Логический сбой зэка Белокриицкого

Валерия Шубина
 
 Из хроники "КОЛЫМА СТАНОВИТСЯ ТЕКСТОМ"
      
 часть 1. Иудейское измерение
      
 Судебный процесс, похожий на мистификацию, становится предметом внимания  Демидова в повестях о 37-м годе.  Одна из них называется «Фонэ квас». Эти жаргонные словечки юга России, как и образ главного персонажа Рафаила Львовича Белокриницкого,  вводят в повесть иудейское измерение. (Словечки означают:«мужик-простофиля, лопух, Афоня-квас») Национальность персонажа, в свою очередь,  отсылает к  древней трактовке правовых отношений, включая дохристианскую -   Книге завета со сводом законов Моисея, знаменитым  Десяти заповедям, в частности: «Не убивай», «Не сотвори себе кумира…», «Не произноси ложного свидетельства…»
Да  и  другим письменным юридическим памятникам. В то же время название косвенно показывает  степень ослепления, охватившего всех и вся (в том числе и нашего героя), масштаб отрыва от вековой мудрости. 
 
     Сюжетное действие начинается с ареста Белокриницкого. Он – главный инженер завода,  обвинен во вредительстве. Его увозят в следственную тюрьму.
   
 Из страха перед избиениями Белокриницкий решает написать так называемое чистосердечное признание, где оговорит себя по принципу: чем больше чепухи, тем легче потом доказать, что его дело – сплошная «липа».  Придуманное вредительство  технически невозможно, оно противоречит законам физики.
    
Как всякий талантливый человек, живущий в мире мнимых величин и не подозревающий в них ничтожества, Белокриницкий не задается вопросом: кто станет вникать в изложенную несуразицу?  Разве  суд какого-нибудь мудрого царя Соломона. Но такое бывает только в мечтах. Полуграмотные, фанатически натасканные ежовские новобранцы  призваны в ряды НКВД совсем для  другого. 

      Ведение дела напоминает фантазии в духе Гофмана, где правит евнуховидный карлик вроде крошки Цахеса, а ордера на арест подписывают бутафорские прокуроры.  Случается,  ордера с черной чернильной закорючкой-подписью оказываются пустыми, и  злобные марионетки в мундирчиках с вышитыми золотыми мечами вмарывают в них кого захотят. По сто штук за ночь.
   
 Не без гротеска описывает Демидов подобную  практику. В повести есть сцена с бывшим прокурором. Арестованный прокурор оказывается в одной камере с Белокриницким, который едва удерживается, чтобы не попросить сокамерника изобразить  в воздухе подпись: может, она и есть та самая закорючка, что бросилась в глаза в предъявленном ему ордере на арест и с тех пор  не вылезает у него из головы.  Воздушная закорючка,   лишившая Белокриницкого, как и сотен других, свободы, судьбы,  приравнена к чему-то невидимому, но гибельному, какой-нибудь чумной бактерии, на уровень которой власть опустила роль прокурора.    «Любой из нынешних прокуроров мог бы подписать и распоряжение о собственном аресте. Как царь Александр Третий, подписавший однажды приказ о его, царя, сечении, подсунутый забулдыгой братцем, любителем веселой шутки», - сообщает автор.
   
 Веря в благополучный исход своей затеи, Белокриницкий не подозревает, что компетентная экспертиза в тех условиях - это запредельное, даже не дохристианское, а, наверно, добиблейское, чудо –  в виде какого-нибудь античного бога из машины, кто спустится с неба и всё разрешит.
   
 Автор с грустной иронией называет происходящее комедией, но… палаческой. И сравнивает своего героя с человеком, который, ставя на карту собственную жизнь, играет с нечистой силой.
 
 Вызванный на допрос, Белокриницкий следует коридором, где девица буфетчица несет поднос с бутербродами, стаканами чая.  Увидев ее,  он не может отрешиться от сравнения этого темного места с театральным фойе. В непроизвольное воспоминание вторгаются крики за стеной,  площадная брань - звуки возвращают реальное восприятие. На пороге кабинета он чувствует себя уже не подследственным, а подпыточным. Вот конвоир закрывает за ним дверь с трехзначным номером в белом кружке. Белокриницкий входит в комнату, где за столом молодой человек в форме что-то пишет, а поблизости у окна стоит парень с бычьей короткой шеей.
   
«Рафаил Львович лишь с трудом вымолвил: «Здравствуйте! – язык едва  повиновался ему…
    Ответа на приветствие не последовало.  Следователь за столом продолжал писать, парень у окна зло смотрел на Рафаила Львовича, напоминая собаку, которая только ждет кивка хозяина, чтобы наброситься на чужого».
    
 Адский гвалт из других кабинетов слышен и здесь.  Он нагнетает ужас, гонит мороз по коже…  Не начав говорить, Белокриницкий -  «элемент чуждого происхождения» готов на всё.  И уже не показания, а целый трактат фантастической белиберды изливается на бумагу - о технически невозможном вредительстве.
      
 Каждый читатель найдет в этой картине что-то знакомое, если не сказать родное. Атмосфера следственного кабинета оказалась столь заразительной, что проникла во все сферы нашей жизни и утвердилась в ней. Унижение человеческого достоинства  стало второй натурой почти всех бюрократов. 
   
 Это потом,  в  камере, Белокриницкий способен думать о мороченье головы  дурачку «фонэ квасу». Успокаивать себя тем, что пройдет пара недель и всё станет на место. Надо подождать, пока грамотные товарищи где-то там, в синедрионе высшей мудрости,  прочтут написанную галиматью и разберутся.
    
 Но, как известно, Правда не дружит с политикой. Через какое-то время Белокриницкого приводят на суд.   Оглашается приговор. И только теперь человек понимает, что перед профессиональными палачами он сам - «фонэ квас». Хуже того  –  наивный еврейский шлемазл, зарезавший себя без ножа.
   
 Вынужденный розыгрыш оборачивается катастрофой, немым красным смехом.
   
Липовое следствие становится прологом к замаскированному варварскому жертвоприношению под эгидой государственной необходимости и общественного блага.
   
 Эта повесть невольно обращает читателя к мировым литературным источникам, в которых авторы задаются вопросами о правомочности смертной казни и применения пыток. Она заставляет вспомнить и перелистать «Опыты» Монтеня, заново вглядеться в офорты Д-Б.Пиранези «Воображаемые темницы».   Эта не имеющая себе равных по силе интеллектуального протеста «нетленка» на шестнадцати медных  листах (1761 г.) стала  предшественницей великой книги-памфлета Чезаре Беккариа «О преступлениях и наказаниях» (1764 г.).  Здесь о стонах слабых, «приносимых в жертву свирепому невежеству», о варварских истязаниях, расточаемых «с бесполезной жестокостью за преступления недоказанные или воображаемые», о мраке и ужасе темниц… написано так, словно автор знал, что и за сто семьдесят три года ничего не изменится, если поощрять жестокость и не обуздывать беззаконие. К сожалению, не его , а идеи Макиавелли,  французских просветителей, допускающих применение пыток и смертную казнь, питали русскую правовую мысль и юридическую практику, которую советская власть не только обеспечила, но и превзошла.
Продолжение следует               

   часть 2. Драка во время допроса

 Казалось бы, понятие «ад» исключает любые качественные оценки. Однако наша действительность, создав новый тип жизни, обновила содержание и этого дискомфортного места. В рассказе «Житие инженера Кипреева» Варлам Шаламов пишет:               
«Я прошел все свои следствия удачнейшим образом – без битья, без метода номер три. Мои следователи во всех моих следствиях не прикасались ко мне пальцем. Это случайность, не более. Я просто проходил следствие рано – в первой половине тридцать седьмого года, когда пытки еще не применялись. Но инженер Кипреев был арестован в 1938 году, и вся грозная картина битья на следствии была ему известна».               

 То, что названо «грозной картиной битья»,  Демидов  (прототип инженера Кипреева) описал в  повести «Оранжевый абажур».
   
 Подследственный Трубников, профессор-физик ядерного института, попавший под «чистку», отказывается давать нужные показания. Чтобы его «образумить», следователь Пронин вызывает помощника. Но, едва подручный берется за дело,  происходит невероятное: арестант в ярости набрасывается на мучителя. Палач отлетает к двери. Пробуя удержаться, оглушенный, валится на пол. Следователь хватается за пистолет. Но прежде получает от арестанта стулом по голове. Пистолет успевает выстрелить. Пуля попадает в застекленный портрет Ленина на стене. Вбежавшие на шум чекисты зверски избивают Трубникова ногами в подкованных сапогах и бросают в мокрый карцер – каменный мешок, где из стен, потолка  сочится вода и, собираясь на полу, застаивается у бетонной  плиты, служившей кроватью.
Напряженный ритм этого эпизода, особая интонация, упругость прозы не вызывают сомнения в его достоверности.               

 Неведомое чувство подсказывает, что автор пишет историю из своей жизни, и взбунтовавшийся арестант Трубников – это сам автор. Архивные документы следствия подтверждают: Демидов оказал сопротивление на допросе. Одна деталь все-таки вызывает сомнение – это портрет Ленина на стене. Возможно, висел портрет кого-то другого, но автору понадобился Ленин, чтобы показать, что лущили не только врагов народа, но и наследие вождя, и от него летели осколки.                              
Интересно, что фамилия следователя - Пронин. И здесь напрашивается предположение:  не реакция ли это   на образ доблестного правильного оперработника советской литературы, этакого безукоризненного всепобеждающего чекиста, которому получивший реабилитацию бывший узник Гулага адресует насмешливое презренье.               

 Изменчивая природа времени вывела на авансцену человека забывающего, которому, может,  и не безразлично несчастье ближнего, но претит мстительное чувство расплаты.  Да и Евангелие учит прощать заблудших, любить врагов своих, возлагая  подвиг прощения на самого пострадавшего и забывая, что месть для него – синоним справедливости, которая всегда за горами и которую государство опустило на уровень сытой, непробиваемой бюрократии. Можно понять Варлама Шаламова, который пишет:  «Я, человек, «дерзкий на руку», как говорят блатари,  предпочитаю рассчитаться с моими врагами раньше, чем отдать долг друзьям. Сначала – очередь грешников, потом праведников…  У меня рука не поднимется, чтобы прославить праведника, пока не назван негодяй».
   
 Эпизоды схваток с обидчиками, посягающими на человеческое достоинство, есть и в повести «На перекрестках невольничьих путей». Сцены разведены во времени, но обе связаны с женщинами, за которых заступается главный герой. Сначала колуном по башке от него получает насильник бандит, приглядевший себе молодую красивую арестантку (вдову расстрелянного маршала), а позднее – и конвоир, ударивший прикладом хрупкую трогательную заключенную (художницу). Главный герой не просто бьет конвоира со всей силы ногой, но еще и бросает ему унизительное в ту пору оскорбление: «наемный солдат». В обоих случаях заступник едва остается живым: бандит, метя ножом ему в горло, вспарывает предплечье до самой кости; конвоир пускает в ход штык и попадает герою в живот. Немудрено, что обе женщины видят в отчаянном защитнике покровителя и  прикипают  к нему со всей благодарностью разбуженной нежности. «Это ведь такая редкость теперь, -  не без горечи  иронизирует сам заступник, - рыцарское поведение мужчины ради женщины. А если оно связано еще и с реальной опасностью для него, то вызывает тем большее восхищение женщин, чем дальше отстоит от здравого смысла. Смысл существует и в иной бессмыслице».               

  Сам же называет свое заступничество «припадками истерической злобы» и не признает себя ни галантным кавалером, ни приятным собеседником. «Какая уж там галантность, когда после палаческого следствия и омерзительной комедии суда тебя ни за что ни про что гонят в неведомую даль».               

 Зная негласное лагерное правило –  выбирать  между участью труса или покойника  («В отличие от покойника роль труса - это выбор на время»), он поступает по-своему: «Те, кто не признает в других права на их личную неприкосновенность, должны быть уничтожаемы как вредные животные. Всякое гуманистическое сюсюканье тут – либо фарисейство, либо бабья жалостливость, либо антигуманизм». Но действительность такова, что поверженными  становятся как раз признающие права, в их числе смельчаки, кто не пожелал остаться  тряпкой в человеческом образе, о которую вытирают ноги. Таких единицы. Но всё-таки они есть и в лагере и на воле.  Гуманизм, отфильтрованный культурой предыдущих эпох, оказывается не ко  времени, которое утверждает себя либо  карательным пафосом и террором, либо псевдодемократией,  равнодушием и беспробудной всё нейтрализующей иронией.               

 Вводя человеческое измерение в ситуацию торжествующего садизма, герой, а с ним и сам автор,  неизбежно становятся жертвами еще и потому, что «вряд ли хоть один мужчина вспоминал тут о своем мужском звании, даже вплотную прижимаясь к женщине в холоде почти неотапливаемой этапной ночлежки». Хоть и согласишься с автором: «фраеров губит их проклятое благоразумие», но камень в поверженного не бросишь.

Продолжение следует

  часть 3. Как люди сходили с ума
   
 В повести «Оранжевый абажур» судебная мистификация также приобретает черты кощунственной черной комедии. И здесь слова «игра», «фарс» задают событиям гротескный подтекст, в котором  главный герой - ученый-физик, руководитель лаборатории Трубников, обвиненный в связях с иностранной разведкой,  становится жертвой собственного логического сбоя. В отличие от Белокриницкого он отказывается давать нужные показания. Следователь-шантажист припугивает его  арестом  жены. Это действует. Трубников подписывает ложный протокол. Но скоро понимает, что,  договор между ним и следователем запланирован, это хорошо отработанный прием готового сценария.
   
 На сей раз блюститель закона - корректный человек с интеллигентным лицом,   участливым взглядом. Его подключили к делу вместо недалекого Пронина, который провалил допрос.  Про нового следователя Демидов насмешливо говорит, что при допросе он на всякий случай проверил под пиджаком спасительный пистолет. «Очень не лишней предосторожностью оказалось и прикрепление стула!» - продолжает Демидов.  А всё потому, что Трубников, как в свое время сам автор, шарахнул в завязавшейся драке чересчур активного ежовского законника стулом по голове.
   
 В повести есть интересное место, связанное с призывом в ежовские ряды новобранцев-прониных.  Тут читатель снова встречается с плакатом художника всякой нечисти вроде гадюк,  уже знакомого по рассказу «Убей немца». Даже фамилия его  названа. Только в «Оранжевом абажуре» змея на плакате не подразумевается, как в рассказе «Убей немца» (о ней напоминают черный и желтый цвет), а без всяких-яких издыхает у всех на глазах. Зажатая доблестной рукой в ежовской рукавице.  И эта змея подколодная с ядовитым раздвоенным языком означает внутреннюю контрреволюцию, состоящую из таких «гадов», как  Трубников, – «недобитый аристократ, подлый предатель, интеллигентик, шпион…»  А уж когда Демидов пишет: «Интеллигентов Пронин представлял себе только мягкотелыми», то ежовский призывник  видится родным братом товарища армейского комиссара Мехлиса   и кое-каких его современных последователей.
   
 Есть и другой эпизод, примечательный  контрастным отличием от похожей сцены в повести «Фонэ квас» – появление заключенного Трубникова в кабинете первого следователя.
    
«В дверь постучали.  После отрывистого «Да, Да!» подследственный вошел, но ожидаемого «Здравствуйте» не последовало. Прошло добрых полминуты.
    Это было непривычно и странно. Может быть, вошедший так испугался, что и слова произнести не может?
     Пронин повернул голову и наткнулся взглядом на угрюмые и насмешливые глаза худого, заросшего щетиной человека, похожего больше на машиниста или портового рабочего, чем на профессора. Что за чёрт? Тот ли это?
    - Фамилия? – спросил Пронин, но не резким и брюзгливым голосом, как следовало, а как спрашивают удивившиеся и даже несколько растерявшиеся люди.
    – Моя фамилия – Трубников, - ответил арестованный, продолжая смотреть все тем же насмешливым и неприязненным взглядом».
   
 Можно привести еще несколько  кабинетных сцен и увидеть, как оригинален Демидов в описании каждой.  В них повторяется только слово «стол».  Мастер масштабных полярных пейзажей,  Демидов обнаруживает редкое (прямо-таки пиранезиевское!) понимание замкнутого  пространства. Тюремные дворы, коридоры, камеры, карцеры, кабинеты, судебные залы, противопоставлены в своей неподвижности изменчивому душевному миру узников.  На этом он строит сюжетное действие, в котором ничего не происходит. Как ни парадоксально, главное в действии ожидание. Оно наполнено переживаниями людей, отлученных от общества.
   
 Всё мнимо, иллюзорно, недостоверно, мучительно в их мире  – и прокурорская подпись,  и то, что за ней стоит: арест, следствие, ведение дела, буквы закона, суд…  Но государственная власть такова, что именно фикция получает статус железной необходимости. Единственной объективной формой для арестантов становится  прямоугольник железной двери камеры да  ржавый чугунный цилиндр параши. Остальное, как пишет Демидов, «неотделимо от больной и измученной человеческой психики». Даже лязганье засова на тюремных дверях здесь слышится как что-то не имеющее отношения к обычному хозяйственному звуку. После суда, когда подследственный  становится приговоренным,  меняется и объективность формы. Для бывшего профессора Трубникова -  это прямоугольник окна его бывшей квартиры, где всегда светился оранжевый абажур.

    О судьбе семьи Трубников  узнает после суда, возвращаясь в   воронке  обратно в тюрьму. Его провозят мимо бывшего дома, он задирает голову.   В окне непривычный багрово-оранжевый  свет…  Холодный, чужой. Вместо родного, теплого   от   золотисто-желтого крепдешина на абажуре, расписанном рукою жены…   Незнакомый свет становится символом вероломства и несправедливой кары.  Он означает: в квартире живут другие,  следовательно, жена арестована, маленькая дочь отдана в сиротский приют. Самый яркий в оптической гамме, «дорожный» оранжевый цвет оказывается сильнее пыток – он гасит надежду, взрывает психику Трубникова.
    
 Так именем Союза Советских Социалистических республик люди сходили с ума. Шел второй год Третьей сталинской пятилетки 

Продолжение следует               
   
  часть 4. Наследие хмурого старика
   
Во всех трех произведениях о тридцать седьмом  годе художественному тексту сопутствуют публицистические авторские отступления с юридическими подробностями. Они вводят в атмосферу странной эпохи. Бытовое время на глазах как бы перетекает, а затем перерождается в нескончаемое революционное, которое, в свою очередь, как-то незаметно, потихоньку начинает сжиматься до превращения в  календарное с годом отсчета –   1917.  Обычная, обывательская, жизнь лишается романтики и обаяния, а необычная – переходит в экстремальную стадию, во Время – вперед. Прошлое, отжившее, бывшее становится проклятым и как бы ничем. Фундаментальные ценности подменяются актуальными.
 
 Однако не особенности исторического времени, отраженные в авторских отступлениях,  увлекают при чтении повести «Два прокурора», а интерес к личности самого автора. Тем сильнее, чем жестче и ощутимей проза проникается энергией несогласия и протеста. Горечь столь явственна, что  сюжет перестает иметь значение. Он обрывается, как жизнь главного героя, молодого прокурора-подвижника Корнева, единственного светлого человека в веренице разнокалиберных юридических шакалов. 
   
 К концу  меняется стиль  изложения, повесть переходит в реквием. Есть в нем и строки о главном вершителе правосудия. Он дан под своей настоящей фамилией – Вышинский, в одном месте - с добавлением: Иудушка.
   
 Обласканный автор труда «Теория доказательств в советском правосудии», решивший вопросы профессиональной этики согласно  катехизису революционера – в духе спасительного насилия,  утверждает: этично то, что полезно партии. Прошло время, и жизнь опровергла его.  А еще показала, что всё настоящее трагично.
    
Низкие каменные гряды в окрестностях заброшенного рудника протянулись на несколько километров поперек длинной впадины… Это безымянные захоронения. Таково наследие хмурого старика.
   
 Где-то здесь под сопкой, называемой «Оловянная», обрел вечный покой и молодой юрист Корнев, когда-то искавший Правды у Генерального прокурора, добившийся встречи с ним.

 часть 5. Надорвавшиеся в рудниках
 
В повести использован композиционный тип «хождения». Главный герой приезжает из провинциального южного городка в Москву, чтобы попасть на прием к генеральному прокурору.  Сцене их встречи предшествует не выводимая из памяти картина сжигания писем в тюрьме. Она дана на первых страницах повести.    
      
«Это были арестантские письма, заклеенные в самодельные конверты, изготовленные из лоскутков бумаги, махорочных оберток и даже развернутых и разглаженных  папиросных мундштуков.  Некоторые из пакетиков были сделаны из неоднородного материала и напоминали лоскутные одеяла. Фабричных конвертов среди них не было совсем».
    
Письма как макулатуру притаскивают в огромном мешке.
 Всё это -  обращения в высшие инстанции: жалобы, возмущения, просьбы, негодования, написанные огрызком карандаша, либо огарком спички. Их сжигает в печке истопник-заключенный.
   
Всё вылетает дымом в трубу. Такая же участь ждет и многих авторов писем. Только уйдут  они  в землю  – дубарями с бирками на ногах. Надорвавшиеся в рудниках  обретут покой  в длинной траншее распадка между бурыми сопками.  (Лагерное кладбище называлось Трубой). 
    
Особенно много покойников сюда поступило в годы войны, сообщает автор. Может, столько же, сколько их превратилось в дым в печах Маутхаузена и Бухенвальда. Эти географические названия упомянуты на последней странице повести, перед заключительным абзацем о деяниях верховного прокурора.
      
 Торжество псевдозакона оказалось прочнее генерального прокурора. Оно пережило его на много десятилетий, так и не обеспечив свободу своим авторитетом.