История одного машиниста

Надя Вафф
Все роковые случаи, влияющие на нашу жизнь, начинаются приблизительно одинаково – кто-то свыше внезапно зажигает свечу, и тогда сквозь огонь её мы начинаем видеть окружающую нас жизненную тьму. Мрак иногда бывает настолько непроглядным, что пока свеча не разгорится, нет возможности детально разглядеть весь ужас создавшегося положения. И вот когда всё озарится светом, когда из тёмных углов выйдут все тени, когда из подполья поднимутся все страхи, настанет пора принимать решение – бороться за жизнь или тушить свечу.
 
 «Захарий, слышь, Захарий, помогай! Михайло под поезд попал, напополам беднягу расчекрыжило. Народ, что пассажирским с Петербурга приехал, надобно обратно по вагонам рассадить», – вспоминая сейчас то страшное событие, Захар Стародворский поёжился, содрогнулся, а когда сошла на «нет» волна, окативших его с ног до головы мёрзлых мурашек, снова замер, глядя сквозь поток воспоминаний на бегущих по железнодорожной платформе людей.

В тот день Захарий без лишней суеты, накинул на плечи тулуп, вышел из кабины поезда. На перроне творилось чёрт знает что – жена упокоенного Михайло исходила на визг, как молодой кабанчик; толпа приехавших и встречающих бежала назад к поезду с испуганными лицами. Было и немалое количество того народу, что напротив хлынул потоком к месту происшествия, дабы узнать подробности случившегося несчастия. Кто-то страдал от увиденного, кто-то морщил нос, а кто-то вовсе отводил глаза в сторону, не выражая при том ни сожаления, ни участия. «Господа, пройдите в вагоны, пожалуйста», - начальник станции, словно заезженная пластинка, повторял одну и ту же фразу, бегая по многолюдному перрону туда-сюда.

Захарий остановился на краю платформы, не понимая, что он должен сделать. «Сударь!», - произнёс кто-то прямо у него над ухом, отчего он обернулся, но сказавшего слово не увидел, лишь в толпе встретился взглядом с миловидной дамой. Серые живые глаза её смотрели на Захария не отрываясь, но любопытства к нему в них не присутствовало, владелица этих глаз вовсе не старалась его разглядеть. Во взгляде её скорее был испуг, оцепенение и внутренняя нехорошая дрожь. Захарий чувствовал эту дрожь на расстоянии, был знаком с ней не понаслышке, потому что сам совсем недавно на собственной шкуре испытал таковую. Она была, так казалось Захарию, ничем иначе, как предзнаменованием большой беды. По толпе пронёсся шёпоток: «Вронский подал вдове 200 рублей», и Захарий встрепенулся, отвёл взгляд от дамы, нащупал пальцами в кармане тулупа самокрутину и побрёл прочь от железнодорожной платформы.

Шёл неспешно до своего состава и сокрушался, вспоминая о том, сколько детишек осталось у покойного Михайло. «Вот теперича Глаша горя намыкает с такой оравой», - думал он. У самого Захария до недавней поры детей вовсе не было. Не дал им бог ребёночка с супругой. Зато после смерти его жены Натальи, судьба послала подарок - Лушу.

Как-то раз поздним вечером, когда пурга завывала, казалось пуще обычного, в избу негромко постучали. Захарий отпёр дверь и увидел на пороге женщину, укутанную в поношенную вязанку. Рядом с ней переминалась с ноги на ногу маленькая девочка, которую тётка легонько подталкивала всё время в спину.

- Вот, Луша, это тятька твой, - молвила она девчушке, потом подняла глаза на Захария и сказала: - Померла Лизавета, с неделю уж как представилась. Работала много, чтобы Лушу содержать в порядке, потому как квёлая она у вас получилась, в постоянном лечении нуждается. Вот Лизавета на работе и надорвалась. Перед смертью в памяти была, в ухо мне прошептала адресочек твой и наказала просить, чтобы ты Лушу приютил после того, как её не станет. Дочка она твоя, Луша-то…

Женщина замолчала, часто-часто захлопала глазами, повернулась и пошла прочь быстрым шагом, даже не попрощавшись.

- Заходи, - кивнул Захарий девочке, - не на морозе же тебя оставлять.

За стол посадил, похлёбки, что от скромного холостяцкого ужина в чугунке оставалась, в чашку налил. Пока девочка ела, Захарий её разглядывал. Глаза как у Лизаветы и ещё волосы - такие же льняные и колечки тугие на конце каждой прядочки. А вот взгляд его – суровый, из-под век. И губы сжимает плотно, ишь ты, малая, а уже с характером – его порода. Признал Захарий в Луше свою наследницу несколько лет назад, вот только до сих пор так и не смог дочкой ни разу назвать. Всё было – и жалость накрывала, и доброта укутывала, лишь в сердце заноза колола каждый раз, когда слово «дочь» на языке вертеться начинало – не Наталья её родила, а значит не быть никогда Луше «любимой кровиночкой», коли от «греха» его она. Нет, он очень хорошо относился к девочке, по-отцовски. Он чувствовал в себе любовь к ней, вот только любовь эта, была не чем иначе, как каплей нежности в сердце дремучего зверя, столетьями плутавшего в непролазных чащобах и болотах и по чистой случайности вышедшего на лесную дорогу.

Трудился Захарий машинистом на московской станции Обдираловка. Начальство, как  работника, очень его ценило, потому как был Захарий человеком ответственным. Всё у него всегда «по полочкам» разложено – и вода на нужном уровне, и пар в необходимом количестве, хоть науке этой не учён был, не образован. Справлялся Захарий, даже если нелегко порой бывало. Всё бы это было неплохо, только вот от такой ответственности времени на себя самого у Захария не оставалось. Посему помогать в воспитании девочки вызвалась родная сестра его – Нана. Свободой Нана располагала всегда, потому как трудилась она у жены одного статского чиновника прачкой. Работа вся у неё почти дома делалась, за исключением прохода по городским улочкам – поутру Нана относила чистое бельё в хозяйский дом, забирала взамен грязное и возвращалась. И вот однажды, обернувшись до дома, новость принесла:

- Господь всемилостивый, чего нынче у бариньёв подслушала-то, - Нана сдвинула брови и покачала недовольно головой, - Каренина на сносях. Дело это, конечно ихнее, господское, от кого рожать, только барин Алексей Александрович, говорят, так сильно разгневался на то, что она его, человека уважаемого, в таком неприглядном свете выставила, что решил ихнего первого сынка себе забрать. Анна Аркадьевна понятно страдает, но связь с Вронским видимо для неё всё вокруг затмила. 

- Жалко её, - угрюмо отозвался Захарий.

- Чего-то её жалеть? Сама ото всего отказалась – от семьи, от положения в обществе. Одним махом всё коню под хвост пустила. И правильно делает Каренин, что сына у неё забирает, потому как у такой матери мальчику поучиться будет нечему. 

Захарий промолчал, ссутулился и начал бесшумно бродить по комнате, словно худая тень. Предметы мелкие, что под руки попадались, переставлял с места на место, превращая порядок, так усиленно хранимый Наной, в хаос. В голове его мысли роились, беспорядочно перескакивали с одной на другую, гнали прочь воспоминания далекого прошлого, пытаясь вытеснить из надоедливой памяти ту единственную по-настоящему счастливую ночь. Перед глазами его то и дело вставала  Лизаветта, он слышал её заливистый грудной смех, тихое вкрадчивое «люблю» и отрывистое «уезжай» поутру, когда его била внутренняя дрожь от осознания содеянного. «Ты не бойся, я не объявлюсь, - сказала она на прощание, - только запомни, что страх в человеке человека убивает, ниже зверя его делает». Слово сдержала – не объявилась, а страх, что в прошлом его мучал, никуда с тех пор так и не делся. Оттого и угрюмничал вечерами Захарий, молчал и взад-вперёд ходил по комнате.

- А он что?

- Кто? Каренин? Говорю же – сына по суду забрать хочет. Хотя, - Нана сбавила тон, и почти зашептала, словно это была её кровная страшная тайна, - не любит он Серёженьку, из мести к презренной жене мальчика у себя оставляет.

- Я про Вронского…

- А, да что с ним станется. Я так думаю, что он Анну Аркадьевну бросит вскорости, уедет куда-нибудь. Он как, - Нана задумалась, тщательно подбирая слово, - косарь. Утро раннее, воздух чистый, трава с капельками росы… Так и хочется руку протянуть и пригладить эту красоту, чтобы она под твоей ладонью этакой волною пошла. Косарь же на луг выйдет, пяток минут, а может и того меньше, полюбуется, и вжик… Нельзя сказать, что он совсем бесчувственный, любит он и траву, и букашек разных на ней обитающих. Только какой толк от такой его любви, если к обеду эта трава вянет, а к вечеру в сено превращается.

Захарий ничего не ответил на широкую речь сестры, только вздохнул тяжело и сказал, как отрезал:

- Пока всё не развяжется, так и будут истязать друг друга. Тут дело такое - все эти мучения и неясности, они душу выжигают до дна, что после в ней только ненависть прорасти может. И ладно если бы только на себе, так ведь на детях это все отражается. Гадко от такого.

Луша притаилась за занавеской в соседней комнате и слышала весь их взрослый разговор, и казалась сама себе виноватою. «Ненавидит сейчас меня, - думала она, наблюдая издали за его ходьбой в темноте по сумеречной сырой комнате, за его метаниями из угла в угол. – Жалеет сейчас, поди, что не отвадил меня от себя, когда ещё времени для прорастающей привязанности мало было. А я что? Я ему в искании самого себя, чем помочь могу?»

А что же Захарий? А он и не сожалел вовсе, вот только не понимал многого, мыслей своих не понимал, сути произошедшего не понимал. Хотя, как сказать, может и понимал, вот только не принимал, как другие. Об Анне Аркадьевне думал часто, да что там часто, всё последнее время мысли его возле неё крутились. И вопрос зрел в его голове, не давал ему покоя: «Как же так Каренина могла ради хлыща Вронского сына своего оставить. Что же это за чувство такое, лишающее людей разумности. Ведь ежели это любовь, так она окрылять должна, а она в самую пучину греха человека погружает. Разве правильно это? Откуда же она такая берётся?» Спрашивал сам себя Захарий, но ответа дать не мог, и потому вздыхал: «Да, нет нынче ясности в людях».

Однажды Луша приболела серьёзно, жар её мучал несколько дней так, что она с постели не поднималась. Захарий в те дни на работу набросился словно сумасшедший, даже напарника своего попросил в смену не выходить, чтобы за него отработать. Нана думала, что брат так из-за денег бьётся, чтобы Луше на лекарства и докторов хватило, поэтому решила завести разговор о том, что есть у неё средства, которыми Захарий может распорядиться при случае.

- Ты бы хоть дома оставался иногда, - проговорила она вкрадчиво, когда Захарий, вернувшись с очередного рейса, садился ужинать. – Худой стал, бледный, потому как работаешь без сна и отдыха. Загонишь себя совсем. О дочери подумай, с кем она тогда останется? Если боишься, что на лекарства не хватит, так я помогу. У меня есть кое-какие сбережения, а тратить мне их, сам знаешь, не на кого. Родных у меня, кроме вас с Лушей нет.

- Не в деньгах дело, - вздохнул Захарий.

- А в чём?

- В положении. Я вот тебя послушаю, как ты про Каренину рассказываешь, и понимаю самую суть – ты её осуждаешь. Не просто осуждаешь, Нана, ты подчас прямо желчью в её сторону исходишь, а ежели она ниже падёт, то ты порадуешься этому.

- Брось, Захарий! Опять ты про Каренину. Нет мне дела до падшей женщины. Не понимаю, что ты постоянно про неё думаешь.

- Глупая ты баба, Нанка, как есть неразумная. Ты вот сама только посуди, мозгами своими бабьими пораскинь, разве я могу не думать о Карениной? Мы хоть и с разных социальных слоёв с ней, хоть между нами по положению в обществе и раскинулась пропасть целая, но по душе человеческой мы с Анной Аркадьевной похожи очень. Нет, Нанка, не так чтоб, как близнецы. Нет! До такого сходства души людские никогда не доходят, даже те, кто клянётся в понимании друг друга, даже влюблённые. Нет такого понимания в мире, брехня это, а вот половинчатая похожесть имеется. Я тебе про эту похожесть и толкую.

Вот смотри: Анна – она же страсти своей поддалась. Так? А у меня что случилось? Правильно, Нанка, тоже самое. Может это всё и не годно, осуждаемо в обществе, только не предотвратимо, во все времена не предотвратимо. И до нас люди таким грехом маялись, и после нас ещё долго маяться будут. В этой своей вине мы все похожие. Разница лишь в послевкусии. Каренина – она честной осталась и перед собой, и перед окружающими, она грех свой укрывать не стала. Ишь ты, как она силушки набралась и оголила душу перед всей толпой – дескать, нате, плюйте, пинайте, камнями забрасывайте, у кого хватит смелости. Перед сыном и мужем покаялась. Хотя, нет, чего зря горожу огород, раскаяние тут неуместно, разве лежит вина на том, кого любовь себе подчинила?

А теперь на меня со стороны посмотри. Я ведь всех предал – любимых и нелюбимых. Я дочь дочерью назвать не могу из-за страха быть судимым толпой. Нутро нежность к Луше, словно речка берега свои ласкает, а по голове дочку погладить боязно, всё чужой она мне из-за греха моего кажется. Паскудно от этого на душе, мерзостно. Душа – она ведь правды желает, а рассудок боится. И только работа, она всё выправляет, мысли тёмные изгоняет.

Захарий замолчал, выпил залпом стакан самогону, крякнул и застыл глазами на одной точке, погрузившись в свои невесёлые мысли. Так и заснул за столом, уронив голову на руки. И снилось ему поле заросшее, а по полю этому шла бабка горбатая с клюкой. Легко так шла, словно плыла, на палку свою совсем не опиралась. И не мешала трава, что была ей аккурат по пояс, потому как та трава стелилась горбунье прямо под ноги, и вяла, и чернела. Бабка подошла к Захарию, пальцем крючковатым в грудь его ткнула и пророчествовала: «Скоро гром грянет, и трава под тебя ляжет. Это знак. Ты тогда не мешкай, своё забирай и беги! Не послушаешь, своё потеряешь!»

Просыпался Захарий поутру долго, голова тяжёлая была, похмельная. Рассолу отхлебнул, холодной водой облился – в рейс, чтобы отвлечься, забыться, отогнать в сторону дум невесёлых дурман хоть на какое-то короткое время.

Он заметил Каренину, стоящую на краю платформы, издалека, видел, как она спускалась по ступенькам, идущим от водокачки. И на мгновение ему показалось, что он читает её мысли, что он знает, что она задумала. Однако ничего не случилось, когда его товарняк поравнялся с ней. «Слава тебе, Господь! Показалось, примерещилось, - Захарий перекрестился, - не оставь её без своей помощи, Господь! Мне помоги, избавь от непотребных мыслей!» И вдруг почувствовал толчок. Тихий, робкий, почти неощутимый. И разом всё понял, и хотел закричать, но крик не шёл, оттого он только и нашёл в себе силы, чтобы затормозить и остановиться, и осознать суть того, что произошло. Перед глазами повисла пелена, сквозь пелену проступал взгляд серых тревожных глаз Анны. Следом за этим видением, перед ним снова появилась бабка, та, которую он видел во сне. Она беззвучно открывала беззубый рот и грозила ему крючковатым пальцем, а он только и слышал: «Захарий, слышь, Захарий, помогай!»

А по платформе уже бежали люди… 


Несколько месяцев спустя…

- Вот так, пожалуй, будет надёжнее, - Захарий потянул за узел, проверил его на прочность, потом подёргал за верёвку с силой и, собравшись с мыслями, засунул голову в петлю. – Ну, что бы ты сказала сейчас, Анна Аркадьевна? Верно поняла бы меня, а может и нет. Я после того, как ты…ночей не спал, всё думал о том, как жить дальше. Если уж ты, баба сильная на такой конец для себя решилась, тогда что мне, жалкой букашке, делать остаётся? Как мне жить с мыслями о том, что всяк в меня плюнуть сможет, когда узнает, что у меня от связи на стороне ребёнок народился. А дочке что сказать, ежели она вдруг спросит, отчего я так с матерью её поступил? Она ведь чует всё нутром, только спросить пока по детскости своей не может. После смерти твоей я нелюдим совсем стал, весь в себе, и Луша отстранилась. Совсем нынче далека от меня она. Ну а если всё так, то к чему такая жизнь?

Захарий застыл на мгновение, потом начал тихонько раскачиваться из стороны в сторону, не решаясь сделать самый последний в жизни шаг – вперёд со скрипучего табурета. И в тот момент, когда ему показалось, что он готов, что ходу назад нет и быть уже не может, Захарий услышал Лушин голос у себя за спиной.

- Тятька, ты чего удумал-то? Пошли домой, я тебе картохи наварила.

Захарий задрожал, словно ушат ледяной воды пролился на его горячую голову, задышал часто, и вмиг перевёрнутое его сознание испустило слабый вздох: «Видать поживём ещё».