Зоря.   
              В левом углу, с восточной стороны, находились иконы. Вообще в комнате было много всякой церковной утвари, но не старинной, а современной. Над образами Спасителя и Божьей Матери висели потухшие лампады. Большой холодильник, как будто некстати, был втиснут между диваном и гардеробом.
              - Родственники у покойника объявились?
              - Нет у него никого.
              - Совсем?
              - Похоже, совсем.
              Сыщик подошёл к этажерке, давно вышедшей из моды, почти что антикварной, но ещё достаточно прочной: на полках, кроме верхней, стояли плотными рядами книги. На верхней находилась цветная фотография в золочёной рамке, с запечатлённой группой людей, сгрудившихся на ступеньках паперти, перед храмом. В основном это были монахи. Среди них выделялся высокий крепкий красавец в чёрном клобуке и с золотым крестом на золотой же массивной цепи. По правую руку от него, в мирской одежде, примерно одного с ним роста, стоял бородатый человек возраста почтенного. Родин, скорее, догадался, нежели узнал Лютикова. А может, то и другое, ибо уже видел фотографию убиенного, ту, что чеховские оперативники послали по e-mail.
              - В белой рубашке, – подсказал участковый.
              Капитан кивнул, думая, что горевать по усопшей душе, вероятнее всего, и некому.
              - Что говорят соседи, знакомые? – сыщик, рассматривая корешки книг, вынимал наугад по одной и перелистывал. В основном это была религиозная литература.
              - Мне кажется, не сильно они его и жаловали – соседи-то.
              - Почему так решил?
              - Вы сами с ними побеседуйте, товарищ капитан.
              - Побеседую, обязательно побеседую…
              «Затем сюда и приехал», – подумал Родин, попутно осматривая и другие вещи, словно хотел в чём-то удостовериться или даже найти.
              - Сейчас мы с тобой должны выяснить что?.. – мельком взглянул сыщик на участкового.
              - Что? – машинально повторил тот.
              - Мы должны выяснить, – точно учитель наставника напутствовал Родин младшего лейтенанта, – что нам могут сообщить вещи погибшего о его личности.
              С каждой минутой лицо сыщика принимало большую озабоченность.
              - Скажи, Андрей, здесь никто ничего не трогал? Все вещи на месте? Или чего-нибудь не хватает? Мало ли что… может, здесь кто-то побывал?
              - Наши были, из прокуратуры… эксперт-криминалист… – стал вспоминать участковый, – потом при мне и опечатали.
              - Присмотрись внимательней, может, чего-то недостаёт?
              Зоря, изобразив крайнюю степень сосредоточенности, начал очень уж усердно осматривать помещение.
              - Вроде бы всё на месте, – ответил, наконец, он. – А что, думаете, пропало что-то?
              - Тебе виднее, – сыщик вынул очередную книгу, стал листать.
              - Загадками говорите, товарищ капитан.
              - Ну, тогда скажи: у Лютикова был компьютер?
              - Компьютер… – в надбровьях ещё гладкого, без морщин, лба младшего лейтенанта обозначились маленькие бугорки. – Не было компьютера, – ответил твёрдо.
              - Почему такая уверенность? Ведь могло статься, что компьютер вынесли в день убийства. Чуть позже или чуть раньше. Подумай хорошенько, Андрей. Это очень важно. Ты ничего не путаешь?
              - Ничего я не путаю. За день до убийства Григория Вениаминовича я был у него.
              - Даже так, – заинтересовался Родин. – И что за причина?
              - Соседка его, что впустила нас, второе заявление на него уже накатала. Пришлось проводить беседу.
              - На что же соседка жаловалась?
              - Оскорблял её Лютиков, оговаривал: якобы, отравить она его хотела.
              - Надо иметь серьёзные основания, чтобы такое предъявлять.
              - Вот именно.
              - Не жилплощадь ли причина?
              - Вряд ли.
              - И всё-таки… что-то ведь было?..
              - Выяснял: никаких оснований. Просто крыша у старика поехала. Да он со всеми ругался. Вторую соседку так вовсе затюкал: колдунья и всё тут… квартира-то трёхкомнатная.
              - Что, есть ещё соседка?
              - Тёмная личность. Но в комнате прописана, – сказал Зоря. – Да она редко здесь и бывает. Наездами. Я всего-то один раз её видел. 
              - А откуда знаешь про колдунью?
              - Знаю. И дались ему старухи эти!
              - Теперь не поругаются, – усмехнулся Родин. – Если, конечно, кого похуже к ним не подселят.
              - По правде сказать, они сами хороши, только с виду божьи одуванчики. Слышали б вы, как они между собой ругаются.
              - Неясность первая, – неожиданно произнёс капитан, – с чего Лютиков решил, что соседка хочет его отравить? По всему видно – человек он был набожный, православную литературу читал, в церковь ходил… Заподозрить кого-либо в попытке отравления, а тем более обвинить напрасно – большой грех. Неясность вторая: кому мешал пожилой и, в общем-то, безобидный человек, который, кроме как в своём дворе да ещё в монастыре, нигде не показывался?
              - С чего вы взяли, что он кому-то мешал? – спросил участковый.
              - Его же, в конце концов, убили.
              - Так отморозки, как выяснилось, студенты. Таких убийств сейчас, сами знаете, какой процент… И не смотрите, что Лютиков в церковь ходил. Человек он был особенный, с принципами.
              - Получается, и правда, что не сильно его здесь жаловали, – задумался Родин: теперь он брал с этажерки поочерёдно каждую книгу, просматривал её и ставил на место. В какой-то момент наступила пауза в разговоре.
              - Что опять замолчал? – произнёс сыщик.
              - Жду, когда спросите.
              - Я уже спросил: откуда у стольких людей, знавших Лютикова, такая к нему немилость?
              - Не знаю, – неуверенно ответил младший лейтенант, – собака лает – ветер носит. Разные ходят слухи. А слухам я не очень доверяю.
              - Всё же… поделись, мало ли что.
              - Есть слушок, будто в молодости Григорий Вениаминович то ли убил кого, то ли пытался убить.
              - Вот те да! То ли убил, то ли пытался… Выяснить не мог?
              - Зачем? Он же теперь жмурик.
              - Где таких слов набраться-то успел? Жмурик… – Родин взял Библию, страницы которой в нескольких местах были заложены закладками.
              - Какая разница, как говорить. К тому же на моём участке таких Лютиковых… хоть отбавляй.
              - Короче, что за слухи?
              - Да ерунда это всё.
              - Пусть ерунда. Говори.
              Зоря повёл плечами, дескать, извольте:
              - Ангела будто бы он убил. Но как можно убить ангела? Он же бесплотный. Если вообще во всё это верить. Чушь полная.
              - Может, это всё-таки был человек? У Лютикова была судимость?
              - Точно не знаю. Кажется, была.
              - Не знаю… кажется…
              - Мавра Никитична говорит, вроде как не человек был тот, ну, кого Лютиков…
              - Убил?
              - Да.
              - Что ещё за Мавра Никитична?
              - Зуйкина Мавра Никитична, что дверь нам открыла. Но из неё иногда и слова не вытянешь. С характером.
              Просматривая Библию, Родин обнаружил между страницами сложенный вдвое лист. Развернув его, на одной половине листа сыщик увидел мужской портрет, сработанный карандашом. Ничего, в общем-то, необычного, портрет как портрет, но чем-то привлекающий внимание. Быть может, жёстким взглядом, глазами? Возможно. С другого рисунка на Родина глядело очень странное ощетинившееся существо, отдалённо напоминающее человека. Особенно страшными в портрете были глаза, казавшиеся звероподобными, они одновременно притягивали и пугали. Кого изобразил Лютиков, – а в том, что рисунок был сделан им, Родин не сомневался, – догадаться было нетрудно. 
              Руководствуясь больше наитием, нежели логикой, сыщик опять сложил лист пополам и спрятал рисунок в свою папку, понимая, что придётся тратить время ещё и на соседку Зуйкину. Представив её мужиковатое лицо, немного совиный взгляд, подумал, что беседа, скорее всего, будет нелёгкой. Но внешность бывает и обманчива: может, и разговорится старушка.   


Глава вторая

УСТАМИ  МЛАДЕНЦА

              Глядя на земные метания Исидора, его слёзные моления, верилось – нельзя было не верить, – что душа его, терзаемая окаянным духом, действительно истомилась и рвётся туда, где и должно ей находиться после земной юдоли. Где немерклый свет вечного дня, в коем уготована небесная благодать, изгонит из плачущего сердца скорбь и всю телесную тяжесть, и, грешный, он воспрянет душой. Сквозь влажную пелену молений, когда сильно клокотало его сердце, теснимое в узилище плоти, и душа, готовая взметнуться и полететь горе, Исидору послышалось, будто где-то ударили в большой колокол.
              «Не благовест ли?» – вспомнил о всенощной, так и не решив, ехать на службу или нет, ощущая ту же болезненную слабость во всём теле. Прислушался. Звон вроде бы прекратился.
              «Померещилось, – решил он. – Да и рано».   
              Вспомнил, как несколько лет назад в праздник Владимирской иконы Божией Матери в Толмачёвском храме патриарху торжественно были переданы фрагменты подлинного полотна «Тайная Вечеря» кисти Семирадского. Владыка тогда находился в свите предстоятеля. После литургии, завершаемой молебном перед чудотворной иконой, Исидора посетила мысль, признаться в коей он не осмелился бы никому. Теперь она вновь всплыла из потаённых глубин его памяти. Он попробовал её отогнать, но тут как будто опять ударили в большой колокол. Потом ещё. Это созывали к вечерней. И удары эти предвосхищали начало всенощного бдения, напоминая богомольникам, что спасение человечества в Ветхом Завете произойдёт через Евангелие, через веру в грядущего Мессию – обещанного Богом Иисуса Христа.
              Сиюминутное озарение, неожиданно пронзившее Исидора под колокольный звон, заставило владыку испытать необъяснимую внутреннюю дрожь. И как не раз уже с ним случалось, он вдруг увидел себя со стороны, идущим по мраморному полу, как будто только что отшлифованному, храма Николы в Толмачах.
              В помещении было ещё темновато. Местами царил мягкий сумрак, пронизываемый лучами сместившегося далеко к западу, но ещё ослепительно яркого солнца – тем небесным светильником, что проникал в подкупольные окна храма, высвечивая пока ещё серовато-хладное пространство трёх приделов. Но уже мерцали огоньки лампадок пред святыми образами да тускло поблескивали в слабом, чуть колеблющемся свете золочёные их оклады.
              В церкви, как в пчельнике, стояло едва слышимое пошёптывание, сменяющееся иногда тихим и ровным гулом. Переговаривающиеся вполголоса прихожане писали записки «О здравии» и «Об упокоении», степенно крестясь, прикладывались к иконам, ставили свечи; неторопливо направлялись к приделу Сошествия Святого Духа, где должна была проходить служба в честь Божией Матери Одигитрии.
              На центральном аналое, покрытом узорчато-серебристым платом, лежала старинная Смоленская икона Светлой Жены, лик которой, помимо сверкающего золотом оклада, украшала гирлянда свежих, недавно срезанных белых роз. Сама же икона утопала в букетах с большим вкусом подобранных живых цветов.
              Перед тем как приложиться к святому лику, Исидор осенил себя крестом и низко поклонился. А когда, осенив себя третий раз, решил преклонить колени, чтобы облобызать краешек ризы, вдруг явственно услышал шорох завесы в «царских» вратах алтаря. У владыки болезненно защемило сердце.
              Сначала робкий, приглушённый рокот воздыханий мелкой волной прокатился по храму. Затем всё стихло: даже малого вздоха не доносилось от кого-либо. И в этой молитвенной тишине вдруг ярко вспыхнуло и радужно засияло серебряное паникадило. Плавно распахнулись створки царских врат, и в облаке фимиама, средь иконного сияния и свечного жара Исидор увидел патриарха, взмахивающего кадильницей. Густой смолистый аромат ладана клубящимся лёгким облаком выплыл из алтаря, распространяясь по всему пространству храма. Дым от кадильницы заслонял лицо святейшего, смазывал очертания, но Исидор хорошо разглядел его в златосияющем облачении; даже заметил, как тот привычным жестом оправил панагии на груди.
              Патриарх казался обрюзгшим и очень усталым; телесная немощь, угнетающая его, чувствовалась во всём грузном теле. На одутловатом и широком лице с отёкшими веками лежала печать обременённости и какой-то глубинной тоски. Мерное позвякивание кадила в алтаре, наверное, было единственным, что нарушало благоговейную тишину в храме. Наконец, и оно смолкло.
              - Слава Святей, и Единосущней, и Животворящей, и нераздельней Троице, всегда, ныне и присно и во веки веков! – вознёсся глуховато-сдержанный, но достаточно внятный и звучный голос святейшего.
              - Аминь! – чуть протяжно, мягким тоном и в то же время пронзительно отозвался хор. И множество молитвенных вздохов светоносными ангелами вспорхнули с человеческих губ и полетели к святым образам, находящимся под неусыпным оком Саваофовым. И весь притч оживился: иереи, игумены, священники и служки, окружавшие и опекавшие патриарха, словно пробудились.
              В ушах же Исидора как будто что звякнуло и тонко загудело, вены на висках взбухли, точно дождевые черви. Ведь это он, облачённый в зелёно-золотистые одежды, должен сегодня выходить из царских врат, где Архангел Гавриил с Богоматерью, апостолы и евангелисты Лука и Марк неслышимо и неустанно молятся за всех терпеливцев. Он, Исидор, должен был сегодня пройтись с кадильницей по всем уголкам храма, останавливаясь перед каждой иконой. Под льющиеся древние песнопения шествовать по обе стороны солеи, а потом сладко, с сердечным трепетом исполнить хвалебную песнь Господу и Матери Его – Одигитрии, что сверкает златыми ризами справа от царских врат и возлежит на центральном аналое, украшенная гирляндами живых цветов. Ведь это Исидор нынешней всенощной должен бы воскурить фимиам святителю Николе, взамен истаявшим возжечь новые свечи Владимирской Божией Матери, что смотрит теперь на него из-под толстого бронированного стёкла.
              От внезапно ли вспыхнувшей досады, от удушливого ли жара у владыки обметало губы и пересохло во рту. Гнев поразил его: кровь ударила в голову, и Исидор почувствовал, как загорелись щёки. Он всматривался в патриарха с плохо скрываемой неприязнью. Совершив на солее возле дверцы с изображением апостола Захария крестообразное каждение, святейший, уже на амвоне, покадил в сторону хора и, повернувшись к молящимся, продолжая воскуривать благовония, возгласил:
              «Дух Святый найдёт на вас и Сила Вышнего осенит вас!»
              При этих словах Исидор испуганно встрепенулся и, порывисто перекрестившись, воззрился на древнюю икону, находившуюся под тяжёлым толстым стеклом. Озаряясь небесным светом от потрескивающих свечей и паникадила, Матушка Заступница и Младенец, казалось, с тайным укором смотрели на владыку.
              «Грешник я, грешник, – опомнился он, словно спешил оправдаться перед Богородицей, – бесы, бесы меня пасут, дуют нечестивые в уши, а сами в душу норовят, подползают к самому сердцу…»
              Исидор действительно ощутил боль под левым соском, будто что-то острое пронзило грудь.
              «Это меч Господень», – подумал со страхом.
              Боль и в самом деле была так остра, что выбила из глаз владыки слезу, и свет от свечей и паникадила преломился, рассыпался на мелкие радужные струйки, стал размытым. Но эта боль вместе с тем вытолкнула Исидора из смутно-тягучего, безвольного состояния; беспамятство сменилось благодатным дивным наваждением. Купол храма подался ввысь, и владыка увидел мглистое, разорванное на клочья августовское небо, где в одном из окон в чёрную муть стекла кротко проливались лимонные краски ночного светила. Вскинув лицо в подёрнутый сиреневым туманом свод, владыка даже разглядел осколок луны, плавающий в небесной дымке, словно кто-то невидимый покуривал там, наверху, сладостным нардом или елеем.
              «То Дух Божий разлился по вселенной», – снова подумал Исидор. Прислушался. Откуда-то из-под землёй, будто у врат в преисподнюю, пройдя сквозь пол и стены храма, вдруг хлынуло множество молитвенных возгласов, слезоточивых и жалобных стенаний. И только сейчас владыка уразумел, что стоит на коленях у центрального аналоя, касаясь рукой цветов и серебряной ризы Одигитрии.
              С трудом оторвав от коврика ноющее колено и привстав, он вдруг остолбенел: вместо аналоя на катафалке с наброшенным на него покрывалом стоял открытый маленький гробик, обитый белоснежной шёлковой тканью. Крышка гробика была снята, и за одну его боковину, ближе к голове, и придерживался теперь Исидор, чувствуя пальцами обивку атласного рюша. Поднявшись, он оказался лицом к лицу с покойником.
              Это был мальчик лет пяти, и он, как до этого икона Божией Матери Одигитрии, весь утопал в живых цветах. Смежив очи, с бумажным венчиком на лбу, он как будто спал. На губах его отпечаталась улыбка, и от неё источался такой небесный врачующий свет, словно ангел стоял над ним со святым кропилом и брызгал на детское личико, облитое янтарным мёдом, благодатные огоньки. Казалось, сам Господь ласковой рукой прибрал его. Сомкнутые, почти игрушечные ладошки держали зажжённую свечу, и горячий воск стекал на фарфоровые пальчики, уже не чуявшие боли. Кожа на них была неестественно гладкая, чуть прозрачная, точно натёртая воском.
              «Она непременно должна пахнуть елеем или сандалом», – почему-то подумал владыка, немного успокоившись, задумчиво разглядывая обличье покойного. Прочитав про себя Иисусову молитву, осторожно коснулся перстей младенца. Они были холодные и очень твёрдые. Когда же владыка собрался поправить горящую свечу, вдруг наклонившуюся, которая расплавленным воском уже успела окропить складку савана, мальчик открыл глазки и они небесно воссияли. Взяв крепко Исидора за руку, выгнувшись рыбкой, он привстал и сел в гробике.
              Тело Исидора тотчас обмякло, сделалось жижей, как растопленный студень, стало растекаться, ноги налились свинцом и колени подогнулись, будто к нижним краям одежды навесили пудовые гири. Он тяжело задышал, словно его душил кто. Ощущая сухость во рту, он стал взывать к Матери Заступнице с Младенцем, смотревшим на него из-за толщи бронированного стекла, но лишь прерывистые, с хрипотцой, вздохи выдавали немощь его искупительной и запоздалой молитвы. И когда силы, казалось, уже оставили его и смертельный страх сковал душу так, что он был близок к обмороку – вот-вот рухнет на мраморные плиты храма, – лёгкая улыбка, присущая лишь Царице Небесной, чудным сиянием сошла с иконы.
              Исидор невольно отшатнулся, вырвал руку из леденящих перстей младенца, пал на колени и, грузный, неуклюже пополз к Богородице, молча воспевая хвалебную молитву Господу. Жиденькие спутанные его волосы слиплись на плешивой взмокшей голове.
              «Матушка, Владычица Небесная, заступись! – вскричал он нутром, не открывая рта, самозабвенно, до исступлённого восторга изнуряя себя метаниями, вдохновляясь собственным плачем. – Сжалься, милосердная, сжалься! По мёртвым родителям так не плакал… за что же такое наказание?!»
              Вжавшись лбом в коврик, Исидор на мгновение забылся. Придя в себя, так и не услышав милостивого ответа, с крайним усилием поднялся с колен и, приволакивая слегка онемевшую ногу, вернулся к младенцу, поклонился в пояс, снова опустился на колени и, поцеловав хладные его персты, искательно попросил:
              - Прости меня, Христосик, прости, миленький, перепугался шибко…
              - Батюска, посто не хоцес в цалствие небесное? – тоненьким голоском, прикартавливая, мерно заговорил младенец, сидя в гробике, как бы вознесённый над владыкой. – Посто длугих не пускаес?
              В какой-то миг Исидору и впрямь почудилось, что он очутился у подножия горнего Сиона и слышит самого Христа. А если не Самого, то не Вседержитель ли, наклонившись с небесного престола, отверз уста покойнику?
              Неземная тишина воцарилась в храме.
              - Бозенька меня к себе не плинимает, велнул меня облатно, стобы я сказал тебе и стобы ты всем говолил: когда плавославные свясенники молятся за безбозную власть, Иисус Хлистос стаёт из своего тлона и поволацивается к ним спиной. Он не хосет слусать их молитвы за власть, Его ласпявсую… Зацем поставили эту власть? Ведь вы сами её поставили…
              Меркло горели свечи. Безмолвно скользили тёмно-лиловые тени, проступая страшными отвратительными мордами на стенах и потолке, проявляясь то там, то здесь. Младенец говорил неспешно, текуче, голос его звенел, точно ручеёк чистый, и картавость его, и то, что он часто не выговаривал буквы, ничуть не умаляли достоинства и смысла произносимого. Слова, как бисер и жемчуга, нанизывались на невидимую нить, выстилаясь перед Исидором путеводными знаками на нетореной тропе к Господу, и порой казалось, что само небо поёт акафист ангельским голосом временно воскресшего.
              - Батюска, батюска, дай мне цалствие небесное, отказысь челтей тесыть, – взывал младенец, светлыми своими зеницами пронизывая печальный полумрак и заглядывая в смятенную душу Исидора. – Отказысь, батюска. Лазве не знаес, сто волки, плониксые в лоно Хлистовой Целкви, одевсысь в овецью скулу, хилотонисались в алхиелейский сан, несут людям сквелну и утвелздают елесь? Смотли, смотли, батюска, плогневается Бозенька, плогневается!.. Кто вам дал плаво молиться за власть, котолая убила Цаля и ласпяла Иисуса Хлиста? Лазве не видис, сто нецестивые выдают себя за плаведников, а кловопийцы за святых агнцев? Поцему насильники лядятся в плащи пастылей и левнителей целкви, а блудословы в златоустов?..   
              Ночь опустилась вселенским спрутом, сдавив голову Исидора липкими жирными щупальцами. Жарко было от нескончаемых обличительно-слёзных речей блаженного дитяти. Подслеповато щурясь, владыка воззрился в полумрак западного крыла церкви. Повернулся в сторону иконостаса, бросил взгляд на третий ряд икон – деисусный. Посмотрел выше – на пророческий. А затем и на пятый – праотеческий. И почудились ему взмахи крыльев, смутные тени, блуждающие по ликам святых; показалось в тусклом колеблющемся свете, что неиствуют там призраки, и все они – черней чёрного.
              - Сто, батюска, смотрис? Не слысыс – то бесы слетелись на улов и склебуца в стены, стобы залучить к себе глесную дусу. А мозет, бес беса выглядел? За такою-то стеной, ой, как сладко глех тволить. Да, батюска? – спросил неожиданно младенец.
              Владыка вздрогнул, словно попался на непристойном. Но вряд ли, кроме Божьего ока, кто-либо это заметил. Мрачно было в храме. Казалось, что вся Москва погрузилась в полночную тьму уныния и печали. Огни полиелея почему-то притухли, мерцая меленькими светлячками, словно и впрямь здесь не обошлось без нечистой силы, нагнавшей тоску и хмарь.
              «Господи, – вопросил Исидор, – неужто правда: и здесь бесы пляшут и свищут в свои дудки?»
              Ему даже послышался протяжный вой ветра. Стоны и тонкие посвисты где-то там, под куполом.
              - По клыше-то бесы свадебки иглают, – не сводил взора с лица владыки младенец, – дуют в свою мохнатую куку, тлубадулы сатанинские, хулят иконы. А ты, батюска, молцис. А молцанием пледаёца Бог. Посто не пускаете, челти?! – прозвенел грозно голос, и владыка понял, что обращаются не только к нему, а ко всем архиереям, слышащим его. – Посто?! Зацем утопаете в глехах лзы? Не слысыте лазве, как ангелы по утлам под солныском плацют, плосяца к вам, спасти вас хотят? 
              «Господи, всё стерплю, – причитал про себя Исидор, – только зачем мучить-то так?»
              На небосклоне, со стороны, откуда по утрам должно восходить солнце, проявился чуть заметный проблеск луны.
              - Смотли, батюска, не плогневай Бозеньку, не молись за безбозную власть. И людям всем говоли, стобы не молились за неё.
              - Дэк-как же это… не молиться-то за неё, блаженненький? – тихо поскуливая, простонал Исидор, испугавшись давать лживые обещания святому, вытягивая из себя слова, точно утопленников за волосья, – как же не молиться-то?.. она же власть…
              - Не молись, – тоненьким голоском настойчиво повторил тот. – Так Бозенька сказал. А я за тебя, убогонького, езедень Хлистосика буду плосить, стобы плостил тебя.
              Осенив владыку крестом, младенец смежил очи, лёг в гробик и уснул до Страшного Суда.
              Исидору послышалась певучая молитва, и он увидел прозрачное, чуть заметное глазу белое облачко, отделившееся от тела. То душа усопшего, пасомая ангелом, плавно стала возноситься к Царским Вратам Алтаря по небесной лествице, на ступеньках коей множество херувимов воспевали псалмы.
              «Слава Богу!» – вздохнул облегчённо владыка, когда всё смолкло. Поднялся с колен. Истомлённые за последние часы ноги ныли. Закинув руки к затылку, скрестил на багровой шее пальцы и, несильно сдавливая её ладонями, потряс головой, словно сбрасывая с себя тяжкое ярмо.
              «Убогонький, ишь ты, – подумал с ухмылкой. – Не-ет, я не убогонький и не червь земляной, как многие себя считают. Меня сам Господь призвал овец пасти. А к Нему самый краткий путь – через грех. Ибо без него нет покаяния, а без покаяния нет и спасения».
              В эту минуту и застал владыку келейник Алексей.


Глава третья

ЧЁРНАЯ  ГРАФИНЯ

              Мавра Никитична будто чувствовала, что милиционеры к ней зайдут: когда те вышли в коридор, она, выглядывая в щель из-за приоткрытой двери, внимательно наблюдала за действиями участкового, заново опломбировавшего индикаторным скотчем комнату Лютикова. Родин, не дожидаясь, пока тот закончит, направился к Зуйкиной.
              - Извините, – вежливо начал сыщик, – но мне с вами необходимо побеседовать.
              Пожилая женщина, как и первый раз, ни слова не сказав, молча распахнула дверь и впустила Родина. Почти следом за капитаном вошёл и младший лейтенант.
Перед ними предстала комната с убогой обстановкой. Полувековой давности мебели соответствовало и помещение: коричневый деревянный пол был выщербленным, обои выцветшими и местами вздутыми, побелка потолка посеревшей и в разводах от протекавшей из-за дождей крыши. Но при этом комната содержалась в чистоте: над старой кроватью, аккуратно заправленной, в верхнем углу находились иконы, и каждая вещь здесь, видимо, имела строго своё место. Круглый стол, накрытый белой скатертью, был придвинут ближе к окну. За него-то и пригласила Зуйкина милиционеров, предложив им стулья, тоже очень старые и скрипучие.
              Лишь когда гости устроились, присела на стул и Мавра Никитична: локти на столе, подбородок на тыльной стороне ладоней – вся во внимании. О полной сосредоточенности свидетельствовали и плотно сжатые, в густой сетке морщин и острый, заискивающий взгляд, говорящий: «Что надо, то и спрашивайте, ничего не утаю».
              - Скажите, Мавра Никитична, в последнее время, незадолго до известного вам события, вы ничего не замечали за гражданином Лютиковым?
              Старуха приняла строгую позу, задумалась.
              - Ничего я за ним не замечала, – голос её был на удивление приятным, хоть и не в меру громким.
              - Когда вы видели своего соседа последний раз живым?
              - В тот день и видела.
              - В день убийства?
              Она кивнула.
              - В котором часу?
              - В церковь он сбирался, к всенощной.
              - Он вам что-нибудь говорил?
              - Как же, говорил… ворчал как всегда.
              Родин видел, что Зуйкина не столько думает над сутью вопроса, сколько над тем, что ей стоит говорить, а о чём желательно умолчать, не сболтнуть лишнее, дабы ненароком себе же и не навредить.
              - Мавра Никитична, – сыщик внимательно заглянул ей в глаза, – что это за история с отравлением?
              - Каким ещё отравлением? – не поняла старушка. Или только сделала вид, что не поняла.
              - Лютиков обвинял вас в том, что вы хотели его отравить? – капитан демонстративно посмотрел на младшего лейтенанта.
              - Если вы о том случае…
              - О каком? – поспешил спросить Родин.
              Зуйкина склонила голову набок, пошевелила губами, размышляя, рассказывать или нет. Наконец, решилась.
              - Да свихнулся Григорий на старости, – правой ладонью она обхватила подбородок, слегка оттянув вниз нижнюю губу, – вот ему и мерещилось бог весть что.
              - Что же ему мерещилось, Мавра Никитична? Пожалуйста, расскажите, – Родину показалось, что наступил момент, который очень важно не упустить.
              - С чего начать-то не знаю, – ссутулилась Зуйкина, но тут же опять выпрямилась. – По средам и пятницам Григорий пост держал, не ел мясное, о рае мечтал. Попал туда, нет ли, не ведаю… Мне тоже часто о рае талдычил. Так я и без постов мяса не ем: много ли на мою пенсию его купишь… А он, значит, по средам и пятницам… В другие-то дни, коль не постился, в охотку-то приготовит бывало. Умел он готовить.
              Оперативник не перебивал, давая ей выговориться до конца: пусть отрывочно, бессвязно, пусть… дальше – видно будет, быть может, за что и ухватится.
              - После Троицы было, – вспоминала Мавра Никитична, – Григорий фарша купил, говяжьего, котлеты хотел жарить.
              И замолчала, точно её остановило что. Но пауза слишком уж затянулась, и Родин решил поторопить:
              - Нажарил котлеты-то?
              - Всю кухню провонял, – едко ответила Зуйкина. – Хоть бы предложил… ведь, почитай, всё собакам отдал... Упокой его душу, Господи, – перекрестилась она. – Любитель был кулинарить.
              Искренняя ли боль за убиенного соседа, притворство ли сквозило в её словах, понять было сложно, но особенного желания помочь сыщик не ощущал. Похоже, старуха всё это рассказывала из каких-то личных побуждений, словно для сведения счётов с покойным уже Лютиковым. Или просто присматривалась к Родину.
              Он терпеливо ждал, когда Мавра Никитична вновь заговорит, но она, покачивая головой, сидя в задумчивой позе, молчала.
              - Почему же Лютиков обвинил вас в попытке отравить его? – напомнил Родин, недовольный тем, что их беседа протекает не так, как хотелось бы. Разумеется, особой откровенности от старухи он не ждал, излишней же болтливостью та, видно, не отличалась, вот и приходилось довольствоваться тем, что есть.
              - Так почему Лютиков заподозрил вас, Мавра Никитична? – подчёркнуто-вежливо, но настойчиво повторил сыщик.
              - Ктой-то вам такую глупость собчил? – вдруг заявила она.
              - Вот-те на! – удивился участковый. – Что же вы мне голову морочили, Мавра Никитична?
              - Никому и ничего я не морочила, – спокойно ответила та.
              - Но вы же писали заявление. Два раза писали.
              - Писала. И что?
              - В них чёрным по белому…
              - Стоп, стоп, стоп! – вмешался Родин. – Так мы вовсе запутаемся. Мавра Никитична, расскажите, только подробно, что случилось после того, как ваш сосед пожарил котлеты?
              - Что сказывать-то?.. Ну, нажарил, а там… то среда, то пяток… Да и Петровский пост тут как тут. Сколько они у него в холодильнике пролежали, не знаю, врать не буду, только он их в мусорное ведро выбросил.   
              - А соседи видели, будто он ими собак кормил, и те все сдохли, – сказал участковый.
              - Может, вовсе не от котлет…
              - От чего же ещё, если на глазах многих свидетелей все псины сдохли?
              - Прям уж и все… – отпиралась старуха.
              - Все. И не вы ли мне, Мавра Никитична, говорили, что Григорий в тот же день свой холодильник с кухни к себе в комнату отволок, а вас с Глафирой обматерил почём зря.
              - Прости его, Господи, – снова перекрестилась она. – Дня после того случая с котлетами не проходило, чтоб не материл. А что холодильник в комнату отволок, так дурья башка…
              - Гражданка Зуйкина, вы мне другое говорили, – начал, было, участковый, но та его и слушать не стала.
              - Ничего другого я не говорила, а что говорила, так напутала, может. И кого он там заподозрил, не знаю и знать не хочу. А заявление писала, потому что без разбору всех крыл.
              Родин достал сигареты, посмотрел на хозяйку. Та вышла и вскоре вернулась с пустой замусоленной банкой из-под шпрот, поставила её на стол вместо пепельницы.
              Сыщик закурил.
              - Мавра Никитична, как давно вы знали Лютикова?
              - Сколько живу здесь, столько и знаю.
              - А точнее…
              - Как война кончилась, с тех пор и знаю, – женщина задумалась, что-то прикидывая в уме: – Почитай, уже боле полувека.
              - Тогда проясните: что это за слухи такие… будто Лютиков убил кого-то. Правда? Нет?
              - Говорить о покойнике плохо – грех, – Зуйкина вновь сжала губы, давая понять, что ворошить прошлое не хочет.
              Разговор, конечно, можно было бы продолжать с перерывами, в любую минуту начать сначала. Или вообще – отложить на потом. Но зачем? Сейчас для Родина было важно не упустить момент, правильно расставить акценты, не оборвать ту ниточку, за которую – капитан нутром почувствовал – уже зацепился. Ведь неспроста Зуйкина так открыто играет в молчанку.
              - И всё же, Мавра Никитична?
              Старуха покосилась в сторону участкового. 
              - Ничего я не знаю. А коли б знала, всё равно не сказала бы.
              Понимая, что женщина не хочет говорить и  вряд ли от неё сейчас можно услышать что-то дельное, Родин вынул из папки листок с рисунками, обнаруженный в Библии.
              - Никого из знакомых этот портрет вам не напоминает, Мавра Никитична? – показал первый рисунок. – Хотя бы отдалённо? Может, случайно видели этого человека?
              Она взглянула.
              - Нет, не знаю и не видела.
              - А этот? – показал второй.
              - Свят, свят!.. – перекрестилась она. – Страсть-то какая, чистый бес. Такого встретишь – со страху помрёшь. Не дай-то Бог! Не видела и видеть не желаю.
              «Актриса», – пряча рисунок, думал сыщик. Поднялся со стула. Когда из комнаты вышел участковый, Родин услышал за спиной шепоток:
              - Ты ко мне больше не ходи, всё равно ничего скажу. А рисунки Глашке покажи. 
Капитан оглянулся, но Мавра Никитична закрыла дверь.

              Глафира долго не хотела их впускать. Сухощавая и высокая, на вид благообразная, старушка сильно горбилась. Было ей лет под восемьдесят, а может, и больше. Длинное тёмное платье и чистенький платочек в горошек придавали ей смиренность и кротость. Носик-пуговка, на котором чудом держались большие очки в роговой оправе, как бы подчёркивали её «учёность».
              Комната Глафиры была меньше соседских, тех, в коих недавно побывал Родин. Обстановка, на первый взгляд, самая обычная. Но сыщик не мог понять, что же его так смущало. Вроде бы и окна не занавешены, и света в них проникает достаточно, ан нет – мрачный дух царил в комнате. Оперативник ощутил это сразу, как только вошёл.
              В красном углу находились иконы. Старинное зеркало в дубовой раме зачем-то было завешано марлей. На тёмной скатерти, застилавшей стол, лежали Библия и Псалтирь. Тетрадные листочки в клеточку, аккуратно нарезанные, разложены были веером, точно игральные карты. На них от руки написаны то ли акафисты, то ли что-то ещё.
              Две кошки неистово урчали. Чёрная, как смоль, сидевшая на иллюстрированных цветных журналах, сложенных стопкой на подоконнике, осмысленно следила за каждым движением Родина. Вторая, серая, беспокойно тёрлась спиной о верхний косяк приоткрытой форточки. В какой-то момент сыщик почувствовал, что чёрная готова на него броситься. Он отступил на пару шагов и посмотрел на старушку. Та стояла неподвижно, сложив руки на животе: недобрый её взгляд был прикован к сыщику. Но, словно опомнившись, Глафира изменилась в лице, светло-зелёные глаза её блеснули, стали ласковыми.
              - Вы их не бойтесь, – неожиданно звонким, точно девичьим, голоском заговорила она, – кошки смирные. А ну, брысь! – прикрикнула на них.
              Серая тут же спрыгнула с форточки, забралась на кровать и спряталась за подушками. Чёрная ещё некоторое время показывала характер: выгнув спину, подняв шерсть дыбом, вытягивала передние лапы, скребла когтями о край подоконника и грозно урчала.
              - Кому сказала: брысь! – сердито притопнула старуха.
              Словно для того, чтобы досадить хозяйке, кошка ещё раз показала острые когти и резко прыгнула в сторону, на вылинявшую ковровую дорожку. Мурлыча, вальяжно переступая лапами, направилась к миске с молоком. Несколько журналов и выпавшие из них газетные вырезки с какими-то рисунками разлетелись по полу.
              - Чтоб тебя!.. – осерчала Глафира и с необычайной для своих лет расторопностью принялась их собирать. Родин стал ей помогать, но, увидев, что это были за журналы, вырезки и рисунки, пришёл в недоумение. И чем дольше их разглядывал, тем больше озадачивался, ибо никоим образом они не сочетались с иконами, Библией и акафистами. «Час от часу не легче», – подумал он.
              Наряду с неприличными журнальными картинками одна из газетных вырезок оказалась статьёй с названием «Прятки с сатаной». Другая статья была с не менее красноречивым заголовком «Три шестёрки Чёрной Графини». Здесь, в маленькой комнатке, имевшей вполне благопристойный вид, всё это казалось просто неуместным.
              Разумеется, подобные вещи ещё ничего не доказывали, но почему-то сыщику вдруг стало неуютно. Увидев же рисунки с черепами и пентаграммами, с перевёрнутыми крестами и рогатыми чудищами, оперативник как будто даже ощутил непонятный отвратительный запах, которого до этой минуты не замечал. А когда поднял с пола небольшую акварель, уже почти не сомневался, что видел похожую картину в комнате покойного Лютикова: те же мягкие и нежные тона, те же православные храмы с чёрными куполами и золотыми крестами на них.
              Да, сомнений быть не могло: обе картины – и та, что Родин видел в комнате покойного, и эта, которую сейчас разглядывал, принадлежали кисти одного человека, а именно – Лютикова. Только писал он их с разных точек. И ещё: в отличие от первой – над этой кто-то откровенно, с неприкрытым цинизмом, поглумился, подрисовав каких-то уродцев с рожками, стоящих у подножия виселиц с повешенными человечками и пытающихся верёвкой тянуть кресты с куполов с явным намерением их сбросить.
              - Странная картина, не правда ли? – сыщик положил на стол поднятые с пола журналы с вырезками, придержав акварель. – Кто ж её так… разуделал?
              Старуха взглянула с прищуром и выхватила рисунок: и вновь светло-зелёные глазки её злобно сверкнули.
              - Любил покойничек порисовать, – голосок по-прежнему звенел по-девичьи, но Родину почему-то стало как-то не по себе. Казалось бы, и манера говорить ласковая, чуть ли не угодливая, но что-то змеиное таилось в старушечьей ласковости и угодливости. К тому же оперативник теперь заметил за светлыми оконными занавесками вторые – чёрные. И вообще он стал замечать, что в комнате больше чёрного, чем светлого.
              - Не знаю вашего отчества, – начал, было, сыщик, но женщина подсказала:
              - Ильинична по батюшке. Но можно просто баба Глаша.
              - Что вы можете рассказать о Григории Лютикове?
              - О Гришке… что о нём говорить… всех гневил. В храме стоял, а думал о доме. И на Бога роптал. Да пусть его… Многие сейчас ропщут. И лучше будет, если вовсе забудут, что на всё воля Божья.
              Родин не понял, что скрывалось за последней фразой, посему и спросил:
              - Как же роптал Лютиков на Бога?
              - Как… жаловался, что священники службы и требы сокращают, что ради славы и денег служат. Поэтому и в монастырь ходил. Как будто монахи мясо не едят и вино не пьют. Мои монахи все мясо едят и вино пьют. Исповедаются в грехах, а от причин не уходят. Я люблю своих монахов.
              - Ну, я в этом не очень-то… понимаю, – признался сыщик.
              - А коль не понимаешь, зачем спрашиваешь? – баба Глаша зыркнула на младшего лейтенанта, и тот, как по команде, присел на краешек промятого дивана.
              - Ты тоже сядь, – сказала Родину.
              Повинуясь, он присел рядом с участковым.
              - В Бога веруешь? – спросила.
              Сыщик неуверенно пожал плечами.
              - Крещёный?
              Он утвердительно кивнул.
              - И правильно, у каждого должен быть свой бог. Крест носишь?
              Родин полез, было, за пазуху, чтобы вынуть серебряный крестик, но старушка своей костлявой ладонью так резко ударила его в предплечье, что острая боль пронзила руку.
              - Кто крест носит и за врагов молится, меня с ног сшибает! – хриплым голосом прошипела баба Глаша, и у неё вдруг изменился цвет глаз.
              «Э, нет, – подумал сыщик, – не по-детски здесь играют с сатаной, а серьёзно и по-умному. И отнюдь не в прятки».
              Он невольно покосился на ноги старухи. Казалось, что из-под стоптанных тапочек вот-вот появятся следы копыт. 


Глава четвёртая

УНИЧИЖЕНИЕ  ПАЧЕ  ГОРДОСТИ

              В ту минуту, когда келейник Алексей застал владыку распростёртым на ковре, вишнёвый «Опель» отца Даниила Конева ехал по глянцевому, раскалённому маревом асфальту с той скоростью, какую указывали дорожные знаки. Водители, привыкшие к нормальной езде, сигналя, мигая фарами, чтобы «Опель» сместился правее, обгоняя его, бросали на дьякона гневные взгляды, ругались и выразительно жестикулировали. Но чрезмерно осторожный, диакон ни на кого не обращал внимания, оставаясь верным старому правилу: тише едешь – дальше будешь.
              Чтобы ноги не путались в складках длинной рясы, Даниил аккуратно подобрал её полы к поясу, показывая тем самым, что не чурается ходить в джинсах, из-за чего не единожды подвергался серьёзным нападкам ортодоксов. Впрочем, нападки эти не очень-то и трогали его. А если говорить начистоту, к ним ему было не привыкать, как не привыкать было к уничижению, хотя он и понимал, что оно порой паче гордости бывает.
              Подмечая любую, даже незначительную критику в свой адрес, дьякон умело использовал её: подчас с прискорбным видом, словно всегда обо всех плачется и печалится, критику эту превращал в обоюдоострый довод, уловляя тем самым обличителя. А нередко и нападая на него. 
Природный ум Даниила, коим в достатке наградил его Всевышний, позволял ему всё схватывать слёта, без лишних разъяснений. Вот и сегодня… как бы ни был с ним груб Исидор, но без Даниила ему, как ящерице без хвоста – когда ещё отрастёт… И не простой он дьякон: больше года у самого Святейшего референтом служил, в церковной иерархии знает всех как облупленных. Да и профессора богословия не кто-нибудь, а патриарх ему присвоил.
              Заблуждался ли дьякон насчёт своей значимости, нет ли, но, несмотря на весьма сомнительную свою репутацию, ему и впрямь не было равных в словесной эквилибристике. Быть может, поэтому и позволялось многое. Где это видано, чтобы низший церковный чин мог так безнаказанно оплёвывать и унижать государственных мужей, неугодных Московской патриархии? И хоть многие отцы церкви подмечали крайнее невежество Конева и даже громко заявляли о его некомпетентности в простых, казалось бы, вопросах религии, охота поспорить у дьякона не ослабевала, а только нарастала.
              Но в открытую полемику с мудрыми богословами, тем более других конфессий, Даниил, разумеется, не ввязывался. У него был свой метод. Найдя врага, который ещё не догадывался, что на него направлены ядовитые стрелы, дьякон, точно маг, овладевая доверием ни о чём не подозревающей общественности, играя на опережение, искусно запускал стрелы злобы в свою жертву, вкрапляя крупицы правды в море лжи. Удивительно, но в каждом конкретном случае безнаказанность и достижение цели было гарантировано на все сто. Тому были основания.
              Во-первых, хоть и с молчаливого, но всё же согласия, Конев выполнял указания своих высоких покровителей; а во-вторых, после каждой акции, позволявшей иметь приличный заработок, он выходил на определённый уровень в церковной иерархии, был всегда на виду и на слуху. Ну а кому и зачем нужна была вся его деятельность, отца Даниила не очень-то волновало. Так что правы были те, кто недвусмысленно заявлял, будто моральные качества дьякона вполне соответствуют уровню его образования.
              Отъехав достаточно далеко от дачи Исидора, он сбросил скорость и, прижавшись к обочине, остановился, не заглушая двигателя, чтобы работал кондиционер. Маленькие вострые глазки его, точно буравчики, устремились на пухлую от свёртка с деньгами кожаную барсетку, лежавшую на сиденье справа.
              «Интересно, сколько там?» – размышлял он. Искушение было столь сильным, что хотелось сию же минуту взять барсетку, вынуть свёрток и вскрыть его. Но что-то удерживало. И это «что-то» не давало покоя, будоражило мозг. Возможно, сумма, назначенная ему Исидором, была тому причиной: не терпелось узнать – как «высоко» оценивает владыка его услуги. Или, например, услуги отца Илариона. Даниил сгорал от любопытства, самолюбие томилось в нетерпении.
              Он огляделся: в радиусе видимости никого из посторонних не наблюдалось, только мчавшиеся мимо машины нарушали тишину.
              «Владыка знает лучше, сколько кому дать», – решил Конев, осенив себя крестом, успокаиваясь, прикрывшись ложным смирением.   
              Он привык видеть, как сплошь и рядом многие священники, прикрываясь таким же ложным смирением – «владыка знает лучше» или «владыка не благословил», – отстраняются от духовного поиска истины или вовсе снимают с себя ответственность за недостойное поведение какого-нибудь иерарха.
              Но это полбеды. Дьякон понимал, что именно священство ответственно за то, что церковь, её приходы и монастыри превращены чуть ли не в театр. Только и слышно о духовных победах: там открыли храм, здесь освятили колокол… Будто духовность определяется лишь колоколами и стенами расписными, иконостасами и куполами золочёными.
              С кафедр епископских, точно в высших партшколах, звучат инструкции и указания… сытая жизнь – одним, а учение – другим. Да если во всей поднебесной ныне нашёлся бы голос правды, способный воскресить мертвецов, ни один бы иерей ни ему, ни воскресшим не поверил бы. И не пастырям ли духоносным Господь сказал: «Если Моисея и пророков не слушают, то если бы кто из мёртвых воскрес, не поверят»?
              Только и думают о быстротечном, а не о лучшем и вечном, надеясь, что Бог наши тщания повернёт к делу. Нет, не повернёт. Для не верящих собственным глазам, упорно не замечающих срамоту свою, не повернёт. А ведь есть и такие, которые при первых же страшных испытаниях, когда вся земля Российская в слезах будет, чин священства от себя отринут. Пребывая во тьме еретичества, станут радоваться всякому злодейству.      
              О, Конев хорошо усвоил наказ Аввы Дорофея: «ни одна злоба, ни одна ересь, ни сам диавол не может никого обольстить иначе, как только под видом добродетели». И апостол Павел говорил, что тот же диавол преобразуется в ангела света, а потому не удивительно, что и слуги его преобразуются в служителей правды. И кому как не Даниилу знать, что многие архиереи, даже викарные, прикрываясь ложным смирением своим, вольно или невольно отступают от Истины. Ибо получивший митру из рук недостойных и совестью будет не чист.
              У того же Исидора, коль всмотреться в него пристальнее, не лицо, а бог знает что, рыло свиное подчас из саккоса торчит. В рясе шёлковой ходит, а заглянуть под неё – хвост с копытцами. Не он ли четверть века назад в Ванкувере с англиканским архиепископом и другими еретиками совершил совместную литургию, читал Священное Писание и произносил ектении, чтобы вместе с ними «достигнуть видимого общения в теле Христовом путём преломления хлеба вокруг одного стола». На ассамблее в Канберре открыто назвал Всемирный Совет Церквей «колыбелью единой церкви». Но сказано, сказано псалмопевцем Давидом: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых». Первый псалом Псалтири и начинается с этих божественных слов. Случайно ли? Случайно ли пророк Давид начал с них? Вряд ли. У Бога случая нет. Так владыке ли наставлять дьякона прописным истинам, учить его христианской аскезе?
              Заметил, заметил нынче Даниил под широким рукавом пастырской рясы швейцарские часы стоимостью не менее двух вишнёвых «Опелей». Корпус часов из белого золота, ремешок, охватывающий толстое запястье Исидора, из крокодиловой кожи. Носить такие часы, как сказал кто-то, – «всё равно что чувствовать мозг гения у себя в кармане».
              Нет, Конев не осуждал Исидора, понимая, что пастырское бремя тягостно и располагает к разным соблазнам. И не аскеза мучила его. Нет. А послушание и страсть. Не мог он смириться с тем, что находился в постоянном подчинении и зависимости у человека, его презиравшего. Принадлежность же к элите волновала воображение дьякона так, как волнует неискушённого мужчину порочное тело очаровательной соблазнительницы.
              Но один ли он такой, ясно видящий и чувствующий природу душевной порчи в себе и в других? Нет, конечно. И в мыслях своих не одинок. Многие, многие не согласны с системой, сложившейся в церкви ещё с атеистического прошлого. Не согласны, а молчат. Как молчит и он, Даниил. Больше того, всячески поддерживает, обеляя её. Только и остаётся теперь уповать на Господа. Быть может, Он вразумит,  направит хотя бы некоторых из молодых к горнему. В отличие от тех, для кого вера в Христа давно стала ханжеством, целью наживы и достижением власти, именно молодёжь, искренне стремящаяся к Богу, чуткой душой своей быстро улавливающая фальшь, ради Истины готова жертвовать собственной жизнью, идти на Крест, нередко пренебрегая заповедями Спасителя, не задумываясь о вечности.
              Недавно группа студентов МГУ, где Даниил читал курс лекций, попала под влияние евангелистов. Некоторые учащиеся покончили жизнь самоубийством. Один из них, чья больная душа не смогла вынести земных страданий, оставил посмертное страшное признание. Теперь идёт следствие. Дьякону предстоит встреча с подозреваемым, толкнувшим сокурсника на тяжкий грех.
              Тревожило ли это Даниила? Трудно сказать. Привыкший к системе, сроднившись с ней, как динозавр под непробиваемым панцирем, спрятав свою совесть от внешних ударов, он, казалось, не мог смириться с тем, что верующая молодёжь уходит в раскол или, оказываясь в щупальцах сект, совершает самоубийства. Но это только казалось. Не погубленные души волновали Даниила, а совсем иное. 
              Он глубоко вздохнул и также глубоко выдохнул.
              «Много, много их, участвующих в делах тьмы, стремящихся объединить все неправды мира сего в единую веру. Несть числа тайным гностикам и арианам, духоборцам и католикам, протестантам и униатам…» – думал он. И опять вздох неприкрытой зависти вырвался из его груди.
              «Но если им, с митрами да крестами, панагиями и толпами поклонниц многое не возбраняется, им, якобы любящим Иисуса Христа, впадающим в пороки и ереси, ставящим стяжательство выше духовного долга, можно грешить и многое дозволено, – почему же это не дозволено ему? Какое право имеют эти «любящие» обличать в грехах его, Даниила? Да он сам их обличать будет! И коль берёт на себя смелость клеймить от лица церкви инакомыслящих и недостойных, так на то воля Божья. Это и есть главный мотив всех его действий».
              Лукавил дьякон. С самим собой лукавил. Человек порочный, никому и никогда не признался бы он, что в священники не рукоположен по личному распоряжению Исидора, что именно владыка приложил к сему длань свою. Для журналистов же и других мирян имелась иная версия, хоть и не очень убедительная, но красивая: будто бы с хиротонии он убежал по собственной воле, так как в глубине души уже тогда чувствовал, что истинное для него служение – диаконское. Что чуть ли не семинаристом мечтал посвятить себя миссионерству, как бы ненароком проговариваясь, что и сам по молодости заблуждался, познавая с ревностью и усердием как полезные науки, так и непотребные, учась на философском факультете МГУ, на кафедре истории и научного атеизма.
              Но разными, разными дорогами приходят к Господу. А тому, кто пришел, сказано Им: «Чадо, иди днесь, делай в винограднике Моём».
              В одном не лукавил Даниил: дьяконский чин и впрямь во многих отношениях его устраивал. Не потому, что он находился в лоне Церкви, принимая активное участие в службах, а главным образом потому, что был приближён к высшему духовенству. И ещё: низший сан этот давал определённую независимость, позволял самостоятельно выбирать тот или иной стиль поведения, свободно маневрировать в своих религиозных исканиях и спорах с оппонентами, давал больше прав на возможную ошибку, чем любому иерею, ибо, что позволительно послушнику, не разрешено монаху. А в стенах обители – разве карьеру сделаешь? Монахи для жизни сей мертвы. Вставать же на путь духовного подвига, как они, тем более принять обет молчания или вовсе – уйти в затвор… Нет! Это не для него. «Юродствовать» же Христа ради можно и в миру. Да и выйдет ли что-то путное у нынешнего инока, если он в затвор уйдёт? А вдруг у него всё это из тщеславия только? Взять бы того же строптивца Василия. Ведь бывший актёришка, у Лёвы Шульмана хохмил, а всё туда же, в юродивые… на путь духовного подвига…
              И сколько их: много ли, мало ли?.. Знать бы… Вроде бы берутся сначала за дело с рвением, истязают себя постом и молитвами, чуть ли не на воде с хлебом сидят, а затем сдаются. В основном те, кто напоказ старается: к ним чаще всего и подступают бесы. Таким ли, впавшим в прелесть, держать оборону духовную? Да здесь никакая молитва не поможет: соблазн и только. Что же касается строгого поста… церковь – не секта, истязание плоти для инока пользы не принесёт, и для души он ничего не приобретает.
              К подобным подвигам у дьякона сердце не лежало. И хоть теперь чувствовал он над собой некое покровительство небесное, будто колыхание ангельских крыл невидимых, вдруг с чувством острой зависти подумал об отце Василии, о его хромоте, которую чуть ли не вменял иноку как искусный бесовской приём, дабы вызвать у доверчивых людей сострадание.
              - О-о-о!.. – вырвалось у дьякона: даже в этом Господь помогает строптивцу!
              Даниил ещё раз огляделся: мимо всё так же мчались машины, обдавая вишнёвый «Опель» волнами горячего воздуха и выхлопами. Преодолев искушение вынуть из барсетки свёрток, что дал владыка, дьякон отпустил педаль тормоза и плавно выжал газ.
              «На крест бы тебя… – подумал снова об Исидоре. – Так ли стоял бы в вере?..»
              Автомобиль медленно тронулся и покатился по раскалённому солнцем асфальту в душную Москву.   


ЧАСТЬ  ПЯТАЯ

                О, бездна богатства и премудрости
                и ведения Божия! Как непостижимы
                судьбы Его и неисследимы пути Его!
                Рим. 11, 33

Глава первая

ЧУЖАЯ  ДУША – ПОТЁМКИ

              Только Богу ведомо, отчего некоторые доживают до глубокой старости, а другие умирают в детском возрасте или живут мало; одни бедны, а другие богаты, тираны и злодеи благоденствуют, пользуясь всеми земными благами, а праведные угнетаются горем и нищетой. Но душеполезно ли нам знать это, соблазняться исследованием судеб Божиих? Пожалуй, что и нет.
              Но как неисповедимы пути Господни, так изощрены и пути дьявола. И нет ему, по временному попустительству Божьему, ограничений, ибо враг рода человеческого постоянно совершенствуется в деле искушения людей, изобретая всё новые и новые способы для того, чтобы сбить нас с пути спасения. А паче – духовно опытных и стойких воинов Христовых, расставляя для них самые хитрые ловушки. Что уж говорить об умах незакалённых, попадающих в сети дьявола, даже не замечая его тенета. Вот и мы, повторяя слова святого апостола Павла, мы, слабые своим духом, превращаемся в лёгкую добычу тёмных сил, забывая порой о величии и премудрости Божественного промысла, искушаясь любопытством загробного мира, где после смерти судьба человека бывает не менее богата приключениями, нежели до неё.
              Вспомним хотя бы историю с Микеланджело, умершим в своей мастерской: как ни хотел папа Римский похоронить его в соборе Святого Петра, промыслом было уготовано погребение тела его в церкви Санта-Кроче – усыпальнице великих князей Флоренции. Труп же Никколо Паганини, забальзамированный, был выставлен на обозрение любопытствующей толпе, ибо епископ Ниццы Доменико Гальвано обвинил покойного музыканта в ереси, запретив хоронить его на кладбище. Более того, вслед за епископом губернатор Генуи, родины Паганини, даже запретил ввоз тела на территорию герцогства, и останки маэстро ещё долго кочевали с места на место.
              Прах Россини имел несколько иную судьбу: обретя пристанище на кладбище Пер-Лашез в Париже, спустя девятнадцать лет был погребён во Флоренции, в упомянутой уже церкви Санта-Кроче, рядом с могилами Микеланджело и Галилея. Останки Наполеона вернулись с острова Святой Елены в Париж тоже через девятнадцать лет после смерти императора.
              А бывали случаи куда пикантнее. Право, бывали!
              Когда в конце девятого века умер епископ Формоза, занимавший в то время папский престол в Риме, новый папа Стефан VI решил устроить суд над своим предшественником. Спустя полгода после смерти Формозы тело его извлекли из могилы, облачили в папские одежды и, посадив на трон, подвергли суду. На процессе были доказаны грехи умершего, за которые его лишили папского престола и вынесли обвинительный приговор. Формозу казнили. Сначала отрубили ему три пальца, коими он благословлял народ. Затем, протащив труп за ноги по улицам Рима, сбросили в Тибр.
              Можно ещё вспомнить об ужаснейшей и позорной судьбе останков низложенного и убитого царя Лжедмитрия I. Но надо ли? Если только для пущей справедливости. Право, подобное варварство было не только в Италии и России. Хвалёные французы, к примеру, надругались над прахом своих законных монархов: с большим наслаждением они грабили королевские могилы в базилике Сен-Дени. Нашлись и такие горячие головы, кои не пощадили даже раку святой Женевьевы, предав её огню на Гревской площади. 
              Ведал ли об этом Иорданский, нет ли, но, надо полагать, кое о чём всё-таки ведал. О Лжедмитрии-то уж точно, ибо «царь» этот не единожды за нынешнее утро приходил олигарху на ум. Причина же была в следующем. Прошедшей ночью Эрасту Фёдоровичу было особенное видение. Явился ему во сне покойник президент, измученный, бледный, с перекошенным от ужаса лицом. Явился и говорит: «Не пугайся меня, а выслушай. Знаю, что я мёртв. Знаю, что меня хоронили с почестями. Но там, где я должен бы лежать, тела моего нет. Меня куда-то перенесли, закрыли, и я не пойму, где нахожусь. Сообщи семье: пусть найдут меня. Пусть помогут мне выбраться отсюда. Умоляю тебя, помоги!..»
              Последнюю фразу мертвец произнёс несколько раз, и она долго ещё звучала в пробуждающемся сознании Иорданского, напоминая о страшном видении все последующие часы.
              Не первую неделю по Москве ходили слухи, будто тело президента – то ли перед самым погребением, то ли после – подменили в гробу. Поговаривали, что оно и вовсе исчезло из могилы. Объявлялись даже очевидцы, видевшие, как могилу президента раскапывали. Но разве здравомыслящий человек поверит в подобную молву? И что за нужда красть покойника? Бред сивой кобылы, измышления жёлтой прессы.   
              Всё утро Иорданский ходил несколько озабоченный. Правда, не столько из-за ночного наваждения, сколько из-за предстоящей встречи с Плаховым, на которой намеревался, наконец, рассказать полковнику о задании, сравнимом разве что с государственным секретом, истинную цель которого знал предельно узкий круг лиц из самого ближнего президентского окружения. Собственно, в суть «секрета», во все детали, Иорданский посвящать сыщика не намеревался, полагая, что общих сведений для поставленной перед ним задачи будет достаточно. Но в любом случае Плахов с отцом Василием сегодня же должны выехать в посёлок Лесное, в монастырь. Медлить нельзя: люди Исидора наступали, что называется, на пятки, шли след в след. Если они опередят, многое, на что ставит Эраст Фёдорович, может не осуществиться. Это было бы несмертельно, но подорвало бы престиж и ослабило позиции Иорданского в правительственных кругах. И ещё: мало кто понимал, как сложившаяся при этом комбинация повлияет на судьбу страны. Эраст же Фёдорович с большой долей вероятности мог ту ситуацию спрогнозировать. И прогноз был отнюдь не утешительным.
              Он вошёл в каминный зал неожиданно, держа в руке скрученную трубочкой какую-то газетёнку. Брехтель тут же поднялся из кресла и, хотя утром они уже виделись, кивком головы приветствовал босса. Плахов и монах, о чём-то беседовавшие, тоже привстали.
              Иорданский, бросив газету на столик, поздоровался с каждым за руку и присел в свободное кресло.
              В каминном зале за прошедшие почти три недели ничего не изменилось. Пожалуй, что кресел прибавилось. Камин в этот раз не топился. Во всю стену висела та же цветная фоторепродукция Московского Кремля, а на инкрустированном столике стояла большая серебряная ажурная ваза с фруктами. Спиртного не было, только бутылки с минеральной водой и соки.
              Общение сыщика и отца Василия за последние дни сблизило их, было заметно, что они прониклись симпатией друг к другу. В отличие от последнего, Плахов всё же не исключал «прослушки», а возможно, и видеонаблюдения. Так ли это было, Антон Глебович с полной уверенностью сказать не мог, а потому вёл себя осторожно: придерживаясь профессиональной привычки, создавал видимость дружеских отношений как с Иорданским, так и с начальником службы безопасности Брехтелем.      
              - Очень хорошо, что вы нашли общий язык, – сказал Эраст Фёдорович, приглашая всех присаживаться.
              - Душеполезные разговоры с Антоном Глебовичем вот ведём, – монах сложил ладони домиком, – чай, православные мы…
              - Вы, батюшка, да, – Иорданский поморщился и посмотрел на Плахова.
              - Не сомневайтесь, Эраст Фёдорович, – ответил отец Василий, – полковник и в Троицу Единосущную верит, и Евангелие читает…
              - Это всё слова. Можно и в церковь ходить, и Евангелие читать… Чужая душа – потёмки.
              - Согласен, веру свою надо делами доказывать, и не столько Богу, как самому себе. А Господь и без нас разберётся.
              Иорданский задержал взгляд на Плахове.
              - Что это вы меня… точно девицу на выданье разглядываете?
              - Ну прямо-таки добрый молодец, – улыбнулся Эраст Фёдорович.
Плахову почему-то не очень понравилось сравнение с «добрым молодцем», но вида он не подал.
              Впрочем, обижаться было бы несправедливо: сыщик пребывал в отличной физической форме, будто заново родившись. И внешний вид его говорил о том же. Так что Антон Глебович в какой-то степени был даже благодарен Иорданскому.
              - Похоже, мой отдых закончился?
              - Правильно думаете, – Эраст Фёдорович широким жестом бросил руки на подлокотники. – Пора и отечеству послужить.
              - Отечеству служить всегда готов, да только… – полковник сдвинул брови.
              - Ну-ну, договаривайте.         
              - Отечеству ли?
              - Всё ещё не верите, – вздохнул Иорданский и провёл ладонью по лицу, словно смахнул невидимую пелену. – А я, право, хотел вам всё как есть, на духу…
              - Если как на духу, отчего же… валяйте.
              - Отец Василий, как, по-вашему, готов раб Божий Антон вступить в воинство Архангела Михаила?
              - Вы, Эраст Фёдорович, шибко высоко летать хотите. У Архангела Михаила своего воинства полчища несметные, а что касается Антона Глебовича… телом он здоров, это я вижу, да и духом укрепился. Ему решать, под чьи знамёна идти. Я же молиться за него и за всех вас буду.
              - Не верит он мне, – холодная ухмылка скользнула по лицу Иорданского. – Не верит, вот ведь.
              - Не так это, Эраст Фёдорович, не так, – не согласился отец Василий. – Антон Глебович обмана чурается, наживку вражью боится заглотнуть, дабы сыном сатаны не соделаться.
              - Разве я тебя за этим вызвал? – упрекнул Иорданский монаха. – Ты же меня поддержать должен.
              И посмотрел на Брехтеля, дескать, ты-то что молчишь. Майор лишь пожал плечами, но в дискуссию вступать не спешил.
              - Вас послушать – цирк! – усмехнулся Плахов.
              - Цирк?! – изменился в лице хозяин. Поднялся, заходил по комнате. – Этот цирк может вызвать такой общественный резонанс, что никому мало не покажется.
              - Надо же! – в голосе полковника всё ещё звучала ирония. – Орден дадите, если соглашусь?
              - Да ты, Антон Глебович, вроде как давал согласие-то. Или забыл? Негоже тебе отказываться от данных тобой же обещаний, не в твоём это характере. – Иорданский намеренно обращался на «ты». Выждав паузу, произнёс: – Если пройдёт всё, как надо, погоны генеральские гарантирую. Пенсию по максимуму. Или должность соответствующую, если захочешь. Поднимешься, наконец, поживёшь на старости лет по-человечески.
              К сожалению, Плахов дал согласие работать на Иорданского. Правда, после длительного запоя, в ту минуту, когда это произошло, он был не в состоянии объективно оценить ситуацию, в которую его втягивали, да к тому же помимо собственной воли. Разгулявшиеся же тогда нервы и вовсе притупили разум, спутали все чувства. В трезвом состоянии он непременно выкрутился бы, как-нибудь вылез бы из той западни, что ему приготовили. Плюнул бы на всё и растёр, а там… будь что будет. Теперь же совсем другой расклад. Так всё гладко обстряпал серый кардинал – комар носа не подточит. Хоть благодари его!
              Сыщик вдруг почувствовал, что начинает тихо ненавидеть олигарха, а ненависть – плохой союзник.
              - Всё же, почему выбор пал на меня? – спросил Плахов.
              - Опять двадцать пять! Вам что, как женщине, комплименты нравятся?
              - Можно без комплиментов, но честно.
              - Не поверите, – лукаво улыбнулся Иорданский, – отцу Василию обещал, что делом игумена займётся исключительно полковник.


Глава вторая

НЕЗНАКОМЕЦ  В  МАКЕНТОШЕ

              Никому ещё не удавалось войти в одну реку дважды. Лёве Шульману удалось. Когда это случилось и кто ему в этом помог, можно лишь догадываться. Во всяком случае, он так же твёрдо верил в свою звезду, как верил и в предсказания. А в них, известно, недостатка сейчас нет. К тому же многие теперь живут по разным календарям. Судите сами: если по древнееврейскому тогда шёл 5754 год, был праздник Пурим, а точнее, канун Дня Мардохея, который отмечается четырнадцатого числа месяца Адара, то по юлианскому летоисчислению…
              Но нужно ли вдаваться в подсчёты? Тем более, эти доводы всё равно покажутся спорными. Ведь кое-кто полагает, что карт-бланш талантливому режиссёру дал таинственный и всемогущий Александр Сергеевич: наделив Лёву исключительными полномочиями, он помог ему застолбить место в легендарном доме Нирнзее, в том самом подвальчике, где, как мы знаем, располагалось знаменитое кабаре.
              Так это или нет, но, как нельзя было в начале прошлого века вообразить театральную Москву без Никиты Фёдоровича Балиева, так нельзя вообразить её в лихие девяностые без «Театра Лёвы Шульмана», который в один весенний день, а точнее, в день преподобного Кассиана Римлянина по новому стилю, открылся в ста метрах от улицы Горького, ныне Тверской, в Большом Гнездниковском переулке. Но если театр Балиева был взращён на знаменитых мхатовских капустниках, а сам бессменный его руководитель прославился как один из основателей нового в России жанра конферанса, то «Театр Лёвы Шульмана» был детищем… Впрочем, и об этом уже сказано. Посему обратим взоры в означенный выше знакомый переулок, под своды театрального подвала.
              Вернёмся в тот вечер, когда воссозданный Лёвой театр-кабаре отмечал своё четырёхлетие, где в пряной душной экзотике с налётом лёгкой нервозности весёлая и непринуждённая атмосфера в кои-то веки всё же располагала к доверительному общению.
              У каждого пришедшего на юбилейный спектакль и спустившегося в большое фойе, где по стенам висели чёрные бумажные холсты, расписанные белой акварелью, возникало приподнятое настроение. Загадкой, однако, оставались изображённые на этих холстах китайские иероглифы, фанзы, птицы и прочие подобного рода картинки.
              Чтобы гости чувствовали себя почти как дома, у входа в холл с любезнейшими улыбками, степень учтивости коих зависела от разных причин, их встречал сам Лёва со своей дражайшей половиной Хаей Шульман. Визитной карточкой торжества, о чём, наверное, и не стоило бы упоминать, являлся славный мотивчик из кальмановской «Сильвы». Это была не только дань традиции: уроки бабушки, Сары Янкелевны, принесли свои плоды. Да и чем Лёва мог ещё почтить память своей первой и единственной учительницы музыки, как не мотивчиком из знаменитой оперетты? Да-да, бабушка, которую он по-детски очень жалел, провожая в последний путь по Люстдорфской дороге, теперь могла гордиться своим любимым внуком, утереть горючие слёзы и день прихода Машиаха встретить счастливой. Кроме того, здесь, в подвальчике – Шульман это чувствовал, тень Сары Янкелевны, а точнее, дух её, как бы невидимо витал над ним, словно напоминая, с каким аппетитом маленький Лёвчик ел манную кашу или перловый суп.
              Словом, музыка, шутки, цветы… всё было в рамках приличия, настраивало на весёлую волну. Бумажные китайские фонарики и всякая нехитрая мишура, развешанная тут и там, создавали некий шарм. Но не было, не было в том подвальчике главного: расписанных под лубок панно. Стены и потолки фойе были декорированы, увы, на редкость безвкусно – то ли по небрежности, то ли от скудости творческой фантазии художника-оформителя, по-видимому, совсем не желавшего попасть в историю.
              Ничто не напоминало здесь посконного быта той России, которым когда-то дорожила московская публика. Не было даже намёка на бутафорскую мебель в холле, какой-нибудь старенький диванчик с облезлым креслом, куда бы на минутку мог присесть не очень требовательный зритель, дабы вызволить из глубин своего сознания щемящие, как сладкий сон, приятные воспоминания навсегда ушедшей русской жизни. И если раньше в фойе стоял карикатурный позолоченный бюст маэстро Балиева, и зал был разгорожен длинными столами, за коими гости – артисты и почтенные сановники, поэты и присяжные поверенные, купцы, певцы и статские – распивали чаи, заказывали себе ужин, то теперь, кроме шампанского и огромного чёрного рояля, сдвинутого в дальний угол и вряд ли используемого по назначению, ничего такого не наблюдалось. Не было и маленького оркестра, перед началом представления или в антрактах исполнявшего марш. Зато, повторимся, под фонограмму звучал известный мотивчик из «Сильвы».
              Но о вкусах не спорят. К тому же сразу после спектакля чета Шульман намеревалась для узкого круга избранных дать банкет.
              Итак, публика шла в приподнятом настроении, заранее предвкушая восторг от предстоящего зрелища. Непередаваемо очаровательной ностальгией веяло от искусно надетых на лица улыбок. И здесь – да простит меня читатель, ибо, придерживаясь старых традиций, а первое правило шуточного устава прежнего кабаре гласило: «Не обижаться», – скажем прямо: «Театр Лёвы Шульмана» имел особый успех у так называемых обитателей «черты оседлости». Среди тех актёров и литераторов, всей той образованщины и вороватой рафинированной интеллигенции, которая и не подозревала, что скоро самые настоящие ужасы и чернуха ожидают их всех не только в обыденной жизни и на театральных подмостках, но даже там, куда, казалось бы, всякой нечисти вход запрещён.   
             Так вот, в весенний мартовский вечер, в день преподобного Кассиана Римлянина, в узеньком переулке Большого Гнездниковского избранная публика, с присущей для неё помпезностью, спускалась под низкие душные своды в театральный подвальчик, туда, куда постороннему проникнуть лишь мечталось и где только-только начинало закипать красивое веселье. Актёры, журналисты, художники, писатели или просто друзья Лёвы не без нарочитой, конечно, скромности и той доли высокомерия и блеска, кои отличают таких людей, подчёркивали свою индивидуальность.  Лишь завидев чету Шульман, встречавшую гостей у входа в большое фойе, вдруг обуреваемые радостными чувствами, всем видом показывали, что готовы на любые жертвы, готовы отдать виновникам торжества свои любвеобильные сердца.
              Соблюдя таким образом этикет, поздравив Лёву и Хаю с очередной годовщиной театра-кабаре, пожелав им всего самого наилучшего, гости по ступенькам спускались ещё ниже, в гардероб. Там, сняв куртки, пальто и плащи, они вместе с верхней одеждой оставляли заботы минувшего и последующего дня, одновременно подчиняясь правилу, давно ставшему традицией: ни на что и ни на кого в театральном подвальчике не обижаться, а в любой шутке видеть только шутку. Ибо отлично понимали, что предстоящая ожидаемая ими двухчасовая жизнь, полная ярких красок, всего лишь великая иллюзия. Будем же держаться этой традиции и мы. 
              Поднявшись опять в фойе, где всё так же, в проходе, стояла чета Шульман, сияя гостеприимной радостью и принимая поздравления от новых посетителей, гости, обменявшись ещё раз любезностями, шли в маленький холл, к стойке буфета, дабы взять шампанское и бутерброды с икрой и прочими деликатесами. Обнажённые плечи молодых женщин в эффектных туалетах, мужские тройки и смокинги – всё это с утончённым снобизмом и кокетством, с показушной приверженностью к простоте и безыскусности, мельтешило под общий говор, тихий звон бокалов и лёгкую музыку.
              При всей своей рафинированности публика собиралась самая разнообразная. Манерность и выспренняя многозначительность признанных авторитетов вовсе не отменяли фамильярности – непременной спутницы таких увеселительных театральных вечеров. Панибратское обращение каждого с каждым распространялось на всех, являясь нормой. Любой зубоскал из сообщества избранных, имея в своём арсенале заготовленные остроты, применив их, мог получить отпор тем же оружием, и очень чувствительно. Возможно, поэтому создавалось впечатление, что здесь все друг друга знали.
              Судите сами. Возле сановитой, почти аристократичного вида знаменитости вдруг появлялся худой нервно-восторженный молодой человек и начинал ему что-то усердно доказывать, отчаянно жестикулируя и чуть ли не брызгая слюной. И сановитая знаменитость внимательно, заинтересованно его слушала.
              К мечтательной и скучающей широкобёдрой особе, чьё внутреннее одиночество и чей алчущий взгляд не могли скрыть даже затемнённые модные очки, кои здесь были явно не к месту, неожиданно подходил немолодой, но франтоватый тип, чья расхлябанность и откровенная развязность вызвали бы у нормальной женщины отрыжку, и… особа тут же преображалась в похотливую стерву, наполняясь той энергией, тем непреодолимым инстинктом, что несёт весьма недвусмысленное содержание.
              Известный писатель с лицом некрофила и элегантными манерами, поддерживая за хрупкий локоток ветхозаветную, как высохшая мумия, именитую балерину, чьи морщины уже не в силах была разгладить никакая пластическая операция, а костлявое тело с ключицами кощея могло вызвать восторг лишь у слепого, делал ей сальные комплименты, наслаждаясь предвкушением чего-то порочного. Все они – и писатель с балериной, и преобразившаяся вдруг особа с непреодолимой похотью в глазах, и худой нервно-восторженный человек, и многие, многие другие – все они менялись местами, перегруппировывались, в меру шумели  и мило хохмили, вызывая смех и веселье.
              Кого здесь только не было! Среди известных и любимых народом артистов здесь крутилась молодая поросль ещё не признанных ёрничающих оторв и духовных подкидышей всех творческий направлений – от литературных энцефалитных клещей до жутковато-уродливых эстрадных блошек. Они, обступив маститых старцев и перезревших театральных матрон, приторно скаливших зубы, с гаерской лёгкостью балагурили, острили, как дышали, соревнуясь в остроумии, словно это была их форма существования.
              Переводя тяжёлый взгляд с одного шутника на другого, Лёва Шульман не переставал добродушно улыбаться, изредка, из-за нервного тика, подёргивая головой, точно кому-то подмигивая. Иногда отвечал (разумеется, удачными) шутками на чьи-нибудь реплики, принимая сладкие, как патока, комплименты, уже предчувствуя битком наполненный зал толпящихся в проходе партера зрителей и бурю оваций после спектакля. Весь его облик как бы выражал, что здесь, в подвальчике, где он объявил себя правопреемником знаменитого конферансье театра-кабаре и воздух коего издавна напоён запахом кулис, нет и не может быть места скуке и тривиальной прозе.
              И в самом деле, соответствующий настрой возникал у посетителя уже при виде Лёвы, и сразу приходила мысль: «Счастливы, угадавшие своё призвание».
              Одет Шульман был в неизменный элегантный смокинг с белой хризантемой в петлице и цветной жилет, в маленьком кармашке коего находились швейцарские золотые часы: о них можно было догадаться по золотой же цепочке, висевшей поперёк живота. Чёрная с серебристо-синим отливом бабочка как бы вспорхнула на Лёвин снежной белизны стоячий воротничок. Вспорхнула и застыла с распахнутыми крыльями чуть ниже мешковатого и лоснящегося подбородка, пахнущего великолепным французским парфюмом. Чёрные лакированные туфли сверкали. Острые стрелки брюк… 
              Однако, если кто-то думает, что Лёва примеривал на себя что-то чужое… Если б кто-то осмелился над ним подшутить, проявить хотя бы подобие колкого намёка, будто смокинг на нём сидит не очень-то или – боже упаси! – не его размера… Лёва, независимо от того, что был обязан оставить обидчивость, забыть на время свою необыкновенную способность уязвлять шуткою,  непременно сразил бы остряка так, что у того надолго бы отпала охота шутить. Впрочем, у нынешнего хозяина кабаре, чей гений не вызывал сомнения не только у обитателей подвальчика, но, надо полагать, и у значительной части московского бомонда, имелся и более щадящий для таких весельчаков аргумент. Дело в том, что их кумир давно «перерос» Балиева и носил шестьдесят шестой размер, то есть куда больший, нежели его знаменитый предшественник. А плохая дикция, тик, гайморит, в общем, всё то, что раньше считалось недостатком, неожиданно превратилось в достоинство… и, как уже упомянутые, так и другие особенности Лёвы стали неотъемлемой частью имиджа.
              - Вот мы и в кабаре, – вдруг послышался бархатный голос с чуть заметным иностранным акцентом, но таким незначительным, что трудно было определить – какой именно из европейских языков является его родным. Когда входные двери театра, скрежетнув пружинами, с шумом захлопнулись, средних лет человек в макинтоше, белом шарфе и чёрной широкополой шляпе и девушка, несколько жеманно державшая его под руку, стали спускаться по ступенькам. Длинноногая красавица, словно только что выигравшая конкурс «Мисс Вселенная» и минуту назад сошедшая с подиума, одетая в стильное, нараспашку, тёмное пальто не иначе как из салона Версаче или Армани, жеманно хихикнув, осмотрелась и ласково взглянула на Лёву с Хаей. Незнакомец тоже приветливо им улыбнулся. 
    

Глава третья

СЕКРЕТ  УСПЕХА  ИГУМЕНА

              Слова Иорданского, будто бы он обещал отцу Василию, что раскрытием убийства игумена займётся исключительно полковник, привели монаха в некоторое недоумение. Он заёрзал в кресле, но промолчал.
              - Вы же понимаете, что это шутка, и звание здесь ни при чём, – стоя за креслом, Эраст Фёдорович облокотился о высокую его спинку. – Сейчас полковников в любом управлении, как собак нерезаных, а вы, Антон Глебович, настоящий сыщик. Мне сотый раз вам это повторять?
              - Насколько я понимаю, вы в курсе многих дел, которые я вёл?
Иорданский усмехнулся: это было очевидно.
              - Если так, – продолжал Плахов, – тогда скажите: сколько моих подопечных за последние годы, что я работал в органах, отправились под суд?
              - Что? – Эраст Фёдорович сделал изумлённый вид.
              - А то: их можно по пальцам одной руки пересчитать. Благодаря вам большинство моих клиентов избежало суда.
              - Благодаря мне! – опешил тот и посмотрел на Брехтеля.
              - Вам или вашим кремлёвским коллегам… какая разница. Только зачем мне всё это надо?!
              - Я вас не понимаю, – Иорданский присел на широкий валик подлокотника.
              - Не понимаете… – не удержался от язвительного тона Плахов. – Да взять хотя бы последнее моё дело. Вы же в курсе?..
              - Хорошо, хорошо… Что дальше?
              - Всё было обосновано, многие факты проверены, экспертиза дала заключения, подтверждающие мою версию, – продолжал в том же духе сыщик. – Подозреваемые, прижатые доказательствами, даже отпираться не пытались. И что же… следствие сдвинулось с места? Как бы не так! В какой-то момент самым чудесным образом вся выстроенная мной цепь доказательств стала сыпаться. Как песочный домик. А улики, находясь уже в недрах судебной машины, точно по мановению волшебной палочки, исчезать. Мало того, главные фигуранты процесса нашему родному судопроизводству оказываются как будто не по зубам, их с необыкновенной лёгкостью выводят из опасной «зоны обстрела», где властвует Фемида, и они испаряются, как дым. Но в ту же «зону» вдруг попадают наиболее опасные свидетели: пиф-паф – и их уже нет. Тех, кто очень упёрт, разумеется. Ну а с прочими, коль имеется наглядный пример убеждения предыдущих, и вовсе никаких проблем. Они с таким завидным единодушием отказываются от своих первоначальных показаний, причём с таким упорством, словно до этого их чуть ли не силой принуждали давать ложные показания. Какой после всего этого напрашивается вывод?
              - Какой?
              - Да никакой! – сквозь зубы процедил Плахов. – После многократных отмен и переносов судебных процессов, а также запугивания и ликвидации свидетелей, уничтожения или подлога улик – о каком честном расследовании может идти речь?
              - Большинство ваших версий, Антон Глебович, были малопродуктивны, – дождавшись, наконец, нужного момента, впервые за всё время вмешался в разговор Брехтель, – они не принесли бы положительного результата.
              - Вот оно что!.. – усмехнулся Плахов. – Найти убийц теперь считается непродуктивным.
              - Задача состояла не только в этом.
              - Но кто даст полную гарантию, что исполнители убийства ещё здесь, а не за границей? Или хотя бы живы?
              - Эти живы. И здесь! – твёрдо и не без иронии ответил Иорданский.
              - Почему вы так уверены?
              - Да потому, что наполовину, как вы знаете, такие дела не делаются.
              - Что значит наполовину?
              - Об этом я и хотел с вами поговорить.
              - Всё-о-о… ра-а-авно, – вибрируя гласными и растягивая слова, с недоверием произнёс Плахов. – Сейчас вы скажете одно, а потом выяснится, что главные фигуранты дела плевать хотели на все наши законы. Да я по вашим глазам вижу, – сыщик не сводил взгляда с Иорданского, – что так называемые потенциальные преступники, на которых я выйду, уже заранее уверены в своей полной безнаказанности. Или не так? Чего им бояться, если их открыто поддерживают такие, как вы! Опровергните меня, если я не прав. Что молчите? Да им, наверно, и депутатской поддержки не понадобится. Потому как у самих такая защита – понадёжней любой депутатской неприкосновенности. Уверен, в таких сферах крутятся, что компетенция Генпрокуратуры – звук пустой. А вы меня на это дело подписываете, отцом Василием манипулируете.
              - Не зарывайтесь, Плахов, – грубо оборвал его Брехтель. – Совсем нюх потеряли!
              - Вот и мне угрожаете.
              - Никто вам не угрожает, но старайтесь сдерживать себя, – отвёл взгляд Иорданский.
              - Сдерживать!.. Как? Как, если всё с ног на голову?! Убийцы, на совести которых тысячи жертв, борются за мир и безопасность; бандиты, ограбившие страну, позируют перед телекамерами, дают пожертвования больным и бедным; вампиры, обескровившие народ, рекламируют донорство. И вы мне советуете сдерживать себя!
              - Хорошо, вы лично что-то можете изменить? Конкретно, что вы предлагаете?
              - Ничего я не предлагаю, – поднялся теперь Плахов и прошёлся по залу. – Но почему, когда дело надо спустить на тормозах, даже видимость сурового закона отсутствует, когда же требуется «упечь стрелочника», закон работает в полную силу? И свидетели находятся, и полный набор доказательств, и у «следаков» нос в табаке. Всё чётко, достоверно, с уликами полный порядок. И среди них, будьте уверены, отыщется какая-нибудь незначительная, вроде волоска с расчёски убийцы. Но все же понимают – незначительных улик не бывает. Зато следствию это придаст законченность, даже некий шарм, изысканность. Конечно, можно было бы обойтись и без волоска, но с ним как-то красивее, что ли.
              - Можно подумать, я виноват в том, что с делом об убийстве игумена вам не повезло.
              - Я хотел сказать совсем иное. Вы отлично это знаете.
              - Нет, не знаю. Объяснитесь! – потребовал Иорданский.
Плахов колебался: возможно, его останавливало присутствие отца Василия, а быть может, чрезмерная настойчивость хозяина. Но отмалчиваться уже было неразумно.
              - Тогда, три года назад, с первых шагов расследования, мне многое показалось очень странным. Сами судите: в срочном порядке на место происшествия вдруг вызывают полдюжины следователей прокуратуры из разных районов области, которые, так сказать, под моим руководством составляют следственную группу. Только за два дня было допрошено более ста человек, так или иначе связанных с убийством: вся монастырская братия, прихожане, рабочие, охрана, их знакомые, даже родственники этих знакомых. Поверите ли, нет, но за двое суток я уже знал чуть ли не всех жителей посёлка, знал, кто чем дышит и на что способен, кто кому сват и брат и кто с кем в какой родственной связи состоит.
              Было проведено несколько судебно-медицинских экспертиз, в том числе биологических. Разумеется, в первую очередь проверялись те, с кем убиенный игумен провёл последний вечер, часы, вплоть до минут. Тут же проводились обыски. Одновременно многочисленная группа оперативников проверила все окрестные дома, магазинчики и забегаловки. И не сомневайтесь – опросили большую часть жителей. Кое-кто видел даже подозрительных лиц. Увы, описать их толком никто не мог, а если кто-то и пробовал, получалась полная невнятица. Словом, поиски были столь беспрецедентны для данного случая, столь насыщенны, охватывали такое невероятное количество свидетелей, что чуть ли не каждые полчаса появлялись всё новые и новые детали, среди которых такие, что голова шла кругом. Представьте, шесть следователей и столько же оперативников непрерывно ведут допросы, а людей не уменьшается…
              - Ничего удивительного, – тихо заметил отец Василий, – прихожане любили Софрония, каждый хотел помочь.
              - Вот-вот, тамошний прокурор тоже заявил, что у настоятеля было огромное количество связей. И в различных кругах, заметьте, – сарказм Плахова не остался незамеченным.
              - На что вы намекаете, Антон Глебович? – спросил монах.
              - Какие уж тут намёки! – неожиданно, хотя его никто не просил, вмешался Брехтель, глаза его сверкали. – Необыкновенную жизнь вёл ваш игумен. Я бы сказал, двойную жизнь. И вы, батюшка, знали это не хуже нас, здесь собравшихся.
              - Софроний изо дня в день до гробовой доски неутомимо трудился во славу Христа, обитель с нуля восстановил, в последние годы монастырь стал одним из самых успешных…
              - Секрет успеха архимандрита Софрония в том, что он принимал пожертвования от частных лиц, – жёстко ответил Брехтель, похоже, получив на это молчаливое согласие хозяина.
              - Пожертвования Господу нашему – радость великая для верующего, а милостыня – и тем паче, милостыней спасаются.
              - Я, отец Василий, лично на вас и на вашу обитель тень бросать не собираюсь, но тоже… не вчера родился, соображаю кое-что. Дело даже не в том, что в ваших храмах, куда мне приходится заглядывать, духовенство занимается в основном зарабатыванием денег, а в том, что к духовной жизни, к проповеди Евангелия, к пастырской работе оно имеет такое же отношение, как я к балету.
              - Креста на вас нет!
              - Верно, нет. Я его не ношу, – признался майор.
              - Кто без крестов – тот не Христов, – ответил грустно отец Василий, не заметив, как неосторожно втянулся в двусмысленную дискуссию. – В толк не возьму, чем вам мученик Софроний не угодил, Пётр Владимирович? Что вы на него так ополчились? Да, он был очень активным, деятельным человеком. Я бы даже сказал – бизнесменом был, имел тесные связи со многими серьёзными предпринимателями, деловыми людьми, чиновниками, политиками, наконец…
              - Полностью согласен с вами, – Брехтель как будто ждал этого, – Софроний был очень активным бизнесменом. И с тесными, как изволили выразиться, связями.
              - Вот видите. Отчего же в речах ваших столько неприязни?
              - Отчего? – усмехнулся майор и посмотрел почему-то на Плахова. – Да потому, батюшка, что весь бизнес Софрония держался исключительно на тесной связи с крупным криминалитетом. Мафией, если хотите. И полковник три года назад мог бы доказать это в два счёта. Но ему помешали. Не так ли, Антон Глебович?
              Сыщик угрюмо молчал.
              - Заблуждаетесь, Пётр Владимирович, – кротко ответил инок, приподнялся в кресле и сел бочком, сменив позу: больная с рождения нога давала о себе знать. – Сам патриарх тогда молился об упокоении новопреставленного убиенного архимандрита Софрония в обителях небесных.
              - За разбойников тоже молятся, – заметил Брехтель.
              - Зря вы так, – отец Василий был непоколебим как в своём мнении, так и в смирении. – Знаю, знаю, у многих противников Церкви служение игумена Софрония вызывало зависть и ненависть. А ведь он был ревностным сторонником введения в русских школах основ Закона Божьего, всеми силами старался спасти молодёжь нашу от растления сатанинского.
              - Одно другому не мешает, – холодно бросил майор. – к тому же вы сами только что утверждали, будто ваша обитель самая успешная из восстановленных в последние годы подмосковных монастырей.
              - Да, Господь благоволит к нашей братии.
              - Но я ещё бы добавил, что ваш монастырь является и богатейшим. По самым скромным оценкам, на реставрацию обители было потрачено сотни миллионов в валюте. Не секрет, что огромная заслуга в этом главы администрации вашего района: львиная доля средств поступала к вам с его, так сказать, лёгкой руки. До тех пор поступала, пока он заживо не сгорел в собственном «ленд крузере». Правда, по официальной версии, глава погиб в обычной автокатастрофе. Но это же сути дела не меняет. Надо отдать должное архимандриту: он достойно увековечил память своего благодетеля, похоронив его в монастырском некрополе, где и сам упокоился. Вернее, прах его.
              - Путь мёртвых бывает намного опасней, чем путь живых, – перекрестился отец Василий, бросив взгляд на Иорданского, который тут же изменился в лице.
              Образовалась пауза. Но длилась она недолго.
              - Неужели вы, батюшка, находились в полном неведении, не догадывались, какой ценой создано и поддерживается благолепие вашей обители? – продолжал Брехтель. – Ведь прихожан и паломников к вам не так уж много ходит. Куда меньше, чем в другие монастыри.
              - Откуда вы это знаете, разрешите полюбопытствовать? – не смог сдержать искушение отец Василий.
              - Работа обязывает.
              - А коль знаете, что же смущает вас в благолепии нашей обители? Сами же сказали – глава района помогал.
              - Сказал, не отрицаю. Но у Софрония и помимо главы немало меценатов было, – Брехтель смотрел на Иорданского, точно хотел удостовериться: продолжать беседу в том же духе, сменить тему или вовсе прекратить разговор. Но хозяин молчал, и майор воспринял это как знак продолжать. – С «конкретными ребятами» сотрудничал ваш настоятель. И очень плотно сотрудничал.
              - С какими ребятами? – не понял инок. Или только сделал вид, что не понял.
              - С представителями местного криминального бизнеса. Другими словами, брал деньги у воров, – пояснил Иорданский и кивнул Брехтелю, чтоб он, наконец, замолчал: видно, цель, которой добивался олигарх, была достигнута.
              - Господь с вами, Эраст Фёдорович! – опять осенил себя крестом инок. – Быть того не может!
              - Может, ещё как может! – голос Иорданского звучал убедительно и безапелляционно. – Но вы успокойтесь, не следует так нервничать, теперь это на каждом шагу случается. Или вы думали, что убитые криминальные авторитеты похоронены в некрополе за просто так, по доброте душевной Софрония?
              Василий медленно поднялся. Вдруг, как подкошенный, упал на колени и на четвереньках медленно подполз к восточному углу, где стояли иконы. Немилосердно ударившись лбом о пол, затих. И застыл на какое-то мгновение с поникшей головой.
              - Не устоял христовенький, – наконец, испустил он горестный стон. И вновь стукнулся лбом о паркет.


Глава четвёртая

И  ПРИ  СМЕХЕ  БОЛИТ  СЕРДЦЕ

              Человек в макинтоше и юная очаровательная его спутница, несколько жеманная, спорхнули вниз по ступенькам, где у входа в фойе их уже встречали Шульманы. Размашистым жестом приподняв над головой широкополую шляпу, мужчина так радушно, как старым добрым знакомым, улыбался Лёве и Хае, что тем ничего не оставалось, как тоже изобразить на лицах подобие радушной улыбки. Именно подобие, потому что Шульманы никогда раньше не встречали человека, появившегося вдруг в подвальчике и в такой непринуждённой манере, по-свойски, представшего перед ними. Разумеется, не знали они и его юную длинноногую красавицу.
              Казус заключался ещё и в том, что незнакомец был как будто бы хорошо знаком Шульманам: то ли актёр, то ли музыкант, то ли… в общем, человек искусства. Но как ни напрягал Лёва память, как ни мучил себя догадками, он не в силах был припомнить не только имени пришельца, но даже где или когда мог бы его видеть. Хая тоже, как потом выяснилось, гостя раньше не видела и ничего о нём не знала, хотя ощущение сродни Лёвиному, будто человек этот – их круга, не покидало её весь вечер.
              А всё дело было в том, что внешность человека в макинтоше, его смуглое, с южным загаром лицо – привлекательное и отталкивающее одновременно – было некоторым образом паспортом, удостоверением личности, свидетельствующим о его причастности к артистической элите.
              И могло ли быть иначе? То есть мог ли Лёва принять гостя за чужака, если однажды, приобщившись к «богемной» жизни, которая с годами лишь сильнее засасывает… словом, мог ли Лёва среди ликующих, праздно шатающихся снобов, заполняющих собой всякие капустники и а-ля фуршеты театральных премьер, разные междусобойчики и вернисажи, не распознать своего? И не важно, кем был на самом деле человек в макинтоше с маской вместо лица, позволявшей предположить у него высокий ум и утончённость вкуса. Не имело никакого значения, что длинноногая его спутница была, скорее всего, дура-дурой, приложением к его немного старомодному и эпатажному гардеробу. Это вовсе не имело значения. Важно было другое: то, что в глазах гостя Лёва заметил некую таинственную печать, оживший дух устава Телемского аббатства, который он почитал и коему беспрекословно подчинялся. Ибо устав этот буквально гласил: делай, что изволишь.
              - Чувствуешь, Эдит, какой здесь воздух! – с преувеличенным восторгом, с тем же приятным акцентом произнёс незнакомец, всё ещё держа шляпу над головой. Изящным движением он привлёк к себе очаровательную спутницу, почти опоясав длинной своей рукой тонкую и гибкую её талию.
              - Какой воздух, Джо? – кокетливо, на долю секунды смежив накладные ресницы, спросила Эдит.
              - Ну как же, как же… Здесь аромат закулисной жизни, – шляпа, придерживаемая пальцами за тулью, плавно описала в пространстве полукруг и, точно щитом, закрыла широкими полями мужчину и девушку от Шульманов, оставив на виду только лица гостей и то, что находилось ниже пояса. – Ну как же… этот аромат, – повторил незнакомец, – разве ничто тебе не напоминает? Разве не напоминает он тебе Станиславского, Остужева, Немировича-Данченко?..
              - Но это же названия ближайших улиц.
              - Именно, именно!.. – в таком же духе, то есть с пафосом продолжал Джо.
              - Вы ещё забыли упомянуть Южинский переулок, – сказал Лёва.
              - Да-да, Южинский… – улыбался человек в макинтоше, но теперь он улыбался с запозданием, немного рассеянно и неискренне, лишь бы соблюсти видимость приличия, – конечно же, Южинский…
              «Я должен его знать, – подумал Лёва, и то ли от тика, то ли от излишнего волнения голова его дёрнулась. – Где я мог его видеть?»
              Но вспомнить человека из ближайшего своего окружения с иностранным именем Джо ему никак не удавалось.
              - Вы по приглашению? – с неподражаемой улыбкой спросила Хая гостей, заметив несвойственную для мужа растерянность.
              - По приглашению, – ответил Джо. – И не мог я не прийти. По всей Москве красочные афиши, они просто зазывают к вам. И слухи, слухи… театр теней, скетчи, пародии, цирк, кордебалет… Вот мы и здесь. Да, Эдит?
              - Да, милый, – подтвердила длинноногая. – Жаль, что Катрин не смогла прийти. Ей, наверно, понравилось бы.
              Лёгкая досада мгновенно потухшей искоркой промелькнула в глазах Джо, но промелькнула так, что могла ввести в заблуждение.
              Надев шляпу, он вынул из внутреннего кармана пригласительный билет-открытку с типографским золотым тиснением и витиеватым по смыслу текстом, который ещё месяц тому назад составила Хая и утвердил Лёва. На внутренней стороне открытки стояла собственноручная подпись Шульмана, очень аккуратная, с характерной завитушкой крендельком, которую он отличил бы от любой подделки. Открытка с его подписью предназначалась для узкого круга друзей, для конкретного посетителя, позволяя тому пригласить в кабаре ещё одно лицо. Кроме того, билет давал право после просмотра спектакля остаться на банкет, который готовился Шульманами к четырехлетию их театра. Вот почему Лёва слегка растерялся, увидев свою подпись. 
              Он моргнул, вновь дёрнул головой и, чуть заикаясь, произнёс:
              - Мы вас ждали. Пожалуйста, проходите. Гардероб внизу, по этим ступенькам.
              Гость же, казалось, не торопился. Напротив, что-то выжидал, разглядывая окружающие его предметы и людей, будто к чему примеривался, как бы заново осваиваясь вроде бы и в знакомой, но в то же время другой обстановке.
              - Когда-то у входа в этот театр стояли квадратные фонари, – с ностальгическим чувством произнёс он. – Афиши с программками были с такими причудливыми узорами, что заставляли смеяться…
              - Вы искусствовед? – зачем-то спросил его Лёва, не сразу сообразив, что вопрос был задан наиглупейший.
              - В некотором смысле. Театральный критик, – и, словно спохватившись, вновь снял шляпу и склонил голову: – Прошу прощения, что сразу не представился: Бруджо Курандейро…
              - Джо – гранд! – с гордостью за своего кавалера поспешила сказать Эдит. – Имейте это в виду!
              - Так вы испанец?! – спросил Лёва, догадываясь, откуда у гостя акцент. Нелюбовь к испанцам у Шульмана была на генетическом уровне. Как и большинство его соплеменников, он не мог простить им изгнание своего народа из Испании в 1492 году. Особенную неприязнь у него вызывала королева Изабелла: наследница Кастильского двора, чьи кости за пять столетий превратились в прах, для Лёвы всё ещё была живой.
              - В тот день, когда Франко бросил вызов Испанской республике, моей маме, Висенте Перес, было всего девять лет, – печально произнёс Бруджо Курандейро. – Семья жила в провинции Вискойя. После того как разбомбили их дом, родители отправили маму и трёх её братьев в Советский Союз. Я словно вижу высокую палубу океанского парохода, отплывающего из Бильбао, входящих в город франкистов, последние слова мамы: «Прощай, Бильбао! Прощай, Испания!»…
              - Но пасаран! – сжав пальцы, вдруг вскинула руку Эдит.
              - Но пасаран! – неожиданно для себя вскинул кулак и Лёва. И тут же устыдился, не понимая, как это с ним вообще могло произойти.
              - Но пасаран! – вслед за ними повторил Курандейро.
              Лицо Хаи исказилось в брезгливой гримасе.
              - Так что гранд – это в далёком прошлом, – вздохнул Бруджо. – К тому же испанец я наполовину.
              - А Джо – короче, – объяснила Эдит. – И только для самых близких. Правда, Джо?
              - Конечно, дорогая, – с нежнейшей улыбкой ответил Курандейро. – Но здесь, в этих стенах, все запреты снимаются, не так ли? – посмотрел он на Лёву, желая удостовериться в правильности своих слов.
              Шульман моргнул и дёрнул головой.
              - Надеюсь, здесь ничего не изменилось? Так же по-домашнему уютно? Такая же, как и прежде, обстановка?
              - Что вы имеете в виду? – взяла инициативу Хая, видя озадаченность, даже некоторую заторможенность мужа.
              - Здесь всё та же изящная мебель красного дерева? Те же консоли с подсвечниками? Потрескивают дрова в камине?
              - Нет, обстановка здесь теперь иная, – с хорошо скрываемой иронией, ответила она, несильно ущипнув Лёву за жирную складку, сзади, на уровне поясницы, чтобы он не стоял истуканом, попадая впросак и спотыкаясь на глупых вопросах.
              - Жаль, очень жаль, – Курандейро распахнул макинтош и, сделав пару шагов вперёд, остановился, окидывая пристальным взглядом большое фойе. Лёве показалось, он даже мог поклясться в этом, что испанец видит не только декорированное помещение холла, но и зрительный зал с боковыми ярусами лож и балконом, видит маленькую сценку с раздвижным занавесом. И даже стойку буфета, находившуюся слева, за стеной, в маленьком фойе. То есть весь тот антураж, который видеть с того места, где в данную минуту находился, было просто невозможно.
              - Вы правы, всё изменилось, – мертвенным голосом, от которого Шульман ощутил холодок в груди и от которого появилось нехорошее предчувствие, произнёс Курандейро. – Прежде занавес был с пышными гирляндами роз, с сатирами и вакханками, украшенными экзотическими цветами. – Но, заметив, как побледнел хозяин кабаре, испанец сверкнул весело глазами, голос его приобрёл жизненность, теплоту, стал сладко льстивым. – Тем не менее, смело, самобытно, свежо, с вдохновением…
              Сбитому с толку Лёве ничего не оставалось, как произнести пошлое:
              - Да уж…
              - Да уж, – повторил Джо, более вдохновляясь, – красивые женщины в вечерних платьях, остроумные блистательные мужчины, элегантные костюмы… Что ещё нужно для полного счастья?..
              - Бурные овации, – подсказала Эдит.
              - Овации непременно будут, – пообещал гость и страстным жестом дамского угодника, коснувшись руки Хаи, поцеловал кончики её пальцев. То есть совсем не так, как это делал поклонник и тонкий ценитель женской красоты Лёва. – Непременно, непременно будут, – снова пообещал Курандейро, с откровенным бесстыдством заглядывая в тёмные оливы глаз смущённой женщины. – И очень бурные. Важно, чтобы всё было на уровне. И без пошлости.
              Лёва потеребил бабочку. Искушение восторжествовало:
              - Один мой знакомый сказал: у маленьких искусств нет врага сильнее и опаснее, чем пошлость.
              - Браво, браво! – Джо выпустил руку Хаи и, удовлетворённый ответом, посмотрел на Лёву так, точно увидел его с другой стороны. – Люблю, знаете ли, прямоту. Без всяких там… оригинальничаний, пань-ма-аешь… – искусно спародировал он известного пьяницу.
              - Оригинальничанье, по-моему, есть лишь обратный лик той же пошлости, – парировал Лёва, придав голосу серьёзность, на какую только был способен.
              - Ещё раз браво! Вы, оказывается, выдумщик, каких поискать, – и Курандейро пронзил его таким взглядом, что тот ощутил тупую боль в сердце и неприятный холодок в груди.
              Хая Шульман увидела в сказанном лишь некое подзуживание: банальная констатация факта, по её мнению, не нуждалась в озвучивании. Однако недовольство это могло быть и неким пережитком, давней моральной травмой, оставшейся ещё с ГИТИСа, когда они с Лёвой активничали в комитете комсомола и, чувствуя злую шутку за версту, надували щёки, как шарики на студенческих капустниках.
              Разумеется, надувание щёк в данном случае было верхом неприличия. Поэтому любимец публики и женщин Лёва, вопреки заиканию и картавости, близорукости и далеко не славянской внешности, дабы показать, что убитый ген русского кабаре в нём не только существует как память давно исчезнувшего в России жанра, но живёт в его крови биологически, уже готов был ответить одной из тех колких шуток, какими были пропитаны все его пародийные тексты. Но в эту минуту громыхнула парадная дверь, и в театр вошёл гражданин с чёрным зонтиком, в котелке и плаще нараспашку. Роста он был маленького, но комплекции, как Лёва, то есть толстый. Из-под плаща коротышки выглядывали пиджачок с пикейным жилетом и клетчатые брюки. И если б не те признаки, ранее нами уже отмеченные, гражданина можно было бы принять за копию хозяина кабаре, но значительно уменьшенную. Ярко-оранжевый галстук с золотой английской булавкой по зелёному полю придавал ему и вовсе вид этакого рассеянного интеллигента. Вошедший приподнял котелок и широко улыбнулся. Рыжие его волосы были взлохмачены. 
    

Глава пятая

КОГО  БОГ  ЛЮБИТ, ТОГО  И НАКАЗЫВАЕТ

              Отец Василий, как подкошенный, упал на колени и на четвереньках медленно подполз к иконам. Немилосердно ударившись лбом о пол, затих на какое-то мгновение с поникшей головой.
              - Не устоял христовенький, – вырвался у него горестный стон.   
              - Надо ли так убиваться, батюшка? И к месту ли теперь молитва? – участливо, даже соболезнуя, спросил Иорданский.
              Монах поднял голову, повернулся лицом к присутствующим: из-под густых бровей его, словно в безмерную вечность, глядели с глубокой печалью глаза. По щеке, прокладывая тропинку к свету, медленно катилась крупная слеза.
              - Молитва всегда угодна Богу, всегда помощница наша, – ответил он и возвёл очи к Спасителю. Перекрестился, поцеловал нагрудное распятие и, не вставая, поклонился. – Человеку, во тьме заплутавшему, она нужна как свеча. Нужна денно и нощно, здесь и на небесах. Без неё никуда.
              Плахов, глядя на инока, терялся. Он знал: Иорданский и Брехтель говорили правду, но не мог понять, не укладывалось в голове, как правда эта, хоть и горькая, могла пройти мимо отца Василия. Хотелось верить ему, понять его, помочь. А ещё, хоть это было невозможно, но в целях, так сказать, «следственного эксперимента», влезть в его шкуру, удостовериться, насколько монах искренен в чувствах своих, так ли уж смирен и кроток. Не подделка ли это всё, а действительное, нутряное, от совести.
              Сейчас, вспоминая события трёхлетней давности, Плахов словно заново перечитывал уже известный ему детективный сюжет с многоходовыми комбинациями, где немало было загадок, ребусов. И чем глубже он теперь погружался в текст, тем интереснее становилось читать. Намного интересней, нежели самые захватывающие страницы классического детектива.
              - Почему вы, батюшка, мне тогда не всё сказали? – вопрос сорвался с языка Плахова непроизвольно, сам собой, и Антон Глебович почувствовал, что становится невольным палачом отца Василия. Полковник даже бросил взгляд на репродукцию Кремля: отыскав глазами лобное место, зачем-то представил, как выглядел бы на нём молящийся инок. 
              Тот всё ещё стоял на коленях, что-то нашёптывая, возведя очи к Спасителю. Затем медленно, с некоторой неуклюжестью, поднялся и, сильно прихрамывая, вернулся на своё место.
              - Да, я вам не всё сказал, – поправил он рясу, застегнул пуговицу.
              – Но и сейчас я вам ничего не могу сказать.
              - Вам угрожают? Вы кого-то боитесь?
              - Боюсь, – ответил Василий. – Бога.

              …Три года назад, как только Плахов появился в посёлке Лесное, то сразу же, без проволочек, приступил к расследованию дела по убийству игумена Софрония. Правда, в отличие от следователя районной прокуратуры Новокубенского, лишь внешне пытавшегося показать доверие к отцу Василию – будто не подозревает его в сокрытии какой-либо важной информации, Плахов, что греха таить – и на старуху бывает проруха, проникся искренней симпатией к монаху.
              Вызвав его на первый допрос и приготовив на столе бланки протокола, Антон Глебович, заполняя их, не очень надеялся на то, что узнает что-либо существенное. И всё же он с самого начала строго предупредил монаха об уголовной ответственности за дачу ложных показаний. А ещё, в отличие от Рабиновича, взял с отца Василия подписку о невыезде, даже не подозревая, что повлиял на ход дальнейших событий. И когда брал подписку о невыезде, тот смотрел на Плахова такими кроткими, невинно-детскими глазами, что сыщику впервые за все годы службы в органах вдруг стало до неловкости совестно за нелепость своих подозрений.
              - Я вас ни в чём, батюшка, не обвиняю, – пришлось тогда объяснять отцу Василию с нотками оправдания. – Я лишь предупреждаю, так как обязан вас предупредить. Надеюсь, вы меня понимаете?
              Монах лишь смиренно кивал.
              Теперь, глядя на него, вспоминая тот первый допрос, полковник с некоторым упрёком спрашивал себя: как это он, часто рискующий собственной жизнью, видевший смерть в самых изощрённых её видах, по долгу службы обязанный копаться в грязном человеческом белье, лицемерить и хитрить, лезть к людям в душу, нащупывая разными способами в её тёмных уголках потайные ходы к преступным помыслам и действиям, как же это он, опытный сыщик, смог проглядеть то, что лежало на поверхности?
              Возможно, тогда сработал стереотип о некогда высокой нравственности, духовности и жертвенности русского монашества, отметающего все неправды мира, заставляя верить в искренность отца Василия. В общем-то, так оно и было: тот ни разу не солгал. Плахов это чувствовал. В отличие от других свидетелей, в лице Василия полковник впервые увидел человека если и не убогого, то близкого к тому, а по нынешним меркам, быть может, и вовсе юродивого, бескорыстного, с ранимой душой, коему и скрывать-то было нечего. Такому ударь по щеке – он и впрямь, не задумываясь, подставит другую. И рубашку последнюю отдаст. И хлеба кусок.
              Среди допрашиваемых находились и такие, которые очень уж хотели Плахову угодить, ответить на вопросы так, чтобы ответы понравились. Иные и вовсе были актёры: играли, не замечая, что переигрывают, держались как будто бы в специально отработанной позе, слушали и отвечали с таким вниманием, словно вся душа их нараспашку. Плахов видел такую игру и только для вида принимал её. Но даже заподозрить не мог, что из всех актёров самым лучшим был отец Василий. Антон Глебович и не удивился, когда позже узнал, что в миру, будучи Никитой Жилкиным, тот и впрямь играл на сцене, обладая незаурядным актёрским мастерством.
              Ошибся ли тогда Плахов в Василии? Вроде бы, нет, не ошибся. Но с самого начала для объяснения происшедшего пришлось принять ложную версию. Расследование приобрело иной оборот. И данное обстоятельство, в том числе подписка о невыезде, возможно, спасла монаху жизнь. 
              Да, теперь Антон Глебович кое-что понимал. Те, кто его три года назад послал в посёлок Лесное для «раскрытия» убийства игумена, изначально знали истинных исполнителей. Нынешними же главными заказчиками являются две враждующие группы. И если снова «возобновили» расследование, подключили такого матёрого волка, как Плахов, значит, у тех и других дела плохи, ни у кого нет реальных подходов к той информации, что интересует обе стороны. И все они шарят в кромешной тьме. Вот только не мешало бы уточнить, на чьей стороне Иорданский и нет ли здесь третьей силы. Если верить олигарху, Плахова хотят ликвидировать люди генерала Резепова. Тогда опять вопрос: на кого работает Резепов? На Иорданского вряд ли. Но диктофонная запись может быть и пустышкой.
              «Ладно, ждать осталось недолго», – думал Плахов.
Он чувствовал: серый кардинал уже готов раскрыть карты. Разумеется, все он их вряд ли раскроет, попридержит большую часть колоды. Козырей же оставит на крайний случай. Но и это хоть немного прояснит ситуацию. Надо только подождать. Но догадывается ли отец Василий, что является наживкой? Или нет? Может, и догадывается, да деваться ему некуда. Как и Плахову. Вот и свели их вместе. И не просто свели, а с определённой целью. Иорданский не подпустил бы к Василию кого-то другого, кроме Плахова. Значит, путь к раскрытию всей череды убийств будет лежать через монаха. А куда этот путь выведет, один Господь знает.
              Антон Глебович незаметно, но внимательно следил за Иорданским, зная, насколько внешность, мимика, жесты подчас бывают обманчивы. Сколько раз сыщику приходилось встречаться с типами, обладающими такой яркой харизмой, что казались чуть ли не героями, персонажами из нашумевших триллеров или боевиков, людьми с железными нервами и особыми качествами, способными подчинять волю других и быть мозговым центром на том поле деятельности, которое им доверили. Но шло время, и они, эти «герои», на какой-нибудь ерунде прокалывались: один или два незначительных штриха – и они на глазах превращались в обыкновенных резонёров и пошляков или вовсе в ничтожеств, над которыми стояли более могущественные, но такие же подлые и низкие существа, оставляющие после себя лишь дату смерти да имя с отчеством и фамилией, которые не то что помнить, но и произносить без содрогания и отвращения иной раз не хочется.
              Почему Плахов именно об этом сейчас подумал, он бы себе не ответил. Скорее всего, ход его мысли был продиктован подсознанием. Он понимал, что главный разговор ещё впереди, что основные вехи его ещё не намечены, а потому не питал никаких иллюзий насчёт благородства Иорданского.
              Что же касается отца Василия, он и теперь всем кротким видом своим исключал всякую заинтересованность в происходящем: сложив ладони домиком, с блаженным видом что-то нашёптывал, шевеля губами. Словно не было несколькими минутами ранее молитвенного плача по грехам убиенного Софрония, сделавшего его однажды своим споспешником и доверенным лицом, не было уничижительного состояния, в кое ввергли его Брехтель с Иорданским. Похоже, святые угодники, умащивая душу чернеца, давно излечили её, изгнали из неё хмару, по-доброму отзывалось их заступничество в сердце его. Монах так радостно смотрел на лепной потолок, точно в расписных изразцах его уловлял нескончаемое движение ангельского воинства.
              - Вы, батюшка, не утаивали бы от нас, грешных, с кем это вы беседуете, – следя за иноком, произнёс Иорданский. – Софрония вряд ли отмолишь, Господь просто так не наказывает.
              - Отмолю, нет ли, об этом не нам, Эраст Фёдорович, судить,  – ответил монах, – а Господь… кого Он любит, того и наказует.
              - Разве это вяжется с учением Христа?
              - Очень даже вяжется.
              - А что вы там разглядываете?
              - Не «что», а «кого», – поправил тот. – Ангелов.
              Иорданский и Плахов устремили взоры на лепнину потолка. Лишь Брехтель окинул Василия тем снисходительно-презрительным взглядом, который не нуждался в пояснении.
              - Но если Бог любил Софрония, не слишком ли Он жестоко с ним обошёлся?
              - Верно, в земной жизни Он поступил с Софронием жестоко, – Василий на мгновение задумался. – Мы даже не знаем, насколько тяжела была кончина мученика. Но в этом есть и любовь Господа. Он дал время Софронию покаяться в грехах. И как Святый Святых всемилостивейший наш Господь принял мучения на кресте, так и грешник из грешников Софроний, подобно благоразумному разбойнику, покаявшись, тоже пронёс свой крест до Голгофы и вознёсся.
              - Всё это лишь домыслы, – сказал Брехтель.
              - По-вашему – домыслы, а по мне – так нет, – ответил монах. И уже к Иорданскому: – Лучше скажите: что хотите от меня услышать?
              - То, что я хотел бы от вас услышать, вы сейчас вряд ли скажете. Потому и не хочу вас в грех вводить, – как бы между прочим заметил тот. Поднялся из кресла и прошёлся по залу.
              Василий потупил взор, будто и впрямь ему было что скрывать.
              - Вот видите. Я вас и не спрашиваю. Так как не сомневаюсь, что с полковником вы будете более откровенны.
              Взяв из вазы яблоко, Эраст Фёдорович внезапно бросил его Василию. Тот, хоть и не ожидал такого, всё же ловко поймал его.
              - Отличная реакция.
              - Змей тоже искушал Еву яблоком, – ответил монах.
              - Вы не Ева, – заметил Иорданский, снова присаживаясь в кресло, – а я не змей.
              - Что вы от меня хотите?
              - Простите за мои недомолвки и несуразности, но очень не хочется смешным выглядеть.
              - Да не похоже на вас – комедию-то разыгрывать, – приготовился слушать отец Василий.
              Плахов с постным видом внимательно следил за словесной перепалкой.
              - Вы тут обмолвились, будто путь мёртвых намного опасней, чем путь живых. – Иорданский потрогал щёку так, как трогают её при зубной боли. – Я вас правильно цитирую?
              - Совершенно правильно.
              - Вот и объясните, но доходчиво, что вы под этим подразумеваете?
              - Если вы человек верующий, а я думаю, что верующий, то должны понимать: в отличие от нас дьявол не только не спит, но и не дремлет. Стоит только зазеваться… – монах который раз перекрестился. – Случай со мной однажды был: бес ко мне явился.
              Все переглянулись.


Глава шестая

ДОБРОМ  ЭТО  НЕ  КОНЧИТСЯ

              Гражданин с чёрным зонтиком, в плаще нараспашку, приподняв свой нелепый котелок, широко улыбнулся. Рыжие взлохмаченные волосы его, небритость и некая хаотичность в одежде, граничащая с неряшливостью, придавали ему вид не совсем ещё опустившегося интеллигента. В нём Шульман почти сразу же узнал типа с улицы Горького, а ныне Тверской, беседовавшего с Лёвой четыре с лишним года назад у памятника Пушкину – то ли от лица Александра Сергеевича, присвоив себе имя великого поэта, то ли… от чёрт его знает какого лица. Правильнее сказать, Лёва не то чтобы сразу узнал его, а как бы почувствовал родственную душу. Сущность эта, однажды поспособствовав ему, оказывается, и не покидала его, находилась рядом, а он сам никогда не стремился с ней расстаться.
              Короче, когда Лёва увидел рыжего, то ясно понял, что, хоть и подзабыл о нём за последние годы и даже старался не думать о том удивительном происшествии, после которого впору было бы отправиться в клинику для душевнобольных, а не в синагогу, он всё-таки подспудно о нём помнил. И, что греха таить, с чувством глубокой признательности к рыжему хранил в тайнике своей души ту первую с ним встречу.
              О той встрече Лёва никому никогда не рассказывал, опасаясь, что даже Хая, всегда его понимающая и во всём его поддерживающая, может подумать о нём бог весть что. Поэтому, увидев рыжего с приподнятым котелком, расплывшимся в улыбке и сбегающим по ступенькам прямиком к ним, Лёва почувствовал душевный дискомфорт и лёгкое головокружение со всё более усиливающимся тиком. А когда коротышка, приблизившись к нему на расстояние почти вытянутой руки, вознамерился заключить его в свои распростёртые объятия, Шульман покачнулся, закрыл глаза и, отвернувшись, привалился правым плечом к стене.
              - Ба! Ты ли, Данг?! Какими судьбами?! – где-то за спиной Лёвы, в двух-трёх шагах от него, радостно воскликнул Курандейро.
              Шульман открыл глаза, обернулся и только тогда облегчённо вздохнул.
              - Тебе плохо? – спросила Хая.
              - Нет. Мне очень хорошо, – справился он с волнением.
              Не выпуская своих шляп из рук, как-то очень неуклюже, но пылко, оба гостя, коротышка и Джо, похлопывали друг дружку по спинам и бокам, обнявшись в жарком приветствии. Если учесть маленький рост первого и высокий – второго, хорошо можно представить, насколько зрелище выглядело комичным. А оно было столь комичным, что наблюдавшие за этой сценкой со стороны не сдерживали своих невольных улыбок и смешков. Не улыбались только Лёва с Хаей.
              - Но сейчас не високосный, – наконец, отступив на шаг, Курандейро окинул приятеля таким взглядом, словно не видел его тысячу лет.
              - Вот… решили заглянуть, – поправил галстук рыжий, освободившись из крепких объятий.
              - Ты не один?
              - Мэтр будет. Не хочет ждать високосного.
              - Что ж, надеюсь, это всех позабавит, – ухмыльнулся Джо.
              - Я слышал, актёры здесь творят чудеса, – сказал коротышка, изволив, наконец, обратить внимание на длинноногую красавицу. – Ты, я вижу, тоже не один.
              - Эдит, – представил Курандейро свою спутницу. – А это мой друг детства Маданг Фетисейро. Мы не виделись с ним лет сто.
              - Так уж и сто, – протянула кокетливо руку для поцелуя Эдит.
              - Ну, что-то около того. Или я ошибаюсь, Данг?
              - Если быть точным, мы не виделись… – прикидывал в уме Фетисейро, –  но, впрочем, это не важно, – посмотрел он на публику, собравшуюся в фойе. – Скажи, Джо, здесь так же весело, как и раньше? Тот же самый зал? Те же самые ложи?
              - Те, да не те… – ответил Курандейро.
              - Что ж, всё правильно, история, как известно, дважды не повторяется. А если и повторяется, то в виде фарса. Не так ли, Эдит?
              Девушка хихикнула, но промолчала.
              - Ну а шампанское здесь дают?
              - Судя по всему, дают, – ухмыльнулся Джо. – Но «Ируа», которое ты предпочитаешь, здесь вряд ли найдётся.
              - Понимаю, был бы Швейцер…
              - Увы, его давно нет, Данг, – перебил Курандейро. – Ни Швейцера, ни Щукина… «Кюба», «Контан», «Медведь», «Донон», чьи имена в шампанской пене давно взлетели в небосклон в своём сверкающем сплетенье… Всё это в далёком прошлом.
              - Жаль, очень жаль. Ведь я хорошо знал Швейцера. А с владельцем «Эрмитажа» Щукиным мы пили «белую головку».
              - Как же, как же, великолепная водка, – вздохнул Джо, – сейчас такой не делают.
              - Очищенная. А стоила всего-то шестьдесят копеек бутылка.
              - А с «красной головкой» – сорок.
              - Жаль, очень жаль, – повторил коротышка. – У Щукина готовили отменный,  как его… из говядины… – защёлкал он пальцами, – надо же, забыл…
              - Шницель по-венски?
              - Нет.
              - Антрекот с соусом?
              - Да нет же…
              - Бифштекс с льезоне?
              - Ростбиф! – вспомнил коротышка и от радости чуть-чуть подпрыгнул. – Вот же память… никогда не подводила. Но сегодня, надеюсь, мы выпьем, Джо?
              Курандейро наклонился к приятелю и что-то ему шепнул.
              - Неужели?! – с восклицанием произнёс рыжий. – Что ж, кто не рискует, тот не пьёт шампанское.
              - Всё так, – согласился Джо, – лично мне приятно, что в Москве, когда в магазинах шаром покати, а в стране полный бардак, появилось зрелище, где можно побаловаться деликатесами и выпить шампанское, можно оттянуться по полной программе…
              - Пошло, грубо, не согласен, – сказал коротышка. – Взбодриться, отдохнуть душой… Это же праздник. И кто-то ведь должен в наше лихолетье взять на себя смелость веселить. Это нелёгкая задача.
              - Безусловно. Но, как мне кажется, развлечение дорогое. В финансовом смысле.
              - Что, актёры голодают? Им не во что одеться? – вдруг с заметной картавостью, с тем узнаваемым говорком, что можно услышать почти в каждом одесском дворике, спросил Фетисейро. – Или они плохо играют?
              - Ты удивишься, Данг, но я слышал, они ещё и умеют играть. Что касается костюмов, говорят, они просто изумительны. Скажу больше: мне кажется, здесь собственный оркестр.
              - Так в чём же дело? Все ждут погромов?
              - Ни в коем разе, – перешёл на тот же характерный говорок и Курандейро. – Всё дело в умении находить спонсоров.
              - О да, – коротышка незаметно подмигнул Лёве, – здесь мало быть удачливым режиссёром, здесь нужен особый талант!.
              Не очень корректный и, на первый взгляд,  двусмысленный этот диалог, продолжавшийся минуты три, можно было принять за обычную весёлую шутку-розыгрыш, простенькую импровизацию долго не видевшихся приятелей. Но для Хаи подобная вольность незнакомого ей сомнительной наружности типа, его развязность, неуместная в данном случае балаганность эпатировали не только Лёву, но и её – первую «леди» кабаре, нарушая атмосферу торжественности, витающую под этими сводами. И когда Курандейро затронул финансовый вопрос, более того, озвучил тему спонсорства, а маленький прощелыга вдруг заговорил об особом таланте, явно намекая на меркантильность её мужа, Хая, посчитав это верхом нахальства, вспыхнула:
              - Лёва никогда не просил. Никогда! А какой ценой нашему театру удалось достичь популярности, не ваше дело!
              - О, простите, ради всего!.. простите! – стал извиняться Курандейро, будто вспомнил, что они в театре, а не на улице. – Никоим образом не хотели вас… ни-ни, никоим образом… Сейчас столько всяких штучек… их столько, что снова видеть Бродвей по-москвошвеевски – это, знаете ли…
              - Лёва, ты что молчишь?! – побагровела Хая, предчувствуя, что добром это не кончится. 
              Лёва, дёрнув головой, раскрыл уже было рот, но, взглянув на рыжего, тут же закрыл. 
              - Господа, – подчёркнуто вежливо начал Курандейро, – позвольте представить вам…
              - Мы уже всё слышали, – бесцеремонно оборвала испанца Хая, обнаруживая в себе ту специфическую учтивость, которую испытывает начинающий патологоанатом перед первым вскрытием трупа. – Если я правильно вас поняла, – обратилась она к Фетисейро, – вы тоже испанец, и тоже на спектакль?
              Рыжий почтительно, даже несколько подобострастно, наклонил голову и шаркнул ногой.
              - В таком случае вы должны знать, что сегодня не совсем обычный показ. Надеюсь, у вас есть приглашение?
              - Да, да… – хлопнул себя по ляжке коротышка, – совсем запамятовал… – Сунув руку во внутренний карман пиджачка, он вынул из него карточку буро-зелёного цвета размером с обычную почтовую открытку.
              - Но это… это вовсе не то, – сдерживая то ли усмешку, то ли радость, сказала Хая. Лёва тоже взглянул на открытку: на указанном темноватом фоне было изображение летучей мыши с распластанными крыльями.
              - Не то?! – удивился Фетисейро и посмотрел на Шульмана, который, близоруко морщась, вновь дёрнул головой.
              - Странно. Очень странно, – повторил гость разочарованно. – Я был уверен, что зашёл в храм десятой музы.
              - И кто же та муза? – весело спросила Эдит. – Как её имя?
              - У неё нет имени, – ответил рыжий с напускной печалью. – Муза маленьких искусств тогда ещё не появилась на свет и была не знакома Элладе.
              - Позвольте, – вмешался Джо, – мой друг всегда такой рассеянный… Данг, – приобнял он приятеля, – я просто уверен, ты перепутал билеты. 
              - Разве?! – ещё больше удивился Данг.
              - Пошарь хорошенько в своих карманах, и ты найдёшь то, что нужно.
              Коротышка с извиняющимся видом за свою рассеянность неторопливо начал проверять содержимое своих карманов. Лёва по-прежнему близоруко морщился и потел, вытирая носовым платком толстое лицо. Нервно трогал очки и теребил под заплывшим подбородком галстук-бабочку. Хая, прищурив один глаз, косо поглядывала на гостя. И когда ей стало казаться, что он смеётся над ними и чуть ли не издевается, лицо Фетисейро, насколько позволяла его круглая физиономия, вытянулось в радостном изумлении. Он как-то весь скособочился и в такой искривлённой позе принялся изгибаться и выворачиваться ещё интенсивнее, просовывая толстую руку в один из внутренних карманов плаща, словно карман этот был у него бездонный.
              - Вот! – выпрямился он, вынув приглашение. – За подкладку провалился. Рваная.
              - Я же говорил, ты как всегда что-то перепутал, – сказал Джо.
              Хая, не скрывая презрения, но с достоинством светской львицы, взяла измятый билет, надеясь, что он хотя бы окажется обычным, то есть без приглашения на банкет. Но каково же было её разочарование, когда, открыв его, она увидела ту же, с завитушкой крендельком, аккуратную подпись мужа.
              Первая «леди» почувствовала непреодолимое желание немедленно выяснить у этого очень уж неприятного на вид рыжего шута, где он взял приглашение на банкет. И как Лёва, не посоветовавшись с ней, мог подписать открытку непонятно кому, какому-то Мадангу Фетисейро? И почему – хоть убей! – она не помнит его имени? Почему не знает и не помнит имени гражданина в широкополой шляпе?..
              Подобные вопросы кружились у неё в голове, как мухи над жареной сельдью. Но Лёва был озадачен не меньше. Поэтому ничего выяснять она не стала. Да это было бы и неприлично.
              - Вы один? С дамой? – спросила она, желая-таки уточнить, кто вместе с рыжим будет на спектакле, а значит, и на банкете, ибо, как мы помним, билет давал право пригласить вторую персону.
              - Я с мэтром, – ответил Фетисейро. – Он задерживается.
              Хае, конечно же, очень хотелось возразить что-то вроде того, что после начала спектакля двери театра будут закрыты, но что-то ей подсказывало: так мелко врать не только пошло, но и глупо.
              - Надеюсь, вам у нас понравится, – тоном, холодным как комья могильной земли в крещенские морозы, произнесла она и, взяв Лёву под руку, направила свой взор туда, где хлопнули парадные двери, впустившие новых посетителей.


Глава седьмая

ДЕЛО  ВОВСЕ  НЕ  В  ПОКОЙНИКЕ

              Упоминание отцом Василием беса было воспринято всеми по-разному.
              - Понимаю, вам такое в диковинку, – продолжал монах. – Но удивляться тут нечему: нечистый так изгаляется, что не только священников, но и монахов с истины сбивает. Да только ли монахов?.. Архиереев в прелесть вводит. Так вот, однажды во время утренней службы подошёл ко мне бес во плоти знакомого прихожанина и нахально вдруг заявляет: «Ты, Василий, делай уж что-то одно – либо молись, либо святых отцов читай». В искушение ввёл, окаянный. Я от такой наглости аж растерялся, не знал, что делать. Измучился весь. В Лавру поехал. Со святыми упокой Христе душу раба Антония, – осенил себя Василий. – Растолковал мне старец. И верно: искушение то было, на страшный грех бес меня подбивал.
              - Какой же грех?
              - Ответ-то на поверхности лежал. Но разум затмил окаянный бес. Не зря святые учат: когда лукавый помысл мутит ум, утешься молитвами и почитанием святых книг.
              - Что старец-то сказал? – скрывая ухмылку, спросил Брехтель.
              - А то и сказал: если буду только молиться – знать закона Божьего не буду, а если буду только читать – помощи на исполнение от Бога иметь не буду.
              Иорданский задумался, ушёл в себя: мозг его над чем-то напряжённо работал. Вдруг он словно пробудился. Устремив взгляд на Василия, сказал:
              - Но мой вопрос без ответа остался.
              - Как же без ответа, – не согласился монах, – попадись я на эту уловку дьявола, может, и пропал бы: водил бы меня бес по земной жизни окольными путями, такими, что после смерти, глядишь, и до мытарств не допустили бы.
              - По-вашему, надо более страшиться участи загробной жизни, чем земной? – Брехтель вовсе не скрывал своих сомнений, напротив, выносил их на поверхность, открыто не соглашаясь.
              - Вы не верующий, в этом всё дело, – Василий перекатил с ладони на ладонь яблоко, что кинул Иорданский, положил его в вазу. – Для вас, Пётр Владимирович, смерть есть просто сбрасывание физического тела, например, как змея сбрасывает шкуру. Вы даже не верите, что в загробном мире есть иные сущности.
              - Я знаю одно, когда мне приходится допрашивать… – Брехтель налил в свой бокал минеральной воды, – да, когда мне приходится некоторых выводить на чистую воду, а среди них попадаются люди не робкого десятка, кое-кто и мужества отменного, так даже они умоляют меня ускорить процесс дознания.
              - Не понимаю вас, – помрачнел отец Василий.
              - Да всё вы прекрасно понимаете! Моих подопечных больше страшила земная жизнь, чем загробная.
              - Упокой их души, Господи, – снова перекрестился монах.
              - В основном это были отпетые бандиты, убийцы и насильники, – пояснил Брехтель, – и если после всего, что они натворили, их души упокоятся в райских кущах, по меньшей мере, это будет несправедливо.
              - Мы с вами, Пётр Владимирович, говорим на разных языках.
              - Но есть люди, – продолжал майор, – которые больше страдают от нравственной боли. С теми работать особенно трудно. Они, видите ли, любят прогуливаться на собственную голгофу…
              - Хватит! – оборвал Иорданский. – Простите его, батюшка, Пётр Владимирович порой не ведает, что говорит.
              Брехтель сделал глоток воды: по выражению его лица было видно, что он доволен и остался при своём мнении. Иорданский же не скрывал разочарования:
              - И всё же мы ждали от вас совсем другого.
              - Чего же вы от меня ждали? – удивился монах. – Чуда? Так я не Господь и не святой, а такой же грешник, как вы.
              Эраст Фёдорович взял со стола газету, что принёс с собой, развернул её на нужной странице и протянул отцу Василию. Тот, пробежав глазами текст, молча вернул газету.
              - Теперь понимаю… Но разве написанное в этой газетёнке имеет отношение к нашей теме? И можно ли верить жёлтой прессе?
              Иорданский скомкал газету и бросил её в чёрное устье камина. Пожалуй, не будь здесь Брехтеля и сыщика, он рассказал бы Василию о ночном видении, о покойном президенте, посетившем его во сне. Но решил, что теперь не время, что это будет нелепо, даже смешно, а сам он будет выглядеть при этом несколько комично.
              - Верить или не верить – личное дело каждого. Но об этом судачит уже вся Москва, – Иорданский что-то недоговаривал.
              - Пусть судачат. Вам-то что до этого? – отец Василий уже по привычке сложил ладони домиком.
              - Дело в том, что за погребение президента отвечали мои люди. Всё было на высшем уровне. Я лично осматривал сингуматор.
              Во взгляде монаха застыл вопрос.
              - Это что-то вроде ритуального лифта, – объяснил Брехтель. – Гроб устанавливают на ремни и с помощью специального устройства опускают в могилу. Очень торжественно и красиво.
              - И надёжно, – добавил Иорданский. – Но после всех этих газетёнок и слухов…
              - В суд бы на них подали, тогда бы не писали всякую чепуху, – сказал Плахов.
              - Прежде чем подать в суд, хоть на ту же газетёнку, потребуется эксгумация, – резонно заметил майор. – А кто-то добивается именно эксгумации. И это нас беспокоит.
              Было непонятно, чего больше опасался Иорданский – ответственности за проведение эксгумации или последствий: вдруг и в самом деле могила пуста? Или того хуже: покойник окажется на месте, да не тот.
              - Вам-то чего бояться, Эраст Фёдорович? – недоумевал монах. – Вы своё дело сделали, погребение прошло успешно, что же ещё?
              - Семья мне этого не простит. И вдруг это не просто слухи?
              - В жизни, конечно, много всякого случается, но не до такой степени абсурдности…
              - Вы, батюшка, очень правильно заметили: в жизни всякое случается, – вступил в разговор Плахов, – а вот до какой степени может дойти человеческая фантазия, сказать трудно.
              - Тогда уж не человеческая, а дьявольская, – ответил Василий.
              - Думаете, это возможно? – Иорданский посмотрел на Плахова. 
              - Ещё как возможно, – сыщик налил себе в бокал сок. Не торопясь, выпил. Поставил бокал на столик, взял салфетку и промокнул влажные губы. Всё это Антон Глебович проделал с нарочитой значительностью. – Технология очень проста, – начал он, – раскопать свежую могилу и изъять гроб с покойником. А потом позвонить родственникам: хочешь получить назад тело усопшего – плати.
              - Были подобные случаи?
              - Были. Самый известный произошёл лет тридцать назад, в Швейцарии. Спустя два месяца после смерти Чарли Чаплина тело актёра было похищено вместе с саркофагом. Кладбищенский смотритель утром лишь обнаружил разрытую могилу.
              - Так это ж фигляр. Что же здесь удивительного? – как нечто само собой разумеющееся, что в порядке вещей и не подлежит сомнению, сказал отец Василий. – Он всю жизнь только и делал, что шутил над смертью. Вот и дошутился.
              - Тело-то нашлось? – поинтересовался Брехтель.
              - Нашлось, – ответил Плахов.
              - Значит, родственникам повезло.
              - Вот если раскопать могилы наших скоморохов… уж не стану называть имена, такое может обнаружиться… Они же сразу в ад идут, – произнёс монах. Помолчал и добавил: – Но чтобы такое на Новодевичьем… не хочется верить.
              - Мне тоже, – поднялся Иорданский, давая понять, что беседа закончена.
              Все встали. Но Плахов был уверен: хозяин умолчал о главном. И оказался прав.
              - Позаботьтесь, чтобы всё было готово к отъезду, – сказал Иорданский Брехтелю. – А вы, батюшка, если что, обращайтесь к Петру Владимировичу. Мы же с полковником ещё посекретничаем.
              Майор и монах вышли, а Плахов опять сел в кресло.
              Пауза длилась слишком долго, так долго, что молчание становилось напряжённым, вызывая у сыщика смутные чувства: Иорданский, похоже, в чём-то ещё сомневался, вновь и вновь старался всё хорошо взвесить, всё «за» и «против».
              - Вы, полковник, не до конца представляете себе сложившуюся ситуацию, – начал он, не переставая усиленно о чём-то думать.
              - Всей ситуации я, конечно, не знаю, – согласился Плахов, – только не пойму, о чём вы?
              - Об эксгумации, разумеется.
              - Не настолько же вы наивны, чтобы поверить, будто могилу раскапывали, а трупа в ней не обнаружили?
              - Да лучше б его там не было! – Иорданский вдруг пронзил Плахова колючим взглядом, но тот сделал вид, что услышанное его не касается. – Почему вы молчите? Вас что-то смущает?
              - Нет, это вас что-то смущает? – Плахов снова налил себе сок. 
              - Да, смущает, – Иорданский не сводил с полковника глаз. – Стоит только начать… такое поднимется…
              - Да что поднимется?
              - Вы действительно ничего не слышали о двойнике?
              - Слышал… И что?
              Эраст Фёдорович нервно забарабанил пальцами по кожаным подлокотникам. И Плахова осенило: серый кардинал сам не уверен, кто погребён на Новодевичьем.
              - Так это правда?
              - Что – правда?! – сверкнул глазами Иорданский, но тут же взял себя в руки. – Извините, сорвался. Разумеется, неправда. То есть, я хотел сказать… тьфу ты!.. совсем с вами запутался. Правда, всё правда: настоящий покойник. Нас-то-я-щий! – по слогам произнёс он.
              - Но вы сами только что сказали о двойнике.
              - Сказал. Их, минимум, двое. И что? У кого их нет? Любую эстрадную б-дь возьми, и у той по несколько двойников.
              - Тогда в чём же дело?
              - Я же сказал: стоит лишь начать – и пойдёт писать губерния. Всё припомнят, всё!.. Все пальцы до миллиметра измерят. И окажется, что на левой руке средний будет длиннее безымянного, а рисунок папиллярных линий покойника не совпадает с прижизненными отпечатками. Что форма кисти руки другая. Да мало ли что напишут…
              - Но если покойник настоящий, это лишь подтвердит истину. Проведут не только наружный осмотр повреждённых костей, но и зафиксируют все трупные изменения. Кстати, кроме представителей правоохранительных органов и комиссии судмедэкспертов на эксгумации будут ещё и другие… понятые, например, копатели…
              Эраст Фёдорович посмотрел на Плахова широко раскрытыми глазами, так, как смотрят на умалишённого или на провокатора.
              - Неужели вам не хочется покончить со всеми этими сплетнями о двойнике? – спросил Антон Глебович. – С этим детским бредом о похищенном покойнике…
              - Да при чём тут покойник! Дело вовсе не в нём.
              Веские ли аргументы так подействовали на олигарха, либо что-то ещё, трудно сказать. Эраст Фёдорович закрыл глаза и с минуту сидел в глубокой задумчивости. Затем негромко, но внушительно произнёс:
              - Теперь послушайте меня. От того, что я вам скажу, зависит не только ваша жизнь, хоть вы ею и не очень дорожите, от этого зависит… вы сами, надеюсь, понимаете…
              И Плахов услышал то, что простому следователю, а тем более сыщику, далёкому от государственных интриг и тайн, просто не пришло бы в голову даже как версия. Но не верить Иорданскому не было оснований. О покойном президенте, якобы похищенном из могилы, Эраст Фёдорович даже не обмолвился. Вероятно, просто не догадывался, как не догадывался и Плахов, что мёртвые живут среди живых, а живые среди мёртвых.    


Глава восьмая

ШУТКА  С  ПРИВКУСОМ  ЛУКА

              В то время, когда Шульманы, натянув на лица радушные улыбки, встречали новых посетителей, знакомая нам парочка – Бруджо Курандейро с длинноногой красавицей Эдит, а также коротышка по имени Маданг Фетисейро спустились в самый низ подвала, в гардероб. И хотя подробное описание их туалетов вряд ли заслуживает внимания, отметим – Курандейро с Эдит выглядели безупречно: одетые со вкусом, они дополняли друг друга. И только вид Фетисейро, о котором было сказано вполне достаточно, оставлял желать лучшего. Странность была в том, что коротышка очень даже недурно вписывался в эту компанию. Очевидно поэтому появление их в маленьком фойе, где находился буфет, не вызвало каких-либо кривотолков. Напротив, Фетисейро с взъерошенными волосами и в помятом своём пиджачишке вполне сходил за своего среди обитателей подвала.
              Зал был переполнен. Под низкими его сводами, как уже говорилось, царила атмосфера праздника. Собравшиеся пили шампанское, смаковали деликатесы и шутили. Дух артистического состязания наэлектризовывал воздух. К стойке буфета было не пробиться.
              Взяв шампанское и бутерброды, наша троица принялась высматривать, куда бы пройти, дабы не тесниться. Но, ничего толком не высмотрев, встала возле буфетной стойки, где ещё оставался свободный уголок, пусть и без особых удобств, но вполне приемлемый для спокойного поглощения пищи и наблюдения за присутствующими.
              Пригубив шампанское, Фетисейро поморщился:
              - Действительно, не «Ируа», – произнёс он.
              - Я предупреждал, – сказал Курандейро.
              - А где та мебель? Где тот русский ампир из красного дерева? Где, наконец, отголосок дней минувших?..
              - Это тебе не «Малый»… – пригубил шампанское и Джо. – Но мы, надеюсь, сегодня устроим недолгое погружение в прошлое. Что-то мне подсказывает: именно для этого вы с мэтром и появились.
              - Так-то оно так, но здесь никакой мебели! – возмутился коротышка. – Ни дивана, ни кресел, ни круглого стола… даже негде выкурить трубку турецкого табаку.
              - Что табак! – усмехнулся Джо. – Нет даже комической фигурки маэстро.
              - Какой фигурки, милый? – спросила Эдит, которой очень импонировала вся эта пёстрая и шумливая публика, собравшаяся в несколько вычурной, но вполне дружелюбной обстановке.
              - В том углу, – показал Фетисейро в противоположную сторону. – Там, на низенькой тумбе, стояла маленькая, ростом с лилипута, фигурка маэстро в белом костюме Пьеро.
              - Куда же она подевалась?
              - Да, куда? – грубоватый женский голос заставил всех троих оглянуться. Немолодая пышная дама в мехах и бриллиантах, уже навеселе, с фужером вина в руке, томным взглядом обволакивала Курандейро.
              - Это длинная история, – улыбнулся Джо, слегка наклонив голову.
              - Значит, вдвойне интересно.
              - Скорее, нудно и банально.
              - Нудно и банально терять вечер, разменивая его на подобный маскарад, – пытаясь вовлечь испанца в разговор, слегка заплетающимся языком продолжала дама.
              - Зачем же вы сюда пришли? – спросила Эдит.
              - За тем же, за чем и вы. И не могла же я отказаться от приглашения. Я бы себе этого не простила.
              - Вы смотрели спектакль?
              - И не раз. Пустячок на два часа. Хотя недурно. И не очень утомительно. Но, согласитесь, вечер, проведённый во власти никому не нужных пустяков, – это уж слишком!
              Ёё разговорчивость, похоже, объяснялась не в меру принятым алкоголем.
              - Почему же пустячок? – скосил взгляд Курандейро.
              - Ха! Целых четыре года изощряются они в изящных пародиях – и всего два спектакля. Балиев только за два первых месяца работы поставил здесь шесть новых пьес, – дама бросила оценивающий взгляд увядающей самки на соблазнительную подружку Джо. – Они думают, что самые талантливые.
- Кто они? – вызывающе вскинула брови Эдит.
              - Молодая актёрская кровь, которую слил в одну чашу Лёва! Все их сценки исполнены в жанре, который толком и определить-то нельзя. Ну, скажите, что это такое: поют, но не опера и даже не оперетта. Танцуют, но не кордебалет. Да и все их остроты – зубоскальство одно. Дурака валять каждый может.
              - Вы им просто завидуете, – ответила Эдит.
              - Завидую!.. – вспыхнула дама. – Да как вы…
              - Возможно, театр даёт немалые сборы, – сглаживая бестактность, заметил Фетисейро и выступил чуть вперёд. Дама окинула его высокомерным взглядом. Глаза её вдруг засияли таким искренним добродушием, что не верилось, будто мгновение назад они источали гнев.
              - Кажется, я вас уже где-то видела, – улыбнулась она. – Но где?.. Вспомнила, у Полунина, в «Лицедеях». Я не ошиблась?
              Рыжий провёл растопыренными куцыми пальцами по взъерошенным непослушным своим волосам, стараясь пригладить их, и зачем-то по военному, немного кривляясь, представился:
              - Маданг Фетисейро, собственной персоной. Что касается спектакля… пьесы, конечно, я не смотрел, но молва-то идёт… вся Москва говорит…
              - Так называемая «вся Москва» – это всего лишь пиар, горсточка проплаченных журналистов и телевизионщиков, ради денег готовых мать родную продать…
              - Нора, я тебя везде ищу! – внезапно возле дамы возник статный, хорошо узнаваемый по фильмам седовласый красавец лет шестидесяти. – Ты ведёшь себя, как!.. Жена ты мне или кто?!..
              - В первую очередь я актриса!
              - Хватит пить! – пренебрежительный тон его, безусловно, предназначался для собеседников, нежели для самой Норы. Он попытался отобрать у неё полный ещё бокал с шампанским, но она отдёрнула руку. Да так неудачно, что вино выплеснулось, забрызгав лацкан безукоризненного смокинга Курандейро.
              - Ой!..
              - Ой!..
              - Ничего страшного, – успокоил женщин Джо. Достал из нагрудного кармана белый носовой платок и промокнул им пятна вина, уже впитавшиеся в дорогую шёлковую ткань.
              - Что ты наделала! – лишь из вежливости произнёс подошедший, ощупывая острым взором мужчин. Но тут он увидел Эдит. Порочные их взгляды встретились, и старый ловелас почувствовал прилив крови и томительное волнение.
              - Ой!.. – уже радостно ойкнула Эдит. – Я вас знаю.
              - Кто бы сомневался, – скривила губы Нора, – его вся страна знает, – и она залпом выпила остававшееся в бокале шампанское.
              - Вы мой кумир с детства, – залепетала девушка. – Джо, узнаёшь? Это же сам…
              - Ну-ну, что вы, – наигранно скромничал кумир. – Нора, – нежно коснулся он её локтя, – будь так любезна, представь меня этим симпатичным людям.
              Нора ещё резче, чем первый раз, отдёрнула руку.
              - Ты права, – совсем не смутился он, – надо быть проще, проще… Ваканский, – представился он. – Но для вас я просто Серж.
              - Серж! – восторженно воскликнула Эдит: последняя фраза явно предназначалась ей. – Никогда бы не подумала, что стану вас так называть. Прямо как тебя, Джо.
              - О чём же шла беседа, господа? – не сводя с Эдит глаз, спросил Ваканский.
              - О театре, – ответил Фетисейро так, будто неожиданное появление возле буфетной стойки знаменитости было для него только кстати.
              - О театре… но театр понятие ёмкое. Можно говорить о театре военных действий, можно…
              - О Театре Лёвы Шульмана, – уточнил рыжий, проигнорировав плоский юмор всенародного любимца.
              - И что же?
              - Ваша супруга утверждает, будто спектакль…
              - Работа режиссёра налицо, – не дала договорить ему Нора, – но где дух импровизации? Он отсутствует.
              - Вот оно что, – усмехнулся Ваканский. – Моя жена, как всегда, в своём репертуаре. Однажды Лёва не очень удачно пошутил, так она до сих пор не может ему этого простить.
              - В добрые времена за такие шутки мужья вызывали обидчиков на дуэль.
              - Но это же была только шутка. Правда, с неким привкусом…
              - С привкусом или с душком?!. – взъелась Нора.
              - Видите ли, в чём дело, – то ли оправдываясь, то ли посмеиваясь, а может, то и другое вместе, начал объяснять Серж, – что там Лёва себе навоображал, я, конечно, не знаю, но он уверяет, будто бы запах лука и чеснока от актрисы – это нормально.
              - Запах лука! Это от меня-то! – взвизгнула Нора. – Пропахшие нафталином фраки! Как вы мне надоели!
              - Успокойся, дорогая. Где ты здесь видишь фраки? К тому же Лёва к тебе очень хорошо относится.
              - Чтоб вы все сдохли!
              - И он извинился, – не сводя глаз с Эдит, продолжал Ваканский, не замечая собственной бестактности. – Уверяю вас, господа, вы не пожалеете, что пришли. Здесь изумительное созвездие шутников. А уж остроту как умеют пустить!.. А какие идеи!.. Я бы сказал – пророческие идеи.
              - Завиральные идеи! – едко бросила Нора и вдруг абсолютно бесцеремонно, взяв под руку Курандейро, прижалась к его плечу. Серж и глазом не моргнул: нетрезвая выходка жены провоцировала его на некоторую свободу действий. А может, и вовсе давала шанс часть вечера провести с Эдит. Так это или нет, но коротышку и Джо подобное поведение увядающей актрисы и её молодящегося супруга лишь позабавило. 
              - Пусть даже и завиральные идеи, – вдохновился любовными мечтаниями Серж, – всё равно… здесь нужен особый талант.
              - Оо-о-о!.. – горловым клёкотом парировала Нора, – талантом Лёву бог не обделил. Причём во многих областях. Только и разговоров, с какой лёгкостью этот одессит завоевал Москву. Прямо, как гасконец Париж.
              - Разве не так? – спросил Серж, подмигнув молоденькой своей поклоннице.
              - Если б в своё время мой папа был членом республиканского ЦК, да к тому же депутатом Верховного Совета…
              - Прекрати, Нора, это уже скучно. В Лёвином подвальчике очень много милого и смешного, а ты портишь людям настроение.
              - Мне тоже здесь очень нравится, – призналась Эдит.
              - А мне здесь нисколько не нравится! – сквозь зубы процедила Нора, чуть ли не повиснув на Курандейро.
              - Почему? – удивился Джо, высвобождая руку.
              - Здесь не дают коньяку.
              - Ты его пила дома, – начал сердиться Серж, недовольный, что из-за пьяной выходки жены может сорваться любовная интрижка с Эдит. – А если хочешь коньяку, изволь хотя бы дождаться банкета. Кстати, вы приглашены? – спросил он, почему-то обращаясь к Фетисейро. – Будет очень интересно. Лёва не только ведь удачливый режиссёр, но и прекрасный импровизатор.
              - А деньги берёт! – Нора ещё крепче вцепилась в руку Курандейро. – Шмотошник!
              - Он вынужден просить и брать деньги, – заступался за Шульмана Ваканский. – Без них поставить спектакль невозможно, потому что то, что делает Лёва, стоит огромных денег.
              - Балиев сам зарабатывал деньги, ни у кого их не просил.
              - Откуда знаешь?
              - Знаю! – гордо вскинула голову Нора. – А Лёва берёт. И вообще… с деньгами этими, говорят, очень странная история.
              - Странная? – переспросил коротышка.
              - Чуть ли не мистическая. Говорят, будто бы Шульман подписал договор с самим дьяволом.
              - Может, это просто выдумки завистников? – предположил Курандейро. – Люди так недобры.
              - Что-что, а уж это верно, – как бы подтвердил Фетисейро, – людям свойственно забывать всё хорошее.
              - Такие, как Лёва, рождаются нечасто. Заявляю это официально и авторитетно, – с важным видом произнёс Ваканский.
              - Не потому ли ты его нахваливаешь, что бездарные его артисточки позволяют тебе заглядывать им под юбки?
              - Ложь! – стараясь быть спокойным, осклабился артист, показав два ряда великолепных, на имплантантах, зубов. – Просто ты не можешь смириться с тем, что они все уже абсолютные звёзды.
              - Я всегда знала, что ты меня ненавидишь!
              - Тебе не дали здесь коньяку, вот ты и сочиняешь.
              - Коньяк здесь ни при чём.
              - Именно что коньяк! А Лёва… чем он теперь владеет, он достиг своим талантом…
              - Человек думает, что он чем-то владеет, но, оказывается, всё, что он имеет, дано ему только взаймы, – грустно заметил коротышка.
              - Где же я могла вас всё-таки видеть? – вновь задумалась Нора, глядя на него и не выпуская руку Джо.
              - Лёва – наш авангард, – вывел её из задумчивости Серж.
              - Авангард… Ха-ха-ха-ха!.. Настоящее искусство не требует комментариев, чтобы найти в бессмысленности хоть какой-нибудь смысл. Твой авангард также беспомощен без денег, как выброшенная на берег…
              Нора вдруг страшно изменилась в лице, по её щёки пошли розовые пятна. Вытаращив глаза, она уставилась в противоположный угол.
              - Что с тобой? – спросил Серж, проследив за её взглядом. – Кого ты там увидела?
              Женщина вздрогнула, недоумённо посмотрела на мужа.
              - Там, в углу… маленький человечек…
              - Где?
              - На тумбе.
              - Какой ещё человечек? – не понял Серж.
              - В зелёных перчатках…
              Она стала оседать, но властная рука Джо удержала её, заставив стоять. Точно во сне, Нора поставила пустой фужер на буфетную стойку и с улыбкой сильно подвыпившей женщины, пошатываясь, не обращая ни на кого внимания, медленно пошла через всё фойе, точно слепая, натыкаясь на спины людей, вызывая удивление и приглушённый ропот.
              - Надеюсь увидеть вас на банкете в кругу нашего артистического братства, – тут же откланялся Ваканский, последовав за женой, так некстати расстроившей его планы.
              - Какая высокопарность: артистическое братство, – усмехнулся Курандейро, провожая взглядом мелькающую седую голову всенародного любимца.
              - Ты всегда имел успех у женщин, – вздохнул коротышка. – Но не слишком ли ты был жесток с Норой, Джо? Ты разбил ей сердце.
              - Думаю, ей сейчас не до меня. Хотя кое в чём она права.
              - Пустячок на два часа?
              - Да. Мэтру это будет не по душе.
              - Ерунда, мы найдём, чем развлечь публику, – ответил рыжий.
              В азарте весёлого соперничества никто из присутствующих ещё не догадывался о скорых переменах в их собственных судьбах. Даже самые чуткие, стараясь вписаться в новую историческую эпоху, пируя во время чумы, не улавливали гул быстро набирающих инерцию тектонических сдвигов, не замечали, как зловещие тени недавнего прошлого надвигались одна за другой, покрывая мраком будущее. Ибо та прекрасная жизнь, о которой они всегда мечтали, никогда и нигде не существовала, кроме их голодного и завистливого воображения.
 
   
ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ

                И он не знает, что мертвецы
                там, и что в глубине преисподней
                зазванные ею.
                Притч. 9, 18

Глава первая

РИСК  –  БЛАГОРОДНОЕ  ДЕЛО

              В условленное время начальник УВД округа генерал Зарудный и Плахов договорились встретиться на конспиративной квартире, известной только им. Вернее, о квартире, что располагалась в старом здании напротив сталинской высотки на Кудринской площади, знал ещё один человек. После вынужденной отставки и после того как Антон Глебович предал забвению всё, что долгие годы связывало его с «родным» милицейским ведомством, информатором и верным помощником Зарудного стал начальник угрозыска районного ОВД Западного административного округа Москвы майор Жамкочян.
              Теперь, после трёхлетнего перерыва, генерал сам неожиданно напомнил о себе. Когда тёмно-зелёный «крайслер» с тонированными стёклами мчал по Рублёво-Успенскому шоссе в сторону МКАДа, в кармане Плахова завибрировал новенький навороченный мобильник, который перед самым отъездом дал Брехтель, вручив сыщику ещё и новенькое удостоверение полковника МВД. Вынув телефон, Антон Глебович посмотрел на экран, но на табло высветился незнакомый московский номер.
              - Слушаю, – нажав кнопку голосовой передачи, глухо произнёс Плахов.
              В трубке послышался сухой голос Зарудного. Генерал говорил коротко и чётко, всего несколько секунд, однако этого было достаточно: цепкая память сыщика мгновенно схватывала все незаконченные обрывки фраз, вроде бы полузабытых, но за обычными словами легко угадывалась суть сказанного. Проработав, что называется, рука об руку двадцать лет, опытные сыщики отлично понимали друг друга. 
              - Хорошо, – как можно равнодушнее ответил Плахов и отключил мобильник. Откинул затылок на широкий подголовник заднего сиденья и закрыл глаза, чувствуя на себе гипнотический взгляд Брехтеля, сидящего спереди и повернувшегося теперь к полковнику.
              «Спросит майор о звонке? – думал Антон Глебович. – Захочет узнать – чей номер высветился на дисплее сотового или нет?»
              Но бежали секунды, а тот молчал. Даже отвернулся. Сыщика это насторожило: вряд ли Брехтель не придал телефонному звонку должного значения. Ибо номер, на который Плахову можно было звонить, знали два или три человека. Возможно, Брехтель решил, что звонивший – сам Иорданский. А может…
              Полковник не очень хорошо разбирался в технологических уловках, догадывался: мобильник без его ведома могли прослушивать, равно как и читать его текстовые сообщения и постоянно быть в курсе его точного местонахождения.
              Плахов открыл глаза: глядя на затылок Брехтеля, представил, как его лицо застыло в самодовольной ухмылке. Неожиданно закралось подозрение: майор не поинтересовался звонком лишь потому, что его спецы уже в курсе всего. Значит, имея при себе этот мобильник, Плахов буквально оказывался у Брехтеля «под колпаком».
              Теперь было понятно, – почему Зарудный прибегнул к разработанному ими условному коду. Но как он успел узнать номер телефона? Впрочем, при необходимости служба генерала узнала бы чей угодно номер, хоть вождя индейского племени модок, если б тот существовал.
              Антон Глебович стал лихорадочно соображать, как, не вызывая подозрений, выйти из машины и без лишних эксцессов оторваться от Брехтеля и его людей.
              Время шло, а сыщик всё ещё думал, как усыпить бдительность майора, какой найти предлог, чтобы водитель остановил машину, дабы из неё выйти? Главное – выйти. Дальше – дело техники.
              Он отдёрнул манжету рубашки: наручные часы показывали семь минут пополудни. Бросил взгляд на дисплей мобильника – время последнего звонка. Прошло всего несколько секунд, а показалось…
              «Думай, Плахов, думай…»
              Водители сигналили почти бесперебойно: кто-то перестраивался на нужную ему полосу, кто-то старался вклиниться в более быстро двигающийся ряд. Пару раз по обочине промчались байкеры. Но в основном неслись спортивного вида мотоциклисты: истерично ревя мощными двигателями, сверкая причудливой формы глушителями, они лавировали между машинами, словно стрекозы в густых камышовых зарослях.
              «Смертники», – глядя на них, думал сыщик. И… в его голове созрел план.
              Родившийся внезапно, он предполагал быстроту действий, невероятную выдержку и в какой-то степени актёрский талант. Поэтому Плахов тщательно продумал мельчайшие детали побега от Брехтеля, проверяя себя: правильно ли всё рассчитал.
Но одно дело – мысленно разрабатывать план и совсем другое – его реализовывать. Жизнь всегда преподносит такие неожиданные сюрпризы, в самый неподходящий момент выкидывает такие коленца, что весь, казалось бы, тщательно разработанный план может пойти насмарку.
              Высветив на мобильнике нужный номер, Плахов нажал кнопку. После небольшой паузы заиграл марш «Прощание славянки».
              - Слушаю, – прервав мелодию, раздался голос Иорданского.
              - Это Плахов. Важная информация, – чеканя каждое слово, поглядывал сыщик на Брехтеля, – Алло!.. Эраст Фёдорович, не слышно… Алло!..
              - Слушаю, говорите, – повторяли в трубке.
              - Не слышно!.. – почти выкрикнул Плахов и, немного погодя, отключил телефон. – Связь почему-то плохая, – объяснил Брехтелю.
              Майор сделал вид, что его это не касается.
              Антон Глебович опустил боковое тонированное стекло и посмотрел, на каком километре «Рублёвки» они находятся: похоже, подъезжали к развязке. Машин было так много, что вскоре попали в затор.
              «Скоро МКАД, – размышлял Плахов, – а это нежелательно».
              - Мне надо выйти из машины и срочно переговорить с Иорданским, – требовательно сказал Брехтелю.
              В этот раз майор оказался покладистым: не сразу, но всё же велел водителю перестроиться в правый ряд. Когда автомобиль съехал на обочину, Брехтель повернулся к сыщику лицом и вновь впился в него холодно-застывшим взглядом.
Отец Василий, сидевший рядом с Плаховым, кажется, дремал. Антон Глебович распахнул дверцу и вышел из машины, делая вид, что звонит Иорданскому.      
              Второй джип – чёрный «Гранд чероки», остановившийся на обочине метрах в пяти за «крайслером», Плахов увидеть не ожидал. Из-за тонированных стёкол было невозможно определить – сколько в машине находилось людей, но что это была служба наружного наблюдения Брехтеля – Плахов не сомневался. Впрочем, его это не очень волновало: если б замысел сработал, то, будь у майора машин и людей ещё столько же, вряд ли б они смогли помешать сыщику. План был, конечно, авантюрным и зависел исключительно от случая. Но на него и делал ставку Плахов. Правда, время работало против: сыщик не мог неоправданно долго разыгрывать «театр», прохаживаясь с мобильником возле уха перед джипом, делая вид, что разговаривает с Иорданским. Брехтель в любой момент способен разгадать уловку.
              Антон Глебович незаметно вглядывался в поток машин, всё же надеясь на удачу. И в ту минуту, когда правая передняя дверь «крайслера» приоткрылась и показался ботинок Брехтеля, а затем его самодовольное с ухмылкой лицо, Плахов увидел то, на чём строился его расчёт. Сначала он увидел поднимающееся во все стороны облако пыли, а из общего шума автомобильных моторов и механизмов различил ровный характерный звук, тот колоритный рёв, что отличает мощный, с высокооборотистым двигателем мотоцикл.
              Через секунду, мчась по обочине, из облака пыли, как молния,  вылетела «хонда». Антон Глебович, сильно рискуя, с «корочкой» удостоверения МВД в руке, действуя на опережение, бросился к ней. И если б не ювелирная управляемость мотоцикла и не мастерство байкера…
Сбросив газ, «хонда» резко остановилась. Не заглушая двигателя, разгневанный мотоциклист потянулся руками к шлему, намереваясь его снять.
              - ФСБ! Гони! Живо! – прыгнул сыщик за спину водителя «хонды», крепко обхватив его талию, показавшуюся слишком узкой. – Вопросы после.
              Тот и сам уже заметил, как из двух джипов выскочили люди в штатском. Рванув с места, «хонда» помчалась по обочине, маневрируя между такими же лихачами и поднимая густую завесу пыли. Плахов даже не оглядывался, догадываясь, что происходит за спиной: он полностью доверился мотоциклисту.
              Через несколько минут остановились.
              - Куда? – раздался приглушённый голос из-под шлема.
              - В центр.
              И вновь раздумывать долго не пришлось: разметая клубы пыли, словно из фантастической бездны, вынырнул «крайслер». Взревев мотором, они тут же рванули с места.
              Миновав запруженную машинами развязку МКАДа, мотоцикл на бешеной скорости выскочил к посту ГБДД с опешившими гаишниками и помчался по Рублёвскому шоссе к центру города.
              На Кутузовском проспекте Плахову показалось, что тёмно-зелёный «крайслер» вот-вот их настигнет. 
              - Давай переулками! – крикнул сыщик.
              Мотоциклист кивнул. На перекрёстке, неожиданно свернув вправо, погнал по Минской улице. А вскоре уже мчался по Мосфильмовской.
              Так, петляя по улочкам ещё некоторое время, въехали, наконец, под арку современного жилого комплекса. Внутри большого двора с многоэтажными зданиями, с обустроенными детскими площадками и припаркованными на автостоянках машинами, спрятались за микроавтобусом и старой «Нивой».   
              Плахов слез с заднего сиденья и стал оглядывать двор. Мотоциклист заглушил двигатель. Расстегнув на запястьях ремни, стянул фирменные перчатки с заклёпками на ладонях и защитными пластинами на тыльной стороне, снял чёрный матовый шлем с откидывающимся дымчатым визором и, встряхнув головой, расправил золотистые длинные волосы.
              Каково же было удивление сыщика, когда он увидел перед собой молодую женщину. И настолько привлекательную, что впервые, наверное, за долгие годы задумался о своём возрасте, пожалев, что не так уже молод. 
              - Вы правда из ФСБ? – спросила она.
              - Почти, – ответил он.
              - А те, кто нас преследовал?
              - Ещё не разобрался.
              Теперь Плахов полностью мог разглядеть её экипировку: чёрную кожаную куртку-косуху с кнопочками, шипами и разнообразной шнуровкой, с изображением черепа и костей на левом рукаве и спине. Такой же череп был и на шлеме. Чёрные кожаные брюки и мотоциклетные добротные бутсы делали её похожей на космонавта.
              - Испугались? – спросил он.
              - Бывало и покруче.
              - Всё равно, огромное спасибо.
              - Вам нужна ещё помощь?
              На самом деле Плахов ещё не решил и мысленно прокручивал ситуацию.
              - Череп-то зачем? – улыбнулся он.
              - Не поймёте, – ответила она, – потому что вы, как и всё ваше поколение, мыслите устаревшими понятиями.
              - Такие куртки носили американские лётчики в середине прошлого века, – сказал он. – Во Вьетнаме они бросали напалмовые бомбы на безоружных детей и стариков.
              - Разве теперь это имеет значение?
              - Мне кажется, имеет.
              - Косуха – это особый стиль жизни.
              - Косуха?..
              - Куртка так называется, – усмехнулась она. – Это символ свободы, знамя людей сильных и независимых. А череп… если на человеке есть этот символ, то смерть его уже не тронет.
              - Почему?
              - Она думает, что уже здесь была, и проходит мимо.
              - Вы в это верите?
              - Не знаю… у нас так принято.
              Сыщик заглянул в её голубые глаза и опять с сожалением подумал о своём возрасте.
              - Может, вам всё-таки ещё нужна помощь? – спросила она.
              Он колебался: во время бешеной гонки, когда уходили от Брехтеля, не единожды намеревался избавиться от мобильника. Но всякий раз сыщика что-то останавливало. Бросить телефон на тротуар или под колёса следом мчавшейся машины – очень уж просто. Был соблазн – закинуть его в «мусоровозку», что обогнали на Мосфильмовской улице, но идея эта показалась не очень оригинальной. Вариант с «хондой» был куда привлекательней, однако подставлять незнакомку сыщик тоже не хотел.
              «С другой стороны, – рассуждал он, – Брехтель со своими архаровцами ей вряд ли что сделают. Фактически она была заложницей. А телефон… мало ли как он у неё оказался: сунул незаметно – и все дела».
              - Что надо делать? – видя его нерешительность, спросила она.
              - Минут десять покататься с ним, – показал мобильник. – Затем спрятать в каком-нибудь укромном месте. Сможете?
              - Да-а, с таким жалко расставаться, – взяв телефон, с пониманием сказала она. – Я бы сама от такого не отказалась.
              - Сейчас от него избавляться рано. А если не избавиться… Словом, они знают, где мы в данную минуту находимся. И скоро появятся здесь.
              Она сунула мобильник в карман куртки. Надела перчатки и шлем. Завела двигатель. Приподняв дымчатый визор, посмотрела на сыщика голубыми глазами, словно хотела от него что-то услышать.
              Он лишь молча кивнул.
              Резко выжав газ, она рванула вперёд. Сверкнув хромированным глушителем выхлопной трубы, «хонда», точно лезвие бритвы, нырнула под арку, и шум её мощного двигателя вскоре затих.
              «Даже не спросил имени», – подумал Плахов. Посмотрел на часы: до встречи с Зарудным оставалось ещё достаточно времени.
              Он старался не выделяться среди обычных прохожих, надеясь быстро поймать такси или частника.
              «Не перестаралась бы, – тревожился он за девушку, – а то заиграется в шпионов… Хотя… люди Брехтеля вряд ли быстро её перехватят. Но как гладко всё прошло! Даже очень. Счастливый случай? – уже ломал он голову, внезапно охваченный сомнениями. – Очень уж легко ушёл. Подозрительно легко.
              Плахов озадаченно вздохнул: «Столько тонкостей, что начинаешь уставать…»
              В конце концов, желание утвердиться во мнении, что это был всё-таки счастливый случай, одержало верх. Но на душе горький осадок остался, и время от времени закрадывалось подозрение, что майор ведёт с Плаховым свою, особую, игру.
              Проверив, нет ли «хвоста», сделав ещё одну, контрольную, прогулку в сторону метро «Баррикадная», он вернулся к дому, где находилась конспиративная квартира, и вошёл в подъезд.
              На третьем этаже остановился перед филенчатой дверью под номером восемь и, недолго думая, вдавил кнопку звонка. Ждать не пришлось: уже вставленный изнутри в замочную скважину ключ провернули на два оборота – и дверь распахнулась. Плахов переступил порог знакомой квартиры.


Глава вторая

НА  ГРЕХ  МАСТЕРА  НЕТ

              Немногим более двух лет прошло, как протоиерей Иларион был обласкан владыкой Исидором, а Московская патриархия стала надежным пристанищем некогда убеждённого атеиста и диссидента Ларика Варшавского. Но неисповедимы пути Господа. И эка невидаль: не такие заблудшие души, как Варшавский, приходили к Богу. Другое дело – искренне ли? Журналист, член редколлегии популярнейшего в эпоху горбачёвщины еженедельного журнала, в лихие годы ельцинизма печатавшегося миллионными тиражами, вдруг волей судьбы оказался в лоне русской православной церкви, приняв священнический сан.
              Метаморфоза?
              Выкормыш великой державы, Ларик, отиравшийся около «кухонной» интеллигенции, подчас оскверняя отечество лживыми устами, всегда и всем недовольный, с завистью поглядывал на «цивилизованный» Запад, по капельке выдавливая из себя антисоветизм, копившийся при «социалистическом рабстве». Охочий до лёгкой и красивой жизни, в погоне за свободой и новыми человеческими ценностями, он на закате перестройки покинул родину и начал читать лекции в Мичиганском университете и колледжах Новой Англии. Но то ли с иезуитами не нашёл компромисса, то ли развод с очередной женой стал причиной, но потерпел Ларик за океаном полное фиаско. Вернувшись же в Россию, он вновь женился и активно занялся близким ему делом – возглавил либеральный общественно-политический журнал американского разлива.
              Если по винтикам разобрать весь механизм послепутчевой эволюции Варшавского, мы вряд ли поймём, почему вопреки канонам церкви, запрещающей рукополагать второбрачных, Ларик был рукоположен в священники. Возможно, первые его браки – невенчанные – отцы церкви посчитали ненастоящими. Так это или нет, но Исидор смотрел на «белые пятна» в биографии протоиерея сквозь пальцы. И как тот нажил своё состояние, какими путями – владыку не то что бы не трогало, а, скажем так, устраивало. К тому же Иларион показал себя превосходным аналитиком и стратегом, его теория современных форм миссионерства вполне укладывалась в систему. Да могло ли быть иначе? Если б Варшавский поставил не на тот «цвет», то есть не на Исидора, вряд ли ловкий журналист утвердился бы в самых что ни на есть недрах Московской патриархии. И если владыка о чём теперь сожалел, так только о своей излишней подозрительности, а она, известно, родная сестра политической близорукости. Распознал бы Исидор чуть раньше в протоиерее верного себе пса, авось, и нынешний расклад был бы несколько иным.
              Закончившееся вчера заседание Синода, длившееся три дня, фактически было битвой двух титанов – Исидора и его заклятого врага митрополита Назария, которому удалось одержать на этот раз убедительную победу. Потому-то все, кто находился в кабинете Исидора – и протоиерей Иларион, и дьякон Даниил Конев, и два престарелых епископа, коих владыка так и не смог отстоять в Синоде, отправившего их на покой, и другие подпятники, – все словно воды в рот набрали, стояли и не решались присесть. Ибо давно не видели Исидора таким подавленным, в таком депрессивном состоянии. Но как ему не впасть в скорбь, коль ни одна его кандидатура в Синоде не прошла. Ни одна! Но при этом появилось сразу семь новых епископов.
              Более всего Исидора встревожило, что Назарий протолкнул в викарии наместника подмосковного монастыря архимандрита Макария, сменившего три года назад убиенного Софрония. Узнав об этом, владыка долго находился в шоковом состоянии, ибо вся архиерейская верхушка знала, что Софроний потихоньку собирал досье на всех маститых пастырей, Исидор в этом списке числится первым. И если Макарий добудет эти досье для Назария…
              Исидор даже боялся подумать о последствиях для него огласки этих документов. Ведь кто как не он достоин облачиться в зелёный бархат патриаршей мантии, скинув, наконец, с себя митрополичью голубую рясу, надеть белоснежный патриарший куколь с золотыми шестикрылыми серафимами, сияющими на всю престольную и за её пределами, принять в руки древний посох святого Петра, митрополита Московского, символ власти первосвятителя Русской Церкви над всеми православными христианами России.
              В шёлковой чёрной рясе Исидор долго сидел в своём мягком кресле за рабочим столом, понурившись, медленно перебирая чётки и уставившись на дорогой сувенир – золотое яблоко на чёрной мраморной подставке, подаренное американским раввином. Перевёл взгляд на инкрустированный перламутром журнальный столик, большую поверхность которого занимала шахматная доска с расставленными на ней фигурами из карельской берёзы. Их комбинация наводила на мысль, что игра шла упорная, но по какой-то причине была отложена. Ни белые, ни чёрные заметного преимущества не имели. Удивительно же было другое: партию эту Исидор с Назарием начали ещё неделю назад, обсуждая очень важный богословский вопрос, но… как говорится, не судьба. И все эти дни, когда Исидор, входя в свой кабинет, ронял взор на шахматную доску, желание разбросать фигуры так и подмывало его, но всякий раз что-то останавливало. Он невольно начинал строить различные комбинации, разыгрывать тот или иной вариант партии, но дальше двух-трёх ходов ничего оригинального придумать не мог.   
              Наконец он поднял взор и обвёл тяжёлым взглядом присутствующих, остановив его на протоиерее. Иларион тут же встрепенулся, выпрямился; глаза, до сего момента потухшие, студенистые, вдруг сверкнули, готовые беспрекословно исполнить любой приказ. Но владыка не торопился что-либо говорить. Молча поднялся и, оборотившись в красный угол, перекрестился. Затем оправил потухший фитиль лампады под иконою, долил туда масла из елейницы и самолично лампаду возжёг. Влажной бархатной тряпицей протёр образ Богородицы и, поцеловав край золочёной ризы, приказал келейнику готовить митрополичье платье. Только после этого деловито произнёс, обращаясь ко всем:
              - Что же мне с вами, олухами, делать-то? Разогнать нешто?..
              Вздохи смутного ропота, словно шипение в террариуме, наполнили кабинет.
              - Смиренности, смиренности надо преподать овцам-то своим, а вы что делаете? – продолжал он. Подошёл к двум престарелым епископам, вставшим перед ним чуть ли ни по стойке смирно, и каждому пристально заглянул в глаза. – Мне вчера Назарий прямым текстом сказал: все уже знают, что секретарь твоего архиерея – это по определению… – Владыка размышлял: произносить ли слово, сказанное Назарием, вслух или нет. – Тьфу!.. – сплюнул театрально и осенил себя. – Такое слово, всем словам слово, и его испохабили. Признавайтесь, кого из вас он имел в виду?
              Старцы лишь сопели и отмалчивались.
              - Вы даже меня не стесняетесь, по телефону неприличные разговоры ведёте, – продолжал их укорять Исидор. – Ну, скажи, к кому ты вчера при мне обращался с просьбой сделать так называемый массаж, владыка Савва? – спросил епископа, чьи глаза с какими-то растёкшимися серо-тусклыми зрачками уставились в пространство.
              - Радикулит у меня. Все об этом знают, – стал оправдываться Савва. – А массаж мне знакомый врач присоветовал.
              - И кто массажист, не келейник твой?
              - Тебе ли, владыка, не ведать, что по своему первородному греху женщина изначально стоит ближе к сатане, а с ним, врагом человеческим…
              Епископ хотел, было, перекреститься, но Исидор ударил его по руке:
              - Ты кощуны-то эти брось! – сказал строго. – Ещё раз услышу, что в присутствии посторонних мужиков оголяешься… Словом, синодальных законов о снятии монашества и священнического сана никто не упразднял, а посему смотрите у меня!.. – пригрозил им Исидор пухленьким кулачком. – Думал, помощь будет от вас, а тут… самому возись с вами, неслухами, отряхай с одежд ваших непотребство всякое.
              - Мы за тебя, владыко, сам знаешь, горой, ты для нас – что книга премудрости… – подольстил второй епископ.
              - Не шибко перегибайте-то, – без прежнего уже натиска урезонивал зарвавшихся епископов Исидор. 
              – Сегодня Назарий, а завтра, смотришь, и нет Назария… – залебезил и Савва.
              - Ладно, ладно, – отмахнулся владыка, – ступайте. Все ступайте. Кроме дьякона. И ты, Иларион, останься.
              Когда остались только названные, Исидор подошёл к высокому стеклянному стеллажу, где на видном месте стояли две серебряные скрижали с заповедями Моисея, открыл дверцу и достал с полки красиво оформленный фолиант, зелёный шёлк обложки которого был с золотым тиснением. «Песнь песней» царя Соломона. Подержав книгу в руках, как будто пробуя на вес, владыка открыл её, полистал и аккуратно поставил на прежнее место. 
              Вернувшись в своё кресло, пригласил присесть и гостей. Это могло означать, что беседа затянется на неопределённое время. Поэтому тучный, с заметно выпячивающим животом дьякон устроился удобно на диване, сложив ладони поверх своей суконной рясы, а протоиерей занял один из мягких стульев, поставив его сбоку от письменного стола владыки.
              - Догадываетесь, о чём пойдёт речь? – спросил Исидор и взглянул на Даниила.
              Тот выдержал паузу и промолчал.
              - Удивляешь ты меня, дьякон. Не оправдываешь репутацию… Интуицию-то подключи. Чего скукожился? Тоже мне… боец-полемист…
              - Я интроверт. Мне очень трудно так… сразу…
              - Интроверт, говоришь, – бровь Исидора поползла вверх. – Тогда зачем ты мне сдался?! Сидел бы у себя дома и не высовывался.
              - Я думаю, – тихим голоском произнёс Конев.
              - Надо же, он ещё только думает! – уже не на шутку рассердился владыка. – Раньше надо было думать, раньше!.. Видите ли, думает он… А ты, Иларион, – переключился на протоиерея, – догадываешься, о чём будет разговор? Или тоже – ещё думаешь?
              - Думкою лишь дурни богатеют, ваше преосвященство, и проку в том нет, – без эмоций ответил Варшавский. – Да и долгая дума – только лишняя скорбь. Так наши деды говаривали.
              - Не много думано, да хорошо сказано, – ухмыльнулся пастырь. – И что же?..
              - На данный момент, я предполагаю, перед нами стоят два вопроса…
              - Ты, прямо, как на партсобрании, – перебил Исидор, но в голосе его послышались одобрительные нотки. – И какие же это вопросы?
              - Если озвучить их по степени важности, то первый – это нейтрализация игумена Макария, новоизбранного викария.
              - Нейтрализация? – не понял Исидор.
              - Склонить его на нашу сторону. Любыми путями.
              - Ты уверен, получится?
              - Получится, – твёрдо ответил Варшавский, сверля владыку маленькими буравчиками умных глазок. – К тому же информация поступила на епископа.
              - Шантаж?
              - Ну, с этим пока повременим. Попробуем миром решить проблему.
              Исидор вдруг набычился, ноздри его вздулись, а черты лица стали жёстче. 
              - Вам ли, ваше преосвященство, не знать силу денег? Да и Назарий вряд ли даст игумену столько, сколько предложите вы.
              С минуту владыка был хмур. Затем согласно кивнул, понимая, что шантаж – дело грязное, так, на крайний случай: уж лучше деньгами заинтересовать настоятеля монастыря, где отец Василий, не иначе как там, хранил важный компромат не только на патриарха, но и на него. Хотя наушников у Назария и без Макария в той обители хватает. Но одно дело – простой чернец, а другое – игумен.
              - Я тебя понял. Какой второй вопрос?
              - Второй… – начал, было, Варшавский, но владыка жестом его остановил:
              - Может, нам всё-таки дьякон что-то скажет?
              Даниил заёрзал на диване, повернулся вполоборота к Илариону и бросил на него острый взгляд.


Глава третья

КОНСПИРАТИВНАЯ  КВАРТИРА

              Не дожидаясь приглашения, Плахов прошёл из прихожей в уютную и хорошо обставленную комнату, окна которой выходили в глухой двор и смотрели на ту часть стены соседнего дома, где окон не было. Только тогда он пожал крепкую сухую ладонь Зарудного.
              В мягком угловом кресле сидел мужчина средних лет. Это был начальник угрозыска Жамкочян. Левой рукой он придерживал обычную канцелярскую папку, что лежала на широком подлокотнике кресла. Близко с ним Плахов знаком не был, но встречаться приходилось. Молча пожав ему руку, полковник кивком головы поздоровался и с другим гостем, расположившимся на диване. Незнакомец одет был примерно так же, как и Юрик Вигенович, в серую пиджачную пару и светлую рубашку без галстука, но благодаря выправке, сложению и возрасту казался куда солиднее. На коленях у него тоже лежала папка, но коричневая, из добротной кожи.
              Ещё Плахов обратил внимание на широкий плазменный экран телевизора, висевший на стене напротив дивана, на DVD-приставку на тумбочке и компьютер с монитором, коих раньше здесь не было. На второй тумбочке, сбоку от дивана, стоял плеер, напоминавший серебристый сплюснутый шар. Других новшеств Плахов вроде бы не заметил. Всё те же, в бежевых тонах, виниловые обои на стенах, в одной из которых, за репродукцией картины «Золотая осень» Поленова, был вмонтирован бронированный, с цифровым шифром, сейф. Та же люстра и кресла. Даже плотные сиреневые шторы были те же, только слегка вылинявшие.
              Генерал старался изображать хозяина, принимающего гостей.
              - С майором Жамкочяном ты уже знаком, – сказал Зарудный Плахову, входя в комнату с электрочайником и ставя его на круглую плоскую подставку, шнур которой был уже в розетке. – А с подполковником вряд ли.
              - Подшивалов Иван Сергеевич, региональное управление ФСБ, – представился незнакомец, поднявшись с дивана и протягивая Плахову руку. Его пожатие было не очень крепким, но уверенным. 
              Журнальный трапециевидный столик, придвинутый к дивану, с двумя креслами по бокам, был уже сервирован лёгкой закуской, нарезанным лимоном и разными сладостями в виде конфет и печенья в неглубокой плетёной корзинке. Здесь же на маленьком подносе были баночка растворимого кофе и пакетики чая. Возле пепельницы в виде латунной черепашки лежали две пачки сигарет.
              Плахов присел на свободное кресло. 
              - Сколько же мы не виделись? – обратился к генералу.
              - Года три…
              - Три года… – Плахов внимательно посмотрел на друга: ему показалось, что со дня последней их встречи прошло не три года, а все тридцать три.
              Вода в чайнике закипела, и генерал стал разливать кипяток по чашкам.
              - Если честно, не думал, что мы ещё вот так, здесь… встретимся. Никак не думал… – Плахов хотел добавить что-то, но у него словно ком застрял в горле.
              - Давайте, господа офицеры, чай пить. Или кофе, – поспешил сгладить неловкость Зарудный. – Бутерброды, печенье, конфеты… да что я, в самом деле, будьте как дома.
              Жамкочян с Плаховым бросили себе в чашки по пакетику чая и теперь ждали, когда он заварится. Генерал с Подшиваловым, расположившись на диване, помешивали чайными ложечками кофе.
              - Как узнал обо мне? – спросил Плахов Зарудного.
              - Всё очень просто, – генерал вытряхнул из пачки сигарету. Щёлкнул зажигалкой. Прикурил. – Сразу же, как люди Иорданского тебя увезли, мне позвонила Нина.
              - Ясно.
              - Она даже номер их машины запомнила.
              - Не удивительно…
              - Твоя жена иному оперу фору даст…
              - Что дальше?
              - А дальше… – затягиваясь дымком и предлагая курить гостям, ответил Зарудный – дальше дело техники. Пробил по своим каналам их номер и выяснил – чья машина. Но это уже детали. Нина сказала, что Брехтель удостоверение показал. Так?
              - Так.
              - Описала его внешность. Я всё сопоставил. Ничего сложного.
              Генерал сдвинул брови, замолчал. С минуту курил и молчал. Жамкочян с Подшиваловым тоже закурили. Оба они за всё это время не проронили ни слова. Плахову же показалось, что Зарудный чем-то отягощён, не знает с чего начать.
              - Степаныч, не томи, что случилось?
              - Не всё я предусмотрел, – стряхнул пепел в латунную черепашку Зарудный. – Не мог я предположить, что Иорданский Нину спрячет. И как оперативно всё сделал! Я в тот же вечер приехал, а вас нет. Ни тебя, ни ёё. Да что говорить… и так всё ясно.
              - Ты себя не вини. Ты здесь ни при чём.
              - Как это ни при чём?! Или не друг я тебе?! Или Нина мне чужая?! Да я сразу должен был примчаться, когда она мне позвонила…
              - Повторяю: ты здесь ни при чём. Нельзя всё предусмотреть. Да хоть бы и так, у тебя не было достаточно информации. К тому же, если верить Иорданскому, Нина сейчас на Канарах или Багамах, словом, где-то в южных краях, где море и солнце.
              - О как! И ты веришь?
              - Нину они не тронут. По крайней мере, сейчас. Им нужен я. Пока я на них работаю, она будет в безопасности.
              - Пока работаешь на них, – Зарудный затушил сигарету.
              - А что предлагаешь ты? – в голосе Плахова появились нотки раздражения.
              - Ещё не знаю, – генерал одним глотком допил кофе, сыпанул в свою чашку ещё одну порцию и долил из чайника поостывшую воду. – А то усну. Две ночи почти не спал.
              - Что так?
              - Не сейчас. Лучше расскажи, как удалось от Брехтеля уйти?
              - Повезло, наверно, – признался Плахов.
              О своих сомнениях, что, возможно, ему помогли уйти, говорить не стал.
              - Если честно, не уверен я был в этой затее, – думая о чём-то, снова вытряхнул Зарудный сигарету из пачки. – Ну, коли повезло, значит, повезло. А почему ты не куришь?
              - Бросил.
              - Бросил? – удивился генерал.
              - Скорее, отвык. А привыкать не хочется. Я теперь и спиртного не пью.
              - Иорданский?
              - Он.
              - Что ж, с паршивой овцы хоть шерсти клок.
              - Академика для меня приглашал, чуть ли не верхи обслуживает. Бахилахвари… слышал о таком? 
              - Слышал. Только не думал, что ты курить бросишь. Я вот сколько лет мучаюсь, а не могу бросить, силы воли не хватает. Две пачки в день. А бывает, и по три выкуриваю. 
              - Я не бросал, само как-то получилось.
              Плахов неспешно, маленькими глотками пил чай, краем глаза поглядывая то на майора угрозыска, то на подполковника ФСБ: если уж потребовалась такая срочная с ними встреча на конспиративной квартире, значит, случилось что-то из ряда вон выходящее. Сыщик в этом уже не сомневался.
              - Зачем ты нужен Иорданскому, догадываешься? – спросил Зарудный.
              - Догадываюсь. Хотя долго меня он мурыжил. Всё ходил, крутил вокруг да около, а толком не говорил. Об интересах России как будто пёкся.
              - Как же, об интересах России… Как бабла срубить побольше – вот о чём он печётся. И все они… в кого пальцем ни ткни, все без исключения… – генерал брезгливо сморщился, словно на него пахнуло смрадом. – Ну да ладно, Бог всё видит, не на этом свете, так на другом – всё им припомнит. А кое у кого уже и сейчас задница дымится.
              - Ты о ком? – Плахов откинулся на спинку кресла.
              - Сам сейчас узнаешь. Лучше расскажи, что Иорданский задумал, а мы все вместе послушаем.
              - Он мне перед самым отъездом лишь сказал. Но, думаю, не всё сказал.
              - Разумеется, не всё.
              - У него своя стратегия…
              - Вся его стратегия – роскошные особняки, где только можно, банковские счета в оффшорах и толпы охраны с бронированными автомобилями. Так что его стратегия мне понятна. Ты конкретику излагай.
              - Дело трёхлетней давности помнишь? – спросил Плахов.
              - Убийство игумена?
              - Оно.
              - Так я и думал, – генерал чередовал глотки крепкого кофе с затяжками сигареты. Выдыхая дым, поглядывал на Жамкочяна и Подшивалова.
              - Мне кажется, вы знаете больше, чем я, – догадался Плахов.
              - Иорданскому нужны документы, переданные Софронием старцу Троице-Сергиевой лавры через отца Василия, не так ли?
              - Верно.
              - Он тебе сказал, что это за документы?
              - Якобы компромат на патриарха.
              Зарудный затушил сигарету, помассировал пальцами возле висков:
              - Ломит что-то. Наверно, давление…
              - Объясни толком, – Плахов отставил чашку с недопитым чаем.
              - Иван Сергеевич, – попросил генерал подполковника, – может, ты расскажешь…
              - Дело в том, – без лишних обиняков начал Подшивалов, – что Софроний, помимо так называемого «компромата» на патриарха, который, мы все уверены, сплошь фальсификация, передал отцу Василию ещё кое-что. И это «кое-что», на самом деле, такая информация, что, окажись она в руках Иорданского, он сможет манипулировать людьми, которые, хоть открыто и не влияют на политику государства, но сама политика в немалой степени зависит от их мнения. А самое главное – это деньги. Причём баснословные.
              - О деньгах мог бы не говорить, и так ясно, – снова потянулся за сигаретой Зарудный, – а вот о компромате и кто за всем этим стоит, если можно, подробнее.
              - За этим мы здесь и собрались, – положив возле себя, на диван, кожаную папку, закинул ногу на ногу Подшивалов. – Наша уверенность, что компромат сфальсифицирован, базируется не на пустом месте. Патриарх убеждён, что в нынешней разрухе только церковь может стать объединяющим началом. А скандалы и похождения епископата, особенно за последние годы, нанесли ей такой урон, что многие поговаривают чуть ли не о расколе…
              - Отец Василий мне об этом говорил, – заметил Плахов.
              - Значит, в некотором роде, вы в курсе?
              - Только в «некотором».
              - Ну да… вряд ли отец Василий, в силу монашеского сана, вдавался в подробности, а то бы вы знали, что между патриархом и Синодом – серьёзные разногласия. Многим синодалам кажется, что именно они представляют церковь. Кстати, известно ли вам, что именно Синод некоторые остряки в своё время прозвали Митрополитбюро?
              - Почему?
              - Потому что структура эта и впрямь тогда чем-то напоминала ЦК КПСС. Да-да, в этом была немалая доля истины. Я даже сомневаюсь, что в их консервативном болоте произошли хоть какие-нибудь изменения.
              - Внутрицерковная политика меня абсолютно не интересует, – ответил Плахов, – вы ближе к делу, по существу. 
              - По существу, так по существу. Но вы уж не обессудьте: политика – внутрицерковная ли, какая-либо другая – здесь без неё не обошлось. Так вот, поясняю: некоторые синодалы уже давно и активно готовятся к грядущим выборам. Главным же претендентом на патриарший престол является владыка Исидор. Но где выборы – там и деньги. Огромные деньги. И они у Исидора есть.
              - Хм… ещё какие, – хмыкнул Плахов.
              - Вижу, отец Василий с Иорданским рассказали вам немало интересного, – улыбнулся Подшивалов.
              - Только не рассказали – откуда именно у Исидора деньги.
              - Об этом расскажу вам я, – подполковник сделал маленький глоток кофе, затянулся сигаретой и выпустил струйку дыма.
              – Исидор ещё в начале девяностых активно занялся бизнесом. И очень успешно. Один из птенцов гнезда владыки, достаточно высокопоставленная духовная особа… – Иван Сергеевич посмотрел на кончик дымящейся сигареты: – Наградит же Бог такой фамилией!.. Так вот, некто по фамилии Окурков в команде Исидора был фигурой номер один, а по должности – первым заместителем. Был очень влиятельным лицом. Именно Окурков устраивал для нужных Исидору людей аудиенции у патриарха, подписывал многочисленные прошения в правительство, хлопотал о церковных наградах… Естественно, не безвозмездно, как вы понимаете. Но настоящей «курочкой Рябой», несущей для владыки золотые яйца, стал некий Бруджо Курандейро. Будучи вице-президентом акционерного общества «Международное экономическое сотрудничество», он координировал весь табачный и алкогольный бизнес Исидора. Одно время даже возглавлял самостоятельную фирму «Фома» и сумел заработать немалые деньги на кубинском сахаре. После чего, кстати, был создан банк «Ярополк». В общем, финансовая империя владыки процветала. И можно было бы порадоваться успехам церковных бизнесменов, если б они хоть немного пеклись о нуждах прихожан. Так нет, их заботит только собственный карман. К тому же, как вам известно, табачный и алкогольный бизнес – дело непростое, и со временем он стал у Исидора полукриминальным.
              - Не всё ладится в огромном хозяйстве пастыря, – усмехнулся Плахов.
              - Скандал за скандалом.
              - Вот где Клондайк для журналистов! – не удержался от реплики Зарудный.
              - А что патриарх? – спросил Плахов.
              - Понимая, какой огромный моральный урон нанесён русской церкви коммерческой деятельностью Исидора, – продолжал Подшивалов, – патриарх инициирует создание благотворительного фонда «Ярослав Мудрый». Единственного фонда, не пользующегося никакими льготами.      
              - Понятно: хотел показать народу, что могут быть фонды, не гребущие под себя.
              - Совершенно верно. Несколько лет деятельность фонда не афишировалась. А когда предстоятель обратился с призывом объединить усилия и провести благотворительный марафон всем миром, чтобы этот почин подхватили и другие российские фонды, неожиданно стали появляться публикации, порочащие не только президента фонда, но и самого патриарха.
              - И тут же поползли слухи, будто бы на него существует страшный компромат?
              - Правильно мыслите, полковник, – Подшивалов затушил окурок.
              - Здесь к гадалке не ходи…
              - Даже наш одиозный бизнесмен, проживающий ныне в Лондоне, и он через свою независимую газетёнку стал упрекать патриарха в том, что, якобы, из-за фонда «Ярослав Мудрый», а не из-за табачных афёр Исидора, США задерживает гуманитарную помощь России.
              - Всё это поповские игрища с улюлюканьем недовольных, – заметил Плахов.
              - Вот-вот, не только для вас, а для многих всё происходящее с нашей церковью предстаёт лишь забавными «поповскими игрищами». На самом же деле речь идёт о расколе. И главными виновниками таких настроений являются монастыри.
              На этот раз Антон Глебович промолчал.
              - Именно там, – продолжал Подшивалов, – идёт сегодня скрытая «гражданская война» двух непримиримых лагерей: тепло устроившихся, лояльных синодалов и непримиримых, как отец Василий, зелотов. Они-то, чего так опасаются первые, вероятно, и взорвутся прежде всего.
              - Взорвутся или нет – это уже не моё дело, – Плахов дал понять, что лично его это не касается, – куда интереснее знать, какую информацию хранил у себя убиенный игумен.
              - А вот какую… – вытряхнул из пачки очередную сигарету Иван Сергеевич.


Глава четвёртая

СОВЕТ  НЕЧЕСТИВЫХ

              Дьякон заёрзал на диване, повернулся вполоборота к Илариону и бросил на него выразительный взгляд. Тот незаметно ему кивнул.
              - В некоторых СМИ прошла информация о резком ухудшении здоровья патриарха, находящегося сейчас, как вы знаете, на лечении в Швейцарских Альпах, – начал Даниил.
              - Здоровье предстоятеля нас всех давно беспокоит, – произнёс Исидор, – перенести несколько инфарктов и два микроинсульта… Господь к нему милостив.
              - Не знаю, не знаю, – проронил дьякон, – во время зарубежной поездки патриарх не единожды терял сознание. У него серьёзные проблемы с дыханием и речью. Только слепой и глухой не заметит это.
              - К чему ты клонишь? – сощурил глазки владыка.
              - Дело в том, – вступил в разговор Иларион, – что ещё две недели назад никто в России вообще не обращал внимания на отсутствие святейшего, а я, в свою очередь, не счёл нужным посвящать всякую публику в его частную жизнь.
              Недоумение отразилось на лице Исидора.
              - В прошлом году, если вы помните, – продолжал Иларион, – перед отпеванием президента, которое по протоколу должен был возглавить святейший, в Московскую патриархию был звонок из Кремля.
              - Не только помню, – скрестил пухлые пальцы на животе Исидор, – сам патриарх рассказывал мне, что накануне отпевания он имел короткий разговор с вдовой и просил у неё прощения, что не может прервать своего лечения, так как находился в то время в швейцарской клинике. Но что из того?
              - Нам кажется, в Кремле обеспокоены.
              - Чем?
              Дьякон с протоиереем переглянулись.
              - Здоровьем святейшего, – ответил Даниил.
              - Мы все этим обеспокоены, – заметил владыка.
              - Да, но некоторые суют нос не в свои дела, – вновь взял инициативу Иларион. – И подозрительно странно суют. Особенно из администрации президента. Вдруг ни с того ни с сего хватились: где, видите ли, патриарх всея Руси?..
              - Ну, это понятно, – вымолвил Исидор, вспоминая, как Иларион ещё совсем недавно говорил нечто противоположное. И можно ли доверять бывшему иезуиту Ларику, да ещё с фамилией Варшавский?
              - Мы все очень хорошо знаем, какая у святейшего напряжённая, насыщенная, молитвенная жизнь, как он отдаёт всего себя своему служению, поэтому, и Господь тому свидетель, – Варшавский осенил себя, – исключительно из благих намерений, я пресекал всякие внешние контакты с нашим любимым патриархом. Но кое-кто из ретивых доброхотов пытался связаться с ним.
              - Они могли позвонить ему напрямую, – заметил Исидор.
              - Так они и звонили. Но в течение суток телефон святейшего не отвечал. И там, – Иларион многозначительно выставил вверх большой холёный палец,
– там решили, что случилось нечто такое…      
              - Многие сделали вывод, что патриарх при смерти, – уточнил Даниил.
              - Информация просочилась даже в телеэфир. Более того, одно из электронных изданий разместило сообщение о клинической смерти главы церкви. Сообщение провисело на сайте больше суток.
              - Но кто-то из вас мог объяснить всем этим чиновникам и журналистам, что предстоятель жив?
              - Наша пресс-служба дала информацию, что патриарх жив и планирует скоро вернуться в Москву. Но слухи-то поползли, мы уже не могли погасить поднявшуюся волну домыслов и сплетен, – с невинным видом заключил Варшавский.
              - И это дошло до патриарха, – подтвердил дьякон. – Теперь ищут виновных.
              - Церковь понесёт невосполнимую утрату, если святейший оставит пасомых им овцев! – Исидор закрыл глаза, но было видно, что и с закрытыми глазами он напряжённо думает. Наконец он разомкнул веки. Неохотно поднялся со своего места и заходил по кабинету, разминая ноги, поглядывая на шахматную доску. Дотронулся до пешки, с намерением передвинуть её, но раздумал. Подошёл к дьякону, склонился над ним и пристально посмотрел в его глаза. Мгновение назад потухшие, они вдруг вспыхнули, излучая преданность и покорность. Исидор сжал в перстах золотой крест, что свисал чуть ли не до низа живота, и поднёс его к лицу Конева. Тот поцеловал крест и правую руку владыки. Такая же процедура повторилась с Варшавским. 
              - Что молчите? – вернувшись к креслу и упав в него, спросил жёстко.
              - Некоторые расценивают сообщения о смерти патриарха как сознательную дезинформацию внутрицерковных сил Московской патриархии, – ответил Иларион.
              - Вот как.
              - Да, ваше преосвященство. Кое-кто открыто заявляет, что целью этой грязной пиар-кампании было желание проверить расклад сил в случае действительной смерти патриарха.
              Исидор всё больше менялся в лице.
              - По нашему мнению, источник слухов – российский высший свет – дипломаты, чиновники, журналисты, – излучая преданность и покорность, произнёс дьякон.
              - Поссорить меня со святейшим!.. – Исидор подался всем грузным корпусом вперёд, вдавив грудь в край стола, отчего голос зазвучал несколько глуховато и с хрипотцой: – Любители жареных сенсаций... думают, среди нас всё ещё есть чекисты в будённовках и с маузерами. Ничего, все эти журналисты мне хорошо известны…
              - Но патриарх и в самом деле очень болен, – возразил Даниил.
              - И практически уже неспособен к управлению, – подхватил Иларион. – Это признают многие. 
              Именно эти слова Исидор хотел услышать от своих верных рабов. Но такое смелое откровение в его присутствии вызвало в нём противоречивые чувства. Чтобы сохранить лицо добродетельности и в то же время строгости, он вознамерился, было, преподать кощунникам урок, но вдруг понял, что все укоризны его будут напрасны, будут выглядеть обычным притворством и вряд ли пойдут на пользу делу. Потому как охоч был владыка до власти и уже видел перед собой последнюю к ней ступеньку. А она, власть, ох как сладка и прельстительна! Так сладка, что…
«Господи! – думал он, – да неужто такое бывает? Неужто всякая власть так приманчива?..»
              Ничего с этим поделать Исидор не мог, а потому промолчал.
              - Своим уходом патриарх оградил бы нашу церковь от трудного испытания, – нарушил тишину дьякон и уже без смущения, сверкающими глазами воззрился на владыку.
              - Ты не шибко-то вольничай, – без угрозы, но назидательно сказал Исидор, хорошо помня, что именно святейший отдалил от себя Конева за мало кому известный необдуманный и дерзкий поступок. – Я на святом Евангелии присягал в послушании патриарху, а ты меня в бездну толкаешь. Молись лучше за меня, грешника. И за патриарха молись.
              - За болящего патриарха Василий молится.
              «Дьякона мантии не лишишь, – подумал Исидор, глядя в его бесстыжие глаза, – ему, что с гуся вода. Ишь, как бельмы-то пылают. Знает, что за мной сила». Вслух же произнёс:
              - Что с Василием делать будем, как с ним поступим? Может, анафеме его?..
              - Ваше преосвященство давеча сказали, что синодальных законов о снятии монашества и священнического сана никто не упразднял, – напомнил Иларион.
              - Так-то оно так, – озабоченно вздохнул Исидор, – но я сужу по правилам святых апостолов и святых отцов. Хорошо ли, коль поступим с заблудшим так строго?
              - На клеветников канонические прещения должны быть наложены самые строгие, – гнул свою линию Варшавский. – Тогда не останется места домыслам, да и охота клеветать пропадёт.
              - А не усмирит ли Василий свою гордыню со временем?
              - Он скорее рясу снимет, чем гордыню уймёт.
              - Да уж лучше пусть сам, по желанию, чем мы его, – произнёс Исидор, понимая всю тщетность такого исхода.
              - Нет ничего страшнее для монаха, чем расстричься, – усомнился и Даниил. – Василий на такое никогда не пойдёт, уж я-то его хорошо знаю.
              - Моя бы воля, я б его телесному наказанию предал, да анафеме, чтоб другим неповадно было. Жаль, времена не те, – сверкнул инквизиторским взглядом Иларион.   
              - Кроткое слово особую силу имеет, – заметил дьякон, – оно бешеных усмиряет и их же повиноваться заставляет, а с яростью в нутро человеческое бесы невидимые вселяются.
              - И верно, не оставить ли злыдню лазейку для раскаяния, – искал выход Исидор.
              - Оставь, оставь, владыка, – в голосе Варшавского слышалась едкая ирония, – да обласкай его нежной дланью своей. А он тебе завтра нож, да в самую глотку. Забыл, чей он выкормыш?!
              - Что ты предлагаешь?
              - Снять с него монашеский сан – и дело с концом.
              - Братия монастырская возропщет, – возразил Даниил.
              - Не осмелится! – стоял на своём протоиерей. – Сколько их там?.. всего ничего. Макарию денег дадим. А коль заартачится – приструним: есть чем. 
              - Легко сказать – снять сан…
              - Если уж Василий виноват, пусть ответит хотя бы исходя из принципа икономии, – предложил дьякон. – На покаяние его, в дальний монастырь, пусть там зубоскалит.
              - Не мешало бы, – согласно закивал Исидор, – но целесообразно ли сейчас? И надо бы обосновать как-то.
              - Обоснований с три короба наберётся, – воодушевился Варшавский, у которого отец Василий давно уже костью в горле застрял. – И разве это не бунт, коли он агитки распространяет, церковных служек возмущает. Священники, если верить ему, только и делают, что население обирают. А недавно брошюру большим тиражом издал: «Можно ли креститься бесплатно и во имя чего?» На обложке жирным шрифтом сноску дал, дескать, Иоанн Креститель с первых христиан мзду не требовал, потому и вера была крепче. Где только деньги берёт на агитки свои?
              - Не догадываешься? – озадаченный услышанным, спросил Исидор.
              - Иорданский?..
              - Он! – стукнул ладонью по столу владыка. – Под меня копает олигарх. С Назарием снюхался. Но мы ещё поглядим, чья возьмёт. Осенняя муха больнее кусает. А брошюра… у вас что – языки поотсохли! Во славу Божию мы крестим, во славу Божию…
              - Всё так, ваше преосвященство, но есть приходы очень бедные, жить им на что-то надо, вот и вывешивают недоумки тарифы добровольных пожертвований.
              - Знаю я их тарифы, – снова пристукнул Исидор, но уже тише. – В Новодевичьем-то за крестины, небось, самый высокий…   
              - По минимуму, – тоже почему-то тише заговорил Иларион. – А кто из верующих больше тарифа даст, так, пожалуйста, с радостью. Но люди-то разные, многие даром норовят. Отсюда и цены. Если всех во славу Божию крестить, свечек не хватит.
              - И то верно,  – всё больше мрачнел Исидор, теребя ворот рясы и нервно потирая ладонью надгрудье.
              - И сами же несут младенцев в храм, – не унимался Иларион. – А уж если не хотят крестить, так пусть и не крестят. Желающих пруд пруди – и креститься, и венчаться, и прочие духовные требы справлять.
              - Зачем ты мне всё это говоришь? – вдруг зыркнул на него владыка. 
              - Затем, что Василий мирян возмущает, якобы твоя епархия торгует мёдом, вином и книгами, а налоги государству не платит.
              - Так их никто не платит.
              - Но чернец людишек настроил так, что к этому делу мирские власти подключились. Выясняют, что за кагор в церковных лавках, какого качества. И вообще, почему его продают: лицензии-то на торговлю алкоголем у епархии нет.
Исидор сидел туча тучей, щёки его как-то вздулись и пошли серыми пятнами.


Глава пятая

ПО  КЛИЧКЕ  «КАТОЛИК»

              Подшивалов вытряхнул из пачки очередную сигарету и закурил.
              - Упомянутый мной некто Бруджо Курандейро, – выпустив струйку дыма, продолжал он, – после конфликта с Исидором прихватил с собой не только коммерческие тайны его мощной структуры, экспортировавшей отечественную нефть, но и копии таможенных документов, где установлено, что сигареты поставляла фирма «Филипп Моррис». Вся продукция шла из Швейцарии. И всё это под прикрытием гуманитарной помощи.
              - Интересно, сколько заработал владыка? – спросил Плахов.
              - Ещё интереснее, куда делись деньги.
              - Тайна, покрытая мраком?
              - Не совсем, кое-что известно. А вот денежные потоки шли непосредственно через отдел, возглавляемый самим владыкой. Хотя он и пытался всё спихнуть на некую подставную фирму, созданную, кстати, им же.
              - Ну, это не ново.
              - После нашумевших статей проблема торговли сигаретами была вынесена на обсуждение Архиерейского собора. И там Исидору пришлось изворачиваться и лгать. Словом, выкрутился. Правда, владыка был вынужден частично свернуть и законспирировать свою гуманитарно-экономическую деятельность.
              - Если деньги такие огромные, они должны работать, их надо где-то хранить.
              - Резонно. Поэтому и был создан ещё один коммерческий банк. И заметьте, под вывеской «содействия благотворительности и духовного развития Отечества».
              Подшивалов достал из коричневой папки страницу с текстом, под коим стояли подписи с печатями.
              - Взгляните, кто учредители банка.
              Плахов взял ксерокопию документа и стал читать.
              - С размахом работают, – ознакомившись, вернул он копию.
              - Сразу несколько епархий подписались. Торгуют всем, чем можно. Да ещё на рекламу тратят огромные деньги. И это лишь поверхность айсберга.
              - Но зачем той же «Филипп Моррис» ввязываться в сомнительные сделки с Исидором и его компанией?
              - Американские фирмы очень заинтересованы, чтобы табак поступал в нашу страну не как обычный товар, а через каналы гуманитарной помощи; в этом случае они не платят таможенных пошлин. И сам Исидор довольно успешно уклоняется от уплаты налогов. Кстати, к Швейцарии владыка питает нежные чувства ещё с советских времён. С тех самых, когда, будучи молодым монахом, впервые посетил её. Но интересно даже не это… – Подшивалов прервался и прокашлял в кулак. Добавил себе в чашку воды из чайника и, сделав пару глотков, продолжил:
              - Любовь Исидора к Швейцарии меня занимала бы меньше всего, если б не одно обстоятельство: любит владыка скорость и риск.
              - Что вы имеете в виду? – уточнил Плахов.
              - Там, в Швейцарии, впервые сев за руль своей новенькой иномарки, Исидор в тот же день вдребезги её разбил, – в голосе Подшивалова слышалась ирония.
              - Из этого вы сделали вывод, что он любит скорость и риск.
              - Я не знаю никого из архиерейской верхушки, кроме Исидора, кто бы за очень короткий срок достиг не только высокого сана, но и такого могущества, – ответил Иван Сергеевич. – Как не знаю никого, кроме того же Исидора, кто бы рисковал своим положением и авторитетом церкви ради сомнительной полукриминальной коммерции…
              Всё рассказываемое подполковником ФСБ было для Плахова и ново, и в то же время хорошо знакомо. Что-то похожее он уже слышал от Иорданского и отца Василия. Но если олигарх явно что-то не договаривал или, наоборот, что-то передёргивал, а монах подчас отмалчивался и уходил от прямых ответов, находя в вопросах сыщика «искушение», то Подшивалов обрисовывал ситуацию, как полагал Плахов, опираясь исключительно на факты. И с той степенью объективности, на какую способен первоклассный аналитик, руководствуясь лишь проверенной информацией. А в том, что она была таковой, Плахов не сомневался.
              Ситуации внутри церкви была и впрямь непростой. Презрение, которое демонстрировала архиерейская верхушка к собственному народу, давно уже никого не удивляла и не смущала. Привыкшее к оранжерейному благолепию высшее духовенство само старалось замалчивать скандалы, связанные с Исидором, ставшим фактически полномочным капитаном церковного корабля.
              - Для чего вы мне рассказываете все эти подробности? – поинтересовался Плахов.
              - Чтобы вы не стали слепой игрушкой в руках Иорданского, – Подшивалов смотрел полковнику прямо в глаза.
              Антон Глебович снисходительно улыбнулся.
              - Помните, в начале девяностых разгорелся скандал, связанный с архивными документами КГБ? – спросил фээсбэшник.
              - Тогда было много скандалов подобного рода.
              - О, это был непростой скандал! Заметьте, неожиданно, как будто в высших сферах об этом не знали, вдруг выяснилось, что подавляющее большинство епископата Русской православной церкви активно сотрудничало с органами госбезопасности.
              - Верховный Совет тогда создал специальную комиссию.
              - Да, но Архиерейский собор сформировал тогда свою комиссию. Мне заново пришлось ознакомиться с некоторыми материалами. Так вот, пока наши либералы, тогдашние депутаты, разбирались, Исидор, проходивший у нас под кличкой Католик, проявил недюжинную смекалку и начал скупать архивные документы.
              - После всего, что я о нём узнал, меня это не удивляет.
              - Меня давно ничто не удивляет, – Подшивалов снова отпил из чашки. – Сконцентрировав у себя мощную базу компромата, в том числе и на патриарха, Исидор в течение уже пятнадцати лет ловко манипулирует документами, затыкая рот излишне ретивым епископам. Когда же его пытается урезонить патриарх, в прессу вдруг попадают странные «факты», марающие репутацию святейшего.
              - Значит, компромат на него существовал до развала СССР?   
              - Существовал или нет – это дело теперь десятое. И кто из нынешних безгрешен?..
              - А что же спецкомиссия?
              - Работа комиссии тогда закончилась ничем. А синодальная вообще не приступала к работе. Но теперь нашлись люди, которые намерены пресечь шантаж и обезоружить Исидора.
              Фээсбэшник окинул присутствующих недвусмысленным взглядом.
              Наступила неловкая пауза.
              - Чьё ведомство этим занимается? – спросил Плахов.
              - Генеральная прокуратура. И наше, разумеется. Многих насторожил тот факт, что, когда патриарший фонд попытался получить скромную «гуманитарку» из-за рубежа, возникли тысячи преград. Вдобавок швейцарская прокуратура заинтересовалась вкладами некоторых наших соотечественников в швейцарских банках. Я вполне допускаю, что в числе этих граждан окажутся знакомые нам с вами фамилии. Но и это не всё. Несмотря на скандалы, Исидор всё же решил расширить сферу своих экономических интересов, – Подшивалов снова раскрыл коричневую папку и, перебрав несколько страниц, вынул нужную. – Это особо секретный договор о совместной деятельности… словом, читайте сами, – протянул Плахову.
              - «Обработка и продажа алмазов…» – стал читать Антон Глебович вслух. Подполковник же, глядя на него с неподдельной заинтересованностью, помешивал ложечкой почти остывший кофе. Но ни один мускул не дрогнул на лице Плахова. 
              - Только за один год фирма получила от Комитета Российской Федерации по драгметаллам и драгкамням ювелирных алмазов почти на три тысячи карата, – не удержался от комментария Подшивалов. – Хотя согласно Уставу отдел, возглавляемый Исидором, должен заниматься проблемами религии, а не коммерческой деятельностью. Представляете, какие огромные капиталы сосредоточены в руках владыки! Кстати, ни один из епархиальных архиереев не подтвердил, что Исидор направлял какие-либо средства на восстановление разрушенных храмов и монастырей. Благотворительностью он также не занимается.
              - Откуда вы знаете, что эти ксерокопии с подлинных документов?
              - Есть достоверные сведения, что убитый три года назад игумен Софроний помимо компромата на патриарха хранил у себя ту часть документации, что после разрыва с Исидором прихватил некий Бруджо Курандейро. Очень тёмная личность. Оч-чень. Даже у Интерпола на него данных нет. Кроме того, игумен хранил информацию о многих счетах владыки, открытых в швейцарских банках. Теперь понимаете?
              - Понимаю, – задумался Плахов.
              - Иорданскому в первую очередь нужны эти счета. Не какая-нибудь бухгалтерская отчётность и прочая документация, а именно счета в швейцарских банках.
              - Почему только они?
              - В коммерческой деятельности Исидора прослеживается странная закономерность: все фирмы, учреждённые им или при его непосредственном участии, вскоре лопаются или исчезают. Поэтому, когда он в очередной раз опровергает газетные публикации, утверждая, что не владеет недвижимостью, не занимается алмазами или нефтью, он частично говорит правду.
              - А компромат… для отвода глаз?
              - Компромат Иорданскому тоже не помешал бы. Но не для шантажа, а как раз наоборот, чтобы владыка не смог им воспользоваться. Олигарх на стороне патриарха. Пока. Впрочем, у Исидора на других иерархов компромата достаточно. Я же говорю: он давно ими манипулирует, многие крепко с ним повязаны и полностью зависимы от него. А на соборах, как шуты гороховые, устраивают театр, создавая лишь видимость некой церковной жизни.
              - Не верю, чтобы на всех у него имелся компромат.
              - Разве я сказал на всех… отнюдь. Я лишь сказал, что он вполне умело манипулирует епископами. Кого припугнёт, а кому всучит тысяч по сто баксов. Надеется получить необходимое число голосов.
              - Бога всё равно не обманешь, – Плахову стало противно.
              - В тебе отец Василий говорит, – заметил Зарудный. – А расчёты Исидора вполне земные.
              - Что от меня требуется? – спросил Антон Глебович.
              - Юра, – обратился генерал к Жамкочяну.
              Тот взял папку. Вынул из неё несколько цветных фотографий и разложил на столике перед Плаховым. На всех был один и тот же мужчина. На первом снимке он лежал боком, в неестественной позе, головой уткнувшись в почву, завалившись на широкий пень, будто внезапно наткнулся на него, упал и не встал. Рука, согнутая в локте, была прижата к животу. Другая была выброшена вперёд, словно во время падения он пытался до чего-то дотянуться. Одна брючина была задрана, открывая треть голени. Мужчина был в светлой рубашке и в сером пиджаке.
              На следующем снимке он лежал на земле в полный рост, навзничь, с закрытыми глазами. Рубашка была порвана и на ней, в области живота, расплылось большое бурое пятно. Ещё два снимка – затылочной части головы и профиля лица – были сделаны крупным планом. На виске, ближе к уху, виднелась небольшая чёрная точка сантиметра полтора в диаметре. Тёмная тонкая полоска, точно её провели кончиком колонковой кисти, тянулась к надбровью и заканчивалась у переносицы.
              - Кто это? – спросил Плахов.
              - Капитан Родин, из моего отдела, – скрипнув зубами, ответил майор. – Убит три дня назад. В Чеховском районе, в двухстах шагах от монастыря.
              - В Лесном? – догадался полковник.
              - В Лесном. Тело обнаружили утром, примерно в семь тридцать, в лесопарке, возле реки. Эксперты установили, что смерть наступила около восьми вечера.
              - Кто обнаружил?
              - Две старушки. Шли утром в церковь…
              - Через лесопарк?
              - Там просека, полпути к монастырю можно срезать.
              - Странно, что его не обнаружили в те же сутки после вечерней службы? – сказал Плахов.
              - Тело находилось не на самой просеке, а лежало чуть в стороне, под кустами. В наступающих сумерках его могли и не увидеть. Наткнулись только утром следующего дня.
              Плахов оторвал взгляд от фотографий, посмотрел на Зарудного.
              - Вы связываете это с убийством трёхгодичной давности?
              - Многое подсказывает, что это так, – ответил тот.
              - Как его убили? – снова стал перебирать снимки Плахов.
              - В том-то вся странность, – майор опять скрежетнул зубами.
              - Странность… в чём?
              - На Родине обнаружены две раны. И обе – разного характера. Как будто убийц было двое. Первая рана, по заключению экспертов, колото-ножевая, глубокая – в область живота. Но не смертельная.
              - А вторая, как я вижу, пулевая?
              - Пулевое отверстие в височную часть головы, над левым ухом. Смерть наступила мгновенно.
              - Действительно, очень странно, – согласился Плахов. – Подозреваемые есть?
              - Задержали сначала одного типа с охотничьим ножом, и лезвие по размеру, вроде бы, совпало. Но, сами понимаете, нож ещё не улика. Экспертизе должен быть представлен не похожий нож, а именно тот самый.
              - Идентифицировали характер ранения?
              - Да. Нож не тот. А подозреваемый оказался из местных. В то утро, когда труп обнаружили, грибы собирал. В день убийства находился дома, соседи подтвердили. 
              - А пулевое?..
              - Здесь-то и загадка. Убит Родин, как выяснили криминалисты из экспертного управления, был метров с двадцати – двадцати двух. И не из винтовки, а из пистолета.
              - Для точного выстрела из пистолета это очень приличное расстояние.
              - Это и наводит меня на определённые размышления.
              - Полагаете, убийца – профессионал?
              - Да. Экстракласса. Даже не стал делать контрольный выстрел. О чём это говорит?
              - Об излишней самоуверенности.
              - Возможно и так. Но ещё о снайперской школе.
              - Наёмник экстракласса должен был сразу избавиться от пистолета, – сказал Плахов, – ему незачем рисковать и держать при себе такую улику. Тем более, убит сотрудник милиции. И не простой сотрудник. Что-нибудь нашли?
              - Ни пистолета, ни гильзы, ни ножа – ничего не нашли. Хотя муровцы помогли здорово, буквально с лупами обследовали весь лесопарк…
              Жамкочян закурил. Плахов тоже машинально потянулся за сигаретой, но, вспомнив, что бросил курить, конвульсивно встряхнул головой, словно хотел избавиться от какой-то  навязчивой идеи, начинающей тревожить его мозг.


Глава шестая

ПО  ДЫРЕ  И  ЗАПЛАТА

              Исидор сидел туча тучей, щёки его как-то вздулись и пошли серыми пятнами. Иларион же продолжал нагнетать страсти вокруг опального отца Василия.
              - Призывает богомольников кассовые и товарные чеки в церковных лавках брать, да прилагать их к исковым заявлениям. Будоражит мирян, науськивает, будто священника в нашей области убили из-за водки, производство которой благословлял епископ Савва; сплетничает, что производители алкоголя носят церковные ордена, которые им вручают иерархи…
              - Это всё?! – оборвал грубо Исидор.
              Протоиерей скосил взгляд на дьякона и замолчал.
              - Не всё, – решился-таки Даниил. – Не хотел я сначала говорить, да утаивать – бесу послаблять.
              - Нам не гоже, так вот тебе, Боже, – в сердцах бросил владыка. – Что ж, говори, грехи не пироги, пережевав, не проглотишь.
              - Василий тебя предателем православия объявил, клеймит тебя, будто ты не все каноны святых апостолов и отцов церкви исполняешь; что причащаешь всех без разбора – и католиков, и лютеран… Слух пускает, что, как и Пафнутий покойник, хочешь вовлечь в унию русскую церковь; что многие не хотят подходить к тебе под благословение.
              - Сам-то ты, дьякон, как считаешь, – в гневе бросил Исидор, – все ли каноны святых апостолов и отцов церкви следует исполнять?
              При словах этих в дверях вырос келейник Алексей. Увидев страшное лицо владыки, встал, не решаясь пройти, ожидая, что скажет дьякон. Но тот стушевался, не зная, видимо, как надлежало бы ответить. Иларион же молчал, ибо вопрос был задан не ему.
              Вновь наступила гробовая тишина.
              - Не вкусив зла – добра не оценить, – голос Исидора был твёрд, но от произнесённых им слов повеяло лукавством.
              Что-то глухо стукнуло об пол: служка, стоявший неподвижно в дверях, уронил маленький молитвослов. Юноша был в замешательстве: молодой ум его, казалось, не хотел принимать эти слова за чистую монету. Заметив это, улыбнулся:
              - Не могу же я оставить христианина, который ко мне идёт, без причастия. И откуда мне знать, какой он конфессии. Вот и согрешишь невольно, нарушишь канон. Чего тебе? – спросил ласково Алексея. 
              - Из Толмачей звонили, справлялись, ждать ли к всенощной.
              - Нездоровится мне что-то, – тяжело вздохнул владыка, – недуг чую…
              - Сказать, чтоб не ждали?
              - Погоди, авось Господь позаботится, даст ослабу.
              Исидор и впрямь чувствовал недомогание. Желание остаться одному и прилечь на часик-другой искушало, но именно сегодня в древнем, великолепно отреставрированном московском храме Николы в Толмачах должна была начаться праздничная всенощная одной из самых почитаемых ещё с древней Руси икон – «Одигитрии». Для владыки это событие стало бы символичным, знаком свыше. Ибо храм тот давно уже считался местом служения патриарха, совершавшего здесь Божественные литургии с высшим духовенством не только Московской, но и других епархий. Сегодня же, в сослужении собора архиереев и духовенства Москвы, такая честь – совершить всенощное бдение Смоленской иконе Божией Матери – выпадала Исидору. Но после разговора с Варшавским и Коневым некая червоточинка закралась в сердце владыки. Когда келейник вышел, плотно притворив за собой дверь, Исидор, превозмогая себя, тяжело поднялся из-за стола и прошёлся по кабинету.
              - Что патриарх… каково его самочувствие?
              Дьякон с протоиереем тоже встали.
              - Выглядит он достаточно бодрым, – ответил Иларион.
              - Его святейшество сегодня отслужило литургию в храме Христа Спасителя, – добавил Даниил, – но я заметил, что речь его была слишком медлительна для поправившего здоровье человека.
              - Кто был на службе?
              Задавая вопрос, Исидор уже знал ответ, но лишний раз услышать подтверждение информации, полученной ранее, никогда не мешает. И пока он внимал речам своих верных рабов, душа его тайно ликовала: на патриаршей службе в одном из главных храмов России, где в былые годы присутствовали президенты с супругами, члены правительства, депутаты Госдумы и прочие первые лица страны, на этот раз, кроме Иорданского, не появилось ни одной значительной фигуры. Разве что правительство Москвы было представлено каким-то чиновником не очень высокого ранга. А ему ли, Исидору, не знать, как чиновники и политики разных уровней чутко улавливают малейший ветерок, дующий из Кремля. И отсутствие тех или иных руководящих персон страны на литургии, службу которой проводит сам патриарх, красноречиво говорило о том, в какую сторону этот ветерок дует.
              «Слух о смерти святейшего – это начало, – думал Исидор, – всего лишь верхушка «загадочного» айсберга, причину возникновения которого знают немногие».
              Владыка медленно прохаживался взад-вперёд по мягкому ковру, чувствуя, как подошвы тапочек приятно утопают в ворсе, и размышлял – хорошо ли всё взвесил. Который раз спрашивал себя – быть ли сегодня на всенощном бдении или нет? Не воспримет ли оппозиция данный факт как открытый и дерзкий вызов главе Русской церкви? Не лучше ли сказаться больным?
              «Но если дать слабину, – что-то подсказывало ему, – шавки разные, до поры притихшие и не высовывающиеся, тут же затявкают, примкнут к Назарию. Возле него и так много отирается всяких… лишь бы мне мешать да сеять смуту. Иорданский тоже – их породы. Ладно, поглядим, чья возьмёт. В Кремле, чай, не дураки сидят…».
              - Значит, чернец презренный слух пускает, что вовлечь хочу церковь в унию, – вернулся Исидор к прерванному разговору.
              - Речи Василия до афонских старцев дошли, – тут же ответил дьякон, погладив свою жёсткую бородку. – Их это глубоко огорчает.
              - Огорчает!.. Кто?! Я или этот шелудивый пёс Василий?! – опять вскипел Исидор, уперев кулаки в рыхлые бока и ощущая ломоту во всём теле. И, не дождавшись ответа, подошёл вплотную к дьякону, дыша ему прямо в лицо, прошипел: – Афон не автокефальная церковь.
              - Не автокефальная, – поник Даниил, став на полголовы ниже, явно упав духом: – Не автокефальная, – всё же повторил он, – но имеет большой авторитет во всём православном мире.
              - Так что же ты за этого Василия заступаешься? По принципу иконноо-мии, в дальний монастыы-рь… – передразнил дьякона.
              - Владыка, нельзя его сейчас анафеме, нельзя расстричь, – ещё больше гнулся Даниил, пряча от страха глаза.
              - Знаю, что нельзя, – грудным полушёпотом выдавил Исидор. – В том-то и дело, что нельзя. Но если ты всё так хорошо понимаешь… что ж, по дыре и заплата, сам и латай.
              - Как же это? – не понял Конев, но вздохнул с облегчением.
              - В обитель поедешь, к Макарию, где змея подколодная, Василий, пригрелся. Деньги игумену передашь.
              - А не возьмёт?..
              - Возьмёт, ещё как возьмёт, – приторно улыбался протоиерей.
              - Он же с Назарием… 
              - Дурак ты, дьякон, – отступил на шаг Исидор. – Короче, скажешь Макарию, что прекратил поблажки бунтарям делать, коль не хочет меня гневить, – и, не глядя, протянул Коневу ладонь. Тот послушно подставил под неё большую волосатую голову и, облобызав владыке руку, удалился. Таким же манером Исидор выпроводил Варшавского.

              В груди иерарха стоял жар, щёки пылали. Он вернулся к креслу и опёрся руками о спинку. Ему было плохо. Вдруг захотелось оттолкнуться и полететь. Душа рвалась в небо, в воображаемую лазурную высь. Но где-то в сознании, словно невидимый бес тешился, подначивая, что не только немощное тело его, снедаемое плотскими страстями, но и грешная душа его не воспарит, а непременно низвергнется наземь.
              «Да есть ли Бог? – ужаснулся владыка. – А если его нет?!.»
              В какой-то миг в комнате воцарилась тишина. И, как это часто с ним случалось, он вновь увидел себя в храме Николы в Толмачах, где шла всенощная. Почти неслышно потрескивали возжжённые свечи. Казалось, они сияли неизреченным светом, проливая целительный жар свой на древние образа, на святые чины иконостаса, играя бликами ангельского огня на узорчатой позолоте царских врат, на стенах и расписных сводах. Но лишь один Исидор знал, что здесь, под сводами храма, соединилось божественное и дьявольское, добро и зло в самом первородном их значении.      
              …Стоя в затенье стеклянного бронированного куба, где находилась древняя икона Владимирской Богоматери, он, подозрительно озираясь, в колеблющемся свете мерцающих свечей вдруг увидел высунувшуюся из стены угловатую мерзкую морду.
              - Денег за соборование мало берёте, – развязно, изрыгая матерщину, прохрипел бес: запах скверны ударил в ноздри Исидора, сковав его дыхание и волю. – А есть, кто вовсе не берёт. Таких из священства в шею гони. И стоимость книг духовных повысь. Да иконы со свечками надобно удорожить. Сам же в Останкино чаще ходи, чтобы паства тебя по телевизору видела. А то о спасении души всё думаете, о Боге, забиваете себе голову всякой пустотой, всякими мыслями святыми.    
              Бес, скорчив смешную рожицу, захихикал и ускользнул обратно в каменную стену.
              Владыка, будто ничего не произошло, отбил пред образами земной поклон, облобызал ризы и пытливо осмотрелся. На амвоне, у открытых царских врат, весь чёрный, как ворон, возвышался старец.
              «Пафнутий!» – не сразу разглядел и узнал давно почившего митрополита и своего учителя Исидор.
              Ни панагии, ни креста на груди архиерея не было. Весь его суровый вид не предвещал добра.


Глава седьмая

ЛУЧШЕЕ  –  ВРАГ  ХОРОШЕГО

              Плахов машинально потянулся за сигаретой, но, вспомнив, что бросил курить, конвульсивно встряхнул головой, словно хотел избавиться от навязчивой идеи, начинающей тревожить его мозг.
              - Что-то удалось найти? – спросил он Жамкочяна.
              - В том месте, где обнаружили труп, почва влажная и суглинистая, как пластилин, – ответил майор. – Поэтому экспертам по отпечаткам подошвы удалось установить размер обуви – тридцать девятый. По рисунку подошвы и оттиску ранта на носке – импортные кроссовки. Рост человека, оставившего след, – метр семьдесят пять. Возможно, чуть выше. Такие же отчётливые следы обнаружены и в двадцати трёх метрах от найденного тела, откуда, предположительно, и был произведён выстрел.
              - Тогда должны быть ещё следы. Исключая следы Родина.
              - Они тоже имеются. И в достаточном количестве.
              - Значит, убийц всё-таки было двое?
              - Похоже, что так. Хотя там много и других следов.
              - Поспешных выводов я бы делать не стал, – сказал Зарудный.
              Жамкочян отложил папку, встал и подошёл к окну. Сжал в кулаке дымящуюся ещё сигарету так, что хрустнул сустав.
              - Не хочется думать, что из-за двух поганых ментов, готовых продать себя…
              - Спокойно, Юра! – остановил его Зарудный, – в семье не без урода. К тому же многое ещё под вопросом.
              - Значит, зацепки всё-таки есть … – потёр подбородок Плахов.
              - Родин был моим другом, – голос Жамкочяна дрогнул. – Мы с ним десять лет… И опер был от Бога. Был. Двое детей у него. Теперь без отца…
              - Извини, майор, но на кладбище живя, по всем покойникам не наплачешься, – вырвалось у Подшивалова.
              Плахову показалось, что, ещё мгновение, и… Жамкочян бросится на фээсбешника.
              - Спокойно, Юра, – вновь, но уже сквозь зубы, повторил Зарудный.
              - Что за «поганые менты»? – поторопился с вопросом Антон Глебович, стараясь разрядить накалившуюся ситуацию, хотя его ничуть не меньше, чем Жамкочяна, покоробил цинизм Подшивалова.
              - Через день после убийства, уже в другом лесопарке, нашли одного… мёртвым. Пулевое отверстие такое же, как у Родина, – ответил за майора генерал. – И отпечатки подошв ботинок убитого – точь-в-точь, как у этого пня, – ткнул в крайний снимок Зарудный, – сорок третий размер.
              - Кто он?
              - Сержант местного УВД Венгрис. Водителем работал, – всё ещё сжимал кулак Жамкочян. – Сейчас проверяют участкового из того же отделения. Венгрис его часто возил на служебном уазике, – и Юрик Вигенович сильно стукнул кулаком о подоконник. – Не понимаю!.. – сорвался, стукнул ещё раз, выплеснув накопившуюся злость. – Не могу понять!.. До какой крайней черты должен дойти человек, чтобы пойти на это?! И ради чего?!
              - Ради красивой жизни, – опять же с чувством превосходства, хладнокровно ответил Подшивалов.
              Жамкочян нервно расстегнул верхнюю пуговицу рубашки: казалось, ему было трудно дышать.
              - Наверное, вы правы, подполковник. В поисках так называемой красивой жизни идут на многое. Но они ведь хотят получить красивую жизнь сразу, как можно быстрее. Не через день или два, а именно сегодня. И желательно к завтраку!.. – майор с трудом сдерживал эмоции.
              - Возможно, участковый не виноват, – старался помочь ему в этом Зарудный.
              - Может, и не виноват, – Юрик Вигенович хотел выбросить раздавленный в кулаке окурок в форточку, но передумал, вернулся к столику, положил окурок в пепельницу и стал стряхивать в неё прилипшие к ладони крошки табака.
              - Этот участковый… что из себя представляет? Сколько служит в органах? – продолжал спрашивать Плахов.
              - Да пацан ещё… На юридическом учится, заочник. Жена беременная…
              - Вот видите, молодой, на юридическом учится, жена беременная. Здесь разобраться бы надо.
              - Разобраться!.. – Жамкочян в упор посмотрел на Плахова, будто тот был в чём-то виноват. – Знаете, как в спецназе «прокачивают» задержанных ментов?! Там плюют на все гуманные законы. Закроют в бетонном мешке, так прессанут… без всяких адвокатов. По психике пройдутся, точно катком асфальтовым – лучше всякой боли действует. А понадобится – и физическую силу применят.
              На этот раз смолчали все, даже Подшивалов.
              - Что говорит участковый? С ним беседовали? – спросил через некоторое время Плахов.
              Жамкочян вновь открыл папку. Вынул скреплённые степлером страницы отпечатанного на компьютере текста.
              - Вот протокол этой, как вы говорите, беседы.
              Антон Глебович взял документ, но Зарудный удержал его руку, мол, позже ознакомишься.
              - Сейчас это послушай.
              Плахов отложил протокол в сторону. Генерал нажал кнопку плеера и, сев удобнее, облокотился на валик дивана, подперев кулаком щёку.      
              «Что не в духе?» – донеслось из динамика.
              «Ты по делу говори, у меня времени в обрез…»
              Запись была достаточно чистая, чёткая. Первый голос – мягкий, с подкашливанием и лёгкой одышкой, был как будто знаком, но сразу вспомнить, чей он, Плахов не смог, второй же – по тембру, тональности, даже по манере говорить сыщик узнал сразу.
              - Брехтель!
              - Удивлён? – спросил Зарудный, нажав на плеере «stop».
              - Не очень.
              - Правильно, ничему не удивляйся.
              - Кто второй?
              - Алебастров.
              - Вот сучара!..
              - Аппаратура предназначалась для более серьёзных целей, но предполагая, что работать придётся издалека, я снабдил ею ребят. Думаю, сделал правильно. Слушай дальше, – генерал снова включил плеер.
              «По делу, так по делу, – продолжал Алебастров. – Хозяин не доволен. Ты не выполняешь своих обязательств.
              – Обязательств…
              – Не помнишь, о чём мы говорили месяц назад?
              – Я всё хорошо помню!
              По интонации Брехтеля нетрудно было догадаться, что он действительно не в духе.
              – Прошло две недели, а результатов нет.
              – Никто не предполагал, что лечение затянется.
              – Тебе мало платят?
              Алебастров говорил спокойно, без эмоциональных скачков, стараясь быть последовательным и лаконичным.
              – Надо подождать.
              – Сколько?
              …
              – Я спросил – сколько?
              – Дня три. Затем объекты будут доставлены по назначению.
              – Что юродивый»
              – Я говорил: в разработке, круглосуточно под наблюдением и прослушкой. Они оба под наблюдением.
              – Хозяин в прошлый раз требовал тщательную расшифровку записи всех их бесед. Принёс?
              – Кроме последней.
              – Давай.
              Зашелестели страницы. Затем послышался голос Алебастрова:
              – Удалось что-то узнать?
              – Пока нет. Но второй объект, кажется, вошёл к первому в доверие.
              – Кажется или точно?
              – Убеждён, у них взаимная симпатия.
              – Хозяину доложили, что у тебя проблемы.
              – У кого их нет…
              – Не можете разобраться сами? Хотите, чтобы этим занялись другие? Имей в виду, если я доложу, что ты не справляешься, тебе и всем вам придётся… 
              – Не пугай. Мне там нежелательно сейчас появляться.
              – У тебя там нет людей?
              – Есть.
              – Так в чём дело?
              – Понял.
              – Делайте, что хотите, хоть деньги обещайте …
              – Любые?
              – Не иронизируй. Всему есть предел.
              – Но если…
              – Что если?! – Алебастров повысил голос, – он тебя уже видел?
              – Не думаю.
              – Всё равно… это дело времени.
              – Откуда мне было знать, что старуха студентов пошлёт?
              – Короче, не играй с огнём».
              Зарудный выключил плеер.
              - Что скажешь?
              - Кто это – «второй объект»? – спросил Плахов.
              - Ещё не понял?
              - Намёк на меня?
              - Без всякого намёка: ты и есть второй объект.
              - А первый – отец Василий? Он же юрдивый?
              Зарудный согласно кивнул. Распечатал новую пачку сигарет.
              - Дай-ка и мне, – попросил Антон Глебович. Вынул из протянутой пачки сигарету, нежно ощупал её пальцами, поднёс к носу и, прикрыв веки, втянул в себя её аромат. Жамкочян с Подшиваловым наблюдали за этой процедурой с нескрываемым любопытством, граничащим с азартом. Переборов искушение, Плахов положил сигарету на журнальный столик, поднялся и прошёлся по комнате.
              - О каком хозяине говорил Алебастров?
              Генерал жестом, дескать, и это сейчас узнаешь, вынул из приготовленной заранее пластиковой коробочки диск и установил его в DVD-проигрыватель. Взял пульт и включил большую плазменную панель телевизора, висевшую на стене напротив. На экране появилось какое-то помещение, где скрытые светильники источали золотое сияние. Вероятно, съёмка велась с помощью обычной камеры, поэтому качество было не очень хорошее.
              От полированной стойки, за которой хозяйничал бармен, камера медленно развернулась к посетителям, сидевшим тут же на высоких стульях: было видно, что их ноги не касаются пола. Затем камеру повернули чуть в сторону, и в объектив попали несколько столиков с огромным экраном телевизора, по которому транслировался эротический клип: на сценической площадке, цепляясь за блестящие шесты и выделывая всевозможные фигуры, развлекали публику обнажённые девицы. Но основным источником света служили маленькие, но яркие разноцветные бра, установленные на каждом столике, а также непонятно откуда исходящие мириады крохотных светодиодов, рассыпанных по стенам и потолку.
              Наконец, камера выхватила столик, расположенный у дальней глухой стены, где сидели трое, чьи лица были нечётки.
              - Кто они? – спросил Плахов, усаживаясь в кресло.
              - Терпение, – ответил Зарудный.
              Ждать пришлось недолго: через пару секунд камера приблизилась на такое расстояние, что Антон Глебович мог уже разглядеть человека, чьё лицо было обращено к объективу.
              - Резепов! – вырвалось невольно. – Кто второй?
              - Сейчас увидишь.
              В тот же миг повернулся лицом и второй. Это был старший следователь окружной прокуратуры Натан Сергеевич Алебастров.
              - О чём они говорят? Ничего же не слышно.
              - В баре, как понимаешь, были посторонние шумы, музыка, голоса… Мы убрали помехи. Но не в этой записи. В данную минуту Алебастров докладывает Резепову о встрече с Брехтелем, – пояснил Зарудный.
              - Не разберу, кто третий.
              - Новокубенский. Вёл дело Софрония. Ты должен помнить.
              - Можно увеличить и зафиксировать картинку? – попросил Плахов.
              - Можно. Но увеличение несколько её подпортит, – генерал покрутил на панели ребристое колёсико регулятора и нажал какую-то кнопку на пульте. Изображение увеличилось и послушно замерло.
              - Да, теперь вижу. А Резепов почти не изменился, – вглядывался в лица Антон Глебович. – Кажется, даже помолодел.
              Зачёсанные назад седые волосы, ещё густые, придавали человеку, застывшему на экране, вернее, его холёному красивому лицу с тонкими губами и тяжеловатым подбородком, некое благородство, располагали к доверительности. Но Плахов отлично знал, что стоит за этим «благородством» и внешним лоском – беспринципность и въедливая бестолковая назойливость, доходящая до самодурства. Но особенное отвращение вызывали непомерная мнительность и беспричинный животный страх по любому поводу. Признаки этого страха можно было заметить не только по беспокойным глазам генерала, но и по бледным щекам, которые в такие моменты покрывались пунцовыми пятнами.
              - А вот Алебастров явно сдал, – отметил Плахов.
              - Астма у него, а всё в шпионские игры играет, – нажимая на пульте кнопки, сказал Зарудный. Запись изображения на пару секунд ожила, затем экран телевизора потух. – Теперь ты понял, кого Алебастров имел в виду, говоря о хозяине?
              - Понять-то я понял… но Резепов – и хозяин… У него же в заднице закипает, мозги переклинивает от собственной значимости, у него же на этой почве сдвиг по фазе…
              - Вот-вот… к тому же он большой мастер давать обещания, а потом ссылаться на всякие незначительные обстоятельства. Отчего у меня есть подозрение, что Сергей Натанович работает на Резепова по установке свыше, что Резепов – лишь передаточное звено, фигура для перестраховки. Но это лишь догадки.
              - А Брехтель?
              - Что Брехтель?
              - Не понимаю, зачем ему всё это надо? – озадаченно произнёс Плахов. – Ведь он сильно рискует. Иорданский не простит предательства.
              - Как вы понимаете, большую роль здесь играют деньги, – вступил в разговор Подшивалов. – Это во-первых. А во-вторых, с чего вы взяли, что Иорданский ничего не знает?
              - По-вашему, двойная игра Брехтеля его устраивает?
              - Вы, Антон Глебович, не имеете ни малейшего представления о том, как в действительности принимаются у нас политические решения. Иорданский не был бы тем, кто он есть, если б не мог улавливать тончайшие нюансы поведения и общения политических фигур. А для этого нужна информация. И неважно, каким способом она добывается. Я не исключаю, что расшифровка этой, последней, прослушки есть и у него.
              - Хотите сказать…
              - Я хочу сказать: если это так, то Иорданский должен понимать, что, как и Брехтель, сильно рискует. Поэтому никогда не признает, что его начальник службы безопасности вступил в сговор с Резеповым.
              - Почему?
              - Да вот почему! – показал на фотографии Подшивалов. – Если Брехтель замешан в убийстве Родина, а Иорданский знает об этом и покрывает Брехтеля, то огласка одного этого факта может вызвать очень нежелательную реакцию в известных кругах. Ну, просто о-очень!.. – сделал упор на последнем слове Иван Сергеевич. – Вы даже не представляете, что было там, – кивнул он вверх, – когда узнали, что в Лесном произошло убийство. Мало того, что поналетели орёлики из МУРа, так туда такие чины из министерства и генпрокуратуры примчались… все только успевали поворачиваться…
              - Присутствие начальства дисциплинирует, – не без иронии заметил Плахов.
              - Твоя манера острить вселяет оптимизм, – сказал Зарудный. – Хотя спорить не стану, дисциплинирует. Я больше суток в Лесном пробыл. И весь в мыле. Ходил да оглядывался, как бы самого в зад не клюнули. Всё хорошо в меру. 
              - Так что будьте уверены, полковник, покажи вы Иорданскому эту запись, он или посмеётся, скрепя сердце, дескать, ничего не знал, или скажет, что имеет дело с дезинформацией. Обманом города берут, – тоном, не терпящим возражений, произнёс Подшивалов.
              - Но Брехтелю не простит.
              - Не простит. Если мы Иорданскому об этом скажем. К примеру, я. Но нам делать этого не надо. Во всяком случае сейчас. Тем более, нужны ещё неопровержимые свидетельства, что Брехтель замешан в убийстве. Так что он нужен нам живым. Это теперь наш козырь. А точнее, ваш, Антон Глебович, главный козырь. Главный и очень опасный. Я подчёркиваю – очень! Вы знаете, что до работы у Иорданского Брехтель служил в спецназе ГРУ?
              Плахов утвердительно кивнул.
              - И не простым бойцом, чтоб вы знали, а командиром армейской разведроты, – продолжал Подшивалов. – Что такое войсковая разведка, вам, надеюсь, объяснять не надо? Там специализируются на задержании разведчиков и диверсантов, а не ментов с дебелыми следоками. Не хочу сгущать краски, но чеченские полевые командиры готовились к худшему, если в их расположении появлялись «летучие мыши». Знали: надо ждать неприятных неожиданностей.
              Странно, но Плахов вдруг занервничал. Почему? От чувства неуверенности в своих силах? Или от мыслей о своей участи?
              Брехтель… Хоть и находился тот сейчас далеко, Антон Глебович явственно ощутил, что рядом с ним враг. Причём безжалостный. Сыщик на мгновение представил взгляд его холодных глаз. Вспомнил, как они смотрели на него несколько часов назад, в машине, перед тем как Плахов сбежал. Блеск в глазах Брехтеля был стальной. Так поблескивает с заходом солнца, в наступающих сумерках, лезвие ножа, занесённого убийцей для удара.   
              - Скажите, стрелявший в Родина может быть в картотеке? – живо поинтересовался Плахов.
              - В чьей – МВД или ФСБ? – переспросил Подшивалов.
              - В любой.
              - В картотеке МВД и МУРа стрелявший вряд ли состоит. Да и в других состоять не может. Но вы, кажется, сомневаетесь в моих предположениях?
Плахов не ответил.
              - Экспертиза уверенно подтвердила полное совпадение по составу тех кусочков почвы, взятых с места убийства и обнаруженных на коврике «Крайслера», – произнёс всё это время молчавший Жамкочян. – Именно на нём в день убийства ездил Брехтель.
              - Но прямых доказательств всё же нет, – сказал Плахов.
              - Доказательства будут, – произнёс Зарудный. – И этим займёшься ты, Антон.
              - Ну и ну, – усмехнулся он. – И какие у меня полномочия?
              - Самые широкие. Но официально – никаких.
              - Средства выбираете на своё усмотрение, – как бы подтвердил Пошивалов. – В этом ваша сила.
              - Я уже догадываюсь, в чём моя слабость. 
              - Если что-то… работать вы будете под нашим прикрытием, но официально стать на вашу сторону мы пока не можем.
              - Примерно то же самое я сегодня слышал от Иорданского.
              - И хорошо, – нашёлся Зарудный, – пусть покуда тебя опекает.
              Генерал повёл бровью, взглянул на Жамкочяна. Тот вынул из папки мелко исписанные страницы:
              - Это протокол осмотра с места убийства Лютикова, – сказал Юрик Вигенович.
              Плахов кивнул: дескать, в курсе.
              - Протокол нашли в машине Родина. Это копия, полученная им от местных оперативников. В протоколе сказано, что на трубе, которой наносились удары жертве, есть достаточно хороший отпечаток безымянного пальца, а также три фрагментарных, смазанных. Мы их все восстановили. Так вот, пальчики принадлежат студенту МГУ Олегу Мурашу… – майор ненадолго замолчал, задумался. Затем продолжил: – Причина убийства Лютикова, вроде бы, на поверхности, но у меня ощущение, что её специально для нас подкинули.
              И Жамкочян вкратце, но ёмко, рассказал о «самоубийстве» студента Хорохордина.
              - Сначала я не понимал, почему Алебастров сразу стал препятствовать допросу Мураша, хотя и сам подумывал: пусть парень эмоционально стабилизируется, тогда и допрошу. Но вёл он себя очень странно, всё в нём было что-то не так. Потом, когда выяснилось, чьи пальчики на орудии убийства, то есть на трубе, я тут же взял Мураша в оборот, не без помощи медкомиссии, кстати… О психическом его состоянии говорить ещё рано, а вот в области шеи и правой ключицы мы нашли у него две свежие характерные царапины. Я тут же связался с экспертами: под ногтем Хорохордина был обнаружен эпителий. Как вы думаете, чей?
              - Мураша?
              - Верно. Тогда я ещё раз проверил: с кем чаще всего Мураш связывался по мобильнику в последние минуты жизни Хорохордина. И выяснил: с ним же. И у меня есть уверенность, что Мураш, находясь в студенческом общежитии, по сотовому телефону подталкивал своего товарища к самоубийству. Когда же номер с компьютером и мобильником начал давать сбой, Мураш вошёл в комнату и затянул на Хорохордине петлю.
              - Хотите сказать, что один повесил другого?
              - Нет-нет, скорее всего, Хорохордин сам накинул на себя петлю, но так и не решился на крайний шаг. Мураш лишь помог ему. Сделать это было не очень сложно: надо было только навалиться всем телом на товарища, сковав его движения. Жертва, конечно, сопротивлялась, но… отсюда и царапины на шее убийцы.
              - Это надо ещё доказать.
              - Докажу, – жёстко сказал Жамкочян, – не сомневайтесь. Тем более, что мотив убийства хорошо прослеживается. Хорохордин не убивал Лютикова. Соучастником, точнее, невольным соучастником преступления, возможно, был. Но мне что-то подсказывает, он был только очевидцем, то есть невольно втянутым в преступление. И молчать, видно, не собирался, сильно мучился этим молчанием.      
              - С Мурашом ясно, – сказал Плахов. – О каком компьютере вы упоминали?
              Юрик Вигенович в общих чертах рассказал и о странном послании, что пришло Хорохордину по электронной почте от имени Лютикова, о том самом послании, текст коего занимал всю страницу экрана монитора бесконечным повторением одной и той же фразы: «Я за тобой иду».
              - У Лютикова никогда не было компьютера, – продолжал майор, – а пользоваться им где-то на стороне… маловероятно. Со слов тех, кто его хорошо знал, он все эти новшества на дух не переносил. Но мы узнали, к какому провайдеру был подключён компьютер Хорохордина, и таким образом вышли на интернет-клуб, откуда было послано странное письмо. Похоже, это дело рук Мураша или его друзей. К сожалению, сотрудники клуба никого из них не опознали. Почему? Не знаю. Сейчас очень легко изменить внешность или скрыть лицо, например, накинув на голову глубокий капюшон. Короче, сейчас в одно производство соединено четыре уголовных дела, и в некоторых случаях просматривается один почерк…
              Пока Жамкочян рассказывал о Хорохордине и Мураше, о предполагаемой связи между ними и водителем милицейского «уазика», лицо Плахова не менялось. Когда же майор заговорил о неуловимом Джо и Чёрной графине, показав рисунок, больше напоминающий морду зверя, чем облик человека, Антон Глебович вдруг посуровел, сделался угрюмым, сидел в кресле, скрестив пальцы и обхватив ими одно колено. Мысль, что Иорданский втянул его в почти мистическую, отдающую бесовщинкой уголовную историю, уже не покидала Плахова. Мельчайшие подробности, казалось бы, незначительные сведения о жертвах, об их друзьях и приятелях, вроде бы, несущественные обстоятельства их жизни – всё теперь для сыщика было важным. Он даже подумал: не составить ли временный список всех этих «персонажей», о которых он услышал, дабы представить себе наглядно всю цепь событий, но отбросил эту мысль, понимая, что таким списком себе же и навредит. Поэтому очень сосредоточенно слушал, стараясь запомнить каждую деталь, каждую мелочь, из-за чего лицо его напряглось, а в межбровье образовались две глубокие складки.
              Когда Подшивалов с Жамкочяном ушли, Плахов грустно вздохнул:
              - Ведь я чуть не купился, Степаныч: Брехтель-то… слово офицера мне давал.
              - Ты, Антон, постарайся, найди убийцу Родина, – пропустил Зарудный сказанное мимо ушей. –  Очень тебя прошу. А компромат, если таковой имеется, все счета эти… дело второе. Словом, не мне тебя учить. Думай, анализируй. Стань тенью отца Василия. Не забывай: вы оба рискуете. Но в первую очередь – ты. И возьми это, – протянул он Плахову старенький на вид мобильник. – Надо же тебе как-то связаться с Иорданским. Что ему сказать, найдёшь сам. Он, конечно, не поверит ни единому твоему слову. Но это неважно, пусть думает, что хочет. Главное, чтобы он не знал о нашей связи. А строить версии… – пусть строит, версия – не факт.
              Оба понимали, как трудно не то что сделать – даже если очень постараться и очень того хотеть, – но и запомнить сразу всё только что услышанное; понимали, что почти невозможно одним махом вытряхнуть из головы лишнее, то, в чём засомневался, и оставить лишь то, в чём утвердился.
              - Ты этому Иван Сергеичу доверяешь? – спросил Плахов. – Ведь теперь квартира засвечена.
              - Другого варианта не было, – сухо ответил Зарудный. И добавил: – Хоть и сволочь был Вольтер, а верно говорил: лучшее – враг хорошего.
              - Кто стоит за Резеповым?
              - Вспомни, кого три года назад ты встретил в его кабинете, когда убили игумена?
              Затем достал фотографию и показал её Плахову.
              - С ним Родин должен был связаться. Да, видно, не судьба…
              Затем генерал извлёк из кармана пиджака не совсем обычный значок и положил его на край стола. На фоне двух скрещенных остроконечных мечей раскинувшая перепончатые крылья чёрная летучая мышь закрывала собой половину земного шара. Внизу на символической бордовой ленте, соединяющей эфесы мечей, было написано: «Военная разведка».


Глава восьмая

КОЗНИ  БЕСОВСКИЕ

              Пафнутий величественно стоял на амвоне – чёрный, как ворон, в одном подряснике, с дымящимся кадилом в руке. Ни панагии, ни креста на его груди не было.
              «Сон-то в руку», – вспомнил Исидор.
              Накануне приснилось ему, будто собрался он лететь в Ватикан. И всё уже готово к поездке. И не только готово, а уже везёт его почётный эскорт в Шереметьево. И вот он уже по трапу поднимается. Но лишь взошёл в самолёт, как услышал тихий голос: «Владыка, не езди в Рим». Исидор внимательно посмотрел на каждого из сопровождавших его, но ничего необычного не заметил, хотя голос был явно незнакомый.
              В самолёте, заняв приготовленное для него место возле иллюминатора, он принялся, было, читать сороковой псалом, как всё тот же голос сказал: «Владыка, не езди к папе римскому туфлю целовать, а то умрёшь». Мурашки мелкими колючками поползли по телу Исидора: он и так-то самолётами летать боялся, а тут ещё голос… Мысль, что жизнь его может оборваться в любой момент, засела занозой и не давала покоя. Он и рад бы теперь покинуть салон, но самолёт уже набрал высоту.
              «Всё в руках Господа, – успокаивал себя владыка, часто крестясь, – а Он меня пасёт, наблюдает за мной с небесного престола, так как нужен я Ему ещё для земных дел».
              И только он так подумал, как между облаков, в иллюминатор, увидел гроб, летящий рядом с самолётом. И его настолько это поразило и в то же время о чём-то напомнило, что он даже испугаться-то не успел: лишь застонал и сразу проснулся.
              «Да, в руку сон», – подумал Исидор, устремив взгляд на Пафнутия.
              Царские врата были открыты, и в достаточно широком проёме, посередине алтаря, украшенного парчой, можно было видеть высокий кубообразный стол – святой престол с антиминсом и сверкающей небольшой, высотой в локоть, золотой церковкой.
              Сойдя со ступенек амвона, Пафнутий стал обходить приделы храма по кругу, как и полагается, по часовой стрелке. За ним тянулся хвост длиннополой услужливой свиты неопрятных и подозрительных существ.
              Обкуривая иконы и молящихся, всякий раз возглашая «Дух Святый найдёт на вас», Пафнутий, наконец, приблизился к Исидору. Тот же, наблюдая за действом, видел всё происходящее в каком-то странно-опрокинутом изображении, словно стоял на пологом берегу и смотрел в водную гладь озерца, и предметы отражались перевёрнутыми.
              - Дух Святый найдёт на вас, – отвратительным баском, какой, наверное, можно слышать только в преисподней, возгласил Пафнутий, начертав знамение креста.
              И опять Исидор увидел это, как бы стоя на берегу, в зеркальном озерце, перевёрнутым с ног на голову.
              - Почто худо крест кладёшь?! – несмотря на то, что перед ним находился его учитель, вспыхнул укором Исидор.
              - Крест я кладу, как и положено, – ответил Пафнутий, – это ты зрение потерял.
              - А почто Бога видом своим непристойным гневишь? Не боишься Его?
              - Уууу-у!.. – по-волчьи, с подвывом, простонал мертвец, и адские мучения прорезали грубые складки у носа и рта. – Господом с меня всё снято. Подрясник вот только оставлен. И лишь потому, что искренне верил в подлинность своих заблуждений. Ах, кабы Он даровал-то мне снова жизнь, я бы прожил её иначе.
              - Но не ты ли говорил: что иереи устанавливают на земле, то Всевышний утверждает на небе? – с невесёлой усмешкой на губах произнёс Исидор.
              Пафнутий снова издал протяжный стон. Тонкая кожа на впалых висках стянулась, обжала лоб тугим обручем, выпятив острые кости черепа:
              - Я тоже думал, что Царство Божие можно построить на земле, и всегда боялся умереть внезапно. А умер… – голос его неожиданно сломался, он замолчал. Из-под кустистых бровей, как из потусторонней мглы, на Исидора в упор посмотрели два близко посаженных, словно высверленных, отверстия. Не глаза это были вовсе, а страшные провалища, из которых сквозили пустота и смертельный холод. И в них, в этих близкопосаженных отверстиях, с намёком на мутные зрачки, блуждала какая-то потаённая, неожиданная и страшная весть, готовая вырваться наружу вместе с вселенской скорбью. Да-да, очень важная невысказанная мысль не давала митрополиту покоя.
              «Как из могилы встал», – подумал Исидор.
              - А умер… – хрипя, выдохнул Пафнутий, – умер, как паршивая собака, в собственной блевотине.
              Исидор невольно принюхался: из спёкшегося проваленного рта митрополита смердило. И оттуда, как недавно из каменной стены, выглянул безобразный, с вылупленными маленькими глазками и кривым носом бес.
              - Из-за вас, православных, антихрист задерживается, – пискляво, точно скребя железом по стеклу, просипел он. Дурашливо засмеялся и снова нырнул в утробу Пафнутия, оставив после себя ещё более зловонный дух. Даже огни паникадила, освещающие в эти минуты придел храма, казалось, обволокло дымкой нечистых испарений. Иконы всех пяти возносящихся к куполу рядов иконостаса вдруг поблёкли, позолота и краски на них потускнели, а строгие святые лики исполнились печалью. 
              Исидор хорошо помнил час кончины Пафнутия: митрополит испустил дух на персидском ковре у папы римского, возле его ног.
              - Страшно, страшно расстаться с телом у ног папы, – каялась душа мертвеца, – не оборониться от лукавого, если прильнул к деснице понтифика, склонив пред ним голову.
              - Всякая смерть есть тайна Божия. Судить о ней, почему она случилась в тот или иной момент, в том или ином месте – дерзновение недостойное и грешника, – напомнил Исидор.
              - Все веры, кроме одной, все до единой в аду находятся, – откровенничал бес устами Пафнутия, снова высунув морду наружу.
              - Слава нашему святому граду Иерусалиму! – мелко осенил себя владыка.
              - Ваш-то он ваш, – хитрил, искушая, нечистый, – да люди, живущие в нём, наши. Не езди больше туда, не отирай там грязь своей рясой.
              Исидор понимал, Пафнутий здесь ни при чём, это бес, сидящий в нём, даёт советы, ибо лицо митрополита страшно кривилось; было видно: совесть ядовитой кислотой все эти годы съедала его, не оставив под тленной оболочкой ничего, кроме праха. Но на всё попущение Господа: широко размахнувшись, Пафнутий с такой силой огрел беса кадилом, что рассёк себе губы и выбил последний свой гнилой зуб. С визгом и проклятиями враг тут же юркнул в чрево.
              «Эка его припёрло!» – подумал Исидор и с медоточивой усмешкой произнёс:
              - Я вижу, отче, алтарная перегородка уже не мешает тебе.
              - Окстись, владыка! – обсосав выбитый зуб, Пафнутий выплюнул его. – Нешто латинянин я?!
              - А не ты ли нахваливал правила Игнатия Лойолы?
              - Креста на тебе нет!
              - Это на тебе нет креста, а на мне есть.
              - Каюсь, каюсь, – застонал старик. – Но вы-то, вы, чада мои, кого я ставил на кафедры, почему не молитесь за меня?!
              «Не ты ли, папёжник лукавый, – думал Исидор, – увещевал нас, своих духовных чад, что настанет время, и все мы, коих ты ставил на епископские кафедры, вместе с тобой примем католичество?! Не тебя ли одежды русские шибко стеснять стали?!. А теперь, послушать тебя, так хоть «аксиос» кричи тебе, причисляй к лику святых…»
              - Пусто, пусто там, – страдалец ударил костлявым кулаком себя в грудь, и оттуда, как из пустой деревянной бочки, сначала отозвалось гулкое «бо-оммм», а затем раздались тысячи сиплых отвратительных голосов, изрыгающих всякую похабщину. Изо всех углов церкви к ним присоединились и начали вторить другие. Бесы распоясались так, что, казалось, их уже не остановить. Но Пафнутий взял из кадила маленький кусочек дымящегося ладана и, забросив его в чёрное отверстие беззубого рта, проглотил. Душераздирающие вопли и визги донеслись из его нутра, прокатились ужасающей волной по всему храму и тотчас стихли. 
              - Пусто и тесно, – жаловался Пафнутий. – Душа в оковах. И у тебя душа в оковах. А она жаждет горнего. А мы… мы даём ей дольнее. Держимся за прах, за рухлядь всякую, за злато и серебро, забывая, что оставим всё это за гробовой доскою.
              - И дольнее подчас душе надобно, – возразил Исидор. – Если уж Господь на земле нашей матушке гостюет, окутав нас нераздельной и неслиянной плотью Своею, значит, и дольнее угодно Ему.
              - Блазнь. Искус и блазнь. Дольнее никогда не даст монаху желанного покоя. Да разве сравнятся земные украсы с жилищем горним и предвечным!
              - То ведомо лишь очам сердечным и тем, кто был там, – не соглашался Исидор. – Мне же думается, не был ты в том жилище, а твои очи – видят ли? Сам-то ты, странниче, не призрак ли дьявольский? Ко мне уже наведывались с того света, да выстоял я, молитвой оборонясь.
              Пафнутий призакрыл глаза, мученически застонал. Но вновь отверз веки, потёк словами:
              - Многих, многих я постриг в монашество, рукоположил в иереи. И тебя довёл до архиерейства. Ты горькую слезу источал при моём погребении. Так не лицемерил ли? Не карьеру ли себе делал? 
              - Не без греха, – признался Исидор. – Чтобы выжить, любую тугу надо стерпеть. Вот и терпел твою волю.
              - Правду ли сейчас говоришь?
              - Правду всякий жаждет, да не всякий её любит, больно горька и сОлона она. Падок ты был на похвальные речи, старче, а я лицемеров за версту чую.
              - Не боишься мне, пастырю своему, такое говорить?
              - Чего мне бояться, нет у тебя прежней силы: мёртвый пёс волка не напугает.
              - За мёртвого спросится. В небесный-то свиток всё пишется. Знаешь ведь: и последний будет первым.
              - Не стращай, – осклабился Исидор, – мне ли тени бояться. Ты сам своей тени боишься.
              - Да веруешь ли ты? – усомнился Пафнутий. – Эк обрядился-то! Забывши Бога, почиваешь на лаврах. В райских кущах золотые яблочки, небось, срываешь да кушаешь?
              - Мели Емеля… к чистому поганое не пристанет.
              - Пусть я заблуждался, но я верил. И теперь верую. Верую, отверзутся мои уста возвестить хвалу Ему.
              - То-то гляжу, из тебя поганые рожи лезут, – отступил на шаг Исидор. – Чего доброго укусят.
              - Это псы твои, которых ты выгуливаешь и любишь больше, чем людей, могут укусить, – сказал Пафнутий и горько вздохнул. – Эх, владыка, ошибся я в тебе. Не веруешь ты в Бога. И верил ли? Не знаю. А коль так – поверишь в дьявола, – и, взмахнув кадилом, замыкая круг, прошёл на солею, к двери жертвенника с изображением апостола Захария.
              Когда каждение завершилось, вся нехорошая свита вошла в алтарь. Царские врата закрылись и паникадило погасло. Церковь погрузилась в полумрак и тишину: лишь потрескивание догорающих свечей нарушало её. И когда последний огарыш погас, Исидор, в лучах нездешнего света, вновь увидел патриарха. Но не в храме, а в его внутренних покоях в Переделкино.
              Святитель молился. Истомлённое за день лицо с кроткими припухшими глазами было обращено к образу Спасителя. Были даже слышны некоторые слова молитвы, хотя двойные двери и шумоизоляция стен вряд ли допускали проникновение каких-либо звуков изнутри.
              Подобрав подол рясы, патриарх очень осторожно, придерживаясь за спинку рядом стоящего стула,  опустился на колени и, не спеша, с одышкой, начал вершить метания. Затем также медленно поднялся. Но вдруг пошатнулся, качнулся к столу, ища опору, и, хватаясь рукой за воздух, теряя равновесие, начал падать. Было видно, как, падая, он затылком ударился об угол стола. Глухой звук от удара и тихий стон заставили Исидора содрогнуться. Патриарх потерял сознание.
              Митрополит стоял, будто аршин проглотил. И вдруг в страхе отпрянул. Под толстой подошвой ботинка что-то хрустнуло, словно раздавленный осколок стекла. Вновь отступив на шаг, глянул на пол. На мраморной плите тускнела кучка серого крошева с малую долю напёрстка.
              «Зуб Пафнутия», – подумал владыка.
              В окнах уже играли зоревые сполохи, и солнце утренней позолотой начинало заливать церковные луковки.



ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ

                Горе смеющимся, потому что
                они будут рыдать…
                Лк. 6, 25

Глава первая

ЛЕНТЫ  И  ШПАГИ

              Если история чему-то и учит, то уж, верно, не тому, чтобы будущие поколения исправили или хотя бы осознали ошибки своих предшественников. А жаль. Беспристрастная муза Клио порой такое вытворяет, такие удивительные разыгрывает пассажи, что диву даёшься. И ничего не поделаешь: из сложной многоголосой её партитуры, как из песни, не то что ноты, диеза с бемолем не выкинешь.
              «Чёрное искусство», с лихвой окупаясь звонкой монетой, уже демонстрирует на кровавом алтаре необузданную свою фантазию, напирая с такой неистовой силой, какая, видимо, изначально исходила от первозданной, терзаемой стихиями земли. Проклятые тени прошлого, излюбленные сущности князя тьмы – козёл и летучая мышь незаметно обрели плоть. И среди беспросветной мерзости этого «искусства», порождённого вечным мраком, дикой музыкой и заклинаниями колдунов, меж телами, испещрёнными кровавыми символами, разлагающимися и вызывающими гниение всего живого, вдруг встретится такая находка, о которой лучше бы молчать.
              Нынешней ночью Чёрная графиня готовилась сыграть роль посланницы князя тьмы. Оставив обветшалую коммуналку сподручнице Мавре Никитичне, Глафира Ильинична, в соответствии с её титулом, после недавно состоявшейся чёрной мессы находилась с кошками в своём великолепном особняке, о котором знали только самые доверенные и, разумеется, немногочисленная, но преданная охрана. Одна из больших комнат была обставлена и убрана как будуар богатой аристократки. Стены были тщательно задрапированы чёрным, окна – наглухо закрыты. Вместо хрустальной люстры из золота и янтаря горели восковые свечи разной формы и высоты, расставленные на паркете с мозаичной пентаграммой в круге и на разграфлённом таблицей с магическими знаками овальном полированном столе, языки пламени отражались в зеркальных шкафах.
              Кресло-трон с новой обивкой из волчьего меха, в котором расположилась графиня, был поистине дьявольским: подлокотники украшены инкрустацией в форме рыщущих гиен, а резные ножки из слоновой кости выполнены в виде звериных лап. Высокую узкую спинку кресла венчал подголовник с мордой Бафомета. 
              Сидя в величественной позе напротив старинного трюмо, графиня сосредоточенно вглядывалась в своё отражение, словно перед ней распахнулась та, единственная, дверь – дверь внутрь себя, где скрывалась неуловимая и многоликая наследница знаменитой династии магов, хранительница великих таинств. Долгими часами творя колдовство, пробуждающее силы зла, когда удавалось отворить эту дверь, безликая душа графини, поднимаясь из самых глубин адовых, вырывалась наружу тёмной раскалённой лавой и, оторвавшись от земли, с дикими криками носилась во мраке вселенной, блуждая по ночам там, где дозволено ей было блуждать Промыслом, в том числе и возле монастырских стен, вызывая проклятия недремлющих или пробудившихся от страшных её криков монахов.
              Да, Глафира Ильинична отлично знала о своей власти – власти, данной магией. Привыкшая к одиночеству, ибо огромная пропасть, разделявшая её с другими, была уже непреодолима, сегодня, в этот час магических заклинаний, в её апартаментах находился ещё один человек. Это был Брехтель.
              Развалившись на кушетке, он пристально наблюдал за действиями колдуньи, которая, похоже, его совсем не замечала. Казалось, за предыдущую ночь она помолодела лет на тридцать. За антикварным туалетным столиком с выдвижными ящиками, в коих находились чародейные снадобья, склянки с отварами и настоями, золотые амулеты и нитки жемчуга, восседало не сгорбленное измождённое существо с трясущейся головой беззубой старухи, уставшей от жизни, а привлекательная женщина лет пятидесяти. Носик-пуговка, на котором привычнее было бы видеть в роговой оправе большие очки, всегда придававшие Глафире Ильиничне учёный и благообразный вид, немного вытянулся, кончик его заострился книзу, сделав её облик схожим с хищной птицей.
              Брехтель смотрел на женщину с тайным восхищением, но оказаться жертвой её «искусства»… не дай бог.
              Амурчики с рожками козлят и улыбочками инфернальных младенцев на бронзовом канделябре, где горели семь свечей, словно подглядывали за великой жрицей – колдуньей в тринадцатом поколении. Здесь же на столике отливал позолотой серебряный кубок с волшебным вином и в беспорядке были разбросаны вороньи перья, лежали колода карт и шпильки. Среди флакончиков и ярких коробочек с парфюмерией сверкала изумрудом заколка для волос, изготовленная из трёх волчьих клыков.
              В бархатном халате гранатового цвета, с чёрной повязкой на лбу, собрав в пучок длинные тёмные локоны, в серьгах и перстнях, графиня накладывала на своё лицо косметику. Накладывала очень тщательно, точно всеми порами кожи старалась впитать в себя те тайные силы, что способны были продлить молодость. От ядовитого слоя древней формулы крема смуглое лицо постепенно светлело, становилось мертвенно-бледным. Скошенный вбок подбородок с красной родинкой как будто таил в своём жутком изгибе неведомый порок. В тёмных безднах огромных глаз ведьмы хохотали демоны. 
              Глядя на её белые запястья в золотых браслетах, похожих на змеиные кольца, Брехтель думал, что все эти кремы непременно пропитаны запахом тления. Он вдруг ощутил угрозу. И впрямь – атмосфера в комнате была гнетущей.
              «Недаром Глафиры все сторонятся, – снова подумал он, машинально скользнув по комнате взглядом. – Живёт одна, прячется. Бормочет непонятно что… лишь с кошками и разговаривает».
              Майор опасался кошек графини. Особенно чёрной, часто норовившей вцепиться в его ноги. Вот и сейчас, увидев их (сработал инстинкт самосохранения), облегчённо вздохнул. Обе кошки вели себя смирно: чёрная растянулась на коврике возле кресла-трона, а серая дремала на широкой двухспальной кровати, свернувшись клубком на подушке.
              Он перевёл взгляд на ведьму. Теперь ему показалось, что она и вовсе стала безличным существом. Только глаза продолжали светиться и с губ срывались глухие заклинания.
              - Девчонка здесь? – устремив непреклонный взор на своё отражение в зеркале, неожиданно спросила она. И хотя мысли её были заняты совсем другим, чувствовалось: Глафира с женским притворством, хорошо скрывая любопытство, ждала, что ответит Брехтель. Даже кошки, беспокойно подрагивая ушами, подняли мордочки.
              - Здесь или нет? – повторила она.
              - Нет, – ответил он, незаметно следя за кошками, хотя больше всего боялся силы графини – тёмной, необузданной её силы, подпитываемой бесчисленными ядами магических трав и заклинаниями, силы, отличной от той, которую сам в избытке демонстрировал во время боевых действий в горячих точках.
              - Так-таки и нет? – с ухмылкой переспросила колдунья.
              - Нет.
              - Но я, как себя, вижу её отраженье в зеркале.
              - Лучше бы ты увидела в нём, где находится диск с компроматом.
              - Я не могу пробиться в келью из этой комнаты.
              - Кто тебе мешает?
              - Проклятый монах закрыл мне вход.
              - Почему ты уверена, что диск у него?
              - Тебе не понять.
              - Мы осмотрели всё. Даже вскрывали полы. Диска там нет.
              - Плохо искали.
              Широко распахнутыми глазами ведьма уставилась на Брехтеля: в эту минуту она казалась воплощением сатаны. И всё же особым, шестым чувством, майор уловил, что и над ней тяготеет время, и оно безвозвратно начинает обретать свою власть.
              Даже с помощью дьявольского костра из человеческих тел, от которого разило мерзкой вонью горелого мяса и костей, ей всё реже удавалось заставить отступать старение. Всё больше кремов и мазей, замешанных на плесени и мёртвой растительности, приходилось накладывать на лицо, руки, грудь, чтобы убрать морщины и скрыть отвратительную пигментацию кожи.
              «Ей мало девственниц, – думал Брехтель, – великая распутница хочет насладиться и порочной кровью».
              Словно угадав его мысли, графиня встала и заходила по комнате, как хищный зверь, бросая в чей-то адрес ругательства. Наконец, остановилась и посмотрела на себя в зеркало. Пристально вглядываясь в своё царственное холодное отражение, будто и впрямь боясь обнаружить там, в зазеркалье, потерю магической древней формулы вечной молодости, сдавленным от злости голосом произнесла:
              - Думаешь, я лишилась своей тайной силы?
              Капля мадьярской крови вдруг взбунтовалась в ней, а проводник всех заговоров – кровь самопроклятого народа, возопившего: «Кровь Его на нас и детях наших», вскипела: графиня внезапно захохотала. И такое ужасное зловонье наполнило комнату, что Брехтель изменился в лице.
              - Катрин никогда не будет твоей! – воскликнула она.
              - Старая карга! – вскочил Брехтель с кушетки. – Я убью тебя!
              В тот же миг инфернальные амурчики на бронзовом канделябре ожили, а из-за шкафа высунулась голова с рожками а-ля Мефистофель. Вдобавок обе кошки, ощетинившись и раскрыв пасти с острыми клыками, принялись шипеть, готовые в любую секунду броситься на него.
              - Ещё одна такая выходка… – изрыгая проклятия и вскинув руку, словно целясь Брехтелю в сердце, зловеще произнесла Глафира, – и я превращу твою жизнь в ад, и весь остаток её тебя будут мучить тени твоих мертвяков!
              - Катрин моя! – жёстко отрезал майор, усаживаясь так, чтобы видеть проём между стеной и шкафом.
              Инфернальные амурчики приняли тот же невинный вид, голова с рожками исчезла, словно её никогда и не было. Лишь кошки продолжали глухо урчать.
              - Не трогай Катрин, – повторил Брехтель.
              - Наивный, – усмехнулась ведьма, – пламя её любви – лишь твоя иллюзия, твоя страсть, она не способна зажечь Катрин. Её нельзя отвратить.
              - Нельзя изобрести заново магические чернила и зелье, если их рецепт утрачен, – едко заметил он.
              - Что ты в этом смыслишь?! – злорадно засмеялась графиня. – Знай: цветок, выросший на мистической почве, как цветок ириса, распустившись, быстро отцветает, чтобы бросить созревшие семена туда, где они непременно прорастут и расцветут для других.
              И вместо того чтобы впасть в гнев, она скинула с себя халат, представ обнажённой. Её тело неожиданно оказалось молодым и упругим. Сплетая руки над головой, поворачиваясь то спиной, то боком, она крутилась перед зеркалом, как стриптизёрша у шеста, доказывая, скорее, себе, нежели кому-то другому, насколько далеко отступила от неё старость и как эффективно её волшебство. Она гладила свои бёдра, грудь, живот, снова и снова убеждая себя, что не видит на них даже начальных признаков дряблости, какие проявляются у многих женщин уже к тридцати годам.
              Да, она явно не желала стареть. Именно это породило в ней неистовое пристрастие к непорочной девичьей крови. Подобно хищнику, она чуяла её запах на расстоянии. Как это у неё получалось, для всех оставалось тайной за семью печатями. А пропавшая в огромном мегаполисе ещё одна девственница, коих в год бесследно исчезает тысячи… кому до неё дело? Разве что охочим до сенсаций журналистам. Но что могут изменить продажные репортёры, если даже такие как Иорданский жаждут быть одураченными, принимая на веру любое шарлатанство? И что говорить о наивных студентах, в поисках мандрагоры готовых бегать по городским рынкам и магазинам, чтобы затем на старых кладбищах разыгрывать театр убийц.
              Используя кровь девственниц, старуха обретала молодость. Брехтель уже не раз оказывал ей услуги такого рода, являясь не только свидетелем её фантастических трансмутаций, но и прямым участником чудовищных ритуалов. По приказу Иорданского, он обязан был с ней сотрудничать, выполняя все её прихоти, потакая её капризам. Но речь теперь шла о Катрин. И что-то ему подсказывало: графиня хочет, чтобы девушка унаследовала её пагубную склонность наслаждаться вкусом крови и запахом смерти.
              - Выпей! – услышал он, не заметив, как ведьма тихо подсела к нему на кушетку, держа в руке серебряный кубок. Не в силах совладать со своими сатанинскими прихотями, потеряв всякий стыд, она откровенно ласкала себя, разжигая нечеловеческий огонь плоти. – Выпей. Это очень хорошее вино. Ты сразу взбодришься.
              Разгорячённое тело и лицо графини пылали, обдавая майора жаром. Только глаза её оставались холодными и безжизненными. Она хотела овладеть им, но ей что-то ещё мешало к нему притронуться. Многие мужчины, наверное, не смогли бы противиться чарам колдуньи, но тот, кто знал, что перед ним на самом деле дряхлая старуха, ведьма, в которой ничего не осталось от обычной женщины, испытал бы отвращение и ужас.
              - Выпей! – настойчиво требовала графиня. – Или думаешь – здесь яд? Так смотри… – сделала она глоток вина и протянула кубок. – Ну, пей же!..
              Взгляд её огромных чёрных глаз вдруг пронзил его, и весь гнев Брехтеля обернулся безысходным отчаяньем. Её безумие передалось и ему. Взяв кубок, он сделал пару глотков. Возможно, экстракт белладонны был добавлен в вино, а может, сок другой одурманивающей травы, но, как вампир, испытывающий острый голод, так и майор вскоре почувствовал потребность в Катрин. Все его мысли обратились к ней. Ещё мгновение – и до его слуха донесся её голос…
              - Ну, возьми меня. Возьми свою Катрин.
              Объятия Брехтеля были такими же жаркими, как и поцелуи ведьмы. Безусловно, она знала, чего хочет.    


Глава вторая

НЕПРЕВЗОЙДЁННЫЙ  КОНФЕРАНСЬЕ

              Приятно на сытый желудок читать или смотреть этакое, что веселит и щекочет нервы. Но если вы голодны… тогда вся Москва покажется уродливой, грязной и ненавистной. Здания на углу Тверской, фонарные столбы, даже памятник Пушкину на площади покажутся искривлёнными. Вечернее небо ещё ниже опустится на тротуары, а свет автомобильных фар, встречные прохожие и всё, всё, всё – будет раздражать. И в какую-то минуту придёт ощущение, что кто-то над вами глумится. Даже афиша, заманивающая под арку в Большой Гнездниковский переулок. Поэтому тем, кто голоден, не советую опаздывать в «Театр Лёвы Шульмана», дабы успеть заглянуть в буфет. Великолепные кушанья, ожидающие там, провалившись в пустые желудки, как ни в какие другие часы, принесут пользу и доставят удовольствие. Ибо хорошая игра актёров, по мнению Лёвы, благотворно влияет на пищеварительные процессы зрителей. Но боже упаси!.. Да-да, не дай бог жевать во время спектакля!
              Подвал в означенном выше переулке был заполнен, как уже говорилось, той рафинированной интеллигенцией, которая, пользуясь современной терминологией, обладала утончённым вкусом и самыми изысканными манерами. А кому не повезло с приглашениями, но кого московская интригантка-молва всё ж таки вынудила покинуть уютные тёплые квартиры, заставив ошиваться у знаменитого дома Нирнзее возле театрального подъезда, кто хотел бы знать, что творится за недоступными закрытыми дверями подвала, наивно спрашивали билеты, выискивая любые способы проникнуть внутрь. Увы… вряд ли кто-то из этой кучки театралов задавался простым вопросом: а что, собственно, есть «московская молва», так сильно будоражащая столицу? И если б нашёлся хотя бы один здравомыслящий человек, он непременно ответил бы, что так называемая «московская молва» создаётся горсткой той сытой, самодовольной, пресмыкающейся пред власть имущими челяди, которая…
              Впрочем, это уже никакого значения не имеет: слухи множились, вызывали волнения, дразнили и подзадоривали любопытных. И когда раздался третий звонок, служащие театра вдруг забегали по коридорам и фойе подвала, артисты растерянно выглядывали из-за кулис, а художник-оформитель Костя Самодуров и актёр Беня Павелецкий несколько раз промчались по зрительному залу туда – обратно: видимо, искали того, кто задерживал спектакль.
              Хая Шульман, страшная от волнения, под нервной улыбкой скрывая злость, ходила по гримёркам и спрашивала всех об исчезнувшем ни с того ни с сего муже.
              - Вы не видели Лёву?
              И это «вы не видели?..» тихо передавалось из уст в уста и носилось по всем уголкама. Самое же удивительное заключалось в том, что Лёва находился за кулисами, стоял возле задника, слившись с тенью, отбрасываемой декорацией. При всей карикатурности на лице балагура-конферансье было такое неподдельно трагическое выражение, что Хая, наткнувшись на него, тут же подумала, что случилось нечто ужасное.
              - Только не говори, что кто-то умер, – заглядывая ему в глаза, сказала она.
              - Ты погляди… – голосом, полным тоски, выдавил из себя Лёва.
              - Куда?
              - Туда, – кивнул в зал.
              - И что?
              - Мало народу.
              - Как мало?! – удивилась она, подошла к занавесу и заглянула в зал. – Ни одного свободного места.
              - Да, ни одного… Но в проходе-то не стоят.
              - Лёва, не порть себе нервы, их не купишь. Вспомни маму, бабушку Сару Янкелевну, вспомни тётю Розу, наконец, уже третий звонок, – приводя мужа в чувство, с напором, каким строгая мамаша наставляет своё неразумное великовозрастное дитя, зашипела Хая, наступая на Лёву и тесня его к сцене, туда, где сквозил проём бархатного занавеса. – Тебя ждёт зритель. Выбрось из головы все глупости.
              С пунцовыми пятнами на щеках и на лбу, заикаясь и путаясь в словах, Лёва хотел что-то объяснить, но был вытолкнут на сцену. Публика тут же затихла. Затем энергично зааплодировала. И вновь застыла в молчании, желая принять кумира с распростёртыми объятиями, внимать всякому его слову, любым колкостям и намёкам даже прежде, чем он успеет открыть рот. Но с Лёвой творилось что-то неладное. Стоя с розой в петлице перед маленьким красным занавесом, он вдруг ощутил подленькое состояние растерянности, потому как учащённо заморгал и задёргал щекой, сжимая и разжимая пухлыми пальцами лацканы своего элегантного смокинга. Можно было подумать, будто другой человек стоял на сцене, переминаясь с ноги на ногу. Когда же неловкая пауза затянулась до неприличия, кто-то с задних рядов громко спросил:
              - Господин Шульман, скажите: какую зарплату вы получаете?
              По залу прокатилась волна возмущения, ахов и охов. Избалованные зрители, особенно преданные поклонники Лёвы, недоумевали: ничего подобного в отношении их кумира ещё никто себе не позволял. Холёное лицо Шульмана – то ли от волнения, то ли от нервного тика – перекосилось: со стороны могло показаться, что он строит рожи. И хотя это было вовсе не так, ибо его лицо и без того представляло собой застывшую театральную маску, публика затаила дыхание.
              - Когда я слышу нечто пошленькое, – с великодушным пафосом начал Лёва, преображаясь под неким гипнотическим воздействием, отчего многие пришли в умилительный восторг, – когда я слышу вопросы о зарплате, мне становится грустно. Жалкий глупец! – хочется ответить такому любопытному, разве счастье творчества в деньгах? Разве радовать сердца – не есть высшая награда?
              Публика, конечно, догадалась, что с заднего ряда в игру вступила «подсадка», но аплодисменты посыпались, как осенние листья, сорванные ураганным ветром. Так что не станем упражняться в эпитетах, а дадим слово Лёве, который к этой минуте, вроде бы, пришёл в себя, оставив в покое лацканы смокинга.
              - Пожалуй, с этого и начнём, – сказал он после смолкнувших рукоплесканий.
              - Начнём с чего? – опять раздался голос с задних рядов.
              - С аплодисментов.
              И зал вновь потрясли бурные овации.
              - Вообще-то, против таких приветствий я ничего не имею, – когда овации стихли, продолжал острить Лёва, – могли бы и дольше.
              - Да, но все боятся погромов, – вступила другая «подсадка» с таким знакомым, а для многих и родным, акцентом.
              - А что, они будут? – снова спросила первая.
              - Заверяю: никаких погромов не будет! – дёргался в нервном тике Лёва. – Тем более что это место абсолютно безопасно. Здесь даже не слышно, что на улице стреляют.
              - Стреляют? – пронеслось по залу.
              - Не гоните волну! – выкрикнул прежний голос из задних рядов. – В этом подвале нам не страшны даже танки.
              - Ви уверены, что их нет? – ёрничала вторая «подсадка», обращаясь к конферансье. – Ви проверяли?
              - Тогда мне пришлось бы выйти на улицу, а там сыро. Но если танки пройдут по Тверской, то вряд ли что-то изменится, – поднял руку Лёва, как бы завершая разминку. – Тем более, что нам ничего менять не надо, всё уже в наших руках. Но если что… уверен, каждый здесь сидящий, тот, кто считает себя настоящим интеллигентом, пойдёт на баррикады отстаивать в этой стране демократию. И пусть меня сразит шальная пуля, я первый запишусь в ополчение…
              - Пардон, – возразили ему вновь, – человек искусства должен заниматься творчеством, а не строить баррикады.
              - Согласен, кроме любви к отеческим гробам существует ещё простое человеческое желание жить в нормальном государстве.
              - И не важно – в каком, – продолжал тот же голос, – важно, чтобы там не стреляли танки.
              - По нам они стрелять не будут, – заверил Лёва.
              - Почему ви так уверены?
              - Потому что мы в том самом подвале старинного здания, где ныне располагается…
              - …знаменитый театр-кабаре Шульмана!!! – под бравурную музыку оркестра подхватили в один голос высыпавшие вдруг на сцену ярко загримированные артисты, окружив со всех сторон главного конферансье Москвы, точно цыплята свою наседку. Лёва же вошёл в роль так, словно и не было никакой заминки. Продолжая дёргаться в нервном тике, он сверкал остроумием. Правда, кое-кому шутки эти могли показаться и не очень смешными, а то и вовсе утратившими злободневность и отдававшими затхлым душком пропахших чесноком и жареной селёдкой диссидентских кухонь. И всё же основная масса публики восторженно воспринимала выступление маэстро, едкие намёки на политическую современность, на упадок русской культуры и дороговизну в магазинах…
              Лёва фонтанировал остротами, пересыпая их каламбурами. Его неуёмная энергия била через край, заражая публику и перенося её воображение из дня сегодняшнего в дореволюционные события. Он с таким мастерством разворачивал страницы прошлого и настоящего, что зритель почти воочию начинал видеть живые картины той Москвы, где когда-то по мостовой неслись пароконные коляски, скрежетали фаэтоны в английской упряжи или скрипели ступицами ломовые обозы; где в старинных подворотнях ходили с товарами лотошники, зазывая хозяек и мелкую челядь, кричали точильщики и уличные сапожники. А в одном из переулков, словно перекликаясь с колокольней Страстного монастыря, возвышался знаменитый небоскрёб, принадлежащий банкиру и аферисту Митьке Рубинштейну.
              - Дом, в подвале которого мы сейчас находимся, – подводил Лёва зрителя к началу первой сценки спектакля, – один из тех русских небоскрёбов, что построил архитектор Нирнзее для богемы, полагая, что в нём будут жить артисты и литераторы, музыканты и художники…
              - Ложь! – вдруг раздался выкрик с бельэтажа, на котором были установлены два ряда кресел. – Это грязная ложь! – голос был с хорошо знакомым Лёве иностранным акцентом.


Глава третья

РОКОВАЯ  КРАСОТКА

              Поцелуи графини были столь же жаркими, как и объятия Брехтеля, которому действительно казалось, что перед ним настоящая Катрин. Но мрачные силы, довлеющие над ним, вызвали мучительные видения. В расширенных зрачках его появился особый блеск.
              - Катрин, – возбуждённо, как в бреду, произнёс он и провалился в мир галлюцинаций и того звериного сладострастия, что доводит человека до исступления.

              …В центр его внимания Катрин впервые попала, когда Playboy разместил в одном из своих номеров её откровенные фото. На глянцевой обложке «русская красотка» была изображена абсолютно обнажённой, полулёжа на шкуре белого медведя и с бокалом шампанского в руке.
              Брехтель уже не помнил, каким образом журнал очутился у него на стойке, когда он – большой ценитель красивых женщин – находился в ночном стриптиз-клубе на Страстном бульваре. Удивительное же заключалось в том, что в тот же вечер и в том же самом месте он встретил Катрин. И правда, она была невероятно красива. И эта красота ослепила его. Даже узнав, что путь от звезды стриптиза к титулу мисс Россия, проделанный ею столь стремительно, не был устлан розами, он уже не мог справиться с собственной страстью. И хотя относился к Катрин как к породистой кобылице, от которой ждал исключительно наслаждений, она успела полностью овладеть его тайными помыслами и желаниями. Ему нравилось в ней буквально всё: от соблазнительно-эротичного белья с шокирующей амуницией – например, массивным «иерихоном» за поясом, где каждый ремешок, каждая застёжка идеально подогнаны – до запаха рыжих волос, которые она омывала отваром итальянского фенхеля или настоем болгарского шафрана.
              Для него не было секретом, что Катрин закончила престижный вуз, имеющий давние крепкие связи с бывшим КГБ, и что у неё много покровителей среди серьёзных людей на Западе и за океаном. Даже узнал о её любовных отношениях с неким Бруджо Курандейро – выходцем из Испании, авантюристом, занимающимся промышленным шпионажем, объявленным Интерполом в розыск и почему-то разгуливающим на свободе. Но майор и предположить не мог, что Катрин, которую он «обучал стрелять», ещё до знакомства с ним занималась спортивной стрельбой и прошла такую школу снайперов, что могла дать фору любому профи. Он и не догадывался, что Катрин ему ловко «подсунули», дабы выйти на Иорданского; что к исполнению своего плана рыжеволосая красавица готовилась очень тщательно.
              Пользуясь своей внешностью, обаянием и связями в обществе, роковая красотка, зная, в каких ночных клубах, отелях и ресторанах бывают её клиенты,  легко с ними знакомилась. В списке её жертв были не только знаменитые журналисты и режиссёры, но и члены обеих палат. Соблазнив попавшихся в любовные сети поклонников, она вытаскивала из них важную информацию, получая доступ к государственным тайнам, незаметно, но уверенно подбираясь к Кремлю, к самым вершинам власти.
              Квартира в элитном районе Москвы, «собственный бизнес», дающий повод общаться с нужными людьми на всех континентах, а также хобби байкера – были только прикрытием для её встреч с крупными политиками и дельцами. Лишь три человека знали, что сексапильная бестия и спецагент под кодовым номером «06-06-06», метивший в самые верхи российской элиты, – одно и то же лицо. 
              Чутьё ревнивого любовника подсказывало Брехтелю: вопреки собственным желаниям, Катрин приходилось делить постель и с другими. Флирт с мужчинами, чьи грязные шутки, казалось, доставляли ей удовольствие, вызывал в нём такое бешенство, что ему хотелось убить её.
              - Ты дьявол! Твоя красота порочна! – хватался он в ярости за пистолет. – Я пристрелю тебя!
              - Разве желание нравиться – величайший грех? – тонкий психолог, она давала понять, что сама себе хозяйка и никому не позволит распоряжаться собой.
              Впрочем, когда Катрин была благосклонна к нему и казалось, что она уже в его власти,  он был вполне доволен. Да и можно ли было надеяться на большее? Извращённая чувственность погружала обоих в такие губительные омуты, что трудно было понять, кто из них властвует.
              Даже в постели она была, точно на конкурсе красоты. Одетая в красное или чёрное прозрачное бельё, позволявшее в деталях рассматривать её женские прелести, с распущенными огненными волосами до плеч, она преображалась. Ночью, под воздействием ли полнолуния, по другой ли какой причине, в тёмные уголки её души проникали такие древние демоны, от которых не было спасения ни ей, ни ему. Но луна ли была тому виновницей?.. Предаваться животным страстям Катрин могла и при дневном свете.
              В диком порыве она царапала его грудь, плечи, спину, яростно вгрызаясь в мускулистое тело своими крепкими острыми зубами, как будто желая прокусить плоть и насладиться кровью.
              - Ещё, ещё быстрее! Ещё!.. – кричала она в минуты затмения и билась в неистовых конвульсиях до тех пор, покуда огонь, бушевавший в её жилах, медленно не угасал, давая больной душе обрести временный покой.
              Дикий восторг тогда охватывал её. Но вскоре она уже снова изнемогала от скуки. Казалось, она постоянно жаждала какой-то иной любви, более извращённого и жестокого развлечения. Это приводило его в отчаяние.
              Он не хотел признаться себе, что, постоянно терзаемая похотью, она не могла, да, наверное, и не хотела довольствоваться только одним мужчиной. Катрин постоянно нуждалась в острых ощущениях. Безумные гонки на мотоцикле по ночной Москве были тому доказательством. Это будоражило и в то же время пугало его, ибо молодость никогда не думает о смерти, а рисковать ради пустой забавы было глупо.
              - Ты плохо кончишь, – приводил он резонные доводы.
              - Кто не рискует, тот не пьёт шампанского! – парировала она банальностью, чем приводила его в замешательство и восторг одновременно. И он утешался мыслью, что погоня за удовольствиями и экстремальными приключениями – всего лишь игра, дань моде.
              Так и не сумев подчинить её своей воле, мятущийся и суеверный, он всецело подпал под её власть, не понимая, что Катрин никогда не будет принадлежать ему полностью. Не поэтому ли бесстрашный майор спецназа не заметил, как и когда начал остерегаться очень уж «способной ученицы», выполнявшей его поручения, последнее из которых – трюк с Плаховым на МКАДе.
              В самом деле: отличнейший получился тогда экспромт, можно сказать, в стиле контактной импровизации. Брехтель и предположить не мог такого, ибо планировал нечто другое. Но тут и Зарудный, которому майор ловко «скинул» номер телефона Плахова, прямо-таки кстати позвонил. И всё сошлось как нельзя лучше. А когда сыщик вышел из машины, Брехтель уже нисколько не сомневался в его намерениях и держал на связи Катрин, ждавшую его сигнала по телефону, чтобы тут же подключиться к операции. Словом, всё произошло так, как произошло, и представление с погоней было разыграно, как по нотам. Правда, этому предшествовали непредвиденные события, после которых вокруг майора стали твориться неприятные вещи.
              Людей Зарудного Брехтель вычислил почти сразу, как только те установили за ним слежку: на второй день после «знакомства» полковника с Иорданским. И всё было бы не так плохо, если б через полторы недели психологической обработки сыщика и монаха не произошла непростительная оплошность майора, примчавшегося на засвеченной машине в Лесное, чтобы помешать, как тогда ему казалось, совершить преждевременное и необдуманное убийство Родина. Но в тот момент другой машины под рукой не было, а телефон Венгриса внезапно отключился. Катрин же была вне зоны действия сети, и Брехтелю пришлось гнать в Чеховский район на своём джипе.
              Он опоздал всего лишь на несколько минут. С заросшего кустарником холма, откуда пришлось наблюдать за происходящим в полевой бинокль, который всегда держал в бардачке машины, он, выискивая объект и, вращая верньер, видел, как, хищно озираясь по сторонам, идя прямиком к лесочку, Венгрис запуганно вжимал бычью голову в плечи, точно от кого-то прячась. Сержант явно торопился покончить с рискованным грязным дельцем как можно быстрее, хотя чётко знал установку: кроме приказа Брехтеля – ничьих не выполнять. Не исключено, что его подгоняла мысль о деньгах, обещанных старухой. Так или иначе, он заметно нервничал, а значит, мог провалить всё дело.
              Признаться, в те минуты Брехтеля не столько волновал трусливый и алчный Венгрис и его жертва. Интуиция армейского спецназовца подсказывала: где-то там, между деревьями, в зарослях кустарника затаилась Катрин.
              Прошло не так уж много времени, и опытный глаз майора заметил, как из густой зелени вынырнул Родин. Пройдя шагов двадцать и выбрав хорошо просматриваемую местность на лужайке, недалеко от реки, где, вероятно, и была назначена встреча, капитан присел на пень с росшим поблизости большим кустом орешника и закурил. В его движениях, в том, как он стряхивал пепел, не было заметно никакого беспокойства. Хотя – Брехтель мог поклясться чем угодно – оперативник каждую секунду был готов к любым «сюрпризам».
              Но вот Родин оглянулся: похоже, услышал шорох. Затушив окурок, бросил его под ноги. В ту же минуту на лужайке нарисовался Венгрис. О чём они говорили, Брехтель, разумеется, не слышал, но по выражению лица Родина заключил, что тема разговора ему не нравилась. И когда он схватил сержанта, который был выше на полголовы, за грудки, тот мгновенно вонзил ему в бок нож. Старый и подлый способ убийства, хорошо знакомый Брехтелю. Оперативник, видно, этого не ожидал. Но то ли рана была не столь тяжёлой, то ли парень обладал недюжинным здоровьем и железной волей… он бросился вперёд и ударом лба в подбородок чуть не сбил Венгриса с ног. На секунду тот опешил. И следующий удар – кулаком в челюсть – был столь же силен и внезапен.
              Должно быть, отчаяние лишило самонадеянного сержанта рассудка: он рассчитывал как можно скорее завалить крепкого на вид сыщика, а тут сам чуть не потерял сознание. Не успев очухаться, моьнув головой, он всей массой кинулся на Родина. Но замешкался и… получил новый удар. А когда запоздало обернулся, капитан, ребром ладони выбив у него нож, тут же нанёс удар ногой в пах. Венгрис взвыл, согнулся пополам и рухнул на колени. Последний удар опрокинул мерзавца навзничь, отбросив его на пару шагов.
              Держась за бок, где уже расплылось большое багровое пятно, сыщик быстро осмотрелся, оценивая обстановку. Превозмогая боль, он всё-таки поднял нож и, оглядев его, отшвырнул в сторону. Затем полез в задний карман брюк за наручниками. И только тогда Брехтель заметил Катрин.
              В комбинезоне защитного цвета и такой же фантомаске с вырезами для глаз, носа и рта, она стояла шагах в семидесяти от места поединка, прячась за толстой высокой сосной. И хоть лица он не видел, был уверен – это Катрин. Неслышно, скользящим шагом, от дерева к дереву, она приближалась к своим жертвам, как хищная кошка. Кроссовки позволяли ей передвигаться абсолютно бесшумно.
              В этой напряжённой атмосфере психическое состояние снайперши передалось и ему. Словно слившись с ней в единое целое, Брехтель почувствовал, как она, стоя за высокой сосной, уверенными, точными до автоматизма движениями ещё раз проверяет пистолет; как, вынув обойму, вновь мягко, с присущим лишь оружию щелчком, вгоняет её в рукоятку; как, легко навернув короткий глушитель на ствол и дослав патрон в патронник, большим пальцем переводит рычажок предохранителя, а затем, вскинув правую руку и вслушиваясь в окружавшие просеку посторонние звуки, прицеливается и плавно взводит курок.
              Но когда истекающий кровью Родин, навалившись на злобно мычавшего Венгриса, заломил ему руки назад и надевал на них наручники, именно тогда под ногой Катрин хрустнула ветка.
              Прикрыв ладонью рану и в прыжке доставая пистолет, Родин уже в последний момент, запоздав на долю секунды, метнулся в спасительные кусты. Но первая же пуля, прошив листву, тотчас настигла его. Охнув и завалившись на пень, оперативник уткнулся лицом в траву: его окровавленная рука успела ещё дотянуться до ветки орешника, плетью упав на землю. Не было даже короткого вскрика.
              Что-то смекнув, Венгрис вскочил и ломанулся от страха в кусты. Майор видел его мелькнувшую фигуру.
              Дальнейшие действия Катрин вызвали недоумение и вопросы: убедившись, что сыщик мёртв, обшарив его карманы, она извлекла какой-то сложенный вчетверо лист бумаги и, разорвав его пополам, одну половину вложила в карман Родина. Ещё мгновение – и её уже не было. А десять минут спустя Брехтель, найдя в траве нож Венгриса, забросил его в воду Лопасни. Обыскав труп, кроме странного рисунка и личных вещей убитого, ничего особенного он не обнаружил. Но мобильник оперативника, на всякий случай, тоже выбросил в реку.
              «Родин, конечно, не бог весть какая важная птица, но и не мелкая сошка: копать начнут непременно, – рассуждал он. – Возможно, даже комиссию по расследованию назначат. Или не станут?.. А, ерунда, – успокоил он себя. – Когда это комиссия что-то толком расследовала? Полистают бумаги, составят заключение, да и убудут восвояси. В таком бардаке хоть гору макулатуры испиши – всё равно никаких концов не найдёшь, лишь больше запутаешься. Форсу много, а дел ни на грош. Только щёки дуют».
              Теряясь в догадках, со смешанными чувствами и мыслями, он вернулся в Москву, обдумывая, как случившееся объяснить хозяину. Одно знал точно: Венгрис – опасный свидетель, и Катрин, упустив его, допустила непростительную ошибку. Поэтому убрать его надо немедля, что Брехтель следующим утром и сделал, назначив тому встречу в безлюдном глухом месте. Сержант как сидел на скамейке, так и завалился на спину, даже не пикнул. Изымая у него мобильник, майор успел только заметить широко раскрытые, полные изумления глаза. 
              …Сильная головная боль вернула Брехтеля к реальности. Несколько деталей, прочно врезавшихся в память, дав импульс мозгу, вывели его из забытья. Он стал приходить в себя.


Глава четвёртая

СЛОВО  ДЖЕНТЛЬМЕНА

              - Это грязная ложь! – с заметным акцентом выкрикнул Бруджо Курандейро. В безукоризненном своём смокинге, стоя в бельэтаже и наклонившись над партером, он упирался ладонями в красный бархат толстых перил первого яруса. Выкрик был столь дерзок и вызывающ, что даже те, кто прятался за кулисами, просунули головы, дабы разглядеть наглеца. Сидевшая рядом Эдит развязно улыбалась.
              - Вам-то откуда известно? – отреагировал молниеносно Лёва, заметно заикаясь и хмуря дёргающуюся бровь.
              - Да уж известно, – сказал Джо, возвышаясь над публикой, как гнутый фонарный столб. – Официально заявляю: Рихард строил обычный доходный дом, ориентируясь на весьма разнообразную категорию жителей. Возможно, в их число входили артисты и поэты, но в основном это были люди деловые, приказчики или одинокие служащие… Например, я знал военного фельдшера..
              - Что за вздор?!.
              - Кто это?..
              - Пусть заткнётся!.. – раздавались возгласы.   
              - Господа!.. Господа!.. – успокаивал Лёва. – Так нельзя. Я вас, конечно, понимаю, наш театр, так сказать, на избранного, просвещённого зрителя, но если человек хочет высказаться… нельзя замыкать круг.
              - Нельзя потакать обывательским вкусам, – донеслось из зала.
              - Мне очень приятно, что здесь много моих сторонников, да это и не могло быть иначе, – продолжал высокопарно Лёва, – но согласитесь, друзья, в этой стране общество так долго опиралось в своей неразвитой культуре на жлоба, что сами понимаете…
              - Пусть тогда не вякает!
              - Ша! Пусть проваливает! – улюлюкали и шикали в партере и в боковых ложах.
              - А я повторяю, – с наглой улыбкой ответил Джо, не обращая внимания на шиканье, – Нирнзее ориентировался не на богему, а на весьма простую и разнообразную категорию москвичей.
              - Что ж, – развёл Лёва руками, будто ему ничего не оставалось, как только смириться с хамской выходкой гостя, – в жизни я часто встречал монтировщиков сцены куда более интеллигентных, чем испанские гранды.
              Зал который раз взорвался аплодисментами.
              - Если я вас правильно понял, – продолжил Курандейро, когда зрители угомонились, – вы объявили себя правопреемником знаменитого русского кабаре…
              - Это преступление? – под те же улюлюканья спросил Лёва, не догадываясь, в чём заключался подвох.
              - Среди театральных критиков, к которым принадлежу я, – на лице Джо не дрогнул ни один мускул, – есть стойкое убеждение, что на одни только проданные билеты ваш театр существовать не может. У вас же до неприличия большие зарплаты, дорогие костюмы, роскошный оркестр чего стоит… 
              - Да, мы неплохо зарабатываем, – поёжился Лёва, как будто шестьдесят шестого размера смокинг стал ему тесноват в подмышках. – Но и меценаты находятся. Меценатство, знаете ли… это же так интимно, это как секс. Ну, что-то очень близкое к нему. Сами подумайте: кто же теперь будет финансировать спектакли по Достоевскому? Или по Гоголю? А у нас – весёлая шутка, умная насмешка, злая карикатура… и чуть-чуть эротики…
              - Театр Лёвы был жертвой старого режима! – выкрикнули из партера.
              - О, как я понимаю, – с гримасой иронии вместо улыбки глядел Курандейро на Лёву. – Проклятое ярмо цензуры, запрет на любое проявление вольной мысли…
              Главному конферансье столицы, без сомненья, импонировало, что его детище кто-то причислил к «жертвам старого режима». И хотя этого самого детища как такового в советские времена и в помине не было, возражать Лёва не стал: «Небольшая пауза – золото», – решил он. И ошибся.
              - Тем не менее, «красный» диплом ГИТИСа вы, господин Шульман, получили при «старом режиме», – продолжал пересмешник.
              - Да, при старом… – не ожидая подобного вопроса, почему-то пятясь, подтвердил Шульман.
              Сказать, что он был раздражён, а это было очевидно, значит, не сказать ничего. Он был взбешён. Мастер пускать пыль в глаза, непревзойдённый зубоскал, мощной своей интуицией он сразу увидел сильного противника, уловив в его словах очередную каверзу. Ибо, если кто-то всё-таки стал бы рыться в грязном Лёвином белье, вытряхивая его наружу на потребу сплетникам, непременно нашёл нечто сомнительно-пикантное, такое, что знаменитый конферансье ни при каких условиях не желал озвучивать. Вот почему, дабы не искушать судьбу, Шульману пришлось довольствоваться ролью без слов. А это действовало на публику не самым лучшим образом.
              - Так вы нам скажете, какая у вас зарплата, господин Шульман? – Курандейро откровенно глумился, но, несмотря на активные протесты зрителей, ничего с ним нельзя было сделать. Если только вызвать милицию. Но тогда это был бы уже не театр, а нечто такое… о, это было бы… нет, лучше и не предполагать, что это было бы.
              Одним словом, назревающий скандал вполне мог бы переброситься и за кулисы: тревожные шорохи и звуки уже доносились и оттуда, то есть из-за плотного и пыльного занавеса.
              Лёва отступил ещё на пару шагов и, наткнувшись жирным боком на что-то твёрдое, оглянулся.
              - Убери всё серьёзное с лица и смотри в зал! – остервенело прошипела Хая, выпростав руку из-за кулисы и тыча ему в поясницу кулаком. Выпученные её глаза, смотревшие в узкую щель, готовы были его испепелить.
             - Смотри в зал! – повторила строго.
             Испытывая неимоверные муки, он повиновался.
             - Теперь объявляй первое действие.
             Лёва раскрыл, было, рот, но прохвост Курандейро опередил:
             - Господин Шульман, вы уверены, что из возобновления может получиться что-то достойное? Не доказывает ли история обратное?
             В воздухе повисла гнусная пауза. А Лёва окончательно потерял дар речи. Нехорошие предчувствия, ещё ранее закравшиеся, теперь начали томить его душу. И когда он понял, что ему не поможет ни Хая, ни дух умершей бабушки, ни его уникальный талант к остротам, даже милиция не поможет, где-то рядом, в нескольких шагах слева от него, раздался приглушённый бархатный голос:
             - Довольно!
             Удивительно, но в зале сразу воцарилась тишина. И в этой атмосфере шутовской погребальности Шульман будто очнулся от летаргического сна. Посмотрел туда, откуда донёсся «спасительный» голос. В ближайшей к сцене боковой ложе он увидел двоих. С одним из них – Мадангом Фетисейро, что стоял за спиной сидящего в кресле неизвестного, Лёва был как будто знаком. Словно подтверждая это, коротышка беспардонно, как старому знакомому, кивнул Лёве взлохмаченной головой.
             Что же касается второго, то внешность его вызвала у Шульмана не менее противоречивые чувства, нежели фамильярность и неряшливый вид первого. Лицо незнакомца – сдержанное и строгое – было на редкость узкое и вытянутое. Казалось, по нему никогда не проскальзывал ни малейший лучик теплоты. И если б не все эти качества, он был бы похож на знаменитого советского тенора, правда, уже давно почившего. Смущало и некое несоответствие в одежде гостя: добротный и, вероятно, из очень дорогой ткани чёрный костюм его был как будто устаревшего фасона, а галстук – цвета бычьей крови. Кисти рук в зелёных перчатках покоились одна на другой на серебряном, в виде сплюснутой головы кобры, набалдашнике сложенного в трость фиолетового зонта, точно воткнутого острым концом в пол. На безымянном пальце левой руки сверкал перстень с кровавиком.
              В какой-то момент Лёве показалось, что он уже где-то видел это узкое вытянутое лицо с бледно-землистым цветом кожи и светло-рыжими бровями. Но где?
              - Продолжайте, господин Шульман. Слово джентльмена, мешать вам больше никто не будет, – тем же бархатным голосом произнёс незнакомец.
              Лёва бросил взгляд на бельэтаж и, к своему изумлению, не обнаружил там ни наглого провокатора испанца, ни его соблазнительницы Эдит.
              - Продолжайте, продолжайте, – повторил гость.
              Но Лёва мешкал.
              - Мэтр, – обратился Фетисейро к патрону, – он, видно, забыл, что многие собравшиеся нужны здесь для заполнения пустоты.
              Растроганный, было, Лёва снова заморгал и задёргал щекой: его будто током ударило. Принимавшая минуту назад форму скандала ситуация разрешилась, в общем-то, благополучно, хоть и самым неожиданным образом. Тем не менее, как это ни горько было сознавать, ему только что намекнули… да что там намекнули, недвусмысленно дали понять…
              - Что-то не так, господин Шульман? – спросил мэтр, в голосе которого уже сквозил холодок.
              Лёва, конечно, собрался возразить, что произошло глубочайшее недоразумение, что всё-таки здесь хозяин он. Но, подумав, решил не вступать в полемику, а переключиться на зал и пожелать всем приятного просмотра спектакля. Даже открыл рот, намереваясь произнести свою ключевую заготовку, дескать, сейчас он, то есть группа актёров под его руководством, восстановит связь времён и в лихом канкане промчится от серебряного века до… Но и этого он сделать не смог.
              Непреодолимая сила внезапно приковала Лёвин взгляд к сверкнувшему жарким огнём набалдашнику фиолетового зонтика, который прямо на глазах стал вытягиваться и увеличиваться в размерах. Кобра ожила, поднимая переднюю часть тела в вертикальное положение. Лёва уже видел золотисто-серое брюхо этой пресмыкающейся твари, видел, как у неё раздувается шея и расправляется «капюшон».
              Голова змеи, с отчётливым рисунком, напоминающим очки, плавно балансировала, слегка покачиваясь на длинном туловище, поблескивающем гладкой огненно-жёлтой чешуёй. Кобра исполняла свой знаменитый гипнотический танец и явно готовилась к нападению. Но Лёва, хотел он этого или нет, почему-то испытывал к ней странное и необъяснимое влечение. Смотрел на неё заворожённо и не мог шелохнуться. Неестественно рубиновые зрачки кобры обездвижили его. И когда она с громким шипением, приоткрыв пасть, показала пару своих ядовитых клыков, в глазах Шульмана потемнело. Как будто в зале погасили свет. Лёва слышал только биение своего сердца и чудовищное шипение. Оно нарастало и приближалось. Казалось, оно было уже совсем близко.
              - Мышка, мышка… – неожиданно донеслось откуда-то. И сквозь шипение, сквозь завесу гнетущей темноты и неизвестности обозначились знакомые звуки. Мало-помалу они становились всё громче и громче. И вдруг луч прожектора ударил в нижнюю часть занавеса. На фоне едва намеченной Эйфелевой башни в ярко золотистом пучке света, отбрасывая преломившуюся искривлённую кулисой тень, грациозно выступила женская фигура.


Глава пятая

ОБМАНУТЫЙ  ЛЮБОВНИК

              Сильная головная боль вывела Брехтеля из забытья. Он стал приходить в себя. Но, открыв глаза, тут же зажмурился: поток искрящихся лучей пылающей всеми огнями хрустальной люстры, казалось, пронзил мозг, заставив плотно сжать веки. Привыкание было постепенным, но недолгим. Расширенные его зрачки ещё плохо реагировали на свет, и хотя в глазах ещё стояли багрово-огненные сполохи, мелькание мушек уже не пугало. Сознание прояснялось, и через пару минут он понял, что лежит в двухспальной кровати под шёлковым одеялом, накрытый до самого подбородка. Голова покоилась на огромной пуховой подушке так, что он мог разглядеть перед собой серую кошку, дремавшую в его ногах. Свечи были убраны или погашены.
              Пошевелив руками, сложенными на животе, стал ощупывать себя и неожиданно обнаружил, что абсолютно голый. Увидев же склонившуюся над ним Катрин, решил спросить, что с ним, но не узнал свой голос: настолько он осип. Хотел приподняться на локтях, но не смог, ощутив внезапную тяжесть во всём теле.
              - Не дёргайся, грелка упадёт, – предупредила Катрин.
              Только теперь он почувствовал на голове холод. Смутные и дурные предчувствия начали тревожить.
              - Это средство тебе поможет, – придержав грелку со льдом, она поднесла к его губам чашку с каким-то напитком.
              Горький вкус выпитого отвара, после которого ещё долго приходилось сглатывать горечь, почти сразу избавил от сухости и жжения во рту.
              Окинув Брехтеля уничтожающим взглядом, Катрин прошла к графине, сидевшей в том же кресле-троне в шёлковом бордовом пеньюаре. Обнажив старухе плечи, стала натирать их мазью. Такая процедура была необходима после каждой бурной ночи с каким-нибудь сопливым альфонсом, дабы поддержать свежесть и белизну меркнущей кожи ведьмы, губы которой теперь кривились в самодовольной ухмылке. И Брехтель от одной мысли, что поддался чарам дряхлой старухи, чьё уродство скрыто в зловещих тайниках магии, содрогнулся. Мучительный надрывный стон вырвался из его груди. И сквозь этот стон он услышал повелевающий голос:
              - Отныне ты будешь жить во мне. И только во мне. Но в другой, обновлённой. Я же буду жить твоей силой, наслаждаясь, как  наслаждался ею ты. Или ты ничего не помнишь? – и ведьма с той же кривой ухмылкой взглянула на него. – А ведь ещё недавно я заставляла тебя восхищаться мной. Не веришь? Так спроси у неё, – кивнула на Катрин, которая, выронив мазь, мгновенно изменилась в лице.
              - Ну, ну, остынь, – сказала графиня, дёрнув плечом. – Кровь, текущая под твоей белой кожей, понадобится для других целей. 
              - Вы… вы не графиня, – глаза молодой фурии злобно сверкнули.
              - Тебе-то… не всё ли равно? – ответила та. – Сейчас всё ложное, будь то бумажные деньги или наследственный титул великого князя – всё нынче подделка. Власть – вот главное. Мы нуждаемся в твёрдой власти…
              Катрин надменно молчала. Похоже, эти две женщины были достойны друг друга.
              - А ты дерзкая. – Накинув пеньюар на плечи, старуха выпрямилась в кресле. – Но когда-то и я была такой… молодой, красивой…
              Саркастическая усмешка скривила губы Катрин.
              Увидев это, колдунья затряслась от гнева. И вдруг наотмашь сильно ударила её по лицу. Из носа насмешницы мгновенно брызнула кровь и алой струйкой, заливая блузку и короткую с разрезами юбку, закапала на паркет.
              - Помяни моё слово: пройдёт ещё меньше времени, чем ты думаешь, когда станешь такой же, как я, – произнесла Глафира, бросив ей носовой платок.
              - Джо тебе этого не простит. 
              - Да у него таких, как ты… – ведьма нежно погладила подлокотник кресла, точно ласкала рыщущую гиену. – Джо нужна я. Только я! Потому что ты, детка, ещё никто. Ты эмбрион. Поверь мне, я-то знаю. И никто, даже Джо, не может у меня отнять власть управлять силами, которыми я управляю. А ты ещё будешь умолять меня о пощаде. И, решив преподать строптивице урок, указывая пальцем в пол, жёстко сказала:
              - На колени!
              Лицо Катрин страшно перекосилось, и на нём выступили белые пятна: было видно, как в ней борются два существа, два демона.
              - На колени!.. – закричала графиня.
              - Гореть тебе в аду… – из последних сил произнесла Катрин.
              – Мне плевать, где развеют мой пепел, где я буду после смерти… На колени!.. – как мантру повторяла старуха.
              Ноги Катрин ослабели и стали подкашиваться. Она упала на колени, будто её толкнули в спину. Кровь из носа пошла сильнее: пропитав платок, она уже текла по рукам и предплечьям, крупными густыми каплями заливая паркет.
              - Служить! – щёлкнув пальцами, противно захохотала ведьма.
              Катрин неожиданно залаяла и бросилась вылизывать пол, залитый кровью. Но лишь размазывала её.
              Так продолжалось с минуту.
              - Встань, – наконец, снизошла старуха. – Ступай и приведи себя в порядок. И запомни: это не игра. Отныне не дерзи. А ты оденься, – велела Брехтелю, наблюдавшему за всей этой сценой.
              Выжатый как лимон, он оделся и почти упал в кожаное кресло возле стола.
              - Зачем Катрин на убийство мента толкнула? – слабым ещё голосом спросил он. Сдвинув в сторону хрустальную пепельницу, стал рассматривать магические знаки и таблицы на полированной поверхности.
              - Тебя, дурака, от тюрьмы спасала, – колдунья достала из ящичка мятый обрывок бумаги, скомкала и бросила ему. – Смотри, что покойничек, соседушка-то Мавры моей, после себя оставил.
              Дрожащими пальцами он расправил смятый комок и, разгладив его, стал разглядывать рисунок.
              - Ну, чем не фоторобот? – спросила она.
              - Фоторобот?
              - Плохо соображаешь, майор? Впрочем, после красавки с мозгами и не такое бывает.
              Он всматривался в портрет очень внимательно и всё равно не сразу узнал в нём свою физиономию.
              - Срисовал тебя Лютиков, – фыркнула старуха. – Вычислил. А где и как – ты уж сам думай.
              Он смял рисунок и сжал его в кулаке.
              - Что молчишь? Нечего сказать? То-то… вот бы следаки сияли от счастья, достанься им такой подарок. Интересно, сколько бы ты пробегал на свободе? День? Два?.. Это не словесный портрет: не узнать тебя просто нельзя.
              Он порылся в карманах, вынул зажигалку и, положив в пепельницу скомканную бумагу, поджёг её. И тупо смотрел на играющее пламя, пока оно превращало страшную улику в пепел.
              - Значит, я тебя ещё и благодарить должен? – в голосе Брехтеля послышались язвительные нотки.
              - Ты меня уже отблагодарил, – усмехнулась она. 
              И вновь у него вырвался невольный стон.
              - Не нравится? Или, думаешь, я сама должна была убрать мента? Так что ли? Да если б я не послала Катрин… не прошло бы и двух часов, как с твоим портретом ознакомились бы все местные ищейки. А затем и весь московский важняк!
              - А другой рисунок, – кивнул на пепел, – тот, что Катрин оставила…
              - Венгрис всё-таки тебе звонил, – догадалась она. – Надо же… а номер стёр. 
              - Если б меня там не было, его нож фигурировал бы в деле убийства.
              - И пусть. Сыскари и так подозревают его. 
              - Что означал второй рисунок?
              - Н-да… колоритный портрет, – загадочно произнесла графиня. – Но лучше не спрашивай, всё равно не поймёшь. Потому и оставила его следакам: пусть в Москве головы поломают. 
              Брехтель понимал: его держат на «крючке». Он всё ещё пытался изобразить хладнокровного, волевого и сообразительного офицера-спецназовца, но даже выучка, выработанная годами, куда-то подевалась: старуха была умнее и сильнее его.
              - Ты говорила, что человека можно убить одним колдовством.
              - Я и теперь это скажу.
              - Но полковник всё ещё…
              Положив ладони на подлокотники кресла, он механически, с нервным нажимом, начал медленно двигать ими взад и вперёд по кожаной обивке, словно его ладони чесались.
              - Плахов жив, – повторил он.
              - Не ты ли писал послание?
              - Да, писал… Отправитель-то ты. Или почта твоя подвела? Скорость доставки?
              - Это у тебя сложная электроника для записи посланий с того света, а мы – другое ведомство, – сказала ведьма, – за количество слов денег не берём и на бобах не гадаем. Послание дошло вовремя. И туда – куда надо. Дни полковника сочтены. Но мешает монах.
              - Он ещё нужен.
              Скрестив руки и сжав ладони в кулак, майор стал внимательно рассматривать на полу пентаграмму. Затем едко произнёс:
              - Похоже, не всевластен твой рогоносец?
              - Не смей! – притопнула она. – Веками держится власть на вере в него.
              - Плахов опасен.
              - Не переживай, такие, как он, сами навлекают на себя неотвратимый удар убийцы…
              - Надо срочно кончать с Плаховым, он много знает, – майор обмяк и закрыл глаза.
              Днём раньше, когда Катрин виртуозно пришпилила к пиджаку Плахова миниатюрный микрофон, Брехтель слышал весь разговор «четвёрки», собравшейся в квартире на Кудринской площади. Прямых доказательств, что он замешан в убийстве игумена и в остальных преступлениях, у сыщиков не было, но ситуация сложилась – хуже некуда. Он остро чувствовал вокруг себя скопление смертельно опасных сил. И всё же надеялся выйти сухим из воды. Хоть и понимал: приверженцы злых умыслов не прощают отступничества.


Глава шестая

БРОДВЕЙ  ПО-МОСКВОШВЕЕВСКИ

              Луч прожектора ударил в нижнюю часть занавеса, и на фоне едва намеченной Эйфелевой башни, в пучке света, отбрасывая преломившуюся, искривлённую кулисой тень, грациозно выступила женская фигура.
              - Это Кедринская, – шепнул коротышка мэтру. – С трудом зарабатывала на жизнь в театре Башкирова. Довольствовалась ролью Третьего поросёнка. А Шульман увидел в ней Грету Гарбо. Да и сама актриса не сомневается, что её ждёт слава.
              Второй луч высветил ещё одну фигуру.
              - Кира Бельникова, – продолжал Фетисейро, – играла в театре «Шалом». Была там фактически никем. Но наш подопечный вбил себе в голову, что в любой бродвейской труппе она была бы звездой.
              - Важно, чтобы все эти кедринские и бельниковы стали звёздами здесь, в подвале.
              - Да, господин, но для этого …
              - Надо, – с нажимом сказал мэтр. – И что это у них за наряд?
              - Обычный арсенал проституток.
              - По-моему, он их безобразит.      
              Когда в золотом луче света появилась третья женская фигура, рампа ожила, и под вспыхнувшими сверху и снизу софитами сценический барьер словно разрушился, вовлекая зрителей в тайну театральной магии. Осветители вдруг принялись жонглировать всеми цветами имеющихся у них светофильтров: жёлто-лимонный сменялся красным, красный – синим, а синий – оранжевым. 
              - Придворская Генриетта Генриховна, – продолжал шептун. – Как и две первые, была никому не известной актрисой Театра оперетты. У Шульмана – одна из ведущих…
              - В твоих словах пресность.
              - Придворская стала блекнуть уже в застойные годы, а Шульман… не знаю, что он в ней нашёл.
              - В каждой женщине есть своя тайна. Но ты прав: в ней чего-то не хватает… изюминки, что ли, – внимательно посмотрев на актрису, согласился Теон.
              Игриво-бравурная музыка на несколько пошловатый мотив неожиданно прервала диалог, ошеломила публику. Три певицы, одаривая всех чрезмерной обнажённостью тела, балансируя на грани вульгарности, произвели неслыханно чарующее впечатление. Яркий макияж и высокие каблуки, короткая полупрозрачная одежда, обтягивая интимные места, приковывали взгляды.
              При первых же словах: «Не смотрите вы так сквозь прищуренный глаз…» – песня потонула в оглушительных овациях. Длились они недолго: мимолётную смену настроений режиссёр явно предугадал. Потому что после очень короткой паузы, вызванной аплодисментами и криками «браво», последующее исполнялось при более спокойном шумовом фоне. И уже в полной тишине прозвучало незабвенное: «Я за двадцать минут опьянеть не смогла от бокала холодного бренди…»
              Заразительный восторг вызвал исполнение и второго куплета, где одна из солисток соотносила себя с институткой, дочерью камергера и с эмигрантской средой. А когда в романсе зазвучал явно искусственный надрыв, заставивший многих испытать противоречивое душевное состояние, бархатный голос негромко произнёс:
              - Неубедительно.
              - Что именно, господин?
              - Они поют так, будто родились и воспитывались в борделе, будто кроме борделя никогда ничего не видели.
              - Дух эпохи, к сожалению, наложил свой отпечаток. Сейчас, куда ни глянь, везде бордель.
              - Это не имеет никакого значения. Искусство должно быть выше обстоятельств. Если они изображают институток, пусть и бывших, я должен в это верить. Но разве я могу поверить, что хотя бы у одной из них – папа камергер? Чушь!
              - Вы очень к ним строги.
              - Строг? Ничуть.
              - Но они ещё не звёзды.
              - Скажи, Фетисейро, ты когда-нибудь видел, чтобы бренди пили холодным? Бренди никогда не пьют холодным. Бьюсь об заклад: у автора текста было «английское бренди».
              - Абсолютно так, – подтвердил хохмач, – но песня давно ушла в народ, обросла разными куплетами. Лично я знаю с десяток вариантов её исполнения…
              В эту минуту оркестр заиграл так мощно, что последние слова унесло вихрем музыки. Одна из певичек с ярко раскрашенным лицом, а именно – Генриетта Генриховна Придворская, которая, по выражению Фетисейро, стала блекнуть ещё в застойные времена, так вот эта самая Придворская, сделав три грациозных шага к ложе, где находилась знакомая нам парочка, то ли полунапевая, то ли полунаговаривая, на нисходящих нотах произнесла хрипловатым баском:
              Только лишь иногда под порыв дикой страсти
              Вспоминаю Одессы родимую пыль…

              Ломая руки, обтянутые чёрными перчатками выше локтей, и изображая душевные метания, она, как и обязывали её следующие строчки куплета, презрительно взглянула на мэтра, отчего узкое лицо его ещё больше вытянулось. Даже коротышка был удивлён.
              Движения Генриетты Генриховны были порывисты, а жесты нетерпеливы. Красный пояс вокруг полноватых бёдер и прозрачный бюстгальтер дымчатого цвета, чёрные ажурные чулки и соломенное канотье с красным маком подсказывали зрителям, что бывшая «институтка» с головой нырнула в первую волну эмиграции. Иногда у неё не хватало голоса, и тогда на помощь к ней приходили Кедринская и Бельникова: всё зависело от того, какую ноту надо было брать.
              Возможно, для избранной Лёвой Шульманом публики подобное зрелище  и было верхом искусства – экскурсом в прошлое с этаким привкусом утончённого и одновременно пошловатого изящества. Но мэтр, кажется, был разочарован. И когда актриса, сделав несколько стремительных шагов к рампе, по ступенькам сбежала со сцены в партер, как бы влившись в зрительскую среду, он мрачно заметил:
              - Её лицо…
              - Что лицо? – не понял Фетисейро.
              - Её лицо выдаёт. Оно живёт не той, а своей, нынешней жизнью. И помимо её воли показывает совсем иное. Оно не перевоплощается.
              - Всё так, но как она привлекает внимание публики! Особенно мужской половины.
              - Именно! Такая одежда привлекает внимание. Но почти во всех случаях это внимание к телу.
              - Не так уж это и мало.
              - Это может скоро наскучить.
              - Эротика всегда должна присутствовать, – возразил Фетисейро, – она будоражит воображение, шокирует.
              - Согласен, шокирует. Но красный пояс вокруг бёдер! И этот, с рюшем… совсем не по размеру прозрачный бюстгальтер…
              - В то время это было модно.
              - Модно так модно… но зачем эти паузы и полупаузы? Эти  непонятные перемещения по сцене? И юбка…
              - Где вы видите юбку?
              - У той блондинки, с гарусным капором на голове.
              - У Бельниковой?.. Так это не простая юбка. При каждом шаге она распахивается, обнажая прелестную ножку и… – насмешник хихикнул.
              - А шёлковые митенки… Такие впору торговкам овощных лавок!
              Открытые кончики пальцев с несусветным маникюром на ногтях и впрямь выглядели очень неряшливо и нелепо.
              - И что это у неё в руке?
              - Незабудки, мой господин. Символ ушедшей счастливой молодости и вечной любви.
              В слепой бесчинствующей страсти, прижимая бутафорские незабудки к груди, актриса закатила глаза, всем своим существом показывая трагедию падшей души. Детский рот выражал обиду, а взгляд – недоверие и робость. Смахнув с щеки выбившийся из-под капора локон, актриса с вымученной усмешкой на лице театральным жестом бросила незабудки в зал.
              - Какая пошлость! – мэтр даже пристукнул зонтиком. – Эти судорожные попытки поразить публику… кому это надо?!
              Бельникова не то чтобы переигрывала, ей, похоже, просто недоставало профессионализма.
              - А вы не находите, что вся сценка превосходно спародирована? – спросил лукавец.   
              - Ты надеешься убедить меня в чём-то?
              - Даю голову на отсечение: зритель думает, что приобщён к действу, к тайне рождения искусства. Чёрного искусства, – уточнил коротышка.
              - Не хочешь ли ты сказать, что цель этим достигнута?
              - Полагаю, да. Зритель чувствует себя на равной ноге с актёрами, он не только свидетель, но и участник действа. Посмотрите, как Бельникова ловко вовлекает его в акт творчества. Уверен, все восприняли песенку как первоклассную пародию.
              - Старый плут! – двумя пальцами мэтр сильно сдавил ему толстую щёку и потянул к себе. – Надеешься любую безвкусицу выдать за отличную пародию?
              - Женская натура всегда боролась за свободу! – закряхтел Фетисейро. – И неужели вам самому не нравится эта блондинка?
              Мэтр отпустил его щёку.
              - Вы только посмотрите на изгиб её тела, посмотрите, как играет светотень при каждом его движении, – расшаркивался фигляр, готовый в любой момент выкинуть всякую гнусность. – А высокий каблук, чёрные в сеточку чулки… А юбка с поясом… они удлиняют её фигуру, делают её более изящной. Клянусь, в этом зале не найдётся ни одного мужчины, который не скользил бы жадным взглядом по её животу и бёдрам. Многие дали бы кругленькую сумму лишь за то, чтобы коснуться её прелестной ножки, поцеловать щиколотку, почувствовать запах её маленького упругого бюста. Да что там! Моя бы воля, я дал бы ей титул королевы шансона!
              - Нет, нет и нет! Об этом не может быть и речи! Если кто и заслуживал титул королевы, так это…
              - Её никто уже не помнит, – отступив на безопасное расстояние, дерзнул коротышка. – Та, чьё имя вы хотели произнести, всего лишь королева блатной песни, а их у нас сколько угодно.
              - Не путай настоящий талант с а-ля уголовниками! – отрезал грубо мэтр. – Которых, кстати, развелось как собак нерезаных. Все эти Любани с их дешёвым надрывом, весь этот одесский фольклор Свистинского и ему подобных… – он задумался и уже другим тоном произнёс: – Дорогой мой Фетисейро, назови мне хоть одного шансонье, который смог бы исполнить эту песню так, чтобы ощущалась трагедия. Настоящая трагедия, без срыва в пошлость.
              Взлохмаченная голова коротышки поникла в задумчивости.
              - Вот видишь, я прав, – заключил мэтр. – Нет-нет, что ни говори, но трагедии-то нет, осталась исключительно пошлость. А исполнение, доведённое до гротеска, это уже мерзость. Согласись, никто из них на выпускницу института благородных девиц, ну, хоть убей меня, не тянет. Нетрезвые и вполне состоявшиеся проститутки присутствуют, а всё остальное… нет, не убедительно. Я уж не говорю о подтасовках в тексте. Посуди сам: могла ли институтка из Петербурга вспоминать «Одессы родимую пыль»? Скорее всего, было нечто иное.
              - Осмелюсь заметить, вы себе же и противоречите. Разве я вычеркнул Россию из контекста?
              - Противоречу?! Нисколько. Просто надо спеть так, чтоб все поверили в институтку и в дочь камергера…
              - И в Одессу?..
              - Разумеется. А то что же получается – бродвей по-москвошвеевски? Нет-нет, от такой халтуры публика из театров в церковь побежит.
              - Не велика разница.
              - Ты так считаешь?.. Что ж, в подобной среде всегда было много отбросов.
              Словно подтверждая это, когда в атмосфере глумливой балаганности смолкли последние звуки игривого мотивчика, под ещё не очень смелые «браво» уже послышались восхищённые, но не очень громкие возгласы и перешёптывания:
              - Какая свежесть, смелость!..
              - Как стильно, выдержанно!..
              - Какое превосходное оформление!..
              - Москва никогда ещё не видела ничего подобного!
              В зале постепенно начал гаснуть свет. Восторженный интимный полушёпот сходил на нет. И чем больше темнела сцена, тем невнятнее становились голоса. Когда же они окончательно смолкли, когда в кромешной тьме стали менять декорации и в воздухе повисло гробовое молчание, Фетисейро, в свойственной ему глумливой манере, громко произнёс:
              - Вы, как всегда правы: даже среди публики много отбросов.
              В партере немилосердно топнули ногой и хлопнули откидным креслом. Однако на атмосферу праздничности и взволнованного ожидания это никак не повлияло.


Глава седьмая

А  ЛАРЧИК  ПРОСТО  ОТКРЫВАЛСЯ

              Брехтель чувствовал вокруг себя скопление смертельно опасных сил. К тому же, напомнив ему о «неотвратимости удара убийцы», ведьма намекала не только на Плахова.
              - Зачем Софрония убил? – строго спросила она.
              - Это не я.
              - Какая разница – ты или твои молодые головорезы, – прихватив колоду карт, старуха оставила свой трон и, придвинув другое кресло к овальному столу, расположилась напротив Брехтеля. – Софроний мой был. Понимаешь, мой! Я его насквозь видела. Как тебя. Ради славы служил и денег. В грехах исповедовался, а от причин не уходил, только больше грешил. И пусть бы накапливал, грехи-то… Зачем было его убивать?
              - Упёртым оказался. Под пыткой лишь заговорил. И кто знал, что сердце не выдержит.
              - А деньги… почему деньги не все взяли? Иконы и кресты – я ещё понимаю, вещи заметные, могут и на след навести, но деньги… тоже мне – грабители липовые.
              - Проморгали мои ребята, – стал оправдываться Брехтель. – У него столько валюты было… и в сейфах, и в столе… не углядели.
              - Ладно, Софрония не вернёшь. Антония-то зачем? – глаза её хитро сверкнули. – А впрочем, за него спасибо. Сбылись мои проклятия. Уж больно мучил меня схимник.
              - А вот этого не надо!.. – майор изменился в лице. – Бог свидетель, старца я не трогал.
              - Бога вспомнил. Не поздно ли?
              - Не убивал! – стукнул ладонью по столу он, да так, что пепел полетел в стороны, а хрустальная тяжёлая пепельница мелко и звонко задребезжала по зеркальной полировке.
              - Тогда кто? – пытала она. 
              «Пристрелю тварь…» – подумал в сердцах и незаметно скользнул взглядом по комнате: из-за шкафа морда Мефистофеля не высунулась, а инфернальные с рожками амурчики на канделябре не ожили. Даже кошки смирно лежали на своих местах. В этот раз ведьма не смогла прочитать его мысли.
              - Так кто же Антония-то убил?
              - Тебе виднее.
              Приосанившись, она приняла важный, даже строгий вид.
              - Не слышу…
              - Кому патриарший клобук прочишь? Кому служишь?..
              - Что?! Да он у меня вот где!.. – графиня снова грязно выругалась и, собрав пальцы в кулак, потрясла им: – Все у меня здесь! Все! Исидор, Иорданский, министры… все до одного. Они мне служат, не я им. А надо будет – Россию переверну. Всему свой срок.
              - Зачем тебе это?
              - В посрамлении Рима вся надежда. Чтоб и следа от него не осталось. А четвёртого, сам знаешь, не бывать.
              - Почему же с Лютиковым прокол вышел? Юнцов в дело втянула. Яду не хватило? – съязвил он.
              - Дурак! Студенты наркоманами были, всё равно им одна дорога. А яда у меня на всех хватит. Здесь другое… – она немного замялась, потом сказала: – Любовь у Мавры с соседом-то была.
              От удивления рот Брехтеля перекосило:
              - Любовь… Какая ещё любовь?..
              - А такая самая… как у нас с тобой, – тоже съязвила и ведьма.
              - Нет у нас с тобой ничего. Нет, не было и не будет! – он украдкой взглянул на дверь, откуда в любую минуту могла появиться Катрин.
              - Как знать, как знать… – старухе явно доставляло удовольствие над ним издеваться.
              Сжав губы, он откинулся в кресле, показывая тем самым, что разговаривать в подобной манере не намерен.
              - Чувство Мавра питала к Лютикову, – уже без насмешки, серьёзно произнесла графиня. – А любовь между ними действительно была. Давно очень, тебя и в проекте-то не было, – что-то хищное появилось в выражении её лица. – Что мы только с Маврой тогда не вытворяли!.. Мы же почти как сёстры были. Молодые ведь… Лютиков в атеистах ярых ходил. Я однажды чуть не убила его за это. Но потом и он поверил…
              Брехтель не перебивал, слушал, наблюдая, как старуха медленно тасовала колоду карт.
              - Жил в нашем посёлке паренёк. Народ поговаривал, будто родитель его священником был. Расстреляли священника или сослали куда – вроде бы большая семья у того была, не знаю, а только остался парнишка у нас и прибился к какому-то бобылю. С виду обычный паренёк, тихий, а в душу я к нему заглянула – чисто юродивый: если кого крестом осенит, так тот светится, будто ангелы над ним кружат. А меня от этого лишь крючит всю. Пеной изойду, покуда он рядом. Покоя меня лишил, высохла вся – кости да кожа. Одним словом – блаженный. Про меня сразу смекнул. Вот и решила испытать его – так ли уж крепок он в вере. Подговорила Лютикова – он комсомольским вожаком в ту пору был, лекции по атеизму всё читал. Но баб и выпить любил. Купила я «Спотыкач», бутылок пять, и они с Маврой заманили дурачка в лесок. Когда он понял, уже поздно было: Лютиков здоровенный бугай, а тот – в чём только душа держалась…
              Привязали его к дереву. Для пущего страха хворостом обложили. А лето сухое было, жаркое. Много тогда лесу сгорело. Дурачок смотрит на нас, улыбается, думает, шутим. Я и спрашиваю: «Есть Бог?». «Есть», – отвечает. И вижу, хочет перекреститься. Но руки-то связаны. «А дьявол?» – продолжаю пытать. «И дьявол есть», – соглашается. «А кто главней?» – и смотрю ему прямо в глаза. А он: «Зачем богохульствуешь, сама ведь знаешь». Зацепил он меня этим: дескать, всем и так ясно. «Признаешь, – говорю ему, – что дьявол всемогущ, отпущу». А он: «Господь наш, Иисус Христос всемогущий и всемилостивейший, по грехам моим посылает мне вас в испытание, чтобы образумить вас…». Здесь я не выдержала и по лицу его хворостиной раз, другой… А он: «Помоги им, Господи, прозреть и скинуть вервь вражью». Это мне-то!.. Сам по рукам и ногам связан, в путах весь, а храбрится. Ещё больше меня это задело. В раже-то ему по глазам и хлестанула. Один и вытек. Когда же он стращать нас стал, что гореть нам в аду за богохульства, Лютиков – он же хмельной безумный был – спичку и поднёс. Ветки сухие сразу вспыхнули. Я жду: испугается христовенький, отречётся от своего Бога или нет. Одёжка на нём уже вся дымится, гореть начала, а ему хоть бы что – не боится. Смотрит одним глазком, губы и щёки располосованы, слёзки текут, из носа кровь струйкой… смотрит и молчит. Ну чисто ангел! Меня это ещё больше взбесило. Я и давай его вновь по лицу хлестать. Мавра с Лютиковым насильно меня оттащили, а то и второй бы глаз выбила. Постояли мы, вино допили и ушли. Он же так заживо и сгорел, мученик за веру, – в последние слова графиня вложила всю злость и сарказм, на какие только была способна. – С тех пор я кровь ещё больше полюбила, – сощурив глазки, посмотрела на Брехтеля. – Лютиков-то… всё на себя тогда взял, нас не выдал. Он ведь Мавру любил, – и в каком-то отчаянном бессилии махнула рукой, – да и та к нему прикипела, будто других мужиков не было.
              Майор молчал. Прошло не меньше минуты, прежде чем ведьма вновь заговорила.
              - Дело «ангела» не то чтоб громкое было, но на весь район… до Москвы дошло. Но раздувать его не стали. Тогда борьба с религией велась, на самом пике была. Хрущёв почти все церкви позакрывал, те, что ещё оставались. Так что Лютиков получил срок по тем временам не очень большой. Когда же освободился, как подменили его. Набожным стал, в церковь начал ходить. Мавру смущал, чтоб покаялась. Но та в моей власти давно была, крепко я её на привязи держала. Сколько раз я Лютикову съехать от нас предлагала, обмены искала – мы уже тогда в коммуналке жили, каждый в своей комнате. Но он ни в какую… Так всю жизнь Мавра с ним и промучилась. Я хоть и не выписалась из квартиры, а давно от них съехала, сам видишь – в каких хоромах живу. Если б не Лютиков… Да что там говорить… когда монастырь-то открыли, он с монахами связался, сначала к Софронию зачастил, потом уж к Василию. Но если у меня и вышел «прокол», так Мавра тому причина. Её я уже наказала: решила не брать к себе – пусть мается в своей убогой коммуналке под худой крышей, покуда кого не вселят. Наука впредь будет. Нельзя нам быть чувственными – тревогами земными терзаться. Магия – вот единственное таинство, которому необходимо причащаться. Что же касается яда – его у меня на всех хватит, не сомневайся.
              - В Москве все голову ломают, что за ангела убил Лютиков, а ларчик просто открывается.
              - Куда уж проще. Поройся в старых газетах, может, и найдёшь чего. «Смерть ангела» – статейка-то называлась.
              Графиня пересчитала карты, ещё раз перетасовала колоду и, поглядывая на магическую таблицу, стала класть карту за картой в общую кучу, произнося вслух:
              - Туз, король, дама…
              Если объявленная карта совпадала с табличной, ведьма отдавала её Брехтелю, указывая столбец, в котором надо искать её значение. Когда набралось четыре карты, она взяла их и, снова перетасовав, спросила:
              - На что гадать будешь?
              - Сама знаешь, – не раздумывая, ответил он.
              - Тогда тащи фортунку.
              Он потянулся за картой и открыл семёрку.
              - Видишь, и здесь полковнику смерть выпала.
              - Твоими устами мёд бы пить.
              Ведьма нахмурилась:
              - Есть у тебя какая-нибудь его вещь – фотография, обрывок письма… всё равно что.
              Брехтель вынул из внутреннего кармана фото Плахова. Графиня достала из ящика ритуальный маленький кинжал, взяла снимок и, нашёптывая заклинания, проткнула его в нескольких местах. Зажгла свечу и над пламенем в медном блюдце с фарфоровой ручкой расплавила воск. Затем поднесла фотографию к тонкому, как жало, огню. Поднесла так, что сначала он выжег один выколотый глаз, а следом – другой. Когда весь снимок уже пылал, ведьма, со словами: «Препровождаю тебя в геенну огненную», – бросила обугленное фото в ещё неостывший воск. Вонь от сожжённой фотобумаги придала заклинанию особую убедительность. Смешав пепел с воском, ведьма слепила маленького человечка-уродца. Положив его в центр пентаграммы, начерченной на столе, со словами: «Раб Пётр да низведёт раба Антона», тот же кинжал стала вонзать человечку в грудь, в голову, в ноги, вызывая духов. И вдруг, окаменев, уставилась в дальний угол комнаты. Брехтель тоже бросил туда взгляд. Из-за чёрной драпировки на него смотрела холодная маска незнакомца с продолговатым узким лицом и стеклянными глазами.


Глава восьмая

БОЛЬШАЯ  ПЕЧАЛЬ  БЕЗМОЛВНА

              Зал погрузился в темноту, но атмосфера праздничности ещё сохранялась. Когда, поменяв декорации, включили подсветку, жуткими фантастическими призраками показались искривлённые силуэты на фоне второго, прозрачного, занавеса. На заднем плане, в мертвенном искажённом свете тусклых фонарей, мелькали серые тени, устремляясь ввысь, гоняясь друг за другом. Хаотично двигаясь в безмолвии, они иллюстрировали настоящий театр теней, который должен бы наводить ужас. Но трудно пока ещё было определить, что же означал сей чёрный юмор: кто был жертвой, а кто, если, конечно, так было задумано, убийцей.
              Фоном, который просматривался сквозь марлевый экран, служил задник, расписанный под старинный особняк. Угадывались и булыжная мостовая, и растяжки-плакаты с революционными лозунгами, и тени солдат с винтовками… Словом, многое соответствовало блоковскому образу: «Ночь, улица, фонарь, аптека…».
              Но главным атрибутом декорации, похоже, был бутафорский балкон, выделявшийся на третьем этаже «дворца». И хоть всё вышеописанное было не более чем злой карикатурой, зрителя это интриговало. А когда донеслись отдалённые тихие звуки ещё неясной мелодии, луч прожектора высветил на сцене сгорбленную тщедушную фигурку, скорчившуюся на стуле и упиравшуюся костлявыми пальцами в клюку, из зала послышался первый одобрительный вздох и шёпот:
              - Кшесинская… Кшесинская…
              Уже при большом освещении, когда огни софитов и юпитеров, полыхнув, обожгли пышными красками живописное полотно сцены, можно было разглядеть согбенную женскую фигуру. И чем отчётливее вырисовывались её черты, чем безобразнее делал её грим, чем неестественней была поза, тем всё более очевидным казался гротеск и ярче, реальнее становился «портрет» героини, как бы застывшей в немой неподвижности в далёком времени, непонятно зачем оказавшейся в сценическом мире теней.
              Публика была под впечатлением. Поднявшийся занавес и спецосвещение открыли на фоне исторического дворца и всем хорошо известных исторических событий «живой портрет» высохшей столетней старухи, почти мумию, одетую в тёмный балахон. Низко надвинутый на глаза чёрный платок был повязан так, что позволял увидеть под вуалью лишь крючковатый нос и выпяченный, как у бабы-Яги, острый подбородок. Казалось, режиссёр преследовал одну цель – показать женскую старость во всём её уродстве. И в тот момент, когда звучание ласкающей слух музыки заполнило весь зал и сцену, когда сердце готово было содрогнуться от пронзительной грусти под впечатлением от увиденного безобразного призрака, «портрет» начал оживать. Смахнув с лица вуаль и отбросив в сторону клюку, сорвав с головы чёрный платок и скинув с плеч балахон, призрак преобразился в юную красавицу, вмиг преодолев пространство и время.
              Грациозно выпрямив спину и живописно расправив складки балетной «шопенки», танцовщица выгнулась лебедем и, проверяя, все ли аксессуары костюма на месте, коснулась кончиками пальцев белоснежных пуантов, лентами завязанных на щиколотках.
              - Такие милые банальности часто трогают публику, –удовлетворение впервые отразилось на бесстрастном лице мэтра.
              - И смягчают перо самых строгих критиков, – добавил Фетисейро, всё так же стоя за креслом.
              Пружинисто вскочив со стула, актриса сделала два осторожных шага. В первых её движениях было нечто манящее, томное, волнующее. И зрители, конечно же, увидели в ней балерину Кшесинскую.
              Ступая с вытянутого, чуть касающегося пола носка, она неожиданно устремилась ввысь. Её высокий прыжок получился лёгким и красивым, словно с зависанием в воздухе. Взлетая над сценой, она точно парила в невесомости. Мгновениями казалось, что это сон, что действие полностью происходит в сказочном, ином измерении, в космосе. Поэзия танца и вдохновение светились в лучезарных глазах актрисы, виртуозно владевшей языком ритмического жеста.
              - Настоящий талант, если он, конечно, есть, – сказал мэтр, – проявится в чём угодно, даже в таком трудном предприятии. Насколько я могу судить, эта женщина – не балерина?
              - Вы правы, Аврора Миланская – из бывших танцовщиц, драматическая актриса, – ответил Фетисейро.
              - Но как очаровательна в ней госпожа Кшесинская! Передавать в танце и пластике столь сложные, тонкие переживания души… неподражаемо! – и мэтр окинул взглядом зал. – И зритель, как мне кажется, поражён не меньше.
              - Он восхищён, мой господин.
              - Скажи, а что она сейчас танцует?
              - Акт «Теней». Первая вариация из «Баядерки».
              - О, «Баядерка»! – не скрыл мэтр своего изумления. – То-то я чувствую здесь явное присутствие этой старой ведьмы.
              - Вы кого имеете в виду – графиню?
              - Сару Янкелевну, кого же ещё!
              - Но это балет.
              - Думаешь, я не вижу разницы между танцовщицей и опереточной дивой? – усмехнулся Теон.
              - Я вовсе так не думаю…
              - Должно быть, я ошибся. Но… балет с этими судорожными подрыгиваниями правой и левой ножками, с этими изысками в приседаниях…
              - Это плие, мой господин.
              - Назови ты хоть как все эти плие и фуэте, все эти позы и порхающие глиссандо…
              - Глиссандо… – вновь, было, дерзнул перебить Фетисейро.
              - За кого ты меня принимаешь?! – сверкнул глазами мэтр, – Так вот, вся эта скучная симметрия поз и па – они только нагоняют зевоту. Но балет всё-таки лучше, чем опера, где ради одной лишь сценичности уродуется сюжетная линия, а слова искажаются ради музыки.
              В тёмном углу послышалось покашливание.
              - Что-то хочешь добавить, Джо?
              - В опере и музыка уродуется ради какой-нибудь высокой ноты, – выступил из тени Курандейро.
              - Да, да, да… Нет!.. – резко стукнул ладонью о подлокотник мэтр. – Ты не это хотел сказать, разбойник! Неужто вы оба решили, что оперетту Кальмана я не отличу от музыки Минкуса?
              - У нас и в мыслях такого не было…
              - Не было, – поспешил оправдаться и Фетисейро.
              - Я лишь хотел напомнить, – подкашливая, точно у него першило в горле, продолжал Курандейро, – что в основе данной балетной постановки лежит восточная легенда о несчастной и страстной любви танцовщицы к храброму воину.   
              - Тогда зачем вся эта декорация?
              - Дворец Матильды Кшесинской – не только исторический памятник архитектуры, это символ революционных событий. В марте семнадцатого, как вы помните, он был занят солдатами и в нём разместились большевики.
              - И что же?
              - Кшесинская возбудила судебное дело о возвращении особняка, и решение суда было в её пользу.
              - Гм…
              - Большевики не подчинились правосудию.
              - Этого следовало ожидать.
              - Особняк стал центром агитационной работы. На углу Кронверского и Большой Дворянской устраивались митинги.
              - Какая же во всей этой сценке связь?
              - В апреле того же года… – коротышка хихикнул, – с балкончика, который и на балкончик-то не похож, выступал вернувшийся из эмиграции Ленин.
              - Связь, конечно, прослеживается…
              - О, ещё какая!
              - Кшесинская, Ленин, революционные солдаты?.. – Теон потёр пальцем свою тонкую переносицу. – Но в чём, собственно, идея?
              - Идея… – и Фетисейро хихикнул снова.
              - Всё продумано, мэтр, – сказал Джо. – Стоит зрителю чуть-чуть намекнуть и включить воображение, он увидит, что сценка – о тайной связи знаменитой балерины с последним русским императором, о тайной и страстной любви и ревности…
              Коротышка тоже намеревался что-то добавить и даже произнёс какую-то сальность, но, как и в прошлый раз, его слова потонули в вихре нахлынувшей партии оркестровых голосов.
              Звуки то рассыпались электрическими искрами, то зажигались бенгальскими огнями, то ускорялись, то замедлялись. В хореографической постановке было много мимических сцен и, блистая искусством тончайшей мимики, отлично чувствуя стиль и характер танца, актриса пригоршнями рассыпала по сцене жемчуг мимолётных невидимых слезинок. Необычайно выразительной пластикой тела она так сильно зажигала зал, что даже на лицах слабого пола можно было заметить выражение любовного экстаза.
              Иногда казалось, что композитор написал ноты вариации исключительно для Авроры Миланской, «под её ногу», для её изящного женского каприза.
              Особенно удавался ей прыжок с «зависанием в воздухе», арабеск и аттитюд. Тогда непокорный шаловливый бесёнок вселялся в танцовщицу, и молодой её задор передавался возбуждённой мужской половине, коя тщетно пыталась скрыть жадно-похотливые взгляды за искристым весельем в глазах.
              Но в какой-то момент воздушная пластика улетучилась, язык деликатных намёков и нежных любовных символов сменился декламацией площадной танцовщицы и безудержным разгулом. В самые волнующие мгновения актриса начала выделать такие откровенно-эротические и ядовито-сладострастные движения, которые своей изощрённостью прямо-таки рвали тончайшую ткань танца.
              - Что это? – спросил мэтр.
              - Третья тень Никии, – расплылся в улыбке Курандейро. – Вариация была написана специально для Кшесинской. К сожалению, часть нотных страниц оригинала была утеряна.
              - Чью же музыку она танцует?
              - Чью положено.
              - ?..
              - Увы, партитуру пришлось восстанавливать полностью, и в данной вариации не очень удачно расписали количество тактов.
              - Эта музыка для Миланской не очень удобна, – согласился мэтр.
              Беззвучность шагов и лёгкость прыжков исчезли. Начав со вставных вариаций, она заканчивала танец апофеозом смерти в каких-то диких конвульсиях. Порой она так громко дышала, что, наверно, было слышно не только в первых креслах партера, но и в самых последних рядах. За эти минуты Аврора Миланская устала так, что на неё было жалко смотреть. А темп музыки всё нарастал.
              - Слишком быстро, – нахмурился мэтр. – Надо бы разложить всё по четвертям.
              - Как-то недосуг, господин, – покашлял Джо.
              - В следующий раз непременно разложим, – заверил коротышка.
              Оба притворщика грустно вздохнули.
              Проделав несколько стремительных комбинаций и разных па, танцовщица вдруг молниеносно взлетела на стул и, сделав фуэте, лишилась сил: её обмякшее тело безжизненно рухнуло на сиденье, а молодое лицо сморщилось в трагической гримасе. И под тающий свет софитов изящная царственная «Кшесинская», совсем недавно порхавшая по сцене, вновь превратилась в столетнюю старуху.
              - Большая печаль всегда безмолвна, – холодно подытожил мэтр.
              В тот же миг, решив, что актриса всё исполнила безукоризненно, публика наградила её самыми шумными овациями.
              - Как видите, в обычной жизни такая музыка поднимает настроение, – заключил Джо.
              - Присутствовал бы при этой сценке последний помазанник, – вновь хихикнул Фетисейро.
              - Пора заканчивать спектакль, – поднялся Теон, давая понять, что ему наскучило жалкое фиглярство, и от своих слуг он ожидал большего.   
              - Заканчивать? – обиделся рыжий толстяк: надутые его щёчки скисли, создалось ощущение, что у него то ли зубы болят, то ли живот. – Сочинять сейчас все мастера, а пристроить, пробить, чтоб появились всходы…
              - Что ж, ты прав, – взглянув на него, решил уступить мэтр, – важно посеять. Не написать, а пробить – вот главное! – и он вновь занял своё кресло. – Поглядим, чем вы меня дальше порадуете.
              Свет в зале снова начал гаснуть. И уже в кромешной тьме на сцене что-то грохнулось об пол: возможно, упала какая-нибудь декорация. Зал точно вымер. Но чем дольше затягивалась пауза, тем явственнее ощущали самодовольные и возбуждённые шутками и зрелищем циники, что одним лишь банкетом всё это не кончится.    



ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ

                Горе тому человеку, через
                которого соблазн приходит.
                Мф. 18, 7

Глава первая

«АЙ  ДА  ФЕЛИКС!  АЙ  ДА  ФРУКТ!..»

              Существует ошибочное мнение, что преступник непременно оставляет следы. Суждения подобного рода можно услышать не только от простых обывателей, но и от работников прокуратуры. Плахову же нередко приходилось сталкиваться с такими случаями, когда следов фактически не было. Имелся лишь почерк, свидетельствующий об отличительных особенностях злодеяния, а также о манере преступника, его скрытых индивидуальных чертах характера, об опыте, наконец. Как правило, подобные дела начинались с трудных головоломок, почти всегда кажущихся неразрешимыми. Но наступал момент истины и… даже неверное предположение приносило пользу, давая самый неожиданный результат.
              Антону Глебовичу – хоть это противоречило всякой логике – в такие моменты почему-то приходил на память известный казус с Колумбом, который, в поисках Индии, открыл Америку.
              Убийство капитана Родина, как три года назад игумена Софрония, относилось к такому разряду преступлений, когда следов – как в зелёном подсолнухе семечек: какую ни возьми – всё шелуха. Ни одной серьёзной ниточки, потянув за которую, можно было выйти на след убийцы и выполнить поручение Зарудного, Плахов ещё не нащупал. Кто за всем этим стоял, он, конечно, догадывался. Поэтому, когда люди Брехтеля взяли его на Курском вокзале и доставили к Иорданскому, Антон Глебович, после объяснений с олигархом на следующий день был на том же вокзале.
              Доехав электричкой до нужной станции, он, чтобы развеять свои сомнения, решил, прежде чем посетить монастырь, сначала встретиться с кем-нибудь из домочадцев студента МГУ, правда, теперь уже бывшего, Александра Хорохордина. Затем направиться в городскую прокуратуру, оттуда – в Лесное: успеть заскочить в местные органы и, возможно, познакомиться с участковым Андреем Зорей, беседа с которым обещала быть довольно-таки интересной, и уже после – к отцу Василию.
              Дверь квартиры открыла женщина средних лет. Свалившееся на неё горе, траур – чёрные платок и платье, – морщины и тёмно-синие круги под глазами делали её, наверно, куда старше своего возраста. Окинув его с головы до ног внимательным взглядом, она не торопилась с приглашением войти: вид Плахова не был подобающим ситуации и его статусу – светлый костюм, особенно брюки, которые не мешало бы выгладить, не внушали доверия. Поэтому он поспешил показать удостоверение и объяснить цель визита, после чего Анна Сергеевна – мать покойного Саши – из тесного коридорчика предложила пройти в комнату.
              Разговор длился не более получаса и оставил мучительно-неприятный осадок. Как и следовало ожидать, вину за убийство пенсионера Лютикова Григория Вениаминовича Анна Сергеевна полностью возлагала на сокурсника сына – Олега Мураша, но кроме эмоций: «Я мать, я знаю… Мой сын не убийца!..» – она не могла привести никаких фактов, доказывающих его невиновность.
              И всё же Антон Глебович зашёл не напрасно: ему удалось выяснить одну существенную, отмеченную в уголовном деле деталь. А именно: за несколько минут перед тем как на студенте Хорохордине затянулась петля, он звонил домой по мобильнику и разговаривал с матерью. Последнее, что врезалось в память Анне Сергеевне, признание сына: «Мама, только верь, я никого не убивал». А ведь перед смертью обычно раскаиваются.
              Но если даже Хорохордин ещё не был в тот момент уверен в своём последнем шаге к суициду, вряд ли он стал бы врать. Так что это многое меняет. По крайней мере, с нравственной стороны, подтверждая подозрения Жамкочяна. И ещё: Плахов уже не сомневался, что ребят направляла чья-то опытная рука. Но чья? Брехтеля? Что-то не похоже на матёрого спецназовца.
              От Анны Сергеевны Антон Глебович, как и планировал, поехал в городскую прокуратуру. Но уже по дороге обнаружил за собой слежку. Войдя здание, он медленно пошёл по коридору, задерживаясь возле каждой двери, будто бы изучая таблички с фамилиями. Буквально следом за ним в прокуратуре появились двое крепких парней с цепкими и колючими взглядами. Сделав вид, что не заметил их, и запомнив их лица, Плахов приоткрыл первую же оказавшуюся перед ним дверь и нырнул в кабинет, успев прочитать на табличке: «Олег Фёдорович Митюра».
              Сидевший за столом молодой следователь, похоже, и был тем самым Митюрой. Попивая чаёк с бутербродом и одновременно листая бумаги, он поднял на неожиданно вошедшего сыщика напряжённый взгляд, предприняв не совсем удачную попытку разыграть сурового и занятого человека, которого отвлекают от важных дел.
              Плахов же, показав удостоверение, бесцеремонно уселся на первый подвернувшийся свободный стул, чем ещё больше смутил хозяина кабинета, напустившего на себя строгость. Суетливо смахнув крошки с документов, Олег Фёдорович встал и не очень уверенно протянул полковнику руку.
              Антон Глебович, чуть подавшись вперёд, поздоровался и закинул ногу на ногу.   
             - Олег Фёдорович, кто у вас ведёт дело об убийстве капитана Родина? – сходу начал Плахов, хотя мог и не задавать этого вопроса.
             - Ново… Новокубенский, – растерявшись, ответил тот. – Феликс Ираклиевич Новокубенский. Но вы его, товарищ полковник, вряд ли знаете.
             - Почему же, – улыбнулся Плахов, показывая, что его бояться не надо, – очень даже хорошо знаю. Где он?
             - У себя в кабинете, – Митюра неуверенно кивнул вверх и добавил: – Наверно, свидетелей допрашивает.
             - Скажи, дело Лютикова, Григория Вениаминовича, тоже Новокубенский ведёт?
             - Лютиков… Лютиков… – на лбу Олега Фёдоровича образовались две морщинки. – Тот, что из Лесного?
             - Верно.
             - Нет, то дело ведёт старший следователь Калмыков.
             - А он у се?..
             Вопрос сыщика прервал телефонный звонок. Митюра взял трубку. И почти сразу настороженно и отчуждённо покосился на Плахова, как минуту назад, пытаясь казаться строгим.
             Полковник всё понял: пожелав Митюре всех благ, вышел из кабинета.
             «Быстро сработали, – вспомнил о крепких парнях, оставшихся в коридоре. – Выходит, поступил правильно, войдя к этому Олегу Фёдоровичу».
             Теперь Антон Глебович не сомневался: кем бы те парни ни были, они следили именно за ним, Плаховым. А ещё он задался вопросом: «Почему два убийства, связанные между собой, не объединены в одно производство?»
             Кабинет Калмыкова, который вёл дело Лютикова, находился на втором этаже, но самого следователя не оказалось на месте. Зато Новокубенский был у себя. И не один.
             Посетитель – редковолосый седенький монашек, с плешью на темени – сидел, чуть сгорбившись, где и полагается сидеть приглашённому в кабинет следователя свидетелю, то есть по другую сторону стола. В левой руке он держал скомканную чёрную скуфейку, правой – сухенькими костлявыми пальчиками перебирал чётки. Увидев вошедшего без стука Плахова, монашек почему-то занервничал, быстро отвёл маленькие юркие глазки, как сыч поглядывая на сыщика из-под густых щетинистых бровей. Когда же Плахов, как до этого у Митюры, бесцеремонно прошёл в кабинет и сел на свободный стул прямо напротив монашка, тот и вовсе скис.
              Новокубенский, не ожидавший подобной наглости, выпятив нижнюю губу и открыв рот, потерял дар речи. Опомнившись, мгновенно смахнул со своего стола, заваленного папками, какой-то конверт в верхний выдвинутый ящик и животом тут же задвинул его. Впрочем, Плахову это могло лишь показаться: когда он обратил внимание на руки Феликса Ираклиевича, они лежали на столе так же прилежно, как у дисциплинированного школьника на парте.
              Монашек же, откинувшись назад, глубоко вздохнув и шумно выдохнув, трясущейся рукой полез в глубокий карман подрясника и, хотя помещение охлаждал оконный кондиционер, достав носовой платок, стал вытирать лоб, лицо и шею. Но и это не помогло: вынув старый потёртый кошелёк, извлёк из маленького кармашка красную облатку и быстрым движением сунул капсулу под язык.
              Плахов посмотрел на Новокубенского так, как всегда смотрел в таких случаях – жёстко и открыто. Обменявшись с ним далеко не дружелюбным взглядом, продолжил игру в молчанку, заставляя монашка ещё больше нервничать.
              - Отец Тихон, надеюсь, мы с вами всё обсудили? – поспешил, наконец, нарушить молчание Феликс Ираклиевич.
              И Плахов вспомнил: монашек-то – из Лесного, келейник убиенного Софрония.
              Иеродиакон встрепенулся, перекрестился и поднялся со стула, охорашивая с боков подрясник. Затем расправил скуфейку и глубоко насадил её на лоб. Не говоря ни слова, поясно поклонился и, не благословив грешных мирян, как искони принято у монахов, вышел.
              «Что он здесь делал? Зачем понадобился прокуратуре?» – озадачился Плахов. Ему показалось, что он упустил какую-то деталь.
              Всё это время круглое лицо Феликса Ираклиевича оставалось беспристрастным, только на глубоких залысинах выступила холодная испарина.
              «Ай да Феликс!.. – усмехнулся догадке Плахов. – Ай да фрукт! Информацию получает от братии, да ещё деньги…»
              Что монах был осведомителем Новокубенского и наверняка сообщил о приезде в обитель отца Василия, сыщик уже не сомневался, но его привело в негодование второе предположение. Даже не предположение: полковник теперь был окончательно уверен, что в конверте – а это был конверт, который Феликс Ираклиевич попытался незаметно смахнуть в ящик стола, – находились деньги. Говоря юридическим языком, это была взятка. Только вот за какие такие «услуги» старший следователь по особо важным делам получил её от настоятеля монастыря? Не монашка деньги-то.
              Без нового игумена здесь не обошлось, это было видно невооружённым глазом. Только непонятно – на чьей они стороне. И вообще – по одну ли сторону баррикад? И что полученной взяткой покрывает Новокубенский?
              - Интересно, сколько? – кивнул Плахов на стол, ясно давая понять, что имеет в виду.
              - Вы о чём? – словно не понимая, спросил Феликс Ираклиевич.
              - Сколько денег в конверте?
              - На что это вы намекаете?
              - Намекаю! – удивился сыщик. – Никаких намёков.
              - Вы… вы… понимаете, что вы говорите?! – шея и скулы следователя заметно побагровели.
              - Хорошо, давайте проверим, – спокойно сказал Антон Глебович. – Если ошибаюсь, я тут же извинюсь. Трижды извинюсь.
              - Ошибаетесь! – перешёл на повышенный тон Новокубенский. – О-ши-ба-е-тесь! – произнёс по слогам.
              Плахов простёр руки к небу и резко опустил их, звучно хлопнув ладонями по своим широким коленям.
              - Феликс Ираклиевич, вы не находите, что сегодня, в отличие от вас и ваших коллег, я достаточно вежлив. И терпелив.
              - Я сейчас… сейчас вернусь, – поднялся тот и направился, было, к двери.
              - За конвертик не боитесь? – напомнил Плахов.
              Спохватившись, что чуть не допустил грубую оплошность, Новокубенский остановился. Поразмыслив, вернулся на место. И с ненавистью посмотрел на сыщика, понимая, что выдал себя с потрохами.


Глава вторая

«ПОМНИ  О  ДНЕ  СУББОТНЕМ…»

              Без всяких околичностей скажем: успех Лёвы Шульмана с «Институткой» и балетной вариацией из «Баядерки» был настолько громким, что смог затмить все шероховатости и нелепые промахи великого конферансье. Даже Хая, не дождавшись от него вразумительного ответа на свой вопрос – «Какая змея его укусила?», сменив гнев на милость, теперь ласково пухленькой смуглой ладошкой гладила мужа по широкой, почти квадратной, спине. Прячась с ним за кулисой, наблюдала из-под его приподнятой тяжёлой руки за публикой. О, если б она заглянула в его глаза!
              С той самой минуты, как Лёва увидел мэтра, раздражённая гримаса уже не сходила с лица новоиспечённого кабаретьера. Казалось, у него и впрямь что-то болит, будто разлившаяся в его не очень здоровом организме желчь не даёт ему покоя.   
              Незаметно отодвинув край занавеса, Шульман не столько наблюдал за тем, что происходит в зале, сколько всматривался в ложу, где расположилась незваная троица во главе с гостем, сложившим ладони на серебряном набалдашнике в виде кобры своей трости-зонта. И в то время как Беня Павелецкий и Лера Плохих, Дима Изак и Фима Мясохладобойня, надрывая голоса, творили чудеса пародии, Лёве впору было рвать на себе волосы. Дело в том, что он вспомнил – где и когда видел человека в зелёных перчатках: в Марьиной роще, в Вышеславцевом переулке. В тот самый день, когда, поджидая у памятника Пушкину актрису Аврору Миланскую, встретил прохвоста Маданга Фетисейро.      
              Внутренний ли голос нашёптывал, плут ли коротышка, но Лёва втемяшил себе тогда, что непременно должен пойти в синагогу и поставить свечку.

              Из шести синагог, действующих в Москве в то смутное время, нормально функционировала лишь та, что находилась в Марьиной роще. Туда-то после некоторых раздумий и решил направиться Лёва, огорошив Миланскую разговором то ли с самим собой, то ли с кем-то ещё. Не обращая на актрису ни малейшего внимания, он, не извинившись, что практически с ним не случалось, в конце концов расстался с Миланской столь не по-джентльменски, что та даже всплакнула.
              Короче, Лёва направил стопы в Марьину рощу.
              Старая деревянная постройка с полуовальной крышей во 2-м Вышеславцевом переулке напоминала обычный двухэтажный, барачного типа, жилой дом, построенный миллионером Лазарем Поляковым ещё лет сто назад и приспособленный еврейской общиной под молельный дом.
              Войдя внутрь, дав габаю денег и получив у него талит, Лёва направился к восточной стене, где размещался стол для возжигания поминальных и праздничных свечей. И впервые, наверное, Шульман обратил внимание на ветхость и невзрачность молельни в Марьиной роще. Угнетённый этим обстоятельством он зажёг свечу и, закрыв глаза, представил высокое прямоугольное здание с тройным нефом, своды которого опирались на четыре массивные колонны и были так высоки, что скрывались в таинственной бездне полумрака. Поэтому, когда Лёва, услышав возглас кантора: «Слушай, Израиль: Адонай, Бог наш, един есть…», когда вновь открыл глаза и погрузился в ветхость и серость, то поклялся, что приложит все силы и средства для восстановления своего – третьего храма Соломона.
              Но всё пошло как-то не так. Когда раввины, торжественно вынув один свиток Торы из ковчега, под возглас кантора: «…люби Адоная, Бога твоего, всем сердцем твоим и всею душою твоею…» – понесли украшенный росписью свиток прямо к биме, Лёва увидел человека в зелёных перчатках. Он стоял среди раввинов с лукаво прищуренными глазами и если чем выделялся, то исключительно этими перчатками, на которые и внимания-то никто не обращал. В какой-то момент Шульману подумалось: «А человек ли это?» 
              Кроме того, он заприметил и знакомого коротышку, и было очень странно, что вся процессия в чёрных одеяниях, поверх которых были накинуты молитвенные покрывала, совсем не замечает прохвоста, ибо внешний вид Фетисейро – а это был он – вовсе не соответствовал ритуальному чтению Торы. Более того, никто из толпившихся здесь людей, старавшихся наклониться вперёд, чтобы коснуться кистями своих талитов свитка, тоже не обращал на него никакого внимания. А когда кантор начал вновь возносить молитву: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной…», над Лёвой мелькнула тень. Подняв взгляд, он поймал на себе хладную улыбку Мефистофеля: на месте кантора стоял человек в зелёных перчатках и неживыми глазами смотрел не в текст свитка, а на него, Лёву. И таким древним злом повеяло от этой улыбки, что снова подумалось: «А человек ли это?»
              Сердце маэстро пронзило могильным холодом. Шульман вдруг ощутил резкую боль в плече: как током прожгло. А когда боль немного отпустила, такая жуткая печаль проникла в душу, наполнив её всю до краёв, что восторги, ещё недавно кружившие голову безрассудным неизведанным хмелем, показались пустой забавой. И в этой душной атмосфере синагоги, пропитанной специфическими запахами родной местечковости, смерть вдруг увиделась Лёве так отчётливо близко, что он ощутил её дыхание на своём лице, будто кто-то ледяными губами прикоснулся к его лбу, оставив метку. И эта каинова печать, точно сухой лёд, буквально жгла кожу. 
              Вот и теперь, стоя за кулисой, Шульман чувствовал в своём сердце такой же могильный холод, как и несколько лет назад в синагоге. Ведь сегодня была суббота, а он совсем забыл клятву о помощи в восстановлении третьего храма Соломона, ибо огромных расходов требовал театр. И хоть мэтр не глядел на Лёву – это ничего не меняло: ощущение угрозы, исходящей от человека в зелёных перчатках, нарастало. А вместе с ней усиливалась иссушающая душу тревога. И лишь когда публика взорвалась очередным громом аплодисментов, Шульман облегчённо вздохнул: успех затмил плохие предчувствия.
              Второе действие спектакля зрители ждали с ещё большим нетерпением. И не обманулись в своих ожиданиях.
              Каждый новый номер, отличающийся от предыдущего необычайным разнообразием и контрастом, пьянил, возбуждал до нервного, чуть ли не до слёз, хохота. Быстрая смена смешной сценки на грустную, сентиментального эпизода – на трагический, а затем неожиданный скачок на весёлую ноту погружали зрителя в мир великой иллюзии, в приятное заблуждение.
              Лишённое фабулы представление, смонтированное как настоящий фильм с быстрой сменой коротких сцен, и впрямь напоминало кинематограф, выглядело произвольной, ничем не стесняемой импровизацией актёров. А те столь изощрённо издевались над своими персонажами, так виртуозно вкручивали свои балаганные штучки, что Лёва как бы невольно, в силу «нелепейших обстоятельств», вынужден был вновь и вновь появляться на сцене, чтобы сделать им «замечание».
              Мало кто догадывался, что всё то, что происходило на сцене, было так же старо, как и само кабаре. Но Шульман  преподносил это как своё, новое. И так искусно, что в промежутках между отдельными частями спектакля Лёву вызывали на бис, и он, пользуясь безграничной симпатией зала, великолепно исполнив какую-нибудь заготовку, не переставал влюблять в себя своих поклонников.
              В одной из таких сценок Шульман был, что называется, в ударе.
              Напомнив, что злая пародия и легкомысленные музыкальные штучки – визитная карточка его труппы, он стал обличать некоторые московские театры, якобы пропахшие вековой пылью и нафталином.
              - Скажите, ну кто пойдёт сейчас на «Три сестры» или на «Царя Фёдора…»? – вопрошал Лёва, делая многозначительную паузу. – Вот-вот… раньше в кассах стояли очереди. Но то – раньше. Народ ходил в театры. Без ажиотажа, но ходил. А иной раз и билеты невозможно было достать. Говорю это как специалист по лишнему билетику… – Лёва запнулся, прикусил губу, словно ляпнул не то. Но тут же взял темп. Правда, некоторые фразы зазвучали уже как-то невпопад и не к месту, натянуто и чрезмерно восторженно. – О, золотой век перекупщиков! Где ты?! Не денег ради, нет… острота ощущений, откровения – это нами двигало. «Таганка», «Ленком», «Современник» – вот наши учителя! Вот наша совесть! А что говорили со сцены: «Король-то – голый!» Ха-ха… И все ведь понимали, о ком речь, кто король. А как аплодировали! О, как аплодировали! Король-то – блоха… ха-ха!..
              Продолжая примерно в таком духе, Лёва, набравшись смелости, вдруг заявил… да-да, заявил о том, о чём вслух говорить было не принято, после чего человек с похожими взглядами в определённых интеллигентских кругах становится нерукопожатным.
              Короче говоря, обнаружив неладное, Шульман попытался всё свести к очередной шутке, преподнести как недоразумение, но не тут-то было. Фетисейро крепко держал его на невидимой верёвочке. И великого режиссёра так понесло, расхлябанная несвязность последующего диалога стала настолько нелепой и дикой, что даже Хае, чего раньше никогда не случалось, приходилось быть чуть ли не суфлёром и пояснять публике, что муж имел в виду под той или иной репликой.   


Глава третья

ГДЕ  КВАС,  ТАМ  И  ГУЩА

              Новокубенский, понимая, что выдал себя с потрохами, с нескрываемой ненавистью смотрел на Плахова.
              - Вот видите, я оказался прав, – поддразнивал его сыщик, глядя на следователя невинными глазами.   
              - Что вам надо?!
              - Совсем немного. Лишь услышать вашу версию убийства капитана Родина. Дело-то вы ведёте.
              - Что ещё хотели бы услышать? – Феликс Ираклиевич старался сдерживать себя, но у него это плохо получалось.
              - Ещё… ну, например, с кем Родин в тот день встречался, что делал, кто его видел в последний раз.
              - А какое, собственно, вы имеете юридическое право на это? Кто вас уполномочил?
              - Бросьте, Новокубенский, – сделал брезгливую мину полковник, – вы же в курсе происходящего. Я даже предполагаю, что вам вчера или сегодня звонили насчёт меня. Могу даже догадаться кто.
              - Кто же?
              - Алебастров. Или ошибаюсь? Брехтель? – сыщик намеренно, накаляя обстановку, провоцируя собеседника, сам, однако, излишне приоткрывался и подставлял себя под удар. Но, как говорится, где квас, там и гуща – иначе было нельзя: если не подогреть Новокубенского и не форсировать события, расследование убийства Родина затянется, и, кто знает, не запустят ли механизм холостых оборотов, как в деле игумена Софрония? Даже если из Москвы пришлют не Алебастрова, а кого-то другого – где гарантия, что он будет лучше? Все из одной колоды. И как быстро в этом случае развалят дело – ибо противостоять коррупционной махине невозможно – будет зависеть только от суммы: сколько.
              Плахов был уверен: следователь по особо важным делам Новокубенский – лишь винтик в большой грязной игре,  выполнявший расследование игумена в «должном» русле.
              - Ну так как? – давил на него Плахов. – Алебастров? Или всё-таки Брехтель? А может, вы сами звонили, Феликс Ираклиевич? Так сказать, с отчётом о проделанной работе?..
              Следователь сидел надутый как индюк, чуть ли не пыхтел, ослабив галстук и расстегнув верхнюю пуговицу рубашки. Но возражать не спешил.
              - Другой на вашем месте давно бы меня, так сказать, турнул, – продолжал Плахов. – Ну, если б не турнул, так уж точно… попросил бы оставить кабинет. А вы молчите. Знаете, почему?
              Феликс Ираклиевич бросил на сыщика внимательный взгляд: «Почему?»
              - Потому что есть одна маленькая, но существенная загвоздка. Объяснить какая?
              Новокубенский расстегнул вторую пуговицу рубашки.
              - Дело в том, что вы получили противоречивые указания. Да-да… Хотите скажу, кого вы боитесь ослушаться?
              - Не надо! – испугался чего-то Феликс Ираклиевич и вовсе снял галстук.
              - О-о-о… – ухмыльнулся Антон Глебович, – разве можно в таких условиях работать? Я имею в виду жару.
              - Что вы о себе возомнили, Плахов?! – сорвался тот, но, быстро взяв себя в руки, уже спокойнее, сквозь зубы прошипел: – Да если надо будет, вас в порошок сотрут! И следа не останется!
              - Вы произнесли угрозу не от первого лица, – как будто воодушевился полковник, – и если я вас правильно понял, лично вы стереть меня в порошок не сможете.
              - Не я, так другой…
              - Это уже обнадёживает. Потому что тебя, Феликс… – перешёл на ты Плахов, – я лично сотру в порошок. Поверь на слово: следа от тебя уж точно не останется.
              - Угрожаете?
              - Ни в коем случае. Это ты, господин старший следователь по особо важным делам, мне только что угрожал. А я не угрожаю, я сделаю. Ты меня знаешь.
              Плахов хоть и был возбуждён, но не блефовал. Всё сказанное им было хорошо взвешено и заранее продумано. Вчера, после получения информации от Зарудного и коллег, на ум пришла дерзкая идея – использовать теперь в игре того, кто намеревался использовать самого Плахова, то есть Иорданского. Полагая, что три часа, проведённые на конспиративной квартире генерала, люди Брехтеля, сбившись с ног, ищут его, Антон Глебович, следуя простой логике, рассудил, что ждать его будут, скорее всего, на Курском вокзале, взяв под наблюдение ещё две-три станции этого направления. Что, в сущности, и произошло. Уже находясь в джипе Брехтеля, зажатый с боков двумя здоровяками, Плахов с довольной ухмылочкой, расслабив кисти рук, охваченных браслетами наручников и покоившихся на коленях, думал о том, что будет говорить Иорданскому о причине побега.
              Короче говоря, встретившись во второй половине того же дня с Эрастом Фёдоровичем, разумеется, ни словом ни обмолвившись, где и как получил добытые сведения, «впрыснув» олигарху нужную дозу свежей информации, сыщик изложил ему ряд веских аргументов, убедив его – конечно, для пользы дела – связаться с Новокубенским. Что, после долгих колебаний, тот и сделал: позвонил следователю и сказал то, о чём попросил Антон Глебович.
              Так что, бросая Новокубенскому вызов, полковник нисколько не блефовал. Марать руки о Феликса Ираклиевича он, естественно, не собирался, но припугнуть мерзавца, чтобы тот не слишком зарывался и не вставлял палки в колёса, было необходимо.
              - Что вас интересует?
              - Кто убил Родина? – в лоб спросил Плахов.
              - Подозрение падает на сотрудника районной милиции…
              - Венгриса?
              - Это лишь версия. Одна из версий.
              - Что ж, для создания рабочей версии это вполне сгодилось бы. Не так ли, Феликс Ираклиевич? – нарочито вежливо произнёс сыщик.
              - Гм, гм… – сверлил глазками Новокубенский, размышляя, правильно ли понял вопрос, ту ли уловил интонацию. А если ответит, да не так? От этого московского мента всё что угодно можно ждать. Не зря его на пенсию попёрли.
              - Орудия убийства не найдены, – осторожно произнёс Феликс Ираклиевич, догадываясь, что для сыщика это не секрет.
              - Прогресс на лицо, – ухмыльнулся Плахов. – Хоть признаёте, что орудий убийства было два.
              - Не надо ёрничать, полковник, – окончательно собравшись с мыслями, почему-то осмелел Новокубенский. – Вы ведь тоже не застрахованы.
              - Не застрахован… – не уловил Антон Глебович, к чему тот клонит. – Но в отличие от вас мне плевать на тех, кто хочет мной манипулировать.
              - На жену тоже плевать?
              - Вот оно что, – побледнел Плахов, подавшись всем корпусом вперёд. Кулаки мгновенно сжались, превратившись в две литые пудовые кувалды, лежащие на крепких костистых коленях.
              Следователь, если б не мешала спинка стула, отпрянул бы ещё дальше назад, но спинка-то как раз и мешала, и он вжался в неё так, что стул заскрипел.
              Плахов разжал кулаки: сработал профессионализм.
              «Значит, не ошибся, – думал он, – только от Брехтеля эта дрянь в отутюженном мундире могла узнать о Нине. Проговорился синенький. Ну что ж, гопник – он и в прокурорских погонах гопник».
              - Как вы думаете, Феликс Ираклиевич, – сыщик снова был сама вежливость, – мог один и тот же человек нанести Родину ножевую рану, а затем выстрелить ему из пистолета в висок?
              - Теоретически – да, – осторожно ответил Новокубенский, положив ладони на край стола: его белые, будто вылепленные из гипса кисти рук, казалось, были руками другого человека. И когда ухоженные, с розоватыми ногтями пальцы начали отбивать мелкую дробь, создалось впечатление, что пальцами шевелит кто-то другой. – Но Венгрис мёртв и, как сами понимаете, допросить мы его уже не сможем.
              - Вы уже установили, что делал Родин в тот день? С кем он общался? Может, его кто видел незадолго до убийства?
              - С ним общался младший лейтенант милиции Зоря, участковый из того же отделения, что и Венгрис. 
              - С участкового сняли показания? Есть протокол?
              - Я лично его допрашивал.
              - Допрашивали?..
              - Беседовал, – поправил себя Феликс Ираклиевич. – А чему вы удивляетесь? Убит сотрудник московской милиции…
              - Ладно, ладно… оставим пафос. Продолжайте.
              - Ничего интересного для следствия Зоря не сообщил. Нёс всякую околесицу. А теперь и вовсе… – Новокубенский сжал губы.
              - Почему замолчали?
              - Теперь и вовсе не можем его допросить.
              - Что значит – не можем?
              - Как бы вам сказать…
              - Говорите, как есть.
              - Он невменяем. Находится на лечении в психиатрической больнице.
              - Что?! – не скрыл удивления Плахов. Это было неожиданностью, и очень скверной: ещё вчера, со слов Жамкочяна, младший лейтенант милиции Зоря был в полном здравии, а сегодня…
              - Где конкретно он находится?
              - На Столбовой… гм… простите, в больнице Кербикова.
              Московская психиатрическая больниц №2 имени О.В. Кербикова находилась в Домодедовском районе, в селе Добрыниха, на территории бывшего женского монастыря. По делам службы Плахову иногда приходилось там бывать. Сообщение Новокубенского, что участковый Зоря помещён в отделение, где лежат с особенно тяжёлой формой психического расстройства, ничего хорошего не сулило.
              «Да-а, оперативно работают, – снова вспомнил Плахов о крепких парнях, ошивающихся где-то в коридоре прокуратуры. – Или они сейчас за дверью кабинета? – подумал вдруг сыщик. – Интересно, а не к ним ли хотел выйти Новокубенский? Тогда кто они? Откуда? Люди Резепова? Или Брехтеля? Впрочем, хрен редьки не слаще. Но какова истинная цель слежки? Ведут меня открыто… ведь понимают, что я их вычислил. Значит, не боятся. Имеют отношение к спецслужбам?..»
              - Когда Зорю положили в больницу?
              - Вчера вечером. Я лишь недавно получил информацию.
              - Информация, видите ли, товар скоропортящийся, – сказал Плахов. – Вы хоть успели выяснить от участкового что-то существенное, что проливало бы свет на убийство Родина? Зоря знал, с кем встречался капитан? Может, он что-то заметил незадолго до выстрела? Что, к примеру, делал участковый во время убийства, где находился?   
              Губы Новокубенского скривились в едва уловимой усмешке, и Плахов понял, что его трюк не удался. Ни за какие коврижки Феликс Ираклиевич не сказал бы сыщику правду, а всё, что было запротоколировано и подписано младшим лейтенантом милиции Андреем Зорей, являлось уже малосущественным, и если не фикцией, то и не тем, что теперь помогло бы следствию. И Плахову захотелось взять следователя за галстук и со всей силы затянуть узел на оплывшей жирком потной шее, так стянуть, чтобы у того язык вывалился наружу. Но опять сработала профессиональная выдержка.
              - Что говорят психиатры? Я могу видеть больного?
              - Можете, но это ничего не даст. Повторяю: он невменяем.
              - Но хоть что-то он говорил?
              - Нёс всякую околесицу. Твердил о какой-то графине, будто она имеет отношение к убийству…
              Новокубенский спохватился, явно сболтнув лишнее, но сделал вид, что ничего не произошло. Плахов же подыграл, вроде бы не заметил промашку следователя.
              - Я даже подумал, – откровенно стал фантазировать Феликс Ираклиевич, – не из-за бабы ли этого капитана…
              - Это внесено в протокол?
              - Разумеется, нет. Мы решили: незачем на хорошего человека, тем более на мёртвого, тень бросать. И вообще… излишняя осведомлённость… не в моих правилах, знаете ли…
              «Хитрец», – усмехнулся про себя сыщик.
              - Но если вы настаиваете?..
              - Ну что вы, это очень хорошее качество – никогда ни перед кем не хвастаться осведомлённостью. Да вы мне и так помогли; даже я не смог бы более точно и с такими подробностями обрисовать обстановку. Надеюсь, вы мне позволите, так, чисто формально, ознакомиться с делом? – и хоть это прозвучало как вопрос, полковник вовсе не спрашивал. И если б Новокубенский, что называется, полез бы сейчас в «бутылку»…
              Но Феликс Ираклиевич, не искушая судьбу, поднялся со стула и неохотно направился к сейфу.
              - Приходится нарушать инструкцию… – начал, было, он.
              - Вы правильно меня поняли, – улыбнулся одними губами Плахов. – Не люблю недоговорённостей. А пуще всего – заведомой лжи. Допустить, будто Родин совершил вздорные действия из-за, как вы только что выразились, бабы, может лишь дилетант.
              - Не скрою, бывали случаи, когда я ошибался, – кладя папку на стол, почему-то залебезил следователь, – но я сам решительный противник всякой лжи… Тем более дело взято под личный контроль генерального…
              Полковник его уже не слушал: надо было успеть, и как можно быстрее, ознакомиться с материалами следствия, ибо практика не раз доказывала: как только громкое убийство взято «под личный контроль» министра или генерального прокурора – будет висяк, то есть дело останется нераскрытым.   


Глава четвёртая

МИСТЕРИЯ  ГЛУПОСТИ

              Не подозревая, что с Шульманом происходит, Хая всякий раз одёргивала его, поясняя публике, что режиссёр хотел сказать своей очередной репликой. Делать это было не так уж и просто, ибо шёл спектакль, и на сцене то и дело менялись артисты.
              В середине второго акта зрители с нетерпением и любопытством чаще стали поглядывать на стол, высокое кресло и стулья, внесённые на сцену. Когда же на столе появились соблазнительные импортные бутылки с крепкими напитками и всевозможные лакомства, в первых рядах партера задёргали носами: если и было на сцене что-то бутафорским, то уж явно не сервировка, которая, несомненно, украсила бы стол любого московского ресторана.   
              - Кто мне скажет, что такое базис? – обратился Лёва к залу.
              Послышалось перешёптывание. Простой вроде бы вопрос, вовсе не вязавшийся с декорацией, вызвал ухмылки, так как явно был с подоплёкой. И чем дольше тянулась пауза, тем откровеннее становился намёк на некую важную персону. И персона эта находилась на сцене, где разыгрывалась пародия.
              - Быть может, вы мне скажете, что такое базис? – спросил Лёва приземистого, точно гриб дубовик, коренастого человека с блиноподобным лицом, выступившего из глубины подмостков. Человек был в кепке, но всякий раз как бы невзначай снимал её, гладил блестящую лысину и вновь надевал.
              - Так что такое базис? – ещё раз спросил его Лёва.
              - В каком смысле?
              - В политическом, например.
              - Базис моего политического мышления заключается в том, что я не хочу уходить из Москвы.
              Публика затаила дыхание. В ту же минуту из тени на свет прожекторов, пошатываясь,  загримированный под первого президента России вышел Беня Павелецкий.
              - Тебя никто не гонит, – заплетающимся языком вымолвил он, и все поняли, что президент в сильном подпитии. – А вообще москвичам повезло с мэром: спортсмен-многоборец, теннисист, паньмаешь…
              - Это как сказать… – подал реплику третий персонаж, низкорослый, обрюзгший, больше похожий на хорошо откормленного борова, нежели на премьер-министра, которого изображал Фима Мясохладобойня.
              - Что значит – как сказать? – поинтересовался «президент», уставившись на «премьера» маленькими заплывшими глазками.
              - Он сегодня скажет, а завтра его повесят! – стремительно выскочил из-за кулисы четвёртый, нарочито суетясь и гротескно жестикулируя. Гром аплодисментов всколыхнул зал: не узнать известного на всю страну политика-либерала, который и в жизни-то выглядел ходячей карикатурой, было просто невозможно.
              - Ты, сын юриста, не встревай, – нахмурился премьер. – Я не из тех людей, чтобы доводить до мордобоя, извиняюсь за это слово. Не посмотрю, что у тебя мать русская. Такой мордобой устрою!..
              Персонажи были настолько хорошо узнаваемы, что вряд ли нуждались в представлении. Точная интонация, та или иная «крылатая» фраза – и зритель легко узнавал в Бене Павелецком президента, а в Фиме Мясохладобойне – премьера. Один метко подхваченный жест – и Дима Изак, пародировавший мэра столицы, уже не нуждался в накладной лысине и кепке. Как и Лера Плохих, разыгрывавший «сына юриста».
              - Он, вашбродие, в меня, подлюга, метит, – набычился мэр на премьера. – Футбол от мордобоя отличить не может.
              - Что ещё за футбол? – почесал затылок президент.
              - Игра такая – футбол. Нормальная была игра, дружественная. Ну, немножечко пострадал капитан другой команды. Но это был дружеский удар ногой по лицу. Дру-же-ский.
              - Так и скажи: по морде. А то… по лицу… – премьер смачно выругался и ткнул пальцем в мэра: – Все твои взбрыкивания нам лишь боком выходят. Зачем меня пенсионером назвал?
              - Возраст политика – шестьдесят пять, а после он впадает в маразм, – зевнул президент. И добавил: – Вам объединяться надо, а вы собачитесь.
              - Я готов и буду объединяться! И со всеми, – сказал премьер. – Нельзя, извините за выражение, всё время врастопырку. Но что нам с ним объединять?! У него кепка, а я вообще ничего не ношу.
              - Кепка защищает обнажённые части моего тела, – мэр снял кепку и демонстративно погладил лысину.
              - Если у человека есть кепка, – как чёрт из табакерки выскочил из-за кулис одетый в кимоно, невысокий плешивый человечек, в залысинах которого угадывались рожки, – он может обеспечить себе и закуску, и выпивку.
              - Кроме кепки у меня ещё две коровы и свинья.
              - Коровы у него… – усмехнулся сын юриста. – А знаешь, отчего коровы с ума сходят, знаешь? От британской демократии. Вот отчего. И твои с ума сойдут.
              - Моим молоком президент пользуется. И мне это приятно, – оправдывался мэр.
              - Приятно ему… – передразнил премьер, – только и думаешь, как в Лондон удрать.
              - Мне ничего никуда не нужно. У меня есть Москва.
              - А я самый бедный депутат в России, – шмыгнул носом сын юриста. – Я из бедных, но образованный. У меня тётка сидела в тюрьме.
              - Эх, что за жизнь! – снова зевнул президент, усаживаясь в кресло и приглашая всех к столу. – Денег мало, очень мало денег. А любить людей нужно много.
              Пародия на одно из заседаний нового правительства, разыгрываемая на подмостках, вряд ли нуждалась в комментариях, а игривый мотивчик пошловатой песенки, сопровождавшей сценку, подперчивал зрелище. Но публике это ещё нравилось, им было весело. Кто-то ещё смеялся.
              Часть подвижных декораций иногда сменялась прямо на глазах, вовлекая зал в действо. Калейдоскоп впечатлений затмевал истинный смысл пародий. И только у Хаи Шульман настроение было подавленное: женским чутьём она улавливала в мрачноватом маскараде нечто зловещее, не понимая, откуда исходит гнетущий душу источник.
              - Возможно, это выглядит наивно, – продолжал Лёва, снова обращаясь к залу, – но я хотел бы всем вам показать, что свободные граждане могут реализовать свои мечты и в этой стране, никуда не уезжая. И те, кто критикует теперешнее правительство, которое плоть от плоти нашего народа, те, кто видят в его действиях диктатуру…
              - Диктатуры президента не было и не будет, – привстал с кресла президент. Ополовинив стакан, плюхнулся на место: – А других диктатур я не допущу.
              Аплодисменты не заставили себя ждать, но прежнего энтузиазма в них почему-то не ощущалось.
              Намереваясь произнести тост, поднялся со стула и премьер-министр.
              - Сейчас мы твёрдо знаем, что делать, какие первые шаги, так сказать… нам надо на это всем вместе навалиться. Навалимся, и у нас это получится.
              - А при ком рупь обвалился? – неожиданно перебил мэр.
              Все находившиеся за столом посмотрели на премьера так, будто он один был виноват в обвале рубля.
              - Рупь при мне обвалился?! – побагровел тот. – Вы что, ребята? Когда ж вы это успели? Наделали, значит, тут кто-то чего-то, а я теперь и рупь ещё обвалил!
              - Я готов снять свою любимую кепку, если это не так!
              - Премьеру пришить ничего невозможно! – топнул ногой премьер.      
              - В отношении меня каждый год возбуждается уголовное дело, – мелко забарабанил пальцами по столу сын юриста, – и каждый год следователи приходят к выводу, что я не виновен.
              - У тебя отец юрист…
              - Да, отец был юристом. Это демократы пытаются доказать, что он еврей. А я говорю: если еврей – найдите родственников!
              - Ишь, умный, паньмаешь, – зевнул президент. – Может, вместо меня президентом будешь?
              - У меня чистые руки, но они будут в крови, если я стану президентом.
              - Обидеть хочет, вашбродие, – зыркнул из-под кепки мэр.
              - Кто нас обидит – трёх дней не проживёт, – щёлкнул ногтем о зуб плешивый, тот, что в кимоно.
              - Осторожнее надо… со словами-то, – вновь приложился президент к стакану. – А то не успеешь заметить, как террористы бомбами закидают, самолётами…
              - А мы их в сортире мочить будем, – пообещал плешивый.
              - Вашбродие, вот я… – стукнул себя в грудь мэр, – слова, которые нелитературные, грешен, употребляю. Но лишь для того, чтобы связывать различные части предложения.
              - И я, – сказал премьер, – на любом языке умею говорить со всеми, но этим инструментом стараюсь не пользоваться.
              За двадцать минут второго акта Хая Шульман устала до изнеможения. Ей, наверно, единственной в театре хотелось не смеяться, а плакать, что в этих стенах с ней ещё не случалось.
              Актёры начали казаться ей бездарями, послушными марионетками. В какой-то миг ей даже почудилось, что всеми ими управляет не Лёва, а чья-то незримая рука. Действие на сцене всё более становилось пошлой и нудной бессмыслицей, которая как-то незаметно подменяла собой изысканную и ироничную пародию. И когда из зала стали кричать: «Безобразие!..», «Недопустимо!..», «Это чёрт знает что!..», у Хаи ёкнуло сердце.
              «Это не подсадка», – почему-то подумала она.
              Во время короткого антракта, затащив мужа за кулисы и поглядывая из-за бокового занавеса на публику, которая начинала раздражённо гудеть, спросила:
              - Лёва, не кажется ли тебе, что, задевая друзей, ты наживаешь себе врагов?
              - Думая о врагах, мы теряем друзей, – как-то невпопад и двусмысленно ответил он.
              - Но я к такой трактовке не готова!
              В эту минуту перед ними возник «всенародный любимец» Серж Ваканский. Кинувшись к Лёве, артист обнял режиссёра и, расцеловав, воскликнул:
              - Не согласен! Не со-гла-сен! Увы, это не спектакль!.. Но как здорово! Убей меня Бог, здорово! Вы, Лёва, превзошли самого себя! Браво! Это великолепно! Вы всем утёрли нос!..
              Следом за Ваканским, шатаясь, появилась Нора. Приобняв Хаю, а точнее, опершись о её почти мужские плечи, дабы удержать равновесие, она заплетающимся языком, но достаточно членораздельно произнесла:
              - Мо-лод-цы! Отличная развлекаловка. Ничего против не имею. Даже считаю её полезной.
              - Врёт, – шепнул Серж Шульману. – Ей не понравилось. Но она почему-то в диком восторге.
              Когда восторженная парочка ушла, Хая повернулась к Лёве и грустно вздохнула:
              - Застрелюсь.
              - Стреляйся.
              - Я правда застрелюсь.
              - Тогда застрелюсь и я.
              - Ты всё шутишь…
              - И они оба застрелились в один день.
              - Даже в этом ты не можешь быть серьёзным! – воскликнула она. – Неужели не замечаешь, что на сцене какие-то недоумки?! Дебилы! И почему они гонят отсебятину?
              - Бог – Он всё видит, – ответил Лёва. – И если кто-то из них не прав, будет наказан. И не только мной. Так пусть делают, что хотят, не наше это дело.
              - Как же так?!. – глаза Хаи, выражавшие крайнюю степень удивления, казалось, выкатятся из орбит.
              - А вот так!..
              - Лёва, тебе заплатили?
              - Мне никто ничего не заплатил, – вспылил он. – Хотя продавать себя ничуть не стыдно. Но если я в чём-то не прав, пусть Бог меня сейчас накажет.
              - Очень ты Ему нужен…
              И подумала: «Он тебя и так наказал, ума лишив».
              Последующее отделение спектакля состояло из коротких сценок, и хотя все репризы, шутки, диалоги были тонко продуманы, ощущение искусственности уже не оставляло многих: как будто всё строилось по законам механики.
              Острота пародий притупилась. Коротенькие действия отдельных эпизодов – так, по крайней мере, виделось Хае – стали вялыми. Но самое гнетущее впечатление производил заставленный спиртными напитками и яствами стол. И невдомёк было присутствующим, что всё это – начало конца.
   

Глава пятая

НЕ  ХВАЛИСЬ  ЗАВТРАШНИМ  ДНЁМ

              В то время как Плахов, покинув кабинет Новокубенского, шёл пустыми коридорами прокуратуры, в Лесном, в дальнем углу монастырской кельи отец Василий, перебирая кипарисовые чётки и включив настольную лампу, читал минеи. На широкой тумбочке, используемой и как письменный стол, втиснутой между железной кроватью и шкафом, лежали Евангелие и Псалтирь. У противоположной стены стояла ещё одна железная кровать – молодого послушника, но вот уже три года, как он покинул монастырь, и место пустовало. Там же, на специальной полочке, было несколько маленьких иконок, среди которых выделялась одна – греческого письма, привезённая с Афона, – иконка святого великомученика Пантелеимона. На божнице, в восточном углу, стояли образа в стареньких киотах, горела лампадка у лика Спасителя.
              Мягкие сумерки, едва разбавленные малиновыми красками вперемешку с лимонными, проникали через оконное стекло и, предзакатными лучами пробиваясь сквозь трепещущую от ветра листву ясеня, росшего за окном, ажурной позолотой расписывали обшарпанные пол и стены помещения. Но в пряные запахи фимиама и воска вкрадывался, раньше незаметный, прелый дух подгнившего дерева и погребной сырости.
              Вчера, как только Василий вошёл в келью, он уловил этот неприятный дух, не успевший выветриться. Да и как бы он выветрился? Полы вскрывали, к тому же очень грубо, как будто в спешке. И так же топорно клали половицы на место, не удосужившись подогнать стыки: несколько досок треснули, и между ними образовались значительные щели. Особенно тянуло гнильцой из прорехи, где варварски был сорван плинтус: разбитый чуть ли не в щепу, он лежал теперь без надобности под стулом, прикрывая лишь для блезиру стык – широкую щель между полом и стеной.
              Ещё бросалась в глаза отвалившаяся или поотбитая штукатурка на стенах: сколы были недавние, свежие, концы дранки сломаны так, будто их оттягивали – кто-то явно пытался заглянуть в прорехи между остовом и обрешёткой, но курочить стену не решился. 
              И всё же впервые за долгие месяцы на Василия снизошёл особенный, будто не от мира сего, покой. Десять дней, проведённых в хоромах Иорданского, были тому причиной или что-то ещё, Василий объяснить не взялся бы. Но… как отрадно ему теперь было в своём обиталище с обшарпанными стенами и отвалившейся во многих местах штукатуркой, где каждая торчащая дранка – словно болячка на собственном теле. Как отрадно было здесь, где провёл немало лет в трудах и постах, где когда-то зачиналось сердечное согласие с Софронием!
              Именно к Софронию, в эту обитель, напутствовал когда-то молодого монаха покойный ныне старец Антоний. До самой смерти будет помнить Василий главное правило инока: дни в трудах и постах, а ночи – без сна и в молитве. Да разве не в монашестве обрёл мирянин Никита Жилкин смысл жизни! Не здесь ли, как в майскую теплынь сирень, истинно расцвела его душа! Прежняя суматошная жизнь в миру, когда, будучи актёром, он менял театр за театром, позволяя себе всякое непотребство, уже давно казалась ему чем-то далёким, чужим. И можно ли назвать пустую, кощунственную, погибельную для души суету Божьим даром?! Конечно, нет. А жизнь не только человека, но любой, даже малой, твари – и есть тот самый Божий дар.
              Возможно, актёр Никита Жилкин и добился бы славы на театральном поприще. И в кино сниматься бы стал. Глядишь, и сделался бы народным кумиром. Но всякому своя судьба. От греха же, хочешь того или нет, всё равно не уйти: так порой нутро скрутит, так ноги сведёт и руки свяжет – хоть живьём в гроб ложись. Потому и любил читать Василий минеи, находя опору в житиях святых, нисколько не сомневаясь, что они, как и молитва, – стена каменная любому граду. И хоть труд монаха не слаще каторжного – иначе нельзя: сатана – вот он, рядышком притаился, вроде бы и в прятки играет, но сам так и норовит за пазуху к тебе шнырнуть. А там плоть, сердце, раскалённое страстями, горит, душа, как в смрадном дыму, изнывает. И пример святых отцов – самый что ни есть оплот от сатаны. 
              - Молитвами святых отец наших… – донёсся голос.
              Василий оторвался от чтения.
              - …Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас.
              Закрыв книгу, монах положил её на тумбочку и неспешно захромал в другой конец кельи.
              Молитву за дверью повторили.
              - Аминь, – перекрестился Василий и отворил дверь.
              Коридорная прохлада монастырского общежития мигом проникла в келью, освежила воздух, напитанный застоявшимся теплом заходящего августовского солнца.
              - Входи, братец, – пригласил Василий Тихона, видя, что тот и хочет войти, да не решается. – Входи, входи, что ж ты?..
              Иеродиакон, осенив себя крестом, вошёл всё ж таки, но с некой опаскою. А едва переступив порог, плотно притворив дверь, упал Василию в ноги, сильно стукнувшись лбом о выщербленную половицу.
              - Ты что это, братец? Так ведь убиться можно.
              - А хоть убиться, – загугнил могильным голосом чернец, будто его и впрямь только что из земли откопали да вынули из домовины, – мёртвые сраму не имут.
              - Вставай, вставай, братец… не гоже монаху лбом доски тешить, коль нужды в том нет.
              Тихон, кряхтя, поднялся. На лбу, иссечённом старческими морщинами, над правой бровью образовалась небольшая шишка с крохотной вмятиной по центру, с выступившей на ней рудной капелькой величиной с булавочную головку. Но монах, казалось, этого не замечал. Оправил нательный крест, что выскочил из-под воротничка, подобрал щепотью подол поистёртого подрясника и отряхнул его в коленках, машинально, без всякой думки. Повернувшись к образам, помолился. Покрасневшие, чуть на выкате, глаза выдавали душевное смятение.
              - Стряслось что? – спросил Василий.
              - Одолел супостат. Как есть одолел, – не поворачиваясь, не сводя взгляд с иконы, где Матерь Заступница протягивала грешному страднику младенца, ответил Тихон. – Связал, окаянный анчутка, так связал, что кости трещат.
              - Истинный монах не знает уз. Он так же свободен, как архангелы, посланцы Отца Небесного.
              Окоченелый взгляд Тихона не сразу, нет, но стал понемногу оттаивать, мягчеть. Согбённая спина выправилась в рост и тут же сломалась в глубоком поклоне Пречистой и Спасителю. Пристыженный, учащённо крестясь и кланяясь, Тихон молился одним сердцем, без слов, точно испрашивал для своей немочи благой вести, а может, и вовсе – посланника Духа Святого. 
              Василий не мешал, ждал.
              - Согрешил я, брат, от согрешил… – посетовал, наконец, Тихон. – И раньше грешил, много грешил, но чтоб так, будучи монахом… Потому сразу – к тебе, чтоб братии глаза не мозолить позором-то, ибо чую – жжёт чело-то, припечатал меня сатанина проклятый, только что слепой не заметит.
              Сложив губы дудочкой, Василий приблизился, как бы осматривая чело инока. Затем добродушно улыбнулся:
              - Шишку на лбу вижу – она и жжёт; знать, до крови саданулся об пол-то… А печати никакой нет. Наговариваешь на себя лишку, а это и в самом деле грех.
              Тыльной стороной ладони Тихон провёл по лбу, размазав кровяной сгусточек по-над бровью, оставив след, точно прихлопнул напившегося крови комара.
              Василию стало жалко иеродиакона, захотелось обласкать его: из всей немногочисленной братии он был старший по возрасту и, если попристальней в него вглядеться, – самый что ни на есть бездомок, безвредный подбобыльничек, у коего и век-то уж, верно, отмерен.
              - Ты, Тихон, проходи, в ногах правды нет, – увлекая инока за собой, Василий придвинул ему стул. Сам присел на кровать, скрипнувшую стальными пружинами.
              Утвердившись удобно на стуле, поглаживая сухенькими ладонями острые колени, всю худобу которых скрадывал подрясник, Тихон поначалу расслабился, даже с облегчением вздохнул, но, окинув шустреньким взглядом келью, вдруг как-то весь подобрался, напрягся тщедушным тельцем, ссутулился.
              - Что ты?! – удивился Василий. – Будто за пазухой бес тебя в ребро жалит.
              - Два дня тому… – начал, было, монах, но споткнулся на слове, вновь осмотрелся, словно выискивая кого-то глазами.
              - Да что с тобой?! Не заболел ли? Здесь, кроме нас, никого нет.
              - Ой, не знаю, не знаю… дьявол-то – он вездесущ, куда ни попадя свой зрак суёт, а к нам, горемыкам, и подавно, – пробормотал глухо старик. Чуток ещё поозирался и решительно встал: – Будь что будет! – окстившись на восток, опять сел на стул. – Два дня тому с ремонтом-то управились.
              - Заметил уж. Полы будто вскрывали, а зачем – не пойму, доски-то – старые. Штукатурку поотбивали со стен так, что дранка одна, пазы – ладонь сунуть можно.
              - И я о том же.
              - Неужто с ведома Макария?
              - По его указке. Как только покинул ты обитель, съехал к свому буржую… – лицо Тихона сморщилось: он усиленно напрягал память, стараясь вспомнить имя «буржуя».
              - Я понял, – кивнул Василий.
              - Вот-вот… как только ты съехал, и затеяли с ремонтом, проводку менять. Старая, значит, люминевая-то, плохая, не дай бог, говорят, замкнёт. Пожар… Так её на медную…
              - Пожар, значит…
              - Да только не проводку они меняли. А если и меняли, то не везде. Я раньше-то электриком работал, в таких делах кое-что кумекаю. Менять – так полностью менять надо, а не кусками. А то получается: здесь медный провод бросили, а там люминевый…
              - Может, так надо.
              - Нет, так не делают. Зачем параллель пускать, какой смысл?
              - Параллель?
              - Ну да. Выдь в коридор – и сам увидишь: бросили общий провод, а толком ничего не сделали. Да и тебе всю келью расковыряли. Полы грозились менять, а после, как хватились, матерьялов и нет. Кто так делает-то?
              - Твой-то в чём здесь грех? – спросил Василий.
              - Мой грех в другом, а ремонт так, к слову пришлось: не нравится мне такой ремонт. Как Софрония не стало, всё пошло наперекосяк.
              - Ты о себе, о себе, Тихон, в чём себя-то винишь?
              Чернец учащённо заморгал, словно от едкого дыма. По иссохшей впалой щеке поползла слеза. Смахнув её рукавом подрясника, промокнул скопившуюся под нижним веком старческую мокроту. Лицо, словно вытесанное зубилом, заострилось. Тонкие, с черничным налётом губы, полураскрылись. Тихон принагнул голову, кустистыми бровями затеняя взгляд.
              - Взятку я сегодня дал, – признался он. – Первый раз в жизни.
              - Окстись, монах! – изумился, будто шутке, Василий. – Никогда не поверю: у тебя отродясь за душой денег не было. Сам же всегда говорил.
              - Не было. И что с того? Искуситель – он кого хошь вокруг пальца обведёт.
              - Толком рассказывай: что за взятка? Кому?
              - Следователю, что из городской прокуратуры, – снова с опаскою заозирался чернец.
              - Следователю?..
              - Что нас допрашивал, когда Софрония убили. Хорошо-о-о я его тогда запомнил. Фамилия у него не то Курский, не то… 
              - Новокубенский?
              - Во-во… он самый.
              - Как же тебя к нему угораздило?
              - Как… Макарий послал. Машину свою дал, с водителем.
              - И зачем он тебя послал?
              Тихон невесело хмыкнул:
              - Сначала-то я не сообразил. Макарий сказал, будто дело Софрония не закрыто, мол, вопросы у следователя ко мне имеются, надобно кое-что уточнить. А конверт передать с оказией, чтоб лишний раз машину в город не гонять.
              - И что?
              - Не мог же я ослушаться игумена. Э-эх, верно что: не хвались завтрашним днём.
              - Ну, ну…
              - Сижу в кабинете, – продолжал Тихон, – отвечаю на вопросы. А они – что тогда, что ныне… всё ведь давно сказано-пересказано. Но куда денешься… Про посылку-то забыл. А Ново… – старик снова запнулся.
              - Новокубенский.
              - Вот-вот, Кубенский этот и напомни: де, Макарий передать не обещался ли что? Я конвертик-то и отдал. А тут и полковник…
              - Постой, постой… – остановил его Василий, – давай по порядку. Со следователем мне ясно. Что за полковник?
              - Высокий. Важный. Не в форме. Фамилии не помню. Без стука вошёл, нахрапом. Братию монастырскую, три года тому, тоже допрашивал. Он тогда, вроде как, главный был. Со мной, не скрою, учтиво разговаривал. Я ему: «Сынок…», а он: «Называй меня, отче, товарищ полковник». Разве такое забудешь, хошь и сто лет бы прошло…
              Конечно же, Тихон говорил о Плахове, который вчера по дороге в монастырь, выйдя из машины, неожиданным образом исчез, всполошив всех людей Брехтеля.
              - И что же полковник? – спросил Василий.
              - Не в нём дело-то. Следователь сам не свой вдруг стал, – на шёпот перешёл Тихон. – Над столом скоробился, ящик быстренько под ним выдвинул, конвертик в него незаметно смахнул и пузенем своим этот ящик задвинул. Тут до меня и дошло…
              - Так ты не знал, что в конверте?
              - Вот те крест! – три раза торопью перекрестился Тихон. – Ведать не ведал.
              - Почему же ты решил, что там деньги?
              - К гадалке не ходи, прости меня Господи, – вновь осенил себя иеродиакон, – деньги там.
              - Все под Богом, Тихон. А поедом себя есть – не больший ли грех пред Господом, чем взятка, о коей не знал.
              Неуклюже кособочась, Тихон полез в карман подрясника. Достал носовой платок и, встряхнув его, громко высморкался.
              - Ты, Василий, уж не взыщи, – нелепая улыбка на кротком лице старика больно кольнула сердце, – Кубенский этот про тебя много выспрашивал. Может, я и сболтнул лишнего, сказал об чём не следует… Да что я могу, тварь ничтожная? Это ты у нас – Пересвет, воин Христов, архангелом посланный. Самого митрополита в хвост и в гриву… А что я? Червь навозный! Червь и есть… Игумена – и того боюсь. И был бы ещё Челубей – так нет, вошка антихристова!..
              - Ты о ком?
              - О ком… экий ты непонятливый. Пораскинь умишком-то, – шёпотом заговорил чернец, так, что Василий его с трудом слышал. – Всех под себя подмял Макарий, всю братию. Всех купил. А кого не купил, так, сам знаешь, выжил. Даже новенький, без году неделя, и тот… с виду вроде боевитый, а и он уж готов ступни игумену облобызать.
              Василий вспомнил: видел на всенощной рослого парня в иноческом облачении, но особо к нему не присматривался. 
              - Э-эх, сорочье племя! – с горечью тонюсеньким голосочком будто пискнул Тихон, (а и впрямь кручина одолела). – Каждый к Макарию ластится, каждый угодить норовит. А он, самохвал, – кого кнутом, а кому пряничка посулит. Не монахи, нет, слуги дьяволовы, только бы утробы свои набить. Разве это монах, коль собственного чрева – врага наизлейшего – одолеть не может! Молитва – вот пища для монаха.
              - Верно. Молитва так же нужна человеку, как и повседневная пища телу. Только ты, Тихон, всех под одну гребёнку-то не холь, – без упрёка сказал Василий. 
              - Нешто я об этом, – снова скособочась, старик спрятал носовой платок в подрясник. – Согласись: душа в душу при Софронии-то жили.
              - Всяко бывало, – не стал лукавить Василий.
              - Всяко-то всяко, а нестроения начались уж после Софрония. Как ныне, никогда не собачились. Позагибай пальцы-то: сколько монахов обитель оставили?
              - Не доволен ты, значит, своим наместником, – тоже перешёл на шёпот Василий.
              - Туточки один наместник – преподобный обители нашей, чьи мощи покоятся в Знаменском храме. Как же я могу быть не доволен?!
              - Ты же понял, Тихон, о чём я.
              - При Макарии разлад начался. Что ему не впрок – так чуть ли не благим матом кроет. Братию поститься каждый день призывает, а сам ряшку наел, боров. Какой он монах – труп ходячий.
              - Может, у него обмен веществ нарушен, – улыбнулся Василий.
              - Обмен веществ, говоришь… может, и обмен. Только он, обмен этот, странный какой-то, выборочный – у архиереев лишь нарушен. Я же от мирских прелестей в обитель-то бежал, – голос Тихона треснул, будто в горле запершило. – Сколько уж лет к Господу летел… как на крыльях ангельских. Не скрою, падал, шибко падал. Так, что тошно было, бился – аж душа всмятку, на сковородку – и жарь. Исповедь да причастие лишь силы придавали. И молитвы к Деве Пречистой да к Отцу Небесному, да к святым отцам нашим. Так и спасался. А кто без греха? Теперь же не пойму: червь сердечный точит и точит, и нет с ним сладу. И молитва не спасает…
              - На мелочи себя тратишь, потому и молитва твёрдости не даёт, – сказал Василий.
              - …Летел, вроде бы, летел, – не внял Тихон, видно, и впрямь наболело, – и макушкой в небесную твердь уткнулся. С тобой вот калякаю, а сам по сторонам оглядываюсь, боюсь, как бы кто не услышал нас. А чего, кажется, бояться-то мне, коль сам Христос – защита нам и надёжа наша от козней дьявольских. Так нет, чую – будто гири чугунные к ногам привязали и тянут меня, тянут, окаянные, в смрад и гниль, в геенну эту. Вспомни-ка, лет шесть тому, как сам гвоздь целовал, коим Христос распят был. Вот и мне, грешнику, в самую пору к святыне-то приложиться.
              - Это из подпола прелью тянет, – сказал Василий, – глянь-ка, даже плинтус не прибили.
              - Не о том я, – чернец поворошил мослатыми пальцами сивую бородёнку и слабенько охнул: – К каким ещё грехам приневолит меня игумен? Каким местом посадит на угли огненные? Хоть беги отсель…
              - Что такое буровишь, Тихон? Разве можно от церкви бежать?!
              - Не от церкви, от мест энтих.
              - А как же преподобный, чьи мощи покоятся здесь? Бесам оставим? Сам же сказал – единственный он наместник обители нашей. Выше него лишь архангелы да Матерь Божья с Иисусом Христом.
              - Голубь ты сизогрудый, – почти пропел Тихон, – неужто не понял, зачем Макарий с ремонтом удумал? А послушник новый от… ведь тоже полы-то курочил. Три дня как явился, а всё возле Макария вьётся, во всё нос суёт. Другие-то не видят, а я всё замечаю, всё вижу. Ты к нему приглядись, – не тот он, за кого себя выдаёт, ой не тот.
              В дверь постучали. Монахи переглянулись: кто бы это?
              Немного погодя, постучали снова.
              - Наши без молитвы не ломятся, – будто его кто спугнул, поднялся, заторопился Тихон, деловито оправил подрясник.
              Василий встал и сам пошёл открывать дверь. За нею, ростом почти под притолоку, тиская в руках суконную скуфейку, в простеньком, но с иголочки облачении, отличающем послушника от монаха, стоял молодой человек на вид лет двадцати семи. И такая светлая улыбка озаряла его чистый лик, что перед кем бы он ни предстал, у любого все худые мысли вмиг улетучились.
              - Заходи, чадо, коли дело есть, – впустил незнакомца Василий, поймав знак Тихона, дескать, тот это послушник, тот, о ком только что говорил.
              Молодой человек переступил порог кельи. Мельком кинув на иеродиакона взгляд, робко воззрился на божницу и не очень умело, но почтительно перекрестился.
              «Такому бы девок блазнить», – хмуря брови, подумал Тихон и, оборотясь к Василию, изрёк:   
              - Да вознесут тебя, брат, безгрешные мысли к Небесным Чертогам…
              И вышел из кельи.
         

Глава шестая

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ  НАИЗНАНКУ

              Это было начала конца.
              Не понравившийся Хае с первой минуты Фетисейро уже давно закручивал тайную пружину дьявольского механизма, стараясь делать так, чтобы тёмный смысл пародий до поры до времени оставался скрытым. В отличие от Лёвы, строившего спектакль в традиционном стиле кабаре, этот гороховый шут изощрённо и незаметно пробуждал в дремлющем подсознании людей такие картины, от которых волосы встают дыбом. Нанизывая эпизод за эпизодом, как магический бисер на нитку, он тщательно продумывал каждую деталь, уготавливая зрелище, достойное психиатрических лечебниц.
              Поэтому, когда из глубины подмостков на авансцену выбежал узкоплечий недомерок, держа в руках барабанные палочки, и выкрикнул: «Россия – страна правового нигилизма!», – публика растерялась. Недомерка тут же прогнали. Шульманы, перехватив недоумение первых рядов, ожидали обнаружить во взглядах зрителей, если не упрёк, то досаду. Но этого не было: люди, здесь собравшиеся, несомненно, любили этот подвал.
              Более того, один из актов с дивертисментом прошёл «на ура». Но дальше… дальше стало происходить что-то непонятное. Рыжий коротышка, ловко перемахнув через полукруглые перила боковой ложи, где оставались мэтр с испанским грандом, вмиг оказался на сцене. Вскочив на стол, за которым Беня со товарищи всё ещё разыгрывал шуточки, Фетисейро, налив себе в бокал виски, провозгласил:
              - Наша страна стоит на краю пропасти, но благодаря президенту, – изящно откинув полы кургузого мятого пиджачишка, как бы демонстрируя свой задрипаный пикейный жилет и несвежую белую сорочку, плут указал на Беню,  – да, благодаря президенту мы сделаем шаг вперёд!
              Странно, никто из актёров не удивился вызывающе глумливой выходке влившегося в их компанию наглеца. Напротив, восторженно восклицая и звеня бокалами и стаканами, все стали чокаться с ним, не замечая или делая только вид, что виски, водка и прочее спиртное – не подделка. И лишь во взгляде бурых глаз мэтра читалась откровенная скука. Не по этой ли причине Фетисейро, с которым каждый теперь норовил выпить на брудершафт, неожиданно подключился к действию, которое на глазах публики стало стремительно закручиваться. Хая Шульман просто терялась в догадках – кто же всё-таки эти шуточки над ними шутит. 
              Необычный шум в фойе, а затем внезапное появление в распахнутых дверях популярнейшего артиста театра и кино Гоши Бернардова заставили весь зал повернуть головы.
              - Рэкет! Рэкет идёт!.. – ломился Гоша.
              Почтенного возраста капельдинерша преградила путь Бернардову, который был раза в два выше и во столько же раз массивнее её, даже попыталась захлопнуть двери перед носом нетрезвого артиста. Но не тут-то было. Парочка длинноволосых мордоворотов, сопровождавших Гошу, взяла хрупкую пожилую женщину под локотки и, точно манекен, вынесла в фойе.
              Бернардов и его приятели служили в знаменитом театре, располагавшемся в десяти минутах ходьбы от Гнездниковского переулка. Поэтому, когда Гоша, пошатываясь, зашагал по ковровой дорожке партера к сцене, галантно приветствуя зрителей, налево и направо раздаривая воздушные поцелуи и чудным своим баритоном провозглашая: «Рэкет идёт!..» – зал встретил его долго несмолкающими овациями: созерцать «звезду» в таком раскованно-непринуждённом виде ещё мало кому удавалось. Приятели Гоши следовали за ним с молчаливыми улыбками, но с достоинством.
              Молодецки запрыгнув на сцену, Гоша поискал глазами виновника торжества.
              - Где Лёва? – спросил он, не найдя его среди присутствующих.
              В ту же секунду из-за кулис, бледный, жалкий и растерянный, появился Шульман. Нервный тик перекосил его лицо до неприличия. Но Гоша, казалось, ничего этого не замечал. Заключив Лёву в медвежьи свои объятия, похлопывая широкими ладонями по его мощной спине и целуя его в обе щеки, он вдруг вознамерился произнести тост…
              - Ты мне спектакль срываешь, – панически прошептал Лёва.
              Гоша застыл в напряжении:
              - Как?! Это не банкет?
              - С ума сошёл!..
              Только теперь до Бернардова дошло, что он сделал что-то не так. Но актёр не был бы тем, кем был, если б не сумел найти выход из непростой ситуации. Как несколько минут назад Фетисейро, так и Гоша, недолго думая, вскочил на стол:
              - Вторая гастроль! – картинно воздев руку, он барственно щёлкнул пальцами и многозначительно подмигнул коротышке, одновременно припоминая, где и когда его раньше видел. Фетисейро не заставил себя ждать: тут же сунул ему свой бокал. Нюхнув, так сказать, опробовав содержимое на запах, а потом и пригубив, Гоша остался доволен.
              Намереваясь всё-таки произнести тост, Бернардов очень осторожно, так, чтобы не расплескать виски, спрыгнул со стола и свободной рукой небрежно приобнял обескураженного грубой фамильярностью Шульмана.
              - Запомните эту знаменательную минуту… – всё тем же чарующе бархатным баритоном начал декламировать Гоша, обращаясь не столько к залу и окружавшим его артистам, сколько к своему внутреннему «я», то есть к самому себе, так как любил самого себя же послушать. Но закончить тост ему не дал напористый хриплый бас:
              - Я сегодня… ну, решил на свежую голову, так сказать, часа в два ночи Пушкина почитать, – рассматривал свой гранёный стакан Беня Павелецкий, ибо любил пить исключительно из стаканов. – И, знаете, оказалось не так просто.
              Он хотел приподняться со своего «президентского кресла», но тут же завалился на бок, оставшись сидеть в искривлённой, неудобной и понурой позе.
              Взоры зрителей мгновенно переметнулись с Бернардова на Беню.
              - Пушкин несчастный был, – подхватил тут же сын юриста. – Лучше бы его совсем не было.
              Притихший зал в мёртвой неподвижности соображал: что же всё это может значить?
              - Пушкин, конечно, поэт устаревший, – высказал мнение и Фима Мясохладобойня, всё ещё находясь в образе премьер-министра, хотя удавалось ему это – по причине тех же горячительных напитков – уже с трудом. – Но так как я человек порядочный, а я, как вы знаете, человек порядочный, воспитанный в наших национальных традициях… так вот, могу сказать одно: принципы, которые были принципиальны, были не принципиальны!
              Никто не успел переварить смысл сказанного, как на сцену вновь вбежал узкоплечий недомерок. Но теперь без барабанных палочек и с наклеенными бакенбардами. Явно копируя «солнце русской поэзии», он яро, с мальчишеским задором стал доказывать, что Пушкин – всего лишь попса отсталого девятнадцатого века, что поэт он посредственный, и если его кто читает, так только маргинальное меньшинство.
              - Пушкин – наше всё! Он будет до скончания рода человеческого! – заступился за поэта Бернардов, ища любой предлог сказать тост.
              Премьер, мэр, а также плешивый дзюдоист согласно кивнули. Только сын юриста не поддержал Гошу:
              - В цифровом мире поэт будет не востребован.
              Это не понравилось президенту, который вновь попробовал встать с кресла. Но и на этот раз у него ничего не вышло: спиртное подкосило его окончательно.
              - Умный, паньмаешь, – лишь прохрипел он. 
              - Да, я умный!.. – не стал скромничать сын юриста. – Со мной машины выдыхаются. Техника не выдерживает. Вот где сила интеллекта, – постучал он себя пальцами по лбу.
              - А я не стесняюсь свой интеллект пополнить японским интеллектом, – жевал слова президент. – Как сконтактирую лично с Рю, так и чувствую, что становлюсь умнее.
              - Ваше отвлечённое профессорское многоумие отвратительно, оно на грани безумия, – соскочил со стола Фетисейро, разыгрывая комедию и бросая сыну юриста вызов.
              - Тебе писателей не хватает, да, не хватает?! – поддался на уловку тот. – А музыка у тебя есть? Весь мир слушает Чайковского, Достоевского, а тебе Пушкина давай!
              - Может, устроить Пушкинский вечер? – снял кепку мэр и задумчиво почесал лысину. – Стишки там почитать… о родине, например. Не замечать отечества – это не замечать бревно в собственном глазу.
              - Почему именно стишки? – подливал масло в огонь Фетисейро. – Почему не прозу?
              - Прозу, да ещё плохую, – покачал головой премьер, – нет, не стоит. Лучше уж стишки. «Ты помнишь, дядя, ведь недаром Москва, спалённая пожаром…» А вообще, кто мне чего подскажет, тому и сделаю.
              - Вашбродие, – надев кепку, козырнул мэр уже туго соображавшему президенту, – я думаю, мы должны говорить правду или хотя бы говорить то, что мы думаем. А то опять намёками. Ну, сгорел манеж, так французы-то больше сожгли.
              - Бюрократия кошмарит бизнес! – вдруг снова выскочил недомерок, схватил со стола бутылку и юркнул за кулису.
              - Мда-а, – тяжело вздохнул президент, – Россия – великая страна, а второго Пушкина что-то не видать.
              - Значит, его надо родить, – подсказал рыжий провокатор.
              - Хорошо бы… чтобы народился, – одобрил идею плешивый, тот, что в кимоно, – может, и впрямь второй Пушкин появится. Вот только… сначала над крысами пусть эксперименты проводят.
              - Ха-ха-ха-ха! – разразился едким смехом сын юриста. – По-вашему, крысы стихи писать будут? Ха-ха-ха!
              - Что здесь смешного?
              - Запад гибнет. Запад не может размножаться. Последнее, что у них остаётся, это русские бабы. А вы… крысы…
              - Мда-а, – прищурил осоловевшие, почти слипающиеся глазки президент. – Рожаете вы плохо. Я понимаю, сейчас трудно рожать, но всё-таки надо постепенно поднатужиться. Может, у кого иные аргументы имеются? Для престижа России, так сказать.
              - Не нужны России никакие аргументы, – разошёлся сын юриста, – у неё один аргумент – на нары!
              - Но какие-то предложения будут?
              - Каждой одинокой бабе – по мужику. Каждому мужику – по дешёвой бутылке водки! – митинговал тот.
              - Вот ты этим и займись, – сказал ему премьер.
              - Нельзя мне. Женщина, как только меня послушает, с ума сойдёт и родит урода.
              - А ты молча Пушкина делай, не трезвонь языком. Самого, чай, не в капусте нашли. Мать русская, небось, рассказывала, как ты на свет Божий появился.
              - Вызвали «скорую». Она не приехала, – ответил сын юриста. – И тогда я родился сам.
              - На старушках пусть сначала потренируется, – подливал масло в огонь Фетисейро.
              - Мне все это предлагают, но мне это надоело, – отбрехивался сын юриста. – Я хочу чистоты. Чистую девочку, чистую!
              - Чего захотел! – ухмыльнулся мэр. – Чистая денег стоит.
              - За деньги мне не нужны любовницы, мне как спикеру бесплатно положено. А со старушкой сам ложись.
              - Не могу, – ответил мэр.
              - Почему?
              - Не хочу изменять ни жене, ни президенту, ни москвичам.
              - У меня на старушку не поднимется, – не сдавался сын юриста.
              - Если кто не верит, что поднимется, то у того никогда не поднимется, – подковырнул плешивый в кимоно.
              - Вот-вот, зачем же себя сразу-то со счетов списывать, – опять ухмыльнулся мэр. – Прежде чем лечь в постель, надо познакомиться, – наставнически, подозрительно миролюбиво произнёс он. – Поэтому давайте сначала познакомимся, но выскажем намерение, что мы ляжем в постель…
              - Нет, нет и нет! Секс – это для молодёжи. А для меня это нагрузка.
              - Ну вот, – проворчал премьер, – хотели как лучше, а получилось как всегда…
              Сценка с душком местечковости и затхлой коммуналки вместо ожидаемого смеха даже у четы Шульман вызвала неприятие, скуку и раздражение. В зале некоторые начали испытывать лёгкое томление, а кое-кто и зевать. Но зритель был ещё милосерден к Лёве.


Глава седьмая

ПУШКА  ЕЩЁ  НАЙДЁТСЯ

              С уходом Тихона в келье не то чтобы посветлело, а как бы заволока некая, что в воздухе нависла, рассеялась. Умел нагнать тоску черноризец.
              - Звать-то тебя как? – спросил Василий послушника, который, что уж греха таить, глянулся сразу.
              - Михаил, – всё так же широко улыбался тот, по-прежнему тиская в руках скуфейку, словно не знал ей достойного применения.
              - Ты наплешник-то не мни, покрой им голову. Или так держи. Чай не тесто…
              Расправив скуфейку, белец аккуратно надел её, спрятав под ней пышные кудри, надвинув шапочку по самые брови.
              - Внял-таки, – улыбнулся и Василий, – покорный. Это хорошо: послушание – одно из главных правил монаха, можно сказать, восьмое правило церкви.
              - Макарий тоже так говорит.
              - Макарий… – лицо Василия посуровело, брови чуть сдвинулись. – Что же он говорит?
              - Говорит, что послушание даже выше самой любви.
              - Дерзок игумен, ой, дерзок, как замахнулся-то… – скорее, для себя сказал монах, чем для внешнего уха.
              - Разве это не так?
              - Так да не так, – потеребив бороду, ответил уклончиво Василий: не надо послушнику знать то, что ни сердце, ни ум его принять ещё не могут, ибо и так уже согрешил, неопытную младую душу заставив усомниться в словах настоятеля. – А что ты всё улыбаешься? – спросил уже строго.
              - С радости, что вижу вас, – признался тот, похоже, делая это без всякой утайки, открыто, будто и впрямь младенец. – Много слышал о вас, думал – какой вы. Вот и встретиться довелось.
              - Что же ты обо мне слышал?
              - Разное…
              Брови монаха сошлись на переносице, пропахав борозду, стали круче. Он проковылял к окну, стараясь незаметно подволакивать ногу: врождённая хромота давала о себе знать всё чаще. За окном уже вовсю полыхал перламутровым заревом вечерний закат: солнце раскалённым диском медленно начинало проваливаться за дальний гребень еловых верхушек, озаряя келью неестественным радужным светом.
              «Господи, красиво-то как! – подумал Василий. – Глаз бы не отрывал, век бы так любовался».
              - Что молчишь? – повернулся к послушнику лицом, упёрся ладонями в подоконник, чуть-чуть согнув повреждённую ногу в колене, чтоб меньше ныла.
              - Отче… – Михаил подошёл так близко, что Василий мог сосчитать все веснушки на его с горбинкой носу. – Благослови, отче, – тихо попросил он.
              Не успел ещё монах воздеть руку, а послушник, сорвав с себя скуфейку, со стуком плюхнувшись на колени, уже припал под благословение. От каштановых густых волос Михаила пахло неведомой Василию то ли травой, то ли цветами. Глядя на покорно опущенную голову бельца, Василий обратил внимание и на его жилистую крепкую шею, которую стягивал жестковатый воротник подрясника, на его могучие плечи, дышащие здоровьем и молодостью. Чем-то знакомым, родным, давно ушедшим пахнуло от него, что, наверно, и не вспомнить уже. И как недавно Тихона – этого, в общем-то, безобидного старика с натурой младенца, – Василию вдруг захотелось обиходить новенького послушника, приголубить его, оставить в своей келье. Но, вспомнив слова иеродиакона, Василий, укорив себя за излишнюю сентиментальность, не поддался на этот соблазн. И то сказать: не сам ли только что до забвения иноческого правила наслаждался закатом, любовался солнцем, опускающимся за вершины деревьев, восхищался природой, мирской красотой, которую должен бы отвергнуть с первой минуты пострига. Неужто он, монах, всё ещё жив для внешнего мира? И красота земная ему всё ещё застит красоту небесную? И земное так же мило и желанно, как горнее? Неужто он лишился чувства небесной красоты? Нет-нет, лишиться этого – значит, впустить в своё сердце бесов.
              Василий подал знак, чтоб послушник встал с колен.
              - Пришёл-то что? Дело какое? – спросил без прежней строгости.
              - Макарий послал, – поднявшись и надев скуфейку, ответил Михаил.
              - Зачем же я ему понадобился?
              - Не знаю. Он не говорил, а я не спрашивал.
              Монах вдруг уловил в голосе послушника натянутость, некую недоговорённость. Встретившись с ним взглядом, понял: Михаил и хотел бы что-то сказать, но почему-то не решается. Тяжеловатый, с ямочкой его подбородок с жиденькой рыжеватой порослью чуть отвис, приоткрыв рот. Пухлые, словно налившиеся брусничным соком губы шевельнулись. Но тут же и сомкнулись, не издав ни звука.
              - Бородёнка-то у тебя… что так? – мягко, чтобы не обидеть, улыбнулся Василий.
              - Не растёт, отче, – простодушно ответил тот. – Видать, наследственное.
              - Ничего, ещё отрастёт… Ну, иди. Скажи Макарию: буду.
              Когда послушник вышел, Василий поднёс стул к божнице и, встав на него, затушил робкий угасающий огонёк лампады и отщипнул с фитилька нагар. Поправив жгутик, подлил маслица и снова зажёг лампаду. Закончив с этим, разоблачился и заново привёл себя в порядок, застегнув подрясник на все пуговицы. Скрутив косичку в узелок, схватил её резинкой. Лишь после этого, помолившись, отправился к Макарию.   

              Келья игумена, просторная, светлая, была уставлена дорогой церковной утварью, что осталась ещё от Софрония. Никакой светскости в ней, конечно, не наблюдалось, но в шкафу, за потайной дверью, занавешенной тяжёлой бархатной шторой, была смежная комната, доступ в которую для простой братии был ограничен. Насельники об этом знали и не роптали, ведь ничего нарушающего монастырские правила там, вроде бы, не было. Разве что компьютер… Так электроника давно уже во многих обителях и приходах в порядке вещей. И как нынче современному человеку, пусть и монаху, без технических новшеств? Да никак.
              Макарий, подперев кулаками рыхлые, в жирных складках, проступающие даже под просторной рясой бока, стоял перед зеркалом, высунув щербатый язык, и, не стесняясь сторонних глаз, разглядывал его.
              - Как тебе новенький? – спросил не поворачиваясь, имея в виду послушника.
              Василий, оградив себя крестом, промолчал.
              Не услышав ответа, настоятель, удовлетворившись видом своего языка, огладил ладонью широкую, точно лопата, сивую бороду и повернулся к чернецу. Смерив его взглядом мутных в жёлтых прожилках глаз, скривил губы и хмыкнул. Заложив руки за спину, прошёлся валким шагом и остановился перед ним, покачиваясь с пятки на носок:
              - Так ты говоришь: дерзок игумен?
              Бледная щека Василия дрогнула, скулы покрылись налётом румянца: он почувствовал, как стеснило грудь.
              - Что натужился-то? – пытал Макарий. – Вона как распирает. Вижу, вижу… Всё нутро твоё вижу. Многих, наверно, проклял бы. Мне бы тоже прокричал анаксиос? А? Что воды в рот набрал? Отвечай, когда епископ тебя спрашивает!
              «Прав, похоже, был Тихон, – огорчился монах, – ошибся я в новеньком».
              Василию казалось, что с годами он научился хоть сколько-то разбираться в людях, а тут оплошал, паршивую овцу принял за кроткого агнца.
              - Ладно, прощаю, – прищурил один глаз Макарий, избоченился, будто примеривался к строптивцу. – Не затем звал тебя. Хотя… моя б воля…
              Устроившись в креслице, что находилось за письменным столом, обтянутым зелёным сукном, на котором стоял старинный бронзовый канделябр и стопками лежали церковные книги, игумен забарабанил пальцами по дубовой кромке, размышляя, с чего бы начать.
              - Мне тут звонили… – качнулся он грузноватым телом вперёд, не приглашая чернеца присесть. Выждал секунду-другую и вновь откинулся назад. – Словом, я в курсе… ну… полковника этого. Пусть живёт у тебя, благо койка свободная.
              Макарий говорил как-то приторно причмокивая, будто сосал леденец, отчего монаху вдруг стало тошно.
              - Не кичился бы ты шибко, Василий, – словно заметил что игумен. – На самом краю ведь стоишь. Ногтем колупни – и полетишь незнамо куда. Вспомни Антония – вот душевный был старец. Говорят, последние месяцы по чёткам и молился.
              - Душевные люди духа Божьего не имеют, – не моргнув, ответил чернец. – Антоний весь в Боге был, потому и дух прозрения обрёл.
              - Так он его послушанием обрёл и смирением. А смирение рождает покаяние. Смирись, Василий, уйми гордыню-то, вспомни, чему святые отцы учили: послушание выше поста и молитвы.
              - Но не выше Бога, – ответил тот.
              - Нарушивший обычай Церкви христовой не получит награду Господа, – назидательно втолковывал пастырь, пропустив сказанное мимо ушей. Одутловатое, мясистое его лицо налилось краской, чуть лупатые глаза с мутной желтизной в белках смотрели мрачно и, в общем-то, без надежды образумить заблудшую овцу. И чем пуще игумен обхаживал умными словесами Василия, тем никчёмнее казались ему собственные усилия.
              - Возгнушавшемуся малой чаши с напитком бессмертия, не пить из большой, – увещевал Макарий.
              Встав с креслица, каким-то крадущимся шагом подошёл к чернецу:
              - Антоний был великим старцем. Но слушаться только таких как он – велика ли духовная заслуга? Пойти за тем, кто явно немощен, пойти ради Господа – не лучшее ли служение Ему? Ещё раз советую: смири гордыню, проси Спасителя о милости. Послушание выше любви, оно наполняет душу и украшает воспоминания неизгладимой сладостью.
              - Любовь – это Иисус Христос. Что может быть выше?
              - Христос – это смирение, – без прежнего запалу наставлял Макарий. – Любовь без смирения – всего лишь потехи плотские, страсти. Вот я – пастырь твой, саном выше тебя, а ты вошёл и поклониться даже не соизволил, – слукавил епископ. – Я же днесь и нощь за всех вас, чад своих, молюсь. А коли Богу будет угодно, и на полу пред тобою растянуся, – и он льстиво поясно поклонился. – Но и ты смирись, склони выю-то.
              Василий не смутился, промолчал.
              - Что, не хочешь?.. Так где же она – любовь твоя духовная? Что-то я не вижу её. Моя – вот она, бери, пользуйся, – размашистым движением игумен раскинул руки в стороны, и от него вдруг пахнуло застоявшимся потом. – Что же ты? Под крыло отца своего не хочешь идти? – и видя, что призывы тщетны, чуть повысил голос: –  Только духа моего испроси: хочет ли он любовь твою принять? Любовь-то покорна, бежит от гордыни-то.
              - Имеющий любовь сдержан и не кричит о ней на каждом углу, он любит не словами, а делом, – произнёс Василий, затронув, похоже, самый чувствительный уголок сердца Макария, ибо тот, изменившись в лице, сцепил за спиной руки и, с трудом сдерживая себя, отошёл, уставившись в широкий квадрат окна.
              - Софроний твой тоже… думал, что пуп земли, что ему всё дозволено, – пылал уже гневом настоятель. – Совсем голову потерял архимандрит… А всё гордыня проклятая, ино пыжился показать себя первостатейным владыкой. Возомнил о себе… И что из того вышло? А? Ну молчи, молчи… молчание и терпение – золотое правило монаха.
              - Мы нужны Господу живые, а не мёртвые, – ответил Василий. – Скоро от монастыря только музей останется.
              - На что надеешься?! – сорвался на крик игумен. – Черней монаха быть хочешь?! Не будешь! А будет тебе анафема!..
              - Не верю, владыка.
              - Да как ты, червь навозный, прекословить мне смеешь?
              - Не верю, – повторил монах. – Достоин ли я, ничтожнейший, чести такой?
              - Что?!.
              - Пострадать за Христа – великое счастье для грешника.
              Макарий раскрыл, было, рот для ответного слова, но на вздохе и захлебнулся, точно язык проглотил. Василий же, запрокинув лицо вверх и скрестив на груди руки, с выражением, будто открылись ему небесные истины, спокойно и внятно произнёс:
              - За всё воздастся нехристям, – и, повернувшись к Западу, где за окном в зыбком мареве всё ещё полыхало жаркими красками и лениво плыли перламутровые барашки облаков, погрозил окаянному скопищу: – Придёт, придёт час, и будет в России царь. А лжецари зря надеются. Пушка ещё найдётся! Ещё стрельнет пеплом-то!.. И каменные надгробья не спасут!..
              Скосив на Василия взгляд, игумен с минуту смотрел на него, как смотрят на прокажённого, страшась к нему приблизиться.
              - Горбатого могила исправит, – буркнул он, взмахом руки дав понять, что разговор окончен.   
 
 
Глава восьмая

ЗАМЫСЕЛ  ХОРОШ  В  ВОПЛОЩЕНИИ

              Зритель хоть и был ещё милосерден к Лёве, но начал испытывать некоторое томление.
              Возомнивший себя президентом Беня Павелецкий, коего, как и других актёров, вёл коварный поводырь Фетисейро, продолжал нести галиматью:
              - Вы, ребята, премьера слушайте, он большую жизнь прожил, побывал и сверху, и снизу… и снизу, и сверху… А меня взять, к примеру… мы с Колем – три раза встречались. Вот такая мужская любовь, паньмаешь…
              - Клинтон тоже очень удобный партнёр, – поддержал тему плешивый и снял кимоно, под которым обнаружился довольно-таки цивильный костюм. – Да и Буш ничего. Правда, я не очень в восторге от его ранчо, но жили мы почти одной семьёй. Говорю это как бывший сотрудник разведки.
              - Шведской семьёй? – подковырнул сын юриста.
              - Общество должно отторгать всё, что связано с сексом!  – жилы на лбу «бывшего разведчика» вздулись так, что их и впрямь можно было принять за рожки.
              - Не согласен, – возразил премьер. – Россия со временем должна стать еврочленом.
              - А я предлагаю – трам-бо-вать! – невпопад брякнул сын юриста. – Всех трамбовать!.. В Америку десять миллионов русских заслать. Избрать там своего президента, а Клинтону с Бушем – хорошую камеру в Бутырке. А то ядерная держава, блин…
              - Что-то ты того, мать русская… – заелозил в кресле президент. Потянулся к стакану, поморщился. – Здесь силой нельзя. Надо, чтоб без войны. Лучше будем уничтожать своё ядерное оружие вместе с Америкой. Дипломатия, паньмаешь.
              - Правильное решение, – кивнул премьер.
              Остальные тоже кивнули.
              - Да, правильное… – поднял стакан Беня. Осушив его, крякнул и закончил: – Моё решение.
              - Хирург, загнавший в морг двести больных, двести первого, может быть, и вылечит, – глядя на премьера, сказал сын юриста.
              - Ты что гробы считаешь? – не понравилось тому.
              - Я гробы не считаю. Мне больше родильный дом нравится.
              - Зачем же предлагаешь презервативы в России выпускать?
              - Наши надёжнее. Как и наша литература: она более здоровая.
              - Ну вот… к Пушкину вернулись, – обрадовался Гоша Бернардов, похоже, дождавшись своей минуты. – Предлагаю выпить за то, чтобы незыблемый фундамент русской литературы уцелел и устоял перед грядущими бурями.
              - Ещё один умный нашёлся, – широкое лицо премьера сплющилось. – Правительство – это вам не тот орган, где можно только языком.
              - Давайте из одного стакана пить, тогда будет единая команда, – предложил сын юриста.
              - Ты жену свою учи щи варить, – бросил ему бывший. – Котлеты отдельно, а мухи отдельно!
              - России просто не везёт, – сомкнув влажные глазки и поникнув обрюзгшим лицом, пролепетал президент. – Пётр Первый не закончил реформу, Екатерина Вторая не… Столыпин не… я должен закончить… – и он захрапел.
              - Э-эх!.. – налил себе водки премьер: захмелевший актёр так вошёл в роль, что не мог уже остановиться. – Корячимся, как негры, а Россия – страна сезонная.
              - Женщина должна сидеть дома: плакать, штопать и готовить, – вдруг снова невпопад произнёс пьяненький сын юриста.
              - Ты хотя бы теоретически обоснуй, как второго Пушкина намерен делать, – напомнил ему мэр.
              - Нет такого теоретического обоснования рождения детей, – сказал тот.
              - Второго Пушкина – это полная чушь, несуразица, сапоги всмятку. Такой, – бывший разведчик презрительно кивнул на сына юриста, – только урода смастерит.
              - А сам!.. Что с подводной лодкой, гад?!. – от выпитого его, видно, переклинило.
              - Утонула.
              - А мы ещё спорим, проверять их психику или нет, – поднялся со стула премьер. И рявкнул: – Проверять! Всех!
              - Минуточку, – вновь запрыгнул на стол Фетисейро. – Если всех проверять, то каждого из нас давно в дурдом надо отправить. Или на скамью подсудимых. А в Думе плакат вывесить: «Требуются дебилы».
              Все так вжились в роль, так глубоко вошли в образ, что, если б и хотели, уже не смогли бы из него выйти: железная воля кукловода – этого негодяя коротышки – вела к одной цели. Правда, в какой-то момент, почувствовав что-то неладное, кое-кто принялся, было, протестовать, поглядывать на Лёву с Хаей. Но Шульманы, выпучив глаза, будто воды в рот набрали. В конце концов актёрам пришлось смириться с вынужденной «импровизацией». А коварный Фетисейро против их воли продолжал дёргать за верёвочки.
              - Я намерен произнести тост, – с нарочитой фамильярностью приобнял Шульмана Гоша, держа за тонкую ножку фужер. – Так вот, говорю абсолютно искренне: когда-нибудь история назовёт этого человека, – похлопал он Лёву по плечу, – да, история когда-нибудь назовёт его великим мастером иллюзии. И пусть крылатое время – эта птица, летящая в неведомое, которую невозможно догнать, как собственную тень, не удостоит его славы и почестей, коих он достоин…
              Позёрство пьяного актёра, ироничный и немного грустный голос его, как у нудного унылого докладчика, вызвали у публики зевоту. Заметив это, Гоша злорадно сверкнул глазами и со словами: «За тебя, друг!» – поцеловал Лёву взасос и… запустил фужер в зал. Бокал разбился вдребезги о край авансцены. Осколки стекла и брызги спиртного разлетелись в стороны, в основном на первые ряды партера.
              Гневные вскрики, ахи и охи пронеслись по залу. Но вдруг всё стихло и прожекторы погасли. С минуту зритель сидел молча и неподвижно, как пришибленный, будто на него вылили что-то непотребное, гадкое, с неприятным едким запахом, который душил, не давая волю эмоциям. А когда прожекторы включились, два луча света, скрестившись, заскользили по рядам, создавая впечатление, будто какая-то мерзкая тварь с перепончатыми крыльями опустилась на головы людей. 
              В тот же миг послышалась скабрезная песенка, и под её пошленький мотивчик на сцену выплыли, прикрывшись только белыми ажурными передничками, в тёмных в сеточку чулках и туфлях на высоком каблуке уже знакомые нам полуобнажённые Кедринская, Бельникова и Придворская. Каждая держала расписной поднос, на котором в несколько рядков тонко позвякивали маленькие рюмки, почти до краёв наполненные водкой, а в хрустальных вазочках чернели маслины.
              Недавние «институтки», сойдя со сцены, принялись разносить выпивку по залу, оставляя за собой шлейф дорогой парфюмерии. Желающих приобщиться к искусству было много, а посему актрисам раз за разом приходилось подниматься на сцену, чтобы вернуться к зрителям с новым угощением, отчего походка их делалась всё более развязной.
              Постепенно зал наполнился гулом голосов, в котором уже отчётливо слышались шуточки с нехорошим душком. Кто-то из партера уже намеревался запрыгнуть на сцену. Страсти накалялись. Рвались в клочья приличия. Лицемерная личина добродетели, как отблиставшие на солнце краски, потускнела и облупилась. Многие повскакивали с мест, не дождавшись конца спектакля, пошли к дверям, растекаясь по фойе.
              - Программа так себе, – говорил некто с перекошенным чахоточным лицом, направляясь в буфет.
              - Не скажите, – ответили ему, – насчёт «клубнички» у Лёвы фантазия очень даже развита.
              Группа зрителей всё-таки перемахнула через рампу и на глазах очумевших Шульманов и артистов подняла кресло с мертвецки пьяным Беней и, спустившись с ним в зал, в каком-то пародийно-похоронном шествии понесла Павелецкого в буфет, повесив на его грудь неведомо откуда взявшуюся табличку: «ОСТОРОЖНО, ПЕРВЫЙ ПРЕЗИДЕНТ!»    
              Мотивчик одной пошленькой песенки сменился другой – «семь-сорок», и несколько человек в чёрных шляпах и лапсердаках уже на высветившемся экране с изображением Московского Кремля принялись отплясывать на сцене вокруг миноры. Да так энергично, с подпрыгиваниями и кривляньями, что со скрипом прогибались половицы, подскакивали стулья и даже стол, позвякивая неубранной посудой. Замысел великой иллюзии, то, что было «пунктиком» Лёвы ещё с детства, к чему стремился он всю жизнь, неожиданно обернулся тривиальной пьянкой.
              - И оторвусь же сегодня! – Гоша Бернардов, обхватив талию не очень-то сопротивлявшейся Авроры Миланской, пытался поцеловать её в шею. Та увёртывалась, нехотя отмахивалась, игриво поглядывала на Лёву, лицо которого от злости перекосилось до неузнаваемости.
              - Требую голубую гостиную! – вдруг выскочил узкоплечий недомерок, держа в руках старый виниловый проигрыватель.
              - А ну, дуй отсюда! – пнул его под зад ногой актёр Дима Изак, игравший мэра. – Тоже мне, онанист-затейник…
              Недомерок юркнул в просвет задних кулис, где находились декорации. Лёва, чтобы не видеть всё это, последовал туда же.
              - Гражданин, у вас гульфик расстёгнут, – донёсся насмешливый голосок недомерка.
              Рука Шульмана машинально потянулась к ширинке, с коей, как выяснилось, было всё впорядке. Зато Лёва чуть не столкнулся за кулисами со всенародным любимцем Сержем Ваканским, которому и предназначалось замечание. Но тот так и не удосужился застегнуть гульфик. Артист был не один, а с Эдит, чьё до неприличия вызывающее декольте довело бы до греха любого. Казалось, она прилично набралась, ибо с её языка слетали такие словечки, которые трезвая женщина вряд ли бы себе позволила.
              Не замечая Лёвы и обнажив упругие груди соблазнительницы, седой волокита уже мусолил их губами, стараясь отыскать под платьем какую-то застёжку. Появись сейчас его жена, Серж не заметил бы и её: слишком уж много у него было сегодня препятствий на пути к Эдит. Может поэтому, изношенный организм артиста, не справляясь с переизбытком страстей, время от времени впадал в полусонную одурь, которая внезапно сменялась пылкими поцелуями и вздохами.
              - Только не здесь, – искусно дрожа от жгучих прикосновений старого развратника, шептала Эдит, – только не здесь…
              Лёве как никогда вдруг захотелось пожалеть себя. И действительно, на минуту жалость к себе заслонила все чувства. И хотя он понимал, что это не самое лучшее лекарство, что сострадание к самому себе не прибавляет ни сил, ни ума, он ничего не мог с собой поделать. Ему было очень жаль себя. Не бабушку, не маму, не Хаю или кого-то ещё, а именно себя.
              «Одурачил меня проклятый, – думал о коротышке Лёва, – одурачил, подлая образина…»
              На миг Шульману показалось, что одной ногой он стоит здесь, на подмостках, а другой – проваливается в бездну. И не только он. Все, кто сейчас находился в подвале, горели тем же адским пламенем, как некогда горело здание ВТО на противоположной стороне Тверской. Но теперь это был невидимый пожар, а потому более опасный и страшный. Внезапное ощущение его, воспринятое логикой повреждённого Лёвиного ума, приоткрыло «великому» режиссёру такие чудовищные тайны, от которых мороз прошёл по коже.
              Выпито и съедено было уже немерено, а ночь длилась и длилась. Атмосфера банкета, преждевременно начавшегося сумбурной пьянкой, сияние огней и блеск зеркал, гнусные интрижки и корпоративный интим толкали беспечных людей поупражняться в «любви». Торжество плоти затягивалось. Веселились до упаду. В неистовом танце смерти кружили на сцене черные шляпы и лапсердаки, пока, наконец, не попадали в изнеможении. И никто не ведал, какая тревога терзала Шульмана. Никто не желал спасения от пожирающего невидимого огня. Царство чистоты – возвращение к Вечному и Сущему было чуждо разгулявшейся публике. Она боялась и не признавала Его.
              - Неплохо бы газетную шумиху поднять вокруг всего этого, – бархатным обертоном произнёс мэтр.
              - Сделаем, – пообещал Фетисейро. – Всегда найдутся те, кто вверит себя мне, надеясь на ответную помощь.
              - Помощь?
              - Уверять людей намного легче, чем верить себе.
              - Пожалуй. Но нам пора.
              Ложа театрального подвала вмиг опустела, словно в ней и не было никого. А вскоре из-под арки высокого дома на Тверской вышли три тёмные фигуры и двинулись к Манежной.
              Предрассветная улица была ещё вымершей. Лишь полная шафранная луна, плывшая над крышами, напоминала о жизни, о космической бесконечности, да изредка нарушали тишину несущиеся с включёнными фарами автомобили.
              - Бернардов-то каков… – хихикнул коротышка.
              - А Ваканский… – отозвался испанский гранд, замедлив шаг.
              - Да-а, высоким штилем можно опошлить всё.
              - Искусство разврата ценится в этом обществе… – сказал Джо и, будто что-то вспомнив, остановился: – Пожалуй, вернусь.
              - Позвольте и мне, господин, – замер в ожидании Фетисейро. 
              - Тебе-то зачем? – спросил мэтр.
              - Под Пушкина пойду рядиться да виниловый проигрыватель слушать. Люблю, знаете ли, рок-музыку.
              Теон поднял голову и посмотрел на луну: тень омрачила его лицо.
              - Англомания – болезнь опасная, – произнёс менторски. В искажённом отсвете ночного светила глаза его стали странно асимметричными: правый был как будто крупнее левого, который потускнел, сделавшись почти невидимым. Но даже одним глазом мэтр, казалось, видел всю вселенную насквозь – от края до края. 
- Опасная болезнь англомания, – повторил он. – С таким диагнозом – и в президенты. Гм… гм… глядишь – и нет государства.
 
              Невесело закончилась ночь в знаменитом подвале. То ли запамятовав, то ли не придав значение тому, что юбилей театра следовало бы отмечать в високосный год (а он, заметим, ко времени описываемого нами события ещё не наступил), режиссёр нарушил традицию, сместив премьеру спектакля на полтора десятка лет. Увы, его уже не переиграть.



ЧАСТЬ  ДЕВЯТАЯ
                …сила Божия в немощи
                совершается…
                2 Кор. 12, 9

Глава первая

ЖАДНОСТЬ  ФРАЕРА  СГУБИЛА

              В монастыре Плахов появился ближе к вечеру. Через главный вход, где в кирпичной постройке дремал охранник, Антон Глебович прошёл как обычный прихожанин, не «афишируя» себя, но и не таясь, понимая, что играть в конспирацию бессмысленно. Неплохо ориентируясь на территории, он сразу же направился к старому корпусу общежития, где находилась келья отца Василия.
              Миновав трапезную, в тенистом скверике, частью поросшем мелким рябинником, вербой и декоративной ракитой, где только начинали сгущаться сумерки, полковник услышал тихий оклик. Сначала даже подумал: не почудилось ли? Нагнувшись и делая вид, что развязался шнурок ботинка, осмотрелся. Оклик из густой зелени кустов повторился. Без всяких сомнений, это был условный сигнал, и предназначался он Плахову.
              Ещё раз внимательно осмотревшись и ничего в этом глухом монастырском уголке подозрительного не обнаружив, сыщик в одно мгновение нырнул в узкую лазейку ветляника и скрылся в зарослях. Но тут же споткнулся. И если б не крепкие руки незнакомца в чёрном, непременно упал бы.
              - Осторожно, товарищ полковник, – услышал приглушённый голос, – здесь такие ветки, что глаз можно выколоть.
              Пригнувшись, прикрываясь ладонью и раздвигая упругие ветки, так и норовившие хлестнуть по лицу, Плахов решил было выпрямиться, но голос упредил:
              - Лучше присядьте. Крапиву я примял. И сотовый отключите, мало ли что…
              Сыщик последовал совету, отключил мобильник. Но, присев, невольно съёжился: помимо крапивы стали донимать комары.
              Приподняв полы своего длинного подрясника, на корточки сел и незнакомец.
              - Я вас уже минут десять поджидаю, – всё так же шёпотом продолжал он. – Вечерня скоро, а здесь строго.
              - Так ты и есть… «Летучая мышь»?
              Послушник добродушно улыбнулся, но на вопрос не ответил.
              - На фотографии ты немного другой, – внимательно разглядывал его сыщик. – Не пойму только почему, но другой.
              - Всё дело в одежде. Вы же не послушника ожидали увидеть, – и протянул руку: – Дорош. Михаил, – представился он. Затем достал связку из двух ключей и отдал их Плахову.
              - Что это?
              - Дубликаты. От игуменских хором.
              Сыщик поскрёб ногтем подбородок, успевший уже зарасти щетиной.
              - Не сомневайтесь, Антон Глебович. Я лично проверял: каждый ключ как родной к замку подходит.
              - Я и не сомневаюсь. Рассказывай.
              Глаза Михаила загадочно блеснули.
              - Недавно у Макария посетитель был. Видел я его, к сожалению, со спины. Высокий, крепкого сложения. Видел, как входил он в келью… А выходил ли?..
              - Вот как. И когда это было?
              - Позавчера. Поздно вечером. До приезда отца Василия.
              - Странно.
              - Вначале мне тоже показалось это странным, но когда я всё сопоставил…
              - Как он был одет?
              - В штатском. Но выправка военная.
              - Ну-ну, продолжай.
              - Вы сами-то ничего необычного в монастыре не заметили, товарищ полковник?
              Плахов обратил внимание на некоторые «новшества», появившиеся в обители, но делать выводы не спешил. И если б не Дорош, вряд ли бы сразу догадался, что изнутри и снаружи часть строений оборудована по последнему слову техники.
              - Камеры слежения у главных ворот заметили?
              Плахов утвердительно кивнул.
              - Такие камеры имеются на входе в храмы и в здания монастыря.
              - Они находятся только снаружи?
              - Часть видеокамер установлена внутри помещений. Самое же интересное, что три скрытые камеры – в келье отца Василия. Естественно, статичные, но сектор обзора большой. В коридорах тоже. Всё отлично просматривается.
              - Тебе-то откуда известно?
              - Долго объяснять. Но можно проскочить почти незаметно.
              - Как?
              - Плотно прижавшись к стене, где тень. И… везение.
              - Где расположены камеры?
              - Те, что в келье?
              - Да.
              - Одна примерно в метре над притолокой двери, спрятана в проводку. Вторая – в оконной раме. А третья – в шкафу, над столом Василия.
              - Откуда такая уверенность?
              - Проверял. А вы с подобной техникой сталкивались когда-нибудь, товарищ полковник?
              - Приходилось, – отмахиваясь от комаров, Плахов снова поскрёб щетинистый подбородок.
              - Тогда вот что, – Михаил сдвинул рукав подрясника. Нажав кнопку подсветки циферблата, посмотрел на часы. – Скоро служба. Все будут в храме. Это реальный шанс посетить келью Макария.
              Дорош быстро и чётко изложил суть дела.
              - Узнаю школу Зарудного, – немного смутился сыщик, привыкший сам инструктировать подчинённых.
              - Я, конечно, мог бы справиться без вас, но очередное моё отсутствие во время службы насторожит братию. Первый раз я выкрутился, но второй – вряд ли удастся.
              - Тебе туда больше нельзя, – согласился Плахов. – А то, о чём ты рассказал, кое-что меняет.
              - Вам тоже надо быть очень осторожным. Я не исключаю, что в келье Макария кто-то находится.
              - Думаешь, тот посетитель?
              - Чем чёрт не шутит.
              - Послушник, а рогатого поминаешь, – пошутил Плахов.
              И правда, в ту же минуту послышались отдалённые шаги, которые становились всё отчётливее. Наконец на асфальтовой дорожке монастырского скверика показались двое. Как звери, преследующие добычу и подгоняемые инстинктом, они кого-то явно высматривали, направляясь к зданию монашеского общежития.
              - Не по вашу ли душу?
              - Возможно, – проводил их взглядом Плахов.
              - Знакомые?
              - С утра меня пасут. До самой прокуратуры вели. Открыто. И здесь – как у себя дома.
              - Да, чувствуют себя уверенно. Но здесь я их не видел, хотя в послушниках вторую неделю.
              - Смекаешь, куда направились?
              - Догадываюсь. Но если это контролёры, значит, действуют по приказу.
              - Думаю, это не просто контролёры. Кстати, убийцы прежнего игумена были хорошо знакомы с территорией монастыря. Иначе как бы они смогли ночью отыскать его келью?
              - Осведомитель?
              - Не исключено, – вслух стал размышлять Плахов. – И ещё: они точно знали, в каком из двух сейфов находятся деньги, но вскрыли оба. Зачем? Ведь из сейфа, где были древние иконы и кресты, представляющие огромную ценность, преступники не взяли ничего. И пять тысяч долларов, можно сказать, лежащих на самом виду в ящике стола, не тронули. Нестыковочка получается.
              - Фикция?   
              - Уверен. Деньги – лишь отвлекающий манёвр. Это были не воры. Промашка вышла с пятью тысячами у того, кто хотел замаскировать всё под ограбление.
              - Но официальная версия…
              - Какая именно? – не без сарказма спросил Плахов. – Их же было несколько. По одной, если ты в курсе, убийство было совершено из корыстных побуждений. По другой, убитый мог стать жертвой мести со стороны одного из своих бывших послушников или прихожан. И! – поднял палец сыщик: – Почему монахи позвонили в милицию только спустя три часа после того, как нашли тело Софрония?
              - Да потому что никто ничего не знал, – ответил Михаил. – Я всё проанализировал и готов с определённой уверенностью утверждать, что монастырские служащие, трудники, а тем более братия, к убийству непричастны.
              - Откуда опять такая уверенность?
              - При первом знакомстве со списком подозреваемых у меня ещё были некоторые сомнения. Но когда появились данные по каждому из них: кто и где был в момент убийства, поминутно…
              - Да ты, я вижу, отлично осведомлён. От кого получал информацию?
              - От Виктора Степановича.
              - Ладно, это уже не имеет значения. Ты вот что: как можно быстрее свяжись со своими людьми и подготовь данные по этим двоим, которых сейчас видел. Хотя… что-то мне подсказывает, сработаешь вхолостую.
              - Вы сами-то что собираетесь делать?
              - Я-то? – интригующе посмотрел Плахов и вынул из кармана пиджака плоскую пластмассовую коробочку.
              - Что в ней?
              - Обычный компьютерный диск.
              - Кажется, понимаю, – глаза Дороша выдали тревогу. – На живца решили.
              Плахов прихлопнул на шее уже напившегося крови комара и опять недовольно закряхтел:
              - Ты что, получше места не мог найти? Сидим, как урки, комаров кормим.
              - Здесь самое надёжное место. И обзор отличный, всё как на ладони. И где бы я вас столько времени мог ждать? Тем более что за вами «хвост».
              - А если б я опоздал? Или вовсе не пришёл?
              - Интуиция.
              - Интуиция, ишь ты!.. Никто здесь не догадывается – кто ты?
              - Обижаете, товарищ полковник.
              - Смотри, монахи народ особый, человека насквозь видят.
              Дорош, в общем-то, понравился Плахову: нормальный, без гонору и без всяких там закидонов. А главное – деловой, грамотный. Таких побольше бы в розыск.
              - В каком звании? – спросил уже отеческим тоном.
              - Капитан.
              «Как Родин, – подумал про себя. – Но тоже самонадеян».
              - По виду не скажешь. Выглядишь очень молодо, – произнёс вслух и грустно вздохнул.
              - Наследственное, – сказал Михаил и, будто прочитав мысли полковника, добавил: – Мне ведь не по вашему ведомству звёзды вешали: не переживайте, Антон Глебович, я в таких переделках бывал… а здесь – тишь да гладь, да Божья благодать.
              - Времени у нас с тобой, капитан, почти не осталось. Нутром чувствую – не осталось. Вот о чём я… Ты хоть знаешь, что со здешним участковым случилось?
              - С Зорей?
              - С ним.
              - Говорят, будто колдунья… ну… порчу навела.
              - Чёрная графиня?
              - Вы тоже слышали?
              - Так, одним ухом.
              - Только не верю я в это. Накачали парня чем-то. Так накачали, что, похоже, не выкарабкаться ему.
              - С чего ты взял?
              - Был я у него. Сегодня. С медсестрой разговаривал.
              - Вот так новость! – удивился Плахов. – А почему с медсестрой, а не врачом?
              - Боится. По-моему, очень напуган. И медсестра мне по секрету лишь сказала. Тоже боится.
              - Да-а… дела… Стоп! Как ездил? – спохватился вдруг Плахов. – И что, здесь никто не заметил твоего отсутствия?
              - Не заметили, – улыбнулся спецназовец. – Нас ведь не только убивать учили. 
              С каждой минутой Михаил нравился всё больше.
              - А я завтра в Добрыниху хотел съездить, – сказал сыщик. – Если, конечно, за ночь ничего не случится.
              - Время только потеряете.
              - Почему?
              - Как бы это помягче… словом, Зоря теперь что младенец годовалый. Зрелище не из приятных.
              - Жаль. Мы ведь так и не знаем, чем занимался он после того, как расстался с Родиным. А это бы многое прояснило. Есть, конечно, догадка, но, сам понимаешь, всего лишь догадка. А теперь… кто знает, что за те часы произошло? Возможно, у Родина был ещё контакт, о котором нам неизвестно.
              - Со мной он должен был встретиться. Но кто-то нас опередил.
              Михаилу пора было идти.
              - Номер бы вашего телефона, товарищ полковник. Так, на всякий случай.
              Они обменялись номерами телефонов.
              - Сегодня в прокуратуре, в кабинете Новокубенского, монаха видел. Из ваших, – задержал его Плахов.
              - Тихона видели: его Макарий в город посылал.
              - Как думаешь, за какие такие услуги Макарий прокурорским деньги отстёгивает?
              - Вот вы о чём, – приподнялся с корточек Дорош, разминая ноги и оправляя подрясник. – Решили, что это связано с нашим делом?
              - Ошибаюсь?
              - Видите ли, настоятель крайне невоздержан в употреблении алкоголя, вот и попался.
              - Подумаешь, многие из них пьют.
              - Дело не в этом. Прокуратура, по приказу свыше, разрешила оборудовать прослушкой и видеокамерами вотчину Макария за счёт спонсора, желающего после смерти обрести покой в земле обители. Игумен был только «за» – в монастыре же много ценностей. Но он как выпьет, так с похотью своей справиться не может. А завистники всегда найдутся. Вот и попался на собственный крючок.
              - Жадность фраера сгубила, – усмехнулся незлобиво Плахов.
              - Почти так. Монастырь богатый, сам контролирует свои финансы. В прокуратуре не филантропы сидят.
              - Как на это смотрит прокурор?
              - Хоть он, быть может, и не жулик, в чём я сомневаюсь, но от халявы кто же откажется.
              Расставшись с Дорошем, Плахов быстрым шагом шёл к монастырскому общежитию, зная, что в келье давно ждёт Василий, которому он отзвонился ещё днём. Кроме двух монахов, никого по дороге не встретил, но не сомневался: пара глаз в эти минуты да наблюдает за ним.
              Возле общежития на фонарном столбе была укреплена видеокамера. Такая же камера была в холле первого этажа, но её установили так, что сразу не догадаешься: оптический глазок незаметно выглядывал из-под деревянных перекрытий, разделяющих этажи.
              Келья Василия находилась на первом этаже. И когда сыщик шёл длинным пустым коридором, минуя безымянные двери, в простенках между которыми чернели огромные чугунные заслонки печей, по старинке топившихся аршинными брёвнами, в памяти всплыл один сюжетец.
              Как-то, в час относительного утреннего затишья, он также шёл по коридору родного Управления в свой кабинет. А когда открыл дверь, сразу заметил выдвинутый ящик рабочего стола: в нём лежал пухлый конверт.
              Нет, Плахов ни разу не поддался соблазну, не запятнал своих погон (даже мало-мальски) подозрением. Но что это меняло? Продажности среди коллег хватало и без него. Не он – так другие.
              «Прав Дорош, – снова подумал полковник, – мало кто сейчас откажется от халявы».   
              Монах встретил сыщика сдержанно, но с сердечной бодростью; сам подошёл к Плахову, и они троекратно расцеловались.
              - Вот и облобызались по монашескому чину, – сказал Василий и, хоть был гораздо моложе, мягко пожурил: –  Припозднился ты, Антон Глебович, мог бы и раньше явиться. Теперь же говорить некогда. Если голоден – в тумбочке хлеб найдёшь. А коль телом сомлел, в постель ложись, – указал на койку у стены, – она твоя. Макарий и так меня поедом ест.
              - Благослови, отче, – слегка наклонил голову Плахов, не опуская взора.
              Их взгляды встретились. Василий, ткнув перстами в ладони сыщика, сложенные лодочкой, осенил его. Полковник, не сводя с монаха глаз, будто случайно, приложил палец к губам.
              Да, они понимали друг друга без слов: не далее как вчера по дороге в обитель Плахов предупреждал Василия: чтобы ни случилось, ничему не удивляться.
              После ухода монаха сыщик внимательно осмотрел помещение, но так, словно и не подозревает о видеокамерах.
              Солнце давно уже провалилось за горизонт, и отблеск дневного светила рассеянным умирающим светом слабо сочился в окно. За последние сутки Плахов так вымотался, что ему и впрямь захотелось прилечь. Он выключил настольную лампу. И в келье – обычной комнате – сразу стало сумрачно. Сняв пиджак, повесил его на спинку стула у стены, где лежал оторванный плинтус с торчащими из него гвоздями. Наплечную кобуру, в которой находился ни разу не подводивший его «Макаров», снимать не стал. Сбросив ботинки, прилёг на койку.
              Зыбкий свет, исходящий от лампадки, показался неожиданно ярким. От звенящей тишины и дивного лика икон сердцу вдруг стало сладко, а по телу разлилось тепло. Плахову казалось, что уже давно ему не было так хорошо. Захотелось закрыть глаза и уснуть. Но расслабляться было нельзя. События последних дней развивались так стремительно, принимая столь необычный, подчас неправдоподобный оборот, что даже он, опытный сыщик, не находил некоторым вещам объяснений.
              Например вчера, когда люди Брехтеля доставили его к Иорданскому. Плахов до сих пор терялся в догадках: мистификацией было то, что показали ему или происходило на самом деле? А показал ему видеозапись того предрассветного утра, когда Антону Глебовичу, находившемуся под капельницей, в расплывчатом сумраке комнаты померещился узколицый тип в перчатках. На экране, кроме самого Плахова, конечно, никого не было, но полковник отчётливо видел, как штатив с капельницей, без каких-либо видимых причин, сам собой наклонился. Один из металлических зажимов вдруг отстегнулся, завис и, как в невесомости, поплыл по контуру системы.
              Глядя это «кино», Плахов, разумеется, не испытывал тех чувств, какие испытал будучи в том полубредовом состоянии, но впечатление было такое, словно он смотрел фильм о паранормальных явлениях. Особенно ярок был момент с чашкой, когда сыщик запустил её в пустоту: вопреки законам физики, зависнув в воздухе, чашка изменила траекторию полёта и, набрав скорость, ударилась о репродукцию Красной площади и вдребезги разбилась.
              Возможно, не просмотрев эту видеозапись, Плахов не придал бы должного значения всей этой мистике, о которой говорил Иорданский. Вот почему, оставшись в кабинете Новокубенского, он внимательно изучил протоколы допроса, обращая внимание на каждую, даже, на первый взгляд, малозначительную деталь.


Глава вторая

СКАБРЕЗНОЕ  ДЕЛЬЦЕ

              Если кто-то думает, что для мыслящего большинства безвозвратно кануло в Лету время кумиров, обожания кого бы то ни было, глубоко заблуждается. И неважно, что кумиры, олицетворявшие некогда высокую духовность и нравственность общества, в мгновение ока превратились в беспринципных клоунов, алчущих дешёвой славы и лёгких денег артистов, кои в подавляющем большинстве ничем не лучше, а порой и омерзительнее тех, кто занимается древнейшей профессией мира.            
              В московском Доме кино на Васильевской улице в десять часов утра должна была начаться гражданская панихида по народному любимцу Сержу, – так величал себя, как мы помним, один из последних могикан, артист Ваканский, безвременно ушедший в мир иной три дня тому при загадочных обстоятельствах во время спектакля в подвальчике в Большом Гнездниковском переулке.
              Установленный на сцене, затянутой чёрным бархатом, великолепный двухкрышечный гроб из натурального дуба хоть и утопал в цветах, производил удручающее впечатление отполированным до глянца корпусом, холодный блеск которого не смягчался ни резьбой, ни инкрустацией, ни гофрированной белой тканью внутри.
              Большой портрет актёра с траурной лентой, обложенный снизу венками, возвышался над потоком людей, идущих мимо гроба. Все несли гвоздики или розы. Ослепительно красивый Серж смотрел со своего портрета на медленно движущийся живой поток с такой обворожительной улыбкой и таким лукавым прищуром, словно сам уже попал в рай с кущами.
              «Завидуйте, господа, завидуйте!..» – говорил его взгляд.
              Он как будто и впрямь был очень доволен собственными похоронами: в пронзительной тишине, под нежную мелодию из фильма, который принёс ему оглушительную славу, шли и шли его поклонники и поклонницы.
              В первом ряду, на стуле, как и положено, с покрасневшими от слёз глазами, припухшими от неумеренных возлияний, в каком-то полушоковом состоянии сидела вдова. Сыновья великого актёра стояли с каменными лицами. С постными физиономиями молчали родственники и друзья. Соболезнования приехали выразить известные политики, журналисты и звёзды шоу-бизнеса – весь тот цвет изрядно надоевших диссидентов и сомнительных личностей, которым впору было отправиться на свалку истории. Даже заклятые враги впервые за долгие годы собрались вместе.
              Лёва Шульман, под ручку с Хаей, едва сдерживал слёзы. В стороне от них скорбел в одиночестве давний приятель покойного Эраст Фёдорович Иорданский. Отрешённо смотрели на неподвижное загримированное лицо покойника Дима Изак и Лера Плохих. Беня Павелецкий и Гоша Бернардов в сопровождении дюжих молодцов в строгих тёмных костюмах с белыми повязками на рукавах исполняли роль почётного караула и «стражей порядка» одновременно. Актрисы Кедринская и Миланская не стеснялись рыдать в голос. Им вторили Бельникова и Придворская. Не склонный к сантиментам Фима Мясохладобойня, опустив голову, незаметно смахивал слезу. Даже великий кощунник Костя Самодуров, время от времени бегавший к кулеру с холодной водой, не иначе как под влиянием всеобщего психоза, прослезился.
              А люди всё шли. Разных возрастов. Разного социального положения. Многие, чтобы проститься с любимым артистом, отпрашивались с работы, занимали очередь у дверей Дома кино уже с раннего утра, задолго до отпевания покойника, совершавшегося совсем в другом районе Москвы. Ибо гроб с телом привезли на Васильевскую только ближе к полудню. Никто не сдерживал слёз: ни молодые, ни старые. Какая-то пожилая дама несла в руках фотографию дочери, которая по уважительной причине не смогла проводить своего кумира в последний путь.
              - Скажи, Фетисейро, разве усопших положено отпевать до гражданской панихиды? – спросил мэтр, расположившись в крайнем от прохода кресле, в среднем ряду зрительного зала, рядом с бригадой скорой помощи.
              - Нет, мой господин, – ответил коротышка. – После отпевания, по церковным, разумеется, канонам, усопшего положено сопроводить на кладбище.
              - Почему же тело привезли сюда?
              - Обстоятельства, мэтр, – сказал Курандейро, рассматривая публику в зале и поглядывая на сцену. – Обстоятельства изменили весь порядок действа.
              - Обстоятельства? Что за бред! А Церковь?
              - О, когда такая величина уходит в мир иной, это не принципиально, не грех и нарушить каноны.
              - Ты хочешь сказать…
              - Именно это я и хочу сказать. Церковь не рассматривает данный случай как нарушение канона.
              - Гм…
              - Если учитывать все нарушения, – не удержался от саркастической ухмылки Фетисейро, – то сами понимаете, что из всего этого может выйти.
              - Важно успеть пройти все процедуры в три дня, – заметил Курандейро.
              - Что ж, похвально, – удовлетворился ответами Теон. – А скажите-ка…
              Но его слова утонули в ахах женщин бальзаковского возраста, чей траурный вид не вызывал никаких сомнений в глубине чувств и в искренности переживаний по усопшему.
              - Я просто была влюблена в него! – воздыхала одна из них, с заплаканными глазами и припухшим носом. И хотя влажные глаза были у всех, у говорившей они не переставали слезиться ни на минуту. – Это идеал мужчины! Это!..
              - Актёр от бога! Высокой пробы! Очень высокой!.. – вторила другая, глуповатая на вид, но довольно-таки миленькая. – Я не пропустила ни одного спектакля с его участием.
              - Таких теперь нет, – глядя на портрет Сержа, промокнула уголки глаз кончиком чёрной косынки третья дама, с ярко-красными губами.
              - Он так любил жизнь!..
              - Он и сейчас ещё кое-кому нравится.
              - Мёртвый?
              - О, не надо!.. Для меня он всё ещё жив!.. – всхлипнула первая.
              И правда, если можно так сказать о мёртвом теле, красиво упакованном в гробу, – покойник выглядел великолепно. Никаких следов на коже неподвижного и в меру припудренного лица, напоминающих, что это всего лишь труп, не наблюдалось. Оно было прекрасно – это лицо и, как бы кощунственно ни звучало, было достойно восхищения. Казалось, Ваканский просто уснул или продолжал играть одну из многих своих ролей, коими часто приводил публику в восторг.
              - А что это за таинственная история с его смертью? Говорят, тело нашли где-то в Прибалтике?
              - Я тоже слышала, какая-то фантастическая телепортация…
              - Вы верите журналистам? – заплаканные глаза первой сверкнули. – Они такое насочиняют!..
              - Но, что в смерти Ваканского замешана девица лёгкого поведения, это бесспорно, – фыркнула дама с красными губами.
              - Без женщин здесь явно не обошлось, – сказала глуповатая.
              - Сплетни. Обычные сплетни, – хлюпнула припухшим носом первая.
              - Как же, сплетни!.. Сама читала – «Любовь до гроба». А вчера, по НТВ, кажется, тоже передавали, что некая рыжеволосая бестия была с ним. Шерше ля фам, как говорится.
              - Что ещё за бестия?..
              - Почём я знаю, – пожала плечами дама с красными губами. – По слухам, их было чуть ли не три.
              - Если даже так… что здесь удивительного?!. – оправдывала своего кумира первая.
              - И я говорю: ничего удивительного – такой красавец!.. Мог себе и позволить… 
              - Кто бы они ни были, эти бестии, Серж настоящий везунчик, – вздохнула глуповатая, но тут же спохватилась: – Ой, я что-то не то сказала…
              - Всё то, всё то… – прикрыв уголком косынки яркие пухлые губы, поманила приятельниц третья: – Акулы пера и спецслужбы теперь ищут этих рыжих бестий. Настоящий скандал. Кстати, сегодня утром по телевизору опять передали: ещё один тип фигурирует в том скабрезном дельце, тоже, якобы, соблазнённый одной из этих рыжих…
              - Кто же? – спросила первая.
              - Некий французский рантье русского происхождения, эмигрировавший в Париж из-за крупных финансовых афёр.
              - А я слышала, это испанец, проживающий в России…
              Бруджо Курандейро нарочито громко покашлял. Женщины настороженно переглянулись, посмотрели по сторонам и поспешили к выходу.


Глава третья

ЭФФЕКТ  ПРИСУТСТВИЯ

              Лёжа на кровати в келье, Плахов вспоминал события ушедшего дня. От звенящей тишины и дивного лика икон на сердце было сладко, даже запахи были какие-то особенные, тоже – нежно-сладкие, что ли. Давно сыщику не было так хорошо. Может, поэтому, и мысли выстраивались в стройную логическую цепь. Ведь не зря, ой не зря, оставшись в кабинете Новокубенского, Антон Глебович внимательно вчитывался в протоколы допроса, обращая внимание на каждую деталь.
              Дело, заведённое по факту убийства оперуполномоченного капитана Родина, ещё не успело сильно разрастись, и материалов было не так уж много. Сыщик уже отчаялся найти что-либо существенное, как вдруг на дне папки наткнулся на любопытный документ: в рапорте участкового инспектора Андрея Зори, решившего, видно, закрепить доказательство какого-то важного факта, было отмечено, что Родин интересовался ксероксом. Дата с подписью Зори свидетельствовала о том, что служебная записка была составлена за день до помещения младшего лейтенанта в психиатрическую лечебницу.
              Как рапорт оказался в папке и почему Новокубенский его не уничтожил, Плахов мог только предполагать. Скорее всего, самонадеянный следователь не придал ему должного значения. Поэтому оставалось только догадываться, какие умозаключения заставили сыщика предпринять ряд действий, объяснить которые вряд ли удастся. Тем не менее, действия эти были предприняты.
              …В первую очередь Антон Глебович осмотрел внимательнейшим образом личный автомобиль Родина, который как «вещдок» всё ещё находился на спецстоянке, за железобетонной стеной возле здания городской прокуратуры. 
              Бежевая «девятка» как будто нарочно была зажата между милицейским «уазиком» и чёрной иномаркой с синей мигалкой на крыше. Направляясь к ней, Плахов ещё издали заметил, как из будки охраны вышел человек в камуфляже. Сыщик показал удостоверение.
              - Где ключи от тех «Жигулей»? – показал на машину.
              - В зажигании. Где же им быть. Или в бардачке, – ответил тот и добавил: – Сегодня уже приходили двое. Тоже с удостоверениями.
              «Неужели опоздал?» – Плахов почувствовал, как по рукам – от кончиков пальцев и выше – пробежали мурашки. С ним подобное случалось, особенно в моменты наивысшего напряжения, когда ещё неясная, подсказанная интуицией разгадка была совсем рядом. Но по каким-то не всегда от него зависящим причинам или просто по нелепой случайности всё в одночасье рушилось.
              Двери «девятки» были не заперты, но ключей в зажигании не было. Разместившись в кресле водителя, Антон Глебович с минуту глядел в лобовое стекло, на мелкие сколы на нём; на закрывавшую обзор серую, забрызганную смолой бетонную стену. Представил себя на месте Родина: если б тот и спрятал ксерокопию, то только здесь, в своей машине, потому что больше негде. И спрятал бы так, что те, кто за ней охотились, даже не заподозрили бы, что она – на самом виду. Но спрятать в салоне «Жигулей» таким способом важную улику… это из области фантастики. 
              Плахов посмотрел в зеркало заднего вида. Затем – в боковые зеркала. Ничего подозрительного как  будто бы не заметил. И всё равно – надо было действовать очень осторожно: не исключено, что за ним всё ещё следят.
              Он внимательно обвёл взглядом салон. И хоть понимал, что здесь уже «поработали» и шансы что-то отыскать близки к нулю, принялся за дело.
              Сначала отогнул солнцезащитные козырьки и проверил их. Затем заглянул во все отсеки, полочки и кармашки. Осмотрел обшивку дверей, проверив каждую щель. Заглянул под коврики и сиденья, ощупав каждый шов. Лишь после этого открыл бардачок.
              Сверху лежала пустая пластиковая бутылка из-под чая Lipton. Под ней – две сложенные автомобильные карты Москвы и Московской области. Одна – совсем ещё новая, другая – потрёпанная, склеенная по перегибам скотчем, чтобы не расползлась окончательно. Сыщик взял старую и попытался развернуть её. Но, то ли от жары, то ли от того, что склеена карта была небрежно, ветхая бумага слиплась, стала рваться.
              «Так бывает, – подумал Плахов: – купишь новую, а старая в машине валяется. Не жалко вроде, да руки не доходят выбросить…»
              Вынув обе карты, встряхнул их, стал изучать содержимое бардачка. В нём обнаружилась целая кипа старых заказ-нарядов из автосервиса, какие-то буклеты, визитки и тот мелкий хлам, что накапливается годами и о котором думаешь: авось сгодится.
              Поиск в салоне ни к чему не привёл. Антон Глебович, укладывая вещи снова в бардачок, уже намеревался осмотреть багажник, как в надорванном сгибе старой автомобильной карты заметил тонкую белую полоску инородного листа бумаги. Он отогнул угол истёртой кромки: догадка, что это и есть предмет поисков, привела его в волнение.
              Прежде чем потрошить карту, он вновь поглядел в зеркало заднего вида. Только затем перочинным ножом, купленным вместе с обычным DVD-диском и маленьким светодиодным фонариком на Курском вокзале, аккуратно взрезал наклеенный вдоль сгибов скотч. Внутри образовавшегося кармашка был спрятан сложенный вдвое лист. Разворачивая его, Плахов ещё не верил в успех. Ксерокопия была не лучшего качества, но не узнать на ней Брехтеля было нельзя.
              Второй рисунок, отдалённо напоминавший человека со звериными чертами лица, ни о чём сыщику не говорил. Под ним, вероятно, самим Родиным, была сделана лаконичная запись мелковатым, но разборчивым почерком: где, когда и при каких обстоятельствах сделана ксерокопия.
              Почему Родин спрятал в автомобильную карту именно копию, идя на встречу с преступниками, было очевидно: если б копия оказалась у них в руках, то вряд ли Плахов сейчас рассуждал бы на эту тему, потому что бежевую «девятку», скорее всего, разобрали б по винтикам в поисках оригинала. Или сожгли. 
              Он уже нисколько не сомневался: Родин рисковал. И шёл на это осознанно.
              «Но зачем? – тяжело вздохнул Плахов. – Неужели нельзя было как-то по-другому?.. Например, выйти на связь с Дорошем? Ведь Родин знал, что в монастыре находится свой. Не было времени? Или выбора? Может, и того, и другого? – он стиснул зубы: – Сам-то не рискуешь? – подумал про себя и снова тяжело вздохнул: – Если б не Родин, так и плутал бы в догадках».
              Продолжая прокручивать в голове события последних дней, сыщик поймал себя на том, что давно не испытывал такого разнобоя в чувствах: ему теперь казалось, что Брехтеля он зря не дооценивал.
              За такими мыслями не заметил, как задремал. Но не даром говорят: скитский сон короток. Плахову почудилось, будто его разбудил колокольный звон. Он открыл глаза.
              Чуть теплился огонёк сквозь рубиновое стёклышко лампадки, подсвечивая в густой темноте лик Спасителя и необычайно родное, сокровенное лицо Богородицы. Свет мерцающего язычка пламени нежно касался и киотов с образами святых угодников. Плахов невольно засмотрелся в слабо осиянный угол божницы и понял: никакого колокольного звона не было – ему почудилось. Возможно, благолепный звон, пробившийся сквозь сон, истекал откуда-то свыше…
              Пора было действовать.
              «Знать бы точно, наблюдают ли за мной? – гадал Плахов. – Скорее всего, наблюдают. Хотя вряд ли что можно разглядеть в такой темноте. Вот и надо это использовать: пусть увидят и поверят, что диск у меня».
              Плахов поднялся с кровати. Скрип стальных пружин рикошетом ударил по нервам. Не включая свет, обулся. Стараясь не наступить на лежащий вдоль стены оторванный плинтус с торчащими гвоздями, также на ощупь нашёл стул, на спинке которого висел пиджак. Вынув из кармана пластиковую плоскую коробочку с диском и прихватив фонарик, прошёл в угол комнаты, заранее выбрав место для «тайника».
              Штукатурка (он отлично это помнил) здесь была растресканной, осыпалась, а местами была отбита так, что выглядывала дранка. Но следов, что стену «прощупывали», не было. Проведя по штукатурке ладонью в полуметре от пола, Антон Глебович коснулся деревянной обрешётки. Стараясь не шуметь, оттянул пальцами тонкую деревянную планку и просунул в щель за обрешётку плоскую коробочку, которая тут же провалилась. Но не глубоко: видно, за что-то зацепилась.
              «Легче будет доставать», – решил он и, не разуваясь, вновь прилёг. И опять предательский скрип пружин заставил замереть.
              Выждал какое-то время.
              Теперь надо было включить свет. Но делать этого он не стал, для большей убедительности используя светодиодный фонарик. Направив луч в то место, куда только что спрятал диск, Плахов, как и полагалось в таких случаях, крадучись, готовый к любым неожиданностям, направился к цели.
              «Только бы они клюнули…» – думал он, понимая, что те, кто за ним теперь наблюдают, отнюдь не наивны, и малейшая фальшь всё испортит.   
              Просунув пальцы за обрешётку, Плахов нащупал край плоской коробочки, им же только что спрятанной. Но сразу достать её не смог: отверстие было узковато. Отыскав на полу подходящий обломок плинтуса, вставил его одним концом в паз, а другой конец с силой потянул на себя. Деревянные планки обрешётки треснули; штукатурка, крошась, посыпалась на пол. Но в щель теперь можно было просунуть ладонь.
              Вынув коробочку, при свете фонарика, направился к столу, где находилась настольная лампа. Включил и её: всё было рассчитано на то, чтобы «контролёр» убедился в наличии электронного носителя. Поэтому он извлёк диск и стал разглядывать его. После чего перепрятал в «надёжное» место, туда, откуда можно было незаметно и быстро достать.
              Проделав всё это, он разделся, выключил свет и вновь лёг, прокручивая в голове все свои манипуляции: не допустил ли какую оплошность.
              Умирающее мерцание лампадки нисколько не мешало. Поэтому, уже не мешкая, он встал и в темноте привёл себя в порядок. Взбив подушку, накрыл её одеялом, имитируя контуры спящего. Проверил – в пиджаке ли ключи, полученные от Дороша.
              Сумрак коридора пронизывала звенящая тишина. Вжимаясь в стену, сыщик тенью прошмыгнул злосчастный участок, уповая на удачу. Вскоре он стоял возле кельи игумена  и вслушивался, есть ли кто за дверью. Выбрав ключ, с привычной чёткостью вставил его в замок, пробуя, подходит ли. Ключ свободно и тихо – лишь чуть слышно щёлкнула стальная собачка – провернулся против часовой стрелки. Сыщик замер. Провернул ключ ещё на один оборот. В следующий миг он уже был в келье.
              С обычной дотошностью, с фонариком в руке, осмотрелся. Память отлично хранила события трёхлетней давности. Место на полу, где когда-то лежал замученный Софроний, было покрыто толстым ворсистым ковром. Большой письменный стол, тоже когда-то принадлежавший убиенному архимандриту, находился там же, словно лучшего места для него и не было. Сейфы были другие, массивнее прежних. Появилось и новшество: шахматный столик с расставленными на нём фигурами и непонятной статуэткой посредине доски.
              Плахов приблизился и посветил фонариком: это был фарфоровый ослик – символ покорности и подчинения. Два низеньких кресла, предназначенные для игроков, стояли по обе стороны стола. Более коротать время в воспоминаниях сыщик не собирался, а подошёл к гардеробу, вместо задней стенки которого, как знал от Дороша, скрывалась потайная дверь.   
              Прежде чем вставить ключ, полковник достал из наплечной кобуры «Макаров», ударно-спусковой механизм которого ещё вчера прочистил и смазал. Опустив предохранитель, передёрнул затвор, дослав патрон в патронник. Лишь тогда коснулся личинки замка. Но дверь неожиданно приоткрылась. Свет ударил в проём, заставив Плахова отступить. Слегка толкнув дверь ногой, приготовился услышать предательский скрип. Но было тихо.
              В помещении кто-то находился. Сыщик осторожно заглянул в комнату. Развалившись в кресле, в окружении маленьких мониторов, средних лет верзила, вставив в одно ухо наушник, выбивал пальцами нервную дробь по краю стола. Большой плоский монитор с разделённым на четыре части экраном, где картинки с мерцающими чёрно-белыми изображениями словно зависли, был прикреплён к стене.
              Верзила тупо посматривал на мониторы и, шевеля губами, как будто напевая, абсолютно не заметил, как Плахов мелкими шагами бесшумно подкрался к нему.
              - Третий, внимание! Как объект? – внезапно раздался голос из миниатюрного динамика.
              Сыщик застыл в двух шагах от верзилы: голос Брехтеля он узнал бы из тысячи голосов.
              - Объект на месте, – не вынимая наушник, ответил в микрофон крохотного передатчика «третий».
              - Ты его видишь?
              - Нет. Очень темно.
              - Почему уверен, что объект на месте?
              - Где же ему быть… – верзила тотчас прошёлся пальцами по клавиатуре, вероятно, увеличивая изображение и не забывая при этом посматривать на правый нижний угол большого монитора. Но разглядеть что-то на тёмном экране было невозможно.
              - Третий, отвечай! – начал нервничать Брехтель. – Что объект?
              - Объект ничем себя не проявляет.
              - Он в поле зрения?
              - Ээ…
              - Не слышу!
              - Спит, наверно…
              - Наверно?!. – недовольно бросил майор.
              - А что ему ещё делать… – брякнул «третий».
              Плахов, догадываясь, что речь идёт о нём: стоя за спиной верзилы, невольно улыбнулся.
              - Посылаю пятого? – после непродолжительной паузы вопрос майора показался Плахову не очень уверенным.
              - Посылайте, – подтвердил «третий».
              - Конец связи.
              В динамике щёлкнуло, и он отключился.
              «Клюнули, – решил Плахов. – Теперь надо, чтобы заглотили». 
              Перехватив поудобнее пистолет, он коротким взмахом резко ударил рукояткой «Макарова» по оплывшей жирком шее верзилы. Тот даже не дёрнулся. Оттащив обмякшее тело к чугунным батареям, сыщик ловко, отработанным движением, прихватил одним браслетом запястье пленника, а другой защёлкнул на железной трубе отопления. Обыскав его, забрал только мобильник. Хотел, было, заклеить ему рот скотчем, да передумал. По-хозяйски устроился в кресле и, положив пистолет на стол, чтоб был под рукой, стал всматриваться в мониторы.
              На одном из них можно было наблюдать ночную службу, что в эти минуты шла в монастырском храме. Мерцали лампадки, горели свечи в стоянцах, заливаясь воском: некоторые уже истаивали, другие лишь начинали плавиться. Монахи читали ночное правило, просили у Господа помощи. Кто-то из иноков споро прошёлся из угла в угол. Затем с кадилом появился Макарий, кладя льстивые поклоны Богу.
              Картинка была достаточно чёткой, и церковное действо воспринималось так, будто полковник сам находится в храме. В какой-то момент он очень близко, почти во весь экран, увидел лицо Василия, осенявшего себя крестом: казалось, монах смотрит прямо в глаза и благословляет его, Плахова. Вероятно, вмонтированная камера размещалась в иконостасе, между Царскими Вратами и крайним образом деисусного чина. Ибо в следующее мгновение инок вошёл в алтарь.
              Сыщик откинулся на спинку кресла. Потянулся, стараясь вытянуть ноги, и во что-то ими упёрся. Нагнувшись, нащупал под столом это «что-то» и вытащил за лямки не очень тяжёлую сумку-кофр, в какой обычно носят фото- или видеоаппаратуру. Открыв сумку и порывшись в ней, обнаружил пистолет с глушителем. В другом отделении – разобранную снайперскую винтовку и мощный оптический прицел с лазерной наводкой. В боковом кармашке лежала граната.
              Задвинув сумку на место, услышал за спиной возню и постанывание. Верзила, корчась на полу, пытался спиной прислониться к чугунным батареям, помогая себе свободной рукой. Но у него не получилось, мешали наручники, пристёгнутые к трубе.
              - Оклемался? – не отрывая взгляда от мониторов, спросил Плахов. – Я думал, минут двадцать ещё будешь в отключке.
              - Дурак ты, полковник, – покашливая, глухим надтреснутым голосом произнёс тот. – Отдал бы по-хорошему то, что взял, – и дело с концом. Убьют же… и тебя, и бабу твою.
              - Что-то похожее я уже слышал. Но ты и впрямь очень быстро оклемался. Оплыл затылок-то жирком. Сладко, поди, живётся.
              - Ты так и не понял, с кем связался, полкан?!.
              - Почему так грубо?
              - Учти, Иорданский – не главная фигура в этом раскладе.
              - Тебе-то откуда известно? – насторожился Плахов.
              - Вся прослушка на мне, – зачем-то признался верзила: то ли побаивался, наслышавшись о «дурном» характере сыщика, то ли набивал себе цену. – Что такое «Троян», знаешь?
              - Ну как же: бойтесь данайцев, дары приносящих…
              - Не совсем, – ёрзал верзила на полу. – Про кибертроянского коня слыхал?
              - Не пудри мне мозги. Лучше скажи: чей это «джентльменский набор», – пнул под столом сумку.
              - Это не моё, – ответил пленник. – И мозги я тебе не пудрю. «Троян» – компьютерная программа. А точнее, вирус. Я в этом спец, усекаешь? Если запустить кому-нибудь такой вирус в компьютер, через сеть всю необходимую информацию можно скачать.
              - Да ты, оказывается, большой человек.
              - Большой или нет, а информацию имею. Верни, что взял, и кончим миром. Скажу, где твоя баба…
              - Вот как… – Плахов непроизвольно потянулся к «Макарову», но, поразмыслив, убрал руку: «спец», как отрекомендовал себя верзила, несомненно, что-то знал о Нине. Но от мониторов нельзя было отходить ни на минуту. – Ты с чего взял, что я что-то взял, – продолжил игру простеньким каламбуром Антон Глебович.
              - Не прикидывайся, полковник. Ты же понимаешь, что я всё видел.
              - Что видел? – прикинулся всё же Плахов.
              - Что надо, то и видел.
              - Наверно, успел доложить?
              - А то… приказ есть приказ.
              - Ишь ты. Я думал, ты здесь музыку слушал.
              Верзила, забыв, что прикован наручниками к трубе, дёрнулся. И тут же застонал.
              - Шути, шути… – обронил озлобленно, – скоро не до шуток будет.
              «Пора и впрямь кого-то подключать, – подумал Плахов. – Хотя бы для страховки. Но кого? Дороша? Он в храме, на службе. Его уход сразу обнаружится. Звонить Зарудному? Здесь, мол, крепкие ребята, сам не справлюсь?»
              Он взглянул на дисплей сотового телефона: соблазн заключался в том, что отсюда, из монастыря, он действительно мог позвонить в Москву.  Но был ли смысл? Точнее, было ли время?
              Высветив на своём мобильнике номер Дороша, Антон Глебович нажал кнопку. И при первом же гудке сбросил вызов: в правом верхнем углу экрана большого монитора мелькнул силуэт человека: стараясь держаться в тени, он двигался вдоль стены мрачного длинного коридора, изредка оглядываясь и удаляясь вглубь.
              Плахов, как до него верзила, пощёлкал клавишами. На экране возник укрупнённый фрагмент изображения, но цифровое увеличение лишь смазало картинку, сделало её размытой. И всё же сыщику удалось разглядеть на неизвестном маску с прорезями для глаз, носа и рта, а также сдвинутый на лоб прибор ночного видения.
              Вытащив из-под стола сумку, Антон Глебович решил её перепрятать. Но прежде надо было заклеить верзиле рот. Тот начал мычать и брыкаться, и так резво, что попал сыщику в подколенную ямку.
              Достаточно перевидав на своём веку подобных увальней, способных в панике разметать всё вокруг, Плахов не стал церемониться: сдавил верзиле шею так, что тело его вновь обмякло, и скотчем примотал к его щиколотке кисть уже безвольной, свободной от наручников руки. Всё это Плахов проделал так быстро, что человек в маске не успел исчезнуть с экрана монитора.   


Глава четвёртая

ТРИНАДЦАТЫЙ  ПОДВИГ  ГЕРАКЛА

              Курандейро громко кашлянул. Женщины оглянулись и, никого, кроме бригады скорой помощи, не увидев, поспешили к выходу.
              - Что за скандал, Джо? – спросил Теон. – И что это за тип, которого ищут спецслужбы?
              - Не принимайте близко к сердцу, мэтр. Прокуратура Светлогорска уже сама жалеет, что возбудила уголовное дело. Скоро они его закроют.
              - Дело… Какое?..
              - Оно не стоит выеденного яйца, – поспешил вмешаться Фетисейро.
              - Светлогорск… – произнёс в задумчивости мэтр. – Не в Светлогорске ли нашли тело Ваканского?
              - Совершенно верно, – подтвердил испанец. – Но вы это так произнесли, что можно подумать, будто артиста нашли на улице под забором, а не в пятизвёздочной гостинице.
              - Это что-то меняет?
              Лукавцы согласно кивнули.
              - Почему именно Ваканский? – недоумевал Теон.
              - Мы думали… – переглянулись они.
              - Что вы думали?
              - Если вы против… – начал, было, Курандейро.
              - Что?! – острый конец трости-зонта вонзился в пол. – Вы думали, вам кто-то позволит отыграть всё назад?! И почему я узнаю о скандале сейчас?
              - Не хотели беспокоить пустяками, мэтр.
              - Какая гостиница? 
              - На побережье Балтийского моря, – виновато ответил Джо. – Постоянное место нашей клиентуры.
              - Какая? – сухо повторил Теон.
              - Гранд Палас.
              - Ваканский был нужен здесь, – ледяной тон не сулил ничего хорошего.
              - Простите, мэтр, он и так здесь, – неуклюже пошутил Курандейро. – После того как артист соблазнил Эдит, проявив недюжинную сексуальную прыть, – стал оправдываться он, – мне ничего не оставалось, как пригласить его в Гранд Палас.
              - Казанова, настоящий Казанова этот Серж!.. – выгораживал напарника Фетисейро. – Русский богатырь любовного фронта. Илья Муромец! Хотен Блудович! Вулкан! Чуть ли не весь ГИТИС… кхе-кхе… студентки, аспирантки, жёны сотрудников… словом, настоящий профессор. Да я сам был бы не прочь поменяться с ним местами… и отдал бы всё, чтобы своим тугим пестиком опылять тычинки прекрасных розочек. А такой цветок, как… – он замялся и, взглянув на Джо, продолжил в несколько ином ключе: – Нет-нет, мэтр, сорвать молоденький бутончик… о! для зрелого мужчины это не грех.
              - Ваканский сам пожелал посетить Светлогорск, мэтр, уверяю вас, – лебезил испанец. – Мы неплохо провели время. Ресторан, баня, шикарный гостиничный номер…
              - Девочки, – подпевал коротышка.   
              - Да, собственно, что за скандал? – пожал плечами Курандейро.
              - Тогда объясни: почему спецслужбы ищут испанца, проживающего в России? – строго спросил Теон.
              - Вздор!
              - Вздор! – поддакнул Фетисейро.
              - Вы больше слушайте этих баб!.. И потом: спецслужбы ищут французского рантье русского происхождения. Вот, читайте, – вынул газету Джо.
              Мэтр мигом пробежал статью глазами.
              - Здесь сказано, что смерть Ваканского наступила в результате острокоронарной недостаточности.
              - Прошу прощения, – смутился Курандейро. – Возьмите эту…
              Теон взял другую газету.
              - И в какой же правда? – спросил он, также быстро прочитав.
              - Везде врут.
              - Врут, как помелом метут, – сказал Фетисейро.
              - Я лично был на вскрытии тела Сержа, – продолжал Джо, – и держал его сердце в своих руках: ни одного рубца, что образуется при инфаркте, на нём не было. Ни одного!
              - А написано, что Ваканский перенёс их целых четыре…
              - Врут, – отрезал испанец. – Областной морг, прямо заявляю, хуже некуда: грязный, вонь там страшная, но запах алкоголя, исходивший из желудка артиста, заглушал все остальные запахи.
              - Я тоже присутствовал при вскрытии, – не удержался коротышка, – и хоть оно проводилось под усиленной охраной милиции, как эксперт утверждаю: у покойника было великолепное состояние внутренних органов. Да вот доказательство, – в руке Фетисейро появился прозрачный полиэтиленовый пакет, внутри которого находился предмет, напоминающий нижнее бельё.
              - Что это? – скосил взгляд Теон.
              - Трусы Ваканского. Кстати, от Версаче.
              - Зачем они тебе.
              - Так… на всякий случай. Лет через сто выставлю на лондонском аукционе «Сотбис». Или «Кристис». Может, и заработаю.
              - Зачем же надо врать?
              - Видите ли, господин, не люблю копаться в грязном белье, – спрятал трусы коротышка, – тем более, в белье покойника, как это делают продажные журналисты, которым лишь бы хороший скандал раскрутить. Но если вы настаиваете…
              - Разумеется. Уж больно душок от этого скандала пакостный.
              - Что ж, извольте, – принял на себя удар Фетисейро. – Никакой ишемической болезнью сердца Ваканский не страдал: он скончался от обычной сердечной недостаточности. Но после того как его привезли в Москву и поместили в холодильник морга при Центральной клинической больнице, кому-то оказалось на руку выдвинуть версию о преднамеренном убийстве. В связи с чем вдова – особа, известная вам своей суперскандальностью, – настояла на повторном вскрытии тела.
              - Как она это объяснила?
              - Никак. Но публично пообещала всех размазать по стене, назвав имена убийц мужа. И, не сомневайтесь, назвала бы; подняла бы такой шум, что многие за головы схватились бы…
              - Почему в прошедшем времени?
              - У Джо и раньше с любовью всё обстояло отлично, – ухмыльнулся коротышка, – но после смерти Ваканского бедная вдова только и думает об испанском гранде.
              - На моём месте так поступил бы всякий порядочный человек, – гордо заявил Курандейро. – К тому же народный любимец и его не менее известная спутница жизни давно не являлись мужем и женой. Да, они проживали совместно, на Тверской, но в Кривоколенном переулке Ваканский снимал большую квартиру для своей новой пассии Агнии Зауфер и её шестилетней дочери Рахиль. За приличную, скажу вам, плату…
              - Что, с точки зрения любого нормального мужчины, грехом не является, – заметил коротышка.   
              - Не морочьте мне голову, – кинул пристальный взгляд на своих подручных Теон. – Если я понял, речь идёт о предумышленном убийстве без моей санкции. Это первое. И второе: я хочу знать, располагают ли в прокуратуре данными о насильственной смерти артиста?
              - И да, и нет, – ответил Курандейро.
              -?..
              - На этот счёт есть несколько версий, – пояснил Фетисейро. – Журналистам, естественно, хочется верить в убийство и предать гласности всякие, на их взгляд, вопиющие факты. Прокуратура же заинтересована в обратном. Вот почему эксперты после повторного вскрытия дали заключение, будто смерть Ваканского наступила в результате банального инфаркта. Но это грязная ложь! – разыгрывал комедию шут. – Я лично влил в Сержа пинту виски. И это был далеко не предел. В эпикризе же написали, что содержание в крови этилового спирта и лекарственных препаратов у Ваканского не обнаружено.
              - Лабораторное исследование трупных тканей выявило присутствие алкоголя в большом количестве и препарат типа виагры, влияющий положительно на потенцию, – уточнил Джо.
              - Что же вас возмущает?
              - Враньё! Этаким манером на невинных людей можно всех собак навесить. После ресторана, где Ваканский надрался, как последняя скотина, мы пошли в баню. Затем Джо, как истинный джентльмен, отвёл Сержа в гостиничный номер, где ему стало плохо.
              - И он умер? – не снимая перчаток, потёр подбородок мэтр.
              Наглецы, сложив на груди руки, приняли трагическую позу.   
              - Так просто… ни с того ни с сего?..
              - Ну, почему ни с того ни с сего… – обиженно произнёс Фетисейро. – При исполнении служебных обязанностей. Правда, в некрологе об этом ни слова.
              - «Светлогорские вести» пишут, что в номере присутствовала стриптизёрша из «Интим-бара», – Теон пронзил Джо взглядом.
              - О, мэтр, за своими девочками я слежу, и сомнительные связи на стороне сразу пресекаю. А если кто-то из них и пошалил, так только скрасил последнюю ночь артиста. 
              - Газетная версия о девушке лёгкого поведения никем ещё не доказана, – не преминул заметить коротышка. – И не будет доказана!
              - В самом деле, не давать же экспертам заключение, что артиста умышленно довели до смерти путём сексуального переутомления. Это же смешно! – всплеснул руками Джо. – Таблетка в бокале вина! Если так рассуждать, можно много чего нагородить…
              - Совсем как с убийством писателя Горького, – сняв зелёную перчатку, с разочарованным видом мэтр ослабил узел галстука, который, мы помним, имел цвет бычьей крови. – Всё одно и то же…
              - Я думаю, это политика, – с какой-то подоплёкой сказал Фетисейро.
              - Да, при надобности спецслужбы умеют это делать. Но кому был неугоден артист? – снова надел перчатку Теон.
              - Не считаете ли вы, – осторожно спросил Джо, – что под дружеский выпивон в номер гостиницы кто-то подослал бедолаге Ваканскому специально обученную разбитную красотку, чтобы та, вкатив тройную дозу виагры ему в коньяк, замучила его ласками? Так сказать, залюбила до смерти?
              - Виагра с коньяком… что ж, допускаю: в сочетании с алкоголем риск ишемии миокарда очень даже высок. Хотя… не мог же народный артист умереть так легкомысленно?
              - Почему же легкомысленно! – возмутился коротышка. – Вполне достойная для настоящего мужчины смерть.
              - Я давно знал, что Серж плохо кончит, – вздохнул глумливо испанец.
              - Хотя всегда кончал хорошо, – съязвил коротышка.
              - Просто здоровый инстинкт…
              - Мир паху твоему, дорогой Серж… – Фетисейро, совсем уж заигравшись, пустив слезу и, глядя в сторону усопшего, сделал, было, принятое в таких случаях крестообразное движение рукой, но Теон посмотрел на интригана так, что у того мурашки побежали по коже. – Графиня, мэтр, – поспешил уйти от гнева насмешник, понимая, что дал лишку.
              Продолговатое узкое лицо мэтра ещё больше вытянулось, обратившись к сцене. 
   

Глава пятая

СЛАВА  БОГУ  ЗА  ВСЁ

              Человек в маске ещё не успел исчезнуть с экрана монитора, как Плахов покинул келью игумена.
              В ночном небе сквозь дымку сизых облаков, просвечивал диск луны. У фонарных столбов висели тучи мошкары. Комариные столбы плясали тут и там. Сыщик уже предполагал – где и как станет брать убийцу Родина: возьмёт его сразу, как тот выскользнет из подъезда на улицу.
              Плахов представил себе, как в тёмной келье три-четыре пули с еле слышными пыхающими хлопками прошивают одеяло и подушку. Представил, как убийца, рванув одеяло, сбрасывает его с предполагаемой жертвы. Но убедившись, что кровать пуста, резко отскакивает в сторону, шаря лучом мгновенно включенного фонаря по всем углам. Лишь после кидается к божнице, где спрятан диск…
              Стараясь ничем себя не выдать, Антон Глебович, притаился в кустах, терпеливо снося комаров и мошкару, напрягая слух и вглядываясь в сумрак, откуда должен был появиться убийца.
              Он, скорее, почувствовал, нежели услышал, чужие шаги. Когда силуэт, выскользнув из подъезда, оказался совсем близко, Плахов сходу нанёс ему удар в область сердца. Хотел тут же добавить в солнечное сплетение, но тот и без того обмяк и, если б сыщик не придержал его, рухнул бы на землю как подкошенный.
              Антон Глебович включил фонарик. Неизвестный, одетый в комбинезон защитного цвета, был не столь крепкого сложения, как казалось на экране монитора. Пожалуй, даже хрупким для столь серьёзной роли. Каково же было удивление Плахова, когда, стащив с поникшей его головы фантомаску, он узнал ту самую байкершу, что на «Хонде» помогла ему уйти от преследования Брехтеля. Но теперь она выглядела старше.
              Сыщик хотел связать ей руки её же ремнём, но сбоку мелькнула тень. Удар, наносимый невидимым противником сзади, получился скользящим, и Плахов успел увернуться и даже отпрыгнуть в сторону. Правая рука мгновенно легла на рукоятку «Макарова» с загнанным в ствол патроном.
              - Не дёргайся, Плахов! – жёсткий голос Брехтеля был убедительным. – И выключи фонарь!
              Отработанным движением полковник снял предохранитель и, перехватив удобнее пистолет, перенеся вес на обе ноги, двумя руками навел ствол на звук, но там, откуда раздался голос, в темноте густых зарослей никого не увидел.
              - Не дури! – приказал уже кто-то другой слева.
              «Интересно, сколько их? – подумал Антон Глебович, ставя свой ПМ на предохранитель и пряча его в кобуру под мышкой. – Ладно, всё равно у вас ничего не получится», – решил про себя.
              - Так-то лучше, – вышел из укрытия Брехтель, держа руку под пиджаком, явно на оружии, видно, сунув пистолет под ремень.
              Одновременно с ним из разных точек появились двое лощёных парней в тёмных костюмах: похоже, те самые, что вчера следили за Плаховым. Один из них – настоящий громила. Оба держали наготове пистолеты с глушителями.
              - Посмотри, что с ней, – приказал Брехтель громиле, кивнув в сторону женщины. Та уже стала приходить в себя: опираясь на локоть, с трудом поворачивала голову, пытаясь понять, что произошло.
              - Скажи, Плахов, ты действительно выстрелил бы? – снова усмехнулся Брехтель. Вынув из-за пояса пистолет и почти вплотную подойдя к сыщику, направил чёрный зрачок глушителя ему в грудь. – Это ведь святая обитель. Представляешь, сколько бы шуму наделал…
              В тот же миг Плахов получил такой сильный удар в живот, что у него потемнело в глазах и перехватило дыхание.
              - Обыщи! – приказал Брехтель второму подручному.
              Тот ловко обыскал сыщика, забрав у него оружие и портмоне.
              Майор взял бумажник. Покопавшись в нём, вынул сложенный вчетверо лист и развернул его.
              - Вот оно что, – протянул он и потёр пальцами мочку уха. – Не дооценил я тебя, полковник. Хотя, как ты понимаешь, подобное художество вовсе не улика. Любой адвокат докажет это в два счёта. Вернее, и доказывать-то не будет. Потому как доказывать нечего.
              - А не потребуется никакого адвоката, – тяжело дыша и превозмогая боль, ответил Плахов.
              - Ну да… такие, вроде тебя, и доказывать ничего не будут.
              - Зачем Софрония убил? – держался рукой за правый бок сыщик. – Он и так бы тебе отдал всё.
              - Не сомневаюсь, отдал бы, – майор достал зажигалку. Щёлкнув, поднёс жёлтый огонёк к бумаге. Пламя лизнуло кромку листа, быстро стало разгораться. Скоро от рисунков остались сожжённые чёрные хлопья, тут же подхваченные ветерком.
              - Софроний отдал бы, – повторил Брехтель, уткнув глушитель в шею Плахова. – Мне ещё никто не отказывал. Да вот беда: когда игумен это понял, было поздно.
              - Архаровцы твои перестарались? – спросил сыщик, соображая, как будет выпутываться из ситуации. Он жалел, что не прихватил из кофра пистолет с глушителем: спрятал бы его за поясом, сзади… хотя… вряд ли б успел выхватить.
              - Перестарались, – опять потёр мочку уха Брехтель, – Можно сказать и так.
              - Ты всё равно бы убил его. Как и остальных. Не в твоих правилах свидетелей оставлять.
              Майор усмехнулся. Бросив взгляд на женщину, изменился в лице: похоже, её подташнивало. Сидя на траве с поджатыми к голове коленями, уронив на них подбородок, она искоса с брезгливым равнодушием и мутным взором смотрела на Плахова.
              - Диск с тобой? – спросил её Брехтель.
              Она утвердительно кивнула.
              - Вот и хорошо, – вздохнул он, точно с плеч его свалился тяжёлый груз. – Помоги ей, – сказал громиле. – Но сначала возьми диск и передай мне.
              Плахов понял: если сейчас он ничего не предпримет, эти минуты в его жизни станут последними. И всё же, когда громила передавал диск Брехтелю, он вряд ли мог что-то сделать: майор не сводил с него глаз даже тогда, когда с пистолетом в руке вскрывал пластиковую коробочку, чтобы убедиться в наличии диска. 
              Характерный хлопок Антон Глебович услышал в тот момент, когда Брехтель отвёл ствол в сторону, засовывая плоскую коробочку во внутренний карман пиджака. Первый выстрел отбросил того, кто обыскивал Плахова, то есть парня, всё время стоявшего с наведённым на сыщика пистолетом. Он был опаснее других, так как в любой миг мог выстрелить. Следующая пуля, предназначенная Брехтелю, досталась громиле, угодив ему в лоб, ибо секундой раньше Плахов, со всей силы ударив майора ребром ладони в нижнюю часть предплечья, стараясь выбить у него пистолет, отсек того от линии огня. Но Брехтель оказался проворнее.
              Что было дальше, Плахов не помнил: что-то тяжёлое, будто кувалда, ударило в грудь, и земля разом обрушилась на него. Открыв глаза, не сразу понял, что лежит на траве, прислонившись затылком к дереву. Один из людей Брехтеля, скованный наручниками, корчился и громко стонал. Дорош обшаривал карманы громилы, распластавшегося неподвижно на том месте, где недавно, поджав колени, сидела женщина в комбинезоне. Заметив, что Плахов открыл глаза, подошёл к нему.
              - Брехтель… – прохрипел Антон Глебович, чувствуя, как в груди что-то хлюпает.
              - Ушёл, – склонился над ним Дорош. Достал носовой платок и промокнул ему розовые струйки в углах рта. – Три пули в него всадил. Ушёл, гад.
              Плахов едва дышал. Боль ритмично накатывала волнами. Вероятно, было задето лёгкое, чем и объяснялось свистящее дыхание.
              Антон Глебович хотел спросить о женщине, но следующая волна боли была сильнее предыдущей. В горле пережало, и он, точно рыба, выброшенная из воды на берег, лишь пошевелил губами.
              - Её тоже упустил, – понял его Михаил. – Сам не ожидал. Шустрая оказалась. Такие вот дела… – Тяжело вздохнул: – Знать бы, что вы, товарищ полковник, кинетесь на майора. Я же сразу, как вызов ваш на своей мобиле увидел, всё понял. Думал, и вы догадаетесь на землю-то упасть. Эх… я б их всех уложил, пикнуть не успели бы. А так… Брехтель вами прикрылся. – Дорош посмотрел на часы: – Скорая вот-вот должна быть. Оперативно-следственная бригада уже выехала. Зарудный тоже.
              Два монаха принесли допотопные санитарные носилки, оказавшиеся достаточно прочными. Где уж они их раздобыли?.. На них и перенесли Плахова в келью, уложив на кровать Василия.
              Электрический свет был сыщику в тягость, и он лежал с закрытыми глазами, которые казались глубоко ввалившимися. Воскового цвета лицо осунулось. Нос заострился, и скулы резко выступили. Едва заметное дыхание вырывалось сквозь сжатые зубы. Монахи, находившиеся с ним, поглядывали на него с обречённостью и о чём-то перешёптывались. Появился Дорош.
              - Бригада оперативников приехала, разгружается, – сказал он. – Осветительную установку вытащили. Сейчас начнётся…
              Подошёл к кровати, в которую стрелял убийца.
              - Раз, два… – расправив одеяло и просматривая его на свет, стал считать отверстия от пуль. – Вот сука! Шесть выстрелов…
              Монахи перекрестились. При появлении Василия молча вышли, прихватив с собой носилки.
              Поверх рясы через шею чернеца была наброшена епитрахиль. В руке он держал небольшую серебряную чашицу. Придвинув стул ближе к Плахову, присел. Напряжённость повисла в воздухе.
              - Надо идти, давать показания, – нарушил тишину Дорош. Бросил на кровать изрешечённое пулями одеяло, направился к двери. Уже с порога сказал:
              - Обещаю, товарищ полковник: я достану Брехтеля. Из-под земли, а достану. Никуда он не денется…
              Михаил занёс руку, словно хотел ударить незримого врага, но, сжав кулак, с такой силой судорожно надавил им на дверной косяк, что побелели суставы пальцев:
              - И бабу достану, будьте уверены.
              Плахову показалось… да, скорее всего, показалось, что голос Дороша дрогнул, будто последнее слово он произнёс на всхлипе.
              Оставшись с Василием, сыщик открыл глаза.
              Нутро по-прежнему горело, и всё же мало-помалу он как будто притерпелся к боли. Очень хотелось пить. И ещё просить прощения. У Нины. У детей, которые у них так и не родились. У старушки матери, доживавшей свой век в одиночестве. У Василия… За что просить? Но за что просят в таких случаях перед смертью…
              Он провёл языком по сухим губам.
              - Потерпи, Антон Глебович, потерпи немного. И молчи, не трать силы напрасно, – сказал монах, чувствуя, как у самого запершило в горле. – Ты уже и так мне во всех своих грехах покаялся. Наши с тобой беседы недаром прошли, считай, исповедовался ты. А за последние-то сутки вряд ли много грехов себе нажил. А коль нажил, возьму их на себя, – и он, прочитав разрешительную молитву, возложил конец епитрахили на голову Плахова. – Так что молчи, Антон Глебович. И моли Господа о помиловании. Да вот… причастись-ка…
              Ложечкой, что была в чашице, он зачерпнул святые дары и осторожно, дабы не уронить ни капельки, поднёс ко рту Плахова.
              - Вот те кровь и плоть Христова…
              Когда сыщик вкусил их, промокнул ему губы шёлковой тряпицей:
              - А то «скорая» приедет, а ты без причастия…
              Истерзанный физической мукой Плахов внезапно преобразился, в угасающих глазах появилась умиротворённость. На мертвенно-бледном, почти холодном лбу, выступила испарина. Если ещё минутой раньше в его чреве кипел неугасимый огонь, проливая жар по всему телу, то теперь боль покинула его. Слабой рукой он попробовал откинуть левый борт пиджака, давившего, как ему казалось, на сердце, но лишь сделал это, как кровь с новой силой брызнула на белую, местами уже обагрённую рубашку.
              - Лежи спокойно, Антон Глебович, – Василий поставил чашицу на стол и вложил в хладеющую влажную ладонь смертельно раненого полковника свою.
              - Свидимся ли, монах? – вдруг чистым, хоть и очень слабым голосом произнёс Плахов.
              Василий нисколько не удивился, точно ждал этого.
              - Мужайся, Антон Глебович. Неси на Голгофу свой крест святой, – сказал он, чувствуя своей ладонью, как жизненные соки уходят из ещё тёплой руки. – Да снизойдёт на тебя благодать. А свидимся ли – это уж по нашим грехам.
              - По-твоему, смерть – благодать? – то ли нервная судорога исказила рот, то ли ирония обозначилась на лице Плахова. – Может, и прав ты: всему приходит конец.
              - Я-то прав, а вот ты, Антон Глебович, из-за внутренней дерзости своей до сих пор понять не хочешь: смерть – это не конец, а только начало, день твоего рождения, но в иную, вечную жизнь. В ту, у которой нет конца.
              - Где царствует мрак и печаль, – вспомнил Плахов где-то услышанные слова.
              - Мрак, говоришь. Оно, конечно, так. Солнце заливает светом лишь могильный холм, не в силах пробить могильную тьму и нарушить гробовое безмолвие, но лучам молитвы нет преград, они проникают в любую толщу земли, рассеивая мрак, озаряя его ангельским пением. И то, что воспринималось как смерть, оказывается жизнью. И наоборот, то что до смерти считалось жизнью – было лишь сновидением. Наша жизнь – всего лишь сновидение.
              - Что же такое смерть, отче? – на губах полковника снова обозначилась саркастическая усмешка.
              - Смерть… – произнёс очень тихо Василий, прислушиваясь к собственному голосу, к самому себе, словно искал ответ в своём сердце, будто боялся спугнуть его, боялся, что от малейшего внутреннего сопротивления оно, сердце, замкнётся, замолкнет, и он, не услышав его, не даст ответа. – Смерть – это пробуждение от сна, когда душа обретает саму себя, оставляя во власти минувшей ночи всё то, что было в сновидении. Ведь только после смерти человек понимает, что никогда не знал себя, что все его чувства, которыми он довольствовался и которым был подвластен во сне, считая сон явью, позволяли ему видеть только иллюзию, обманчивые образы, кривые тени. Но смерть, даровав душе новое, духовное зрение, закрыла их, как занавес, опустившийся на сцену в конце спектакля. И человек впервые разглядел себя, обнаружив, что всю так называемую сознательную жизнь носил маску, которая так срослась с его лицом, что только смерть помогла сорвать её. Как ураган срывает крыши домов, обнажая остов жилища, освобождая его душу.
              - Нравишься ты мне, Василий. Жалко тебя.
              - Жалко… Почему?
              - Думаешь, я тёмный, не вижу, сколько вашей братии, что стоит за Истину, низвергают и морят.
              - Пусть низвергают и морят. Стоять за Истину, за чистоту Православия – сладко, высшая награда монаху. Но ты не о том сейчас, Антон Глебович. И лучше молчи, побереги силы. А те, кто священников запрещает в служении, кто монахов изгоняет из монастырей, трупам смердящим подобны, неживые они, оболочки лишь.
              Одна случайная слеза скатилась с щеки Василия и тут же высохла. Он не плакал, нет: пронизанное великой скорбью сердце монаха было выше слёз.   
              В коридоре послышались гулкие шаги и неразборчивый приглушённый говор. Он приближался, становился громче. Когда дверь распахнулась, Плахов узнал голос следователя районной прокуратуры Новокубенского.
              - Извините, генерал, – говорил он, вовсе не извиняясь, – я не в вашем ведомстве и вам не подчиняюсь.
              - Но вы теперь знаете, кого искать, – явно возмущённый, Зарудный придерживал дверь, преграждая следователю вход в келью. Оба разговаривали на повышенных тонах.
              - Разумеется, знаем. Оформим показания и начнём розыск.
              - Вам недостаточно показаний капитана Дороша?
              - Почему же, они очень ценны. Уже сегодня информация попадёт в министерскую сводку, а завтра или даже сегодня на расширенной коллегии вы лично будете объяснять министру, с каким таким заданием послали отставника в эту, мягко говоря, командировку.
              - Плахов – полковник!
              - Бывший… бывший полковник.
              - Это у вас есть бывшие. У нас бывших нет!
              - Скажете об этом министру.
              - Плахов – старший оперуполномоченный по особо важным делам…
              - Поэтому вы его послали?
              - Не ловите меня на слове. Должность Плахова вполне соответствует…
              - Чему? Чему соответствует?.. – напирал Новокубенский.
              - Если хотите, я сам напишу рапорт, и вы ознакомитесь с деталями операции.
              - Напишите, конечно, напишите. Куда денетесь. Но покуда занимайтесь своими делами, а допрашивать и оформлять протоколы позвольте мне. Понадобитесь, вызовем вас повесткой.
              - Новокубенский, вы русский язык понимаете?!
              - Ещё раз извините, но никаких исключений, даже для вашего друга, не будет.
              - Он ранен. У него пули в груди. Его сейчас нельзя беспокоить расспросами.
              - Кто вам это сказал? Какой врач? Дорош?
              - Вы что, не подчинитесь старшему по званию?!
              - Согласно закону, дело возбуждено районной прокуратурой, и его веду я. Поэтому мне решать: где, когда и кого я могу допрашивать!
              - О чём вы хотите его спросить?
              - По какому праву я должен перед вами отчитываться?!
              - Я не прошу вас отчитываться…
              - Весь собранный материал я в полном объёме…
              Дальнейший разговор Плахов уже не слышал. Во мраке угасающего сознания он увидел здание аэропорта и бесконечно длинный коридор из толстого зеленоватого стекла. И Нина безнадёжно смотревшая ему вслед, прижимая обе ладони к холодному прозрачному стеклу.
              «Скорая» опоздала на несколько минут. Заканчивалась ночь. Дождило. Но рассвет ещё не наступил.
 
   
Глава шестая

ЭКСКЛЮЗИВ  ОТ  ВЕРСАЧЕ

              - Графиня, мэтр! – понимая, что дал лишку, поспешил сообщить Фетисейро.
              Узкое лицо Теона обратилось к сцене.
              - Сколько ей лет? – глядя на ведьму, спросил он.
              - Сколько… да столько не живут, – съёрничал коротышка.
              - Что ты в ней нашёл, Джо?
              - Старуха думает, что я без ума от неё, – ответил Курандейро.
              - Это не так?
              - Она лучшая из всех моих учениц, но любовь… вы же знаете, не по моей части. 
              Никто не видел, как Глафира Ильинична в платье из чёрных кружев и в шляпе с траурными перьями вошла в зал и, поднявшись на сцену, встала за гробом с родственниками усопшего, вместе со знаменитостями, актёрами и политиками – с той «высокородной аристократией», которую, по какому-то недоразумению, принято называть сильными мира сего. Со многими из них ведьма была на дружеской ноге. С теми, кто теперь находился возле покойника, графиню связывали тесные узы и вполне утилитарные отношения.
              Театр и фуршеты, приёмы и банкеты, фестивали и презентации, всякие застолья  – всё то, что сыпалось на Ваканского при жизни, как из рога изобилия, на поверку оказалось мыльным пузырём, а «звёздный час» со всей пышной светской показухой – фальшивкой. Освободившись от бренной оболочки и оторвавшись от земли, душа Сержа безвольно металась над провожающими его в последний путь грешниками и грешницами в страшном, неведомом досель предчувствии, наблюдая за собственными похоронами, понимая, что настало время платить по счетам. В льющуюся из динамиков нежную мелодию прославившего его фильма, словно отголоски кровавого пира, врывались чьи-то ужасающие крики и звуки хлопающих крыльев пока ещё незримой, но совсем близкой злобной нечисти.   
              Его талант, как блуждающая звезда, на мгновение вспыхнув и пленив своих почитателей фейерверком пустых слов, быстро угас, как гаснет всякий фейерверк, погружая всё вокруг в темень и оставляя лишь следы гари и запах серы. И никто, кроме графини, вглядываясь в окаменевшую маску лица, не слышал стенаний покойника. 
              - Крепитесь, голубушка, – чуть склонилась Глафира Ильинична над вдовой. – Поверьте, для всех нас это невосполнимая утрата.
              Плечи Норы дрогнули.
              - Сколько бы он мог сыграть! – всхлипнула она, прикрыв носовым платком рот.
              - Да, да… – обронила ведьма, – Серж был великим артистом.
              - На вершине своего творчества… – сквозь слёзы пролепетала Аврора Миланская, но Глафира Ильинична так на неё посмотрела, что танцовщица, опустив глаза, не произнесла уже ни звука. 
              - Бесспорно, ещё многими ролями он порадовал бы нас, – траурные перья вспорхнули: графиня выпрямилась, скрестив руки на животе.
              Слова соболезнования с набором обычных в таких случаях штампов не могли обмануть вдову. Она незаметно бросила взгляд на руки ведьмы: их кожа на тыльной стороне ладоней была бледно-розовой, почти девственной, без единой морщинки, хотя Нора отлично помнила, что не так давно на важном приёме в Кремле руки Глафиры Ильиничны заметно дрожали, и кожа на них была сухая и шелушащаяся, а лицо покрыто сетью морщин. Нора хотела взглянуть графине в лицо, но что-то её удержало.
              - Крепитесь, голубушка, все мы смертны, – замогильным голосом повторила ведьма. – Память о Серже останется с нами.
              Надменно вскинув подбородок, Глафира Ильинична подошла к Иорданскому, стоявшему в стороне и скорбевшему в одиночестве. Один из его охранников преградил ей путь, но Эраст Фёдорович подал знак пропустить.
              - Знаю, вы были близкими друзьями, – холодно сказала ведьма.
              Он многозначительно вздохнул.
              - Масштабный человек был Серж. Очень масштабный, – адский огонь сверкал в стальных, без зрачков, глазах. – Все журналы и газеты пестрят его портретами, телевидение только его и показывает.
              - Крупнейший артист, – сухо ответил Эраст Фёдорович. – С ним ушла целая эпоха.
              - О да, о да… я просто душой болею, когда уходят такие люди.
              - Вам, графиня, я тоже приношу свои соболезнования, – отступил он на полшага, склонив голову.
              - Вы о чём? – бросила она на него взгляд прищуренных глаз.
              - Как?! Вы ещё не в курсе?.. Сегодня нашли Брехтеля.
              Глаза ведьмы ещё больше сузились.
              - Представьте, мёртвого, – перекрестился Эраст Фёдорович.
              - Зачем мне это знать? – буркнула Глафира Ильинична. – Брехтель работал на вас…
              - На кого он работал, мне известно не хуже вас! – намеренно повысил тон Иорданский.
              - Что вы себе позволяете?!
              - Графиня, змея, вползая в свою нору, и то должна выпрямиться.
              - В таком случае запишите майора в вечный синодик. За мой счёт, конечно, – прошипела ведьма.
              - Вам не жаль Брехтеля?
              - Человека, гоняющегося за собственной тенью?.. О, нисколько. Брехтель был похож на осла, перед мордой которого держат пучок травы лишь для того, чтобы осёл шёл вперёд.
              - Вы сам дьявол!
              - Откуда вам знать – каков он? А впрочем… вы, лично, когда-нибудь пробовали догнать собственную тень?
              - Зачем, если в полдень она под тобой.
              - Вот вы понимаете, что чем быстрее гонишься за тенью, тем быстрее она убегает.
              - Это же очевидно.
              - Потому и убили Плахова. Заодно и Брехтеля. Не так ли?
              - Глупости, – раздражённо сказал Иорданский, не моргнув глазом. – Лучше будем откровенны и спустимся с небес на грешную землю.
              - Но на земле самым ходовым товаром стал скандал.
              - Поэтому меня интересует нечто конкретное: диск у вас?
              - Нет никакого диска, – не сразу ответила графиня. – И компромата никакого тоже нет.
              - Это уже не смешно, – изменился в лице Эраст Фёдорович. – Этим не шутят!
              - Смех и шутки – вещи опасные, они рождают дерзость, – назидательно произнесла Глафира Ильинична. – Если б люди знали, сколько соблазнов и грехов начинается с них, они б зашили себе рты.
              - Сколько он вам заплатил? – не верил Иорданский.
              - Кто?
              - Исидор!
              - Говорят, он отпевал сегодня вашего друга, – ушла от ответа ведьма.
              - Вам-то что за дело? Я задал вопрос.
              - Представляю… чёрная шляпа в соседстве с белым клобуком.
              - Я был в церкви и не видел никакой чёрной шляпы. Там пахло ладаном.
              - Если вы её там не видели, это ещё не значит, что её там не было, – ядовитый сарказм звучал в голосе Глафиры Ильиничны.
              - Что вы хотите этим сказать?
              - Церковь – не гарантия спасения: из неё, как из больницы, нередко выносят трупы.
              - Графиня, запах смерти вам привычен, но это вовсе не значит, что вдыхать трупный смрад должен я.
              - Вы и так им надышались досыта.
              - Чушь! Чушь!.. – занервничал Эраст Фёдорович.
              - Почему же поднялся шум?! Почему власть открещивается от эксгумации?
              - Это всё журналисты… Им кто-то настучал… скорее всего из наших.
              - Сами напортачили, а во всём виноваты журналисты, – упивалась злорадством ведьма.
              - Семья покойного… – стал вдруг оправдываться Иорданский. – Они думают, что эксгумация принесёт им проклятие.
              - Суеверные олухи! – раздражённо сказала графиня. – Все вы олухи!
              Иорданский вспыхнул, готовый растерзать старуху. Его охрана была в растерянности, ибо привыкла смотреть на ведьму с опасливым почтением.
              - Успокойтесь, – обманчиво-ласковым тоном смирила она его гнев. – Вы, превыше всего ценящий внимание к собственной персоне, должны соответствовать нашей морали. Мы все в одной лодке.
              Эраст Фёдорович молчал…

*   *   *

              …Стандартная, в общем-то, процедура эксгумации «главного покойника» страны, которую проводили лучшие патологоанатомы, пошла по неожиданному сценарию, закончившись странным образом.
              Под покровом ночи, в тайне от всех, когда, сдвинув многотонную глыбу и раскопав могилу, подняли гроб и открыли его, обнаружили… нет, не расколотый бронзовый монумент гимназисту Ульянову-Ленину, а такое, что человеческим трупом назвать было нельзя: зловонная масса напоминала непонятное вещество. За год с небольшим тело изменилось так, что его не только нельзя было извлечь из гроба, но специалист для забора тканей не сразу решился приступить к работе. Зубы, фрагменты костей, изымавшиеся экспертами для исследования, тут же крошились, превращаясь в тёмный порошок, напоминавший вулканический пепел. Мышечные ткани из-за гнилостных изменений для генетической экспертизы были негодны. Все попытки взять хоть что-то успехом не увенчались. Было решено побыстрее закрыть гроб, опустить его в могилу и привести место в надлежащий вид. Разумеется, каждый из присутствующих дал подписку о неразглашении служебной тайны.
              Возможно поэтому новость мгновенно разлетелась по столице. Слухи поползли один несуразнее другого, а смысл эксгумации так и остался неясен…

*   *   *

              - Вы слишком впечатлительны, – голос графини вернул Иорданского к действительности. Он взглянул на покойника. И вздрогнул: ему показалось, что вместо головы Сержа в гробу лежит бронзовая болванка молодого пролетарского вождя.
              - Что-то мне подсказывает, – с гримасой презрения молвила ведьма, – вся эта история с эксгумацией далека от завершения.
              И вновь Эрасту Фёдоровичу померещилось, будто откинутая половина крышки гроба сама, без чьей-либо посторонней силы, захлопнулась. Никто не видел, как Фетисейро сунул в гроб великому артисту эксклюзив от Версаче. В ту же минуту человек десять по сигналу Гоши Бернардова подняли гроб и через боковой вход понесли со сцены.
              В холле первого этажа, где толпился народ, Иорданский, махнув рукой на охрану, с трудом втиснулся в плотный ряд желающих нести Сержа. Взявшись за нижний выступ основания гроба, пристроившись за Беней Павелецким, медленным семенящим шагом пошёл к выходу. В открытые двери Дома кино уже врывался оглушительный шквал аплодисментов, сотрясая всю Васильевскую улицу, которая от 2-й Брестской до Садового кольца была запружена людьми и усыпана живыми цветами. Под скандирующие крики «Браво!» гроб погрузили в чёрный лимузин, и траурный кортеж тронулся к месту последнего пристанища Ваканского – Новодевичьему кладбищу.
              - Гроза будет, мэтр, – сказал коротышка.
              Августовское солнце палило так же нещадно, как и месяц назад. Горячий воздух плотным колеблющимся  сгустком плавал над раскалённым асфальтом, создавая миражи луж, прогоняя москвичей с удушливых, дышащих миазмами улиц в прохладу тенистых парков и в офисы с кондиционерами. Через пять минут небо заволокло тучами, и началась гроза. Без дождя.
 

ЭПИЛОГ

                И возвратится прах в землю, чем он и был,
                а дух возвратится к Богу, Который дал его.
                Еккл. 12, 7

              В ночь с одиннадцатого на двенадцатое августа тело Плахова отвезли в старую церковь, что находилась в черте города, недалеко от кладбища. В день поминовения святого мученика Иоанна Воина совершено было отпевание. Народу пришло не то чтобы мало, но и не очень много. Взвод солдат, прибывший по распоряжению Зарудного, тоже отстоял панихиду. Отпевали покойного отец Василий и три священника.
              Всю ночь Нина Петровна находилась возле гроба. Не в силах больше стоять, сидела на табуретке в изголовье мужа, отрешённая, погрузившись в воспоминания, с горящей свечой в руке, не замечая, как расплавленный воск капает на платье. Изредка она гладила Плахова по волосам, бережно, словно причёсывала его. Антон Глебович лежал в полковничьем мундире, совсем новом, который при жизни почти не носил.
              Когда Нина Петровна, охая, с громким всхлипыванием и без чувств заваливалась на сложенные одна на одну окоченевшие руки мужа, кто-то тут же подхватывал её и, усадив на место, подносил пузырёк с нашатырём. Она вздрагивала. Придя в себя, о чём-то задумывалась. И было видно, как волна за волной на неё накатывает горе. Своё будущее без Плахова она не представляла.
              После отпевания мужчины столпились у гроба: все хотели нести его.
              День выдался пригожий. Редкие белые облачка будто застыли в прозрачном светло-голубом небе. Тихо, пустынно было на кладбище. Только пение птиц, шорох листвы от лёгкого дуновения ветерка, жужжание мух и стрекоз нарушали эту неестественную тишину. Казалось, сама природа провожала в последний путь Плахова.
              С гранитных памятников на похоронную процессию смотрели портреты с холодным и немым укором, напоминая о некой безысходности, словно хотели что-то сказать живым. Что? Быть может, что кладбище – это общий для всех людей дом? Что придёт время, и мы, дети земли, вышедшие из неё, отворив заветную дверь в мир иной, вновь вернёмся туда, откуда пришли? Возможно…
              Процедура прощания прошла довольно быстро. У могилы говорили мало. В основном милицейские чины в штатском. Сказал что-то и Зарудный, но Нина Петровна его не слышала. Она последняя наклонилась над мужем и припала губами к его холодному лбу. А затем и к губам, тоже к холодным и уже чужим.
              При опускании гроба кто-то бросил в могилу алую розу. Нина Петровна бросила горсть земли. Тотчас прогремели выстрелы: взвод солдат троекратным залпом отдал герою почесть.
              После того как установили деревянный крест, сказал своё слово и отец Василий. И опять Нина Петровна почти ничего не слышала. Вернее, слышала, но не понимала. Смотрела на иеромонаха отрешённо, как будто спрашивала: «За что?» Почему подвиг мужа, его самопожертвование принесло ей непоправимое горе? Какой ей-то – одинокой несчастной женщине – от всего этого прок? И почему душа Плахова, как утверждает Василий, достигнув необыкновенной духовной и нравственной высоты, обеспечив себе вечное блаженство в невечернем Царстве Небесном, заставляет душу Нины Петровны терпеть адские муки? Такие муки, что и словами-то не выразить.
              Этого пожилая женщина понять не могла. Потому на поминках, сидя возле Зарудного, нет-нет да и прислушивалась к его разговору с монахом.
              - Осадок какой-то остаётся на душе после кладбища, – продолжал, видимо, начатую ещё ранее беседу генерал.
              - А я люблю наши кладбища, – благоговейно произнёс Василий.
              - Любите?..
              - Да как же их не любить-то?! Ведь кладбище – наша грядущая обитель. И те, кто лежит там, они ведь ждут нас.
              - Ну, если Плахов ждёт, я не против, но если какой-нибудь душегуб…
              - Поэтому Церковь и служит панихиды, чтобы дать человеку действенную помощь.
              - Покойнику?
              - Понимаю, вас это удивляет.
              - Но если это будет отпетый мерзавец? Такой, как Брехтель?
              - Мы не знаем последние минуты его жизни. А Иисус Христос в назидание нам, грешникам, принял к Себе кающегося разбойника. И это последнее завещание Господа было начертано не чем-нибудь, а Крестом. Кто знает, не раскаялся ли Брехтель перед смертью? Что же касается покойника… разве молитва о его душе, о его загробной судьбе – не помощь? Вот вы, Виктор Степанович, всю панихиду молча простояли, неужто ничего не ощущали?
              - Я материалист и редко хожу в церковь, – признался генерал. – И работа, знаете ли… Но когда бываю в церкви, честно скажу, что-то ничего не чувствую. Наоборот…
              - Ну да… – перебил его Василий, – вы-то думаете, что едва переступите порог храма, так сразу и Бога встретите. А Он возьми – и не явись пред ваши прекрасные очи. И вы, конечно, чувствуете себя обманутым.
              - Зачем же утрировать? – усмехнулся Зарудный.
              - Я и не утрирую вовсе. Думаю, что вам действительно непонятно – как это простым верующим доступно то, что недоступно вам, таким образованным и умным, как будто образование, дипломы и диссертации являются пропуском в страну истины. А ведь истина – это Бог, и путь к Нему – не через образование, а через веру. А значит – через душу.
              - Исидор с Иорданским вроде бы тоже веруют, – заметил генерал.
              - В том-то и беда, что «вроде бы», так как это самая что ни на есть пародия. А она обнаглела до такой степени, что стыдно сказать… Всё шиворот-навыворот. И обманутые люди, отшатнувшиеся от спасительной матери-церкви, как в бездну кинулись в эту пародию, а точнее, в объятия дьявола. Вспомните шекспировского Гамлета, сцену с черепом. В ней какая-то зловещая шутка судьбы: то ли человек смеётся над смертью, то ли смерть смеётся над ним…
              - Да, мрачная сцена.
              Генерал взял бутылку и разлил водку по стопкам.
              - Шутники и насмешники всегда забывают о смерти, – продолжал Василий. – Часто стараются передразнить её, не замечая, как, подкравшись, она уже занесла над ними свою острую косу. Не знаю, видите ли вы, Виктор Степанович, или нет, а я отлично вижу, как нечистая сила, точно ведьма верхом на метле, носится по городам и весям, оседлав расписанные драконами и всякой скверной мотоциклы и прочую технику…
              В ту же минуту, прямо возле кафе, где проходили поминки, раздался рёв мотора. Сидевший спиной к окну Зарудный повернулся и посмотрел на улицу: мотоциклист в чёрном облачении и в мотошлеме хищника на сверкающей «Хонде», чуть откатил задним ходом, картинно развернулся на узком «пятачке» и рванул в сторону проспекта Ленина.    
              - Исидор с Иорданским на мотоциклах не носятся, – задумчиво произнёс генерал.
              - Они и без мотоциклов своё дело знают. Рядясь в одежды христиан и одновременно отчаянных реформистов, они скоро будут открыто афишировать связь с антихристом, вовлекая всё больше людей в свои игрища. Да что они… они лишь пешки в этой игре.
              - Согласен, правят действительно те, о ком не принято говорить вслух, – заметил Зарудный.
              - Или о ком говорят шёпотом, – дополнил Василий и спросил: – Почему, скажите мне, после убийства Родина и Плахова в отставку отправили именно вас и… как же его?.. запамятовал…
              - Жамкочяна.
              - Вот-вот… почему?
              - Когда случаются подобные убийства, всегда найдут козла отпущения. Аппарат МВД слегка перетасуют колоду. Но никто не возьмёт на себя ответственность за провал.
              - И что в итоге?
              - В итоге… – Зарудный опять горько усмехнулся. – В конечном счёте, как это всегда бывает, победит прагматизм. Это уж как питдать. В данном случае победили деньги.
              - Сказано в Откровении: ты думаешь, что ты богат, а ты беден, нищ и окаянен, – без назидания произнёс отец Василий. 
              - Спросить всё хочу, – Виктор Степанович окинул взглядом сидевших за столом и как бы невзначай придвинулся к иноку.
              - Спрашивайте, – чуть склонился к нему Василий, – коль смогу, отвечу.
              - Вопрос, в общем-то, простой: был ли в действительности компромат? Может, никакого компромата не было. Да и диска, на котором указаны счета швейцарских банков…
              - Был, Виктор Степанович, был… И компромат был, и диск…
              - Так где же они?
              - Всё равно поверите.
              - Почему же это я не поверю?
              - Иорданский-то не поверил.
              - Во-первых, я не Иорданский, а во-вторых, он что, знает, где… вы ему сказали?..
              - Да, сказал, – несколько загадочно улыбнулся Василий. – Сказал, что сжёг всё нынешней зимой. Печи у нас хорошие, старой кладки. Да вы, небось, видели их, вы же были в обители-то нашей. В печи я и сжёг всё. Когда понял, что бес подбросил Софронию компромат этот самый с диском. Во искушение подбросил. Людей рассорить. И задумка его, скажу вам, отчасти удалась. Ведь сколько натворил, сатанинское отродье, сколько душ загубил!.. Вот я и сжёг. Печь растапливал и сжёг.
              - Как же это вы так, отче? – усомнился Зарудный. – Всё сжечь…
              - Вот и вы не верите.
              - Не то что не верю, а как-то, знаете ли, странно… И Плахов об этом знал?
              Василий кивнул.
              - Так что же он… полез-то?
              - Верно, другие у полковника цели были.
              - Да, другие. – Зарудный сжал зубы, и желваки заиграли на его скулах.
              - Вы, Виктор Степанович, в уныние-то не впадайте, ведь мы здесь не по случаю гибели собрались, а по случаю рождения.
              Генерал смотрел на монаха с недоумением.
              - Да, да, – поднял Василий стопку. – По случаю рождения нового христианского мученика, раба Божьего Антона. Он теперь жив для Бога. Вот и помянем его…