На пороге книги. Глава 31. Падения и взлёты

Екатерина Патяева
31. ПАДЕНИЯ И ВЗЛЁТЫ

        После того удивительного октябрьского дня Кельга ещё несколько раз пережила эту непостижимую последовательность, которую она назвала «циклами падения и взлёта». Каждый цикл начинался с её действия, например, с письма Аурелию, оно вызывало  его ответную реакцию, причинявшую ей боль, обижавшую до самого дна души и вышибавшую из равновесия — и затем преодоление этой боли выводило её в неизвестное ей прежде пространство, к новому горизонту и вырастающей неведомо откуда радости. Она не могла объяснить даже самой себе, как это происходит, однако заметила, что с каждым разом «падение» всё в меньшей степени выбивает почву из-под ног, а радость становится всё более яркой и длительной. Сейчас, по прошествии двух месяцев, она уже не могла вспомнить те поводы, которые вызывали столь бурные и и в буквальном смысле сшибавшие её с ног переживания — её память не удерживала ни того, чем она задевала Аурелия, ни того, чем обижал её он; и она ясно понимала, что сами их действия не несли в себе ни враждебности, ни высокомерия, ни пренебрежения, что всё дело было в том, что их души соприкасались почти напрямую, отбросив множество повседневных защитных оболочек, и потому малейшая неосторожность и невнимательность болезненно задевала каждого из них.
        Преодолевать боль и обиду ей помогали стихи, самые разные — стихи Иосифа Бродского и Веры Павловой, Ива Бонфуа и Ольги Седаковой, Лао-цзы и Эдмона Жабеса, Аурелия и Арсения. Но больше всего — её собственные. Они таинственным образом прокладывали путь в то «туда», которое только и возникало по мере рождения самого стиха, они каким-то волшебством раздвигали пространство её жизни и создавали новые горизонты, огромные новые области пространства, в которых было легко и свободно дышать. Конечно, помогали не только стихи — помогала тёплая Сенина поддержка, помогали клёны и сосны, тропинки парка и старый пруд, помогали работа и музыка, общение с её замечательными и вдохновляющими студентами и многое другое. И всё же — стихи помогали совершенно особым образом. И она вспомнила два из них, возникшие в самом начале этого периода падений и взлётов и в какой-то степени сумевшие ухватить это чудо сотворения нового пространства жизни. Первый был таким:

Строка ведёт из здесь — повыше,
туда, где голос света слышим,
где нашей жизни палимпсест
читает нас — как тёмный лес
читает путника в  глухой ночи,
а тот безмолвно от тоски кричит.
Строка ведёт туда, где мы
ещё собой не рождены.

        Перечитывая его сейчас, Кельга видела и этого путника в тёмной ночной лесной глуши с искажённым безмолвным криком лицом, так похожим на знаменитый «Крик» Эдварда Мунка, и видела возникающие перед ним прямо из воздуха лёгкие ступени стиха, и по мере того, как путник (она и сама была этим путником — но одновременно она смотрела на него с какой-то более высокой точки, как бы паря в воздухе чуть выше и правее него) ступал на каждую следующую ступеньку, его безмолвный крик обретал голос и слова, превращаясь в строчку, а пространство перед путником раздвигалось и постепенно светлело, в беспросветной ночи брезжил рассвет. И с каждой ступенькой светлело и разглаживалось лицо самого путника, распрямлялась его спина, а голос переставал быть сдавленным и напряжённым и  звучал всё свободнее…
        Второй стих возник в минуту безысходности, когда Кельга ощущала, что всё, что было хорошего в их отношениях с Аурелием, сгорело. Обида тогда охватила её внезапно, вспыхнув совершенно, казалось бы, на ровном месте, и ей хотелось прекратить всякое общение с ним. Занятий в этот день у неё не было, и Кельга отправилась в парк, наполненный солнцем, золотом всё ещё не опавшей листвы и пронзительной небесной синевой. И там, бродя по расцвеченным осенью тропинкам и наблюдая за гоняющимися друг за другом вверх и вниз белками, она постепенно осознавала, что никакого серьёзного повода для её сегодняшней обиды нет, и что это «просто» взорвалось в её душе всё то, что уже давно копилось где-то в глубине… Но от ощущения безнадёжности и безысходности это осознание её не избавило и душа её погрузилась в тягостное оцепенение беспросветной усталости. Разумом она понимала, что лучше всего будет простить Аурелию его невнимательность по отношению к ней и жить дальше — но сил на это у неё не было.
        И с этим ощущением безнадёжности и бессилия Кельга заснула. Проснувшись на рассвете следующего дня, она увидела длинную розовую дорогу, пересекавшую бледно-голубое небо наступающего утра. Ей захотелось ступить на неё, однако душа её ныла от усталости после трудного путешествия этой ночи, и сил не было. Грело её лишь одно — она чувствовала, что этот тяжёлый путь был пройден. И она впустила розовую дорогу в своё сердце. И сразу же взошло солнце. Вскоре она обнаружила, что путь был пройден далеко не до конца — она по-прежнему понимала разумом, что ей надо простить Аурелия, отдохнуть и продолжать жить, она знала, что как только его простит, ей самой станет легче, и всё же у неё не получалось это сделать. И снова ей помог разговор с Сеней — она рассказала ему свою странную ей самой обиду и в конце этого разговора расплакалась. И вот тогда и возник этот второй стих:

Когда вода в колодце иссякает,
без пользы все слова и уверенья.
Таинственно подземное теченье,
что души нам любовно наполняет

светом и чудесами вдохновенья.
И до поры никто из нас не знает,
когда души отчаянье растает,
чтоб разрешить сердечные сомненья.

И груз отчаянья нам душу леденит —
хоть в нём воды живой источник спит.

        Кельга вспомнила, как поразил её тогда этот образ, родившийся в конце стиха — образ леденящей глыбы отчаянья, которая сама таит в себе источник животворящей воды, способной наполнить иссякающий колодец души, вот только для этого лёд отчаяния должен растаять, расплавиться, растопиться. Потом были другие стихи, были длинные разговоры с Сеней, который удивительно бережно её выслушивал и поддерживал — и глыба отчаяния, наконец, растопилась и вновь наполнила душу Кельги любовью… И она хорошо понимала, что именно Сенина поддержка, его самоотверженная готовность разделить с ней её боль и печаль, его ясная и могучая любовь и стала тем солнцем, которое способно растопить давящую ледяную глыбу. И понятен был теперь ответ на вопрос, который она давно и не однажды себе задавала: почему творение стихов не помогло пережить боль и отчаяние многим из тех поистине божественных поэтов, стихами которых она зачитывалась и судьба которых всякий раз отзывалась в её душе непреходящей болью. Им не хватило солнца…
        «Они сидели на пригорке, смотрели на догорающий закат и слушали пение неведомой птицы, певшей о странах, где они никогда не были. Закат догорал, птица пела и души их растворялись в этом тёплом мирном вечере» - эти строки сложились в душе Кельги ещё до рассвета, когда за окном было совсем темно и вставать совершенно не хотелось, она лежала и ей казалось, что это она сидит на пригорке рядом с Аурелием и смотрит на догорающий закат. Но случилось иное. Аурелий уже несколько дней ничего не отвечал на её письма и сообщения — и её снова это болезненно ранило, она снова ощущала, что он её игнорирует, снова расстраивалась, обижалась и теряла силы, снова вспоминала слова любимого философа о том, что ад — это безответность.
        Ведь каждый день она посылала ему письма, в каждом из которых жила крохотная частица её души. Он не отвечал. Она звонила ему — он не брал трубку. И, не слыша ответа, но всё продолжая и продолжая ему писать, она стала ощущать себя данаидой, снова и снова наполняющей бездонную бочку частицами своей души. Но за какое преступление обрекли её на эту тягостную работу? И кто обрёк её на эти мучения? Размышляя об этом в ночи, она вдруг спросила себя: а не сама ли я обрекаю себя наполнять эту бездонную бочку? И не пора ли мне остановиться? Ведь я — не данаида! Я не совершала  преступления, за которое были осуждены дочери Даная. Я сама подошла к этой бездонной бочке и стала её наполнять.
        - Не совсем так ,— раздался из глубины души её внутренний голос, - бочка, а может, не сама бочка, а заключённый в ней дух, привлекли, приманили тебя своим дивным пением. И, послушная волшебному увлёкшему твою душу голосу, ты начала петь ему в ответ и наполнять эту бочку частицами своего сердца и своей души.
        - Да, - согласилась она. - Дух, заключённый в бочке, привлёк меня своим дивным пением. Его голос вдохновил меня и мы немного полетали вместе — он открыл мне новые миры.
        - А что случилось потом? - строго спросил её внутренний голос.
        - А потом… потом он обещал и не выполнял обещаний, потом я взывала к нему, а он молчал — молчал так, словно меня нет, словно я перестала существовать. И вот тогда я и ощутила себя несчастной данаидой, снова и снова наполняющей бездонную бочку, но только не водой, а частицами своей души.
        - И при этом ты продолжала писать ему?
        - Да. И ещё я пробовала звонить ему — но он не поднимал трубку. И душа моя начала истончаться.
        - Так зачем же ты продолжала наполнять эту бочку частицами своей души?
        - Мне хотелось освободить этого духа — я видела, как он прекрасен, и мне казалось, я смогу помочь ему выйти из этой бочки на свободу. И тогда нам обоим откроются новые, небывалые горизонты, мы откроем пространства, где не был не только ни один из нас, но где не был ещё никто — ни люди, ни ангелы, ни сами бессмертные боги.
        - А теперь — теперь ты по-прежнему хочешь этого? Или нет?
        - Да, я хочу этого и теперь.
        - И не боишься, что душа твоя истончится и рассыпется в прах от бесплодных усилий и жгучих ран?
        - Уже нет.
        - Уже?
        - Да. После этого разговора — не боюсь. Я больше не буду наполнять бездонную бочку частицами своей души.
        - Ты оставишь этого пленного духа в его заточении?
        - Нет. Не оставлю. Но и бочку наполнять не буду.
        - А что будешь делать?
        - Я буду петь. Буду петь рядом с ним, неподалёку от его бочки. И пусть он сам выбирает — оставаться в бочке, или выйти из неё. Я больше не буду стараться вытаскивать его из бочки — я пробовала это делать, но у меня это не получилось. Либо он захочет выйти сам, либо нет. Пусть решает сам. Я больше не буду пытаться побудить его выйти из бочки — возможно, он так привык к ней, что она стала его защитной оболочкой, его второй кожей. Теперь я постараюсь уважать любое его решение. Теперь я понимаю, что именно моё страстное желание вытащить этого удивительного и прекрасного, несмотря ни на что, духа из его бочки и превратило меня в данаиду. И отныне — я уже не буду данаидой. Я возвращаю себе свою свободу.
        Вечером она читала стихи Веры Павловой — и не могла остановиться. Особенно созвучно её сегодняшнему настроению было вот это:

Любви, как ребенку, все время хочется большего,
как будто есть что-то больше нее на свете,
как будто будущего все еще больше, чем прошлого,
как будто бывает покой без участия смерти,
как будто реальнее боли ее вымыслы,
как будто кто-то уже спешит на подмогу,
как будто усталое сердце сможет вынести
еще большую нежность, печаль, тревогу.

        И ещё одна строчка из другого стиха врезалась ей в память и отзывалась в её душе каким-то нездешним хрустальным звоном:

Счастье — это горе, которому
удалось придать совершенную форму.

Впереди Кельгу ждал новый взлёт, но ей это было пока неведомо.