Дом месье Кайе

Сергей Эдуардович Цветков
Поезд прибывал в Муассак в восемь часов утра. Встав в семь, Леру не спеша привёл себя в порядок и последние полчаса перед прибытием просидел в купе у тёмного окна, по которому косо сползали редкие капли.

Густой ноябрьский туман стелился по полям, седыми лохмотьями висел на виноградниках, сизой пеленой окутывал фермы с красно-бурыми черепичными крышами. Рядом с железнодорожным полотном, на шоссе, сквозь едва различимые тени ив и тополей, в клубящейся мгле мутно светились бледно-жёлтые пятна автомобильных огней. Вскоре вдалеке ярко вспыхнули семафоры, показался город…

Леру взял свой чемодан и направился к выходу.

Ему было тридцать пять лет. Недавно окончил ординатуру при университетской клинике в Бордо, и ему предложили место хирурга в Муассаке, в местной муниципальной больнице. Леру согласился.

Узнав, что до ближайшей гостиницы недалеко, он отказался от услуг такси и решил пройтись пешком – хотелось осмотреть город, где ему предстояло прожить несколько лет.

Тёмное небо нависло над самыми крышами домов, во многих окнах ещё горело электричество. Дождь едва накрапывал, но было холодно, от блестящих тротуаров и мокрых стен поднимался пар. Леру шёл по пустынным улицам, то и дело перекидывая чемодан из одной руки в другую и торопливо пряча освободившуюся кисть в карман плаща. Туман глушил звуки шагов и усиливал впечатление непреодолимого сна, в который, казалось, было погружено всё вокруг. Даже немногочисленные прохожие походили, скорее, на привидения, чем на живых людей, – бесшумными серыми призраками скользили они вдоль домов и исчезали в дверях лавок, магазинов и офисов. Отдалённый собачий лай показался Леру неуместным и неестественным, как застольные крики в спальне ребёнка.

Ему уже всё было ясно: Муассак, как он и предполагал, был обыкновенной провинциальной дырой. Старинный монастырь Сен-Пьер, проходя мимо которого Леру замедлил шаги, залюбовавшись причудливым смешением на его портале романского и готического стилей, не поколебал его в этом мнении. Но, в конце концов, это было не так важно: Леру приехал сюда работать. В расписании жизни он отводил Муассаку два-три года, а потом – степень доктора медицины, снова Бордо или, кто знает, даже Париж…

Внезапно хлынувший ливень заставил его панически метнуться с обсаженного липами и акациями бульвара к дверям ближайшего дома с витриной и вывеской. Леру надеялся, что это будет кафе – он уже чувствовал приятный позыв к еде и первой утренней сигарете.

Дом был старый, довоенный, двухэтажный; серый фасад во многих местах облупился; окна на втором этаже закрывали давно не крашенные ставни. У входа на тротуаре стояли три кадки с бересклетами. Полустёршуюся надпись на потрескавшейся деревянной вывеске под окнами второго этажа уже нельзя было разобрать, заметно было только то, что она сделана готическим шрифтом, но по стопкам сильно потрёпанных книг в витрине Леру понял, что перед ним букинистическая лавка.

Немного разочарованный, он повернул дверную ручку и вошёл. В нос сразу ударил непривычный запах. Одиночество имеет тысячи разнообразных запахов, но каждый – легко узнаваем. Здесь, в лавке пахло старой кожей, закисшей бумагой, а также кофе и ещё чем-то съедобным – очевидно, с кухни. Несмотря на надтреснутый звон или даже не звон, а металлический стук входного колокольчика, к Леру никто не вышел. Он поставил чемодан на пол и огляделся. Длинный, тёмный коридор, чьим единственным украшением были развешенные по стенам старые рекламные календари, вёл на кухню, не совсем ровно выложенную плиткой. Леру был виден угол камина с висевшими над ним кастрюлями. Справа за застекленной дверью можно было рассмотреть стоявшие вдоль стен кровать из тёмного орехового дерева, шкаф, два тяжёлых комода, вольтеровское кресло, щетинившееся вылезшим ворсом, и три колченогих стула – вероятно, это была комната букиниста. По левую сторону коридора, рядом с лестницей, ведущей наверх, тоже имелась комната. Дверь в неё была открыта – здесь находилась сама лавка. Хотя въевшийся повсюду кислый запах производил впечатление затхлости, в доме было довольно чисто и свежо, пожалуй, даже прохладно.

Снаружи слышался равномерный шум дождя. Ещё раз в нерешительности взглянув по сторонам, Леру направился в лавку, сопровождаемый нестройным разноголосьем заскрипевших половиц.

Комната, куда он вошёл, оказалась длинной и узкой. Тусклый свет, проникавший через стекло витрины, едва освещал дальний угол. Вдоль стен тянулись полки, уставленные бесконечными рядами книг, журналов, альбомов, карт – все эти in-folio, in-qarto, in-oktavo, солидные, радующие глаз своими золочёными и тиснёными переплетами, затасканные, с отставшими или совсем оторвавшими корешками, заново переплетённые, сброшюрованные; кое-где они лежали стопками поверх рядов или громоздились неразобранными грудами. Тут же стояли выщербленные чашки, разрисованные цветами тарелки, статуэтки, шкатулки, пепельницы и множество других безделушек. В проёмах между стеллажами висели картины, дешёвые и почти неразличимые в полумраке.

Осматривая лавку, Леру не сразу заметил её хозяина, а между тем он был тут – худощавый человек лет сорока семи, с глубокой залысиной на продолговатом, сдавленном с боков черепе и в больших очках с толстыми линзами, сидевший за столом у витрины. За стёклами очков глаза его казались совсем маленькими, посаженными прямо у переносицы; кроме того, линзы ломали линии висков, сужая их, отчего всё лицо, с проступающей на носу и скулах красноватой сетью прожилок, представлялось разбитым на несколько кусков, как на портретах Пикассо, и было трудно с первого взгляда собрать эти куски воедино. Букинист был одет в тёплый шерстяной костюм, поверх которого была наброшена поношенная синяя спецовка. Очевидно, он сидел так, один, уже давно, и Леру показалось странным, что перед ним не было ни книги, ни газет, ни учётной тетради, ни чашки кофе, словом ничего, что намекало бы на какую-нибудь деятельность. Он просто сидел и смотрел на Леру своими маленькими глазками, выражения и цвета которых нельзя было разобрать, как, вероятно, сидел здесь и за полчаса, и за час перед тем, оглядывая полки с книгами и вещицами и провожая взглядом каждого прохожего.

Леру стоял, держа перед собой обеими руками чемодан. Старый хлам его не интересовал. И всё же уходить в дождь не хотелось.

– Я Кайе, хозяин этой лавки. Что вам угодно? – безупречно вежливым тоном спросил букинист и, не дав Леру ответить, привстал и продолжил: – Вы, я вижу, нездешний, верно, историк и, полагаю, ищите что-нибудь о монастыре Сен-Пьер – что же ещё может интересовать порядочного человека в Муассаке?! Подождите, сейчас я вам покажу кое-что…

Он направился к одной из полок.

– Нет, нет, – поспешно остановил его Леру, – по правде сказать, я зашёл сюда случайно. Если позволите, я пережду у вас дождь.

И почти тут же, без всякого перехода, он справился, сдаются ли верхние комнаты. Зачем он сделал это? Леру и сам хорошенько не знал. Он приехал в Муассак работать – не жить. Жить он намеревался потом, когда защитит диссертацию и переедет в Бордо или Тулузу, где у него будет свой дом, который он выберет и обставит согласно своим привычкам и вкусам. А пока – не всё ли равно, где жить? Дом букиниста представлялся ему отрешённым от всего мира, почти потусторонним местом. Здесь, по крайней мере, ему никто не будет мешать. И потом, очень уж не хотелось выходить под дождь, который, похоже, зарядил на весь день, и бродить по городу в поисках гостиницы или квартиры – да ещё неизвестно, удастся ли найти что-нибудь лучше!..

Месье Кайе запросил несколько больше, чем ожидал Леру, зато не стал требовать уплаты вперёд и не выставил никаких условий. Букинист проводил жильца наверх и там, после осмотра комнат, вполне удовлетворившего Леру, вручил ему ключи.

Через несколько дней Леру уже полностью освоился на новом месте. Просыпался он всегда в одно и то же время – между семью и половиной восьмого. После двадцатиминутной пробежки трусцой и утреннего туалета переодевался, спускался на кухню и выпивал большую чашку кофе с молоком и двумя круассанами. Затем уезжал в клинику, возвращался обыкновенно поздно вечером, – за исключением тех случаев, когда оставался дежурить, – и, легко поужинав, садился за диссертацию. В первом часу ночи он отрывался от работы, быстро делал всё то, что необходимо проделать перед сном, и ложился. В клинике у него появились знакомые, он иногда принимал их приглашения, но по-настоящему любил бывать только у женатых – сказывалась затаённая тоска холостяка по семейному уюту. После таких вечеров его собственная квартира в доме месье Кайе казалась ему особенно унылой, а запах, встречавший в коридоре, ещё более навязчивым. Однако Леру и в голову не приходило обставить комнаты по своему усмотрению или хотя бы просто для большего удобства передвинуть мебель. Он всё оставил так, как оно было до него, и только купил некоторые книги и вещи, необходимые для работы.

Что касается букиниста, то не было на свете человека более тихого, скромного и незаметного, чем месье Кайе. Утром, уезжая в клинику, и вечером, возвращаясь домой, Леру неизменно видел его сидящим за столом, без малейших признаков какой-либо деятельности, прошлой или будущей. Никогда не удавалось застать у него пришедшего или уходящего посетителя, и порой Леру всерьёз сомневался, знает ли кто-нибудь в Муассаке о существовании букинистической лавки и её хозяина. Впрочем, нельзя сказать, что букинист занимал какое-то, пусть самое ничтожное место в его мыслях. Нет, месье Кайе существовал для Леру только тогда, когда он его видел, в остальное время Леру напрочь забывал о нём. Между собой у них раз навсегда установились те отношения, которые сложились при первой встрече: со стороны букиниста – расторопная готовность оказать непрошеную услугу, со стороны Леру – вежливый отказ принять её. В дни, когда Леру вносил помесячную плату за квартиру, месье Кайе настойчиво убеждал его не торопиться, уверяя, что может подождать ещё неделю-другую; при щекотливом столкновении у дверей уборной Леру никак было нельзя избежать состязания в великодушии, которое он в глубине души признавал крайне неуместным и непристойно-комичным; а если ему случалось во время завтрака мельком взглянуть на часы, букинист умолял его не опаздывать и высказывал оскорбительное намерение помыть за ним посуду.

Вместе с тем в поведении месье Кайе появилась некая странность. Когда это началось, Леру не мог точно сказать – может быть, спустя месяц, а, может, и через полгода после его вселения в дом букиниста. Он стал задумываться над этим гораздо позднее, а тогда попросту ничего не заметил. Странность эта заключалась в том, что месье Кайе как будто начал копировать некоторые привычки Леру и искать его общества – всё это делалось, впрочем, с присущей ему тихой незаметностью. Он стал бегать с Леру по утрам. Надев тёмно-синий спортивный костюм (новый, как мог бы заметить Леру) и сияющие свежей белизной кроссовки, он ждал у себя в комнате, когда в коридоре на все лады запоют половицы, и тогда поспешно выходил на улицу – с таким расчётом, чтобы застать врача у входной двери. «Прекрасная погода», – бросал он Леру, у которого редко находилось, что ответить на это, и скромно трусил в другую сторону. Если раньше он брился на ночь, то теперь – с утра, как это делал его жилец. Начал брать с собой в уборную книгу или газету и задерживаться там столько времени, сколько требовало не естество, а недочитанная глава или статья. Попробовал макать круассаны в кофе и нашёл, что так гораздо вкуснее. Несколько раз попросил Леру рекомендовать ему книги по каким-то своим болезням. Услышав, что врач идёт на кухню, месье Кайе непременно заходил туда, даже если недавно поел; в этом случае он заглядывал в раковину, ища там невымытую чашку, а если не находил её, лез в холодильник за бутылкой «колы». Как бы поздно Леру ни возвращался домой, букинист всегда дожидался его в лавке или в своей комнате. Подождав, когда врач начнёт подниматься к себе по лестнице, он выходил в коридор. «Вас спрашивал доктор Легран и просил перезвонить ему». – «Благодарю вас, – отвечал Леру, поворачивая ключ в замке, – сейчас уже слишком поздно, и потом я всё равно увижусь с ним завтра. Спокойной ночи». И месье Кайе, совершенно счастливый, шёл спать.

В общем, нетрудно было заметить, что букинист влюбил себя в Леру. Это было тем более удивительно, что ни сам Леру, ни те люди, которые его знали, не могли сказать, что он обладает какими-то особенными человеческими совершенствами и достоинствами. Хороший врач, целеустремлённый профессионал, вежливый и корректный коллега, человек, старающийся, чтобы его существование было сносным для других, – вот, пожалуй, и всё. При этом Леру, коль скоро он признавал свои поступки в отношении своих коллег и знакомых безупречными с точки зрения вежливости и морали, никогда не интересовался, какое впечатление эти поступки производят на них, – выполненный долг гарантировал ему спокойствие совести. Тем меньше его могло заботить то, какие чувства питал к нему такой малозаметный и неинтересный человек, как месье Кайе. Сколько раз впоследствии он спрашивал себя, какой повод он мог дать букинисту с такой бесцеремонностью проникнуть за стену вежливой отчуждённости, воздвигнутой им между ними, – и не находил ответа. Как могло случиться, что, соблюдая общепринятые нормы приличия, он сделал страшное, непоправимое зло, зло в самом глубинном, метафизическом смысле, ибо внушить к себе любовь – мимоходом и без малейшей надежды на взаимность – не есть ли это поистине дьявольская издёвка над благостью Бога?

Между тем дела Леру шли как нельзя лучше. Диссертация была им написана менее чем за два года и с успехом защищена в Бордоском университете. Ему поступило несколько выгодных предложений, в том числе из частных клиник. Наконец пришёл день, когда сияющий Леру объявил месье Кайе, что покидает Муассак. Стояла ранняя осень. Липы и акации, тронутые желтизной, были просто чудесны на фоне голубого, по-осеннему прозрачного неба. Залюбовавшись этой картиной сквозь стекло витрины, он даже подумал, что Муассак, в сущности, не такой уж плохой городишко, и добавил вслух, что уезжает, полный самых тёплых чувств к городу, людям, которых он встретил здесь, и, разумеется, к месье Кайе – своему радушному и любезному хозяину.

Букинист в ответ только растерянно моргнул своими маленькими, близко посаженными глазками, цвета которых Леру так и не сумел разобрать.

Но когда Леру пошёл наверх укладывать вещи, месье Кайе, бледный от пылающей внутри него решимости, появился в дверях и, мучительно покраснев, выдавил из себя невозможное:

– Оставайтесь… я сбавлю вам плату…

В тоне его голоса, как и во всём виде месье Кайе, было что-то такое, от чего Леру стало стыдно за него. Мелькнула дурацкая мысль, что, должно быть, вот так, с такой же неловкой отчаянностью какая-нибудь прыщавая рыхлая девица впервые предлагает себя понравившемуся ей мужчине. С тревожным чувством прозрения он вспомнил безмятежную, нетребовательную радость, какой всегда светился месье Кайе при встречах с ним, и впервые его озарила догадка, что букинист всё это время был бескорыстно привязан к нему. Леру совсем смутился. Он не находил слов: чувство долга с достоинством молчало, а сердце ничего не могло подсказать ему, потому что и теперь Леру не испытывал ни малейшей симпатии к месье Кайе. Нелепейшая, смехотворнейшая ситуация!

Он сухо сказал:

– Это невозможно, месье Кайе, – и отвернувшись, стал с особой тщательностью укладывать в стопку рубашки.

Леру ещё слышал удаляющиеся шаги на лестнице, жалобный скрип половиц в коридоре, но самого букиниста он больше не видел. Не вышел месье Кайе и проводить его; стол за витринным стеклом пустовал. Всю дорогу до вокзала Леру чувствовал непривычную досаду на самого себя.

Зимой того же года, в Бордо, молодая симпатичная университетская библиотекарша пригласила Леру на какую-то выставку современного искусства. Это была всего вторая их встреча, поэтому не было ничего удивительного в том, что она пришла в компании друзей и подруг. Бродя по залам, молодые люди несколько раз пытались узнать мнение Леру о каких-то замысловатых конструкциях, свисавших с потолка, и о картинах, напоминавших ему его собственную школьную тетрадь по геометрии, раскрашенную кем-то без особого старания, – но вскоре прекратили эти попытки. Библиотекарша виновато-одобряюще улыбалась ему и призывала всех пройти в следующий зал. Во время одного из таких переходов взгляд Леру уловил на дальней стене нечто странно-знакомое. Он подошёл ближе. Это была картина, выполненная в духе Сезанна. В глубине арки, образованной двумя желтеющими липами, стоял старый дом с облупившейся серой штукатуркой, на которой плясала тень листвы, и некрашеными ставнями на втором этаже. Дом месье Кайе! Ну да, вон и три кадки с бересклетами, и витрина, и потрескавшаяся деревянная вывеска – он узнал бы этот дом из тысячи. И как великолепно передана тихая, отрешённая радость ясного осеннего дня, ветхая прелесть провинциального быта!

Обуреваемый не вполне понятным ему самому восторгом, Леру взглянул на табличку под картиной. Вверху было написано незнакомое ему имя художника, под ним название:

ДОМ САМОУБИЙЦЫ

Невысокий мужчина с иссиня-чёрной кудрявой бородкой, беседовавший неподалёку с пожилой, строгого вида дамой, прервал разговор и быстро подошёл к остолбеневшему Леру.

– Вам понравилось? Она стоит пятьсот франков.

– Я знаю это место… – произнёс Леру.

– Правда? Это Муассак – вы про него подумали? Я был там в сентябре, рисовал монастырь Сен-Пьер, он просто великолепен. А этот холст написал быстро, в один день – в тот самый, когда по городу разнёсся слух, что повесился хозяин этого дома. Какой-то букинист, не помню его имя… Помню только, что всех поразила абсолютная беспричинность этой нелепой смерти. Мне тогда показалось, что смерть хозяев должна старить дома, как людей старят утраты близких. Не знаю, удалось ли мне передать эту мысль. Как вы считаете?

Мимо них прошла компания молодых людей. Библиотекарша на ходу тронула Леру за плечо.

– Пойдёмте, Жан. Здесь нет ничего интересного.

– Да, да, иду, – отозвался он ей вслед.

Леру ещё раз посмотрел на картину. Обыкновенный довоенный дом. Буро-охристые пятна в листве увядающих лип. Из какого окна месье Кайе в последний раз увидел их?