Глава 10. 2

Александр Викторович Зайцев
                Благодарю Галину Абрамову за
                помощь в написании этого отрывка.

Ночевать нам выпало с отцом Николаем - так звали попа - на полатях, и в завязавшемся разговоре мы не заметили, как пролетела ночь. Памятуя первую ночь плена, я расспрашивал его о вере, пытаясь соединить бабкины рассказы и свои ощущения, которые противоречили друг другу.  Мне было интересно, как он выпутается из этого, ведь для меня это была неразрешимая задача. Но сложности для него в этом не было никакой. Поп очень мягко, но уверенно начал:

 - Твоей бабке сколько лет тогда было? Шестьдесят пять? А тебе сейчас только двадцать третий. Вот и получается, что знаний и опыта у нее было больше, и пусть ты повоевать успел, но она  такую революцию пережила, что из-за неё вон до сих пор брат на брата с ножом бросается. То время не одной войны стоит…

А не почувствовал ты тогда в храме ничего потому, что о голодном, больном и уставшем теле думал, а о душе забыл. Вот, ты сам говоришь, что не воевать на фронт пошел, а от тыловых тягот хотел, не подумавши, освободиться. Мать-то твоя тебя лучше знала, а потому и плакала, что пропадёшь ты на войне без стержня. Не можешь ты никак определиться – что для тебя важней, что правильней. Вот и мечешься…  И есть охота – а кому не охота, и за Родину воевать вроде надо, но при Капитолине сытнее и спокойнее… Но и то хорошо, что совесть в тебе жива. Откуда-то из-под утробы стонет, спать не даёт и жизни радоваться...
 
Знаешь, а ведь назад никогда не поздно: Бог прощает искренне раскаявшихся даже в последнюю минуту. А потому совесть свою слушай, она худого не подскажет, ведь совесть – это голос Бога в человеке, – поп замолчал, подбирая слова, потом продолжил:

- Вот, шинелька была у тебя, Ваня, одна, пропитанная материнскими слезами, так ты её поменял на немецкий френч, и, не подумав, что можно клок, материнскими слезами просоленный, на память зубами выдрать. А ведь память эта спасала тебя в самые горькие твои минуты. Иконкой она была тебе. Иконкой, тобой же и намоленной. Одна у тебя была святыня, но ее ты бросил без сожаления… Вот, в таких мелочах мы начинаем проявлять своё малодушие, свыкаясь с ним, каждый раз оправдываясь тяготами своей жизни, а потом, незаметно скатываемся к предательству. Полицайство твоё – предательство, конечно. Да вот только предал ты, Ваня, больше всего себя самого. И потому тебе тоскливо и муторно. Может, и стоило от смерти тогда прятаться: мёртвый - не воин, и смертью своей ты бы ничего не доказал, только радость фашисту сделал, но тебе уже давно пора себя на возвращение настроить, а то болтаешься не пойми где… сказал бы, да сан не позволяет… Оглянись - от фашиста убежали все, кто хотел. Кто живым, кто мёртвым. Один ты так при аусвайсе и состоишь…

А что ты найти хотел в плену в храме-то? Чего ты от Бога ждал, когда жаловался Ему на телесную боль? Наверно, надеялся, что Боженька тебе кусок бинта подбросит. А ведь то, что ты столько дней в таком больном состоянии сам идти мог, любой врач за чудо посчитает. Божья благодать тебя тогда, Ванюша, спасла. Молитва твоя - а ты, видимо, и не понял, что молился - была Богом услышана. Так что поблагодари Его: «Слава Тебе, Господи, за то, что сохранил меня!». Молитвы нам, Ваня учить некогда, но Богу важна молитва усердная – «у сердца», то бишь. Вот и проси от сердца помощи у Бога, да от души поблагодарить не забудь. Ну а уж если, что не по твоей, а по Божьей воле выйдет, не ропщи.

- Спасибо, утешил… - сказал  я.

- Зря ты, Ваня, думаешь, что утешение – это мало. Легко ли сейчас людям одной бедой жить, а другую ждать… да вон хоть Капитолину взять с детьми. Полтора года без весточки о муже. Кто её утешит? Ты? Вряд ли у тебя получится: не думаю, что пытался ты ей в душу заглянуть... Кабы не мальцы, не задержался бы ты около неё. Не веришь? А вот, вспомни, Ваня, сколько раз она тебя по имени назвала? Что вздрогнул? То-то…

Тебе, парень, уже винтовку держать давно пора, а не Капиным подолом слёзы отирать. Грехов за тобой, поди что, пока немного. Вот еще и поэтому тебе нужно поторопиться выбрать свой путь. А дорог сейчас, Ваня, только две.  Одна на восток, другая на запад. И сколько ни сиди на хуторе между ними, а выбирать когда-то придётся…


- Вставай, балаболка ночная. Всю ночь с отцом Николаем на полатях шушукались. Я уж ревновать начала. Чего он тебе за проповедь до утра читал? А ты, бессовестный, хоть бы человека пожалел, - Капа, разливая ребятне парное молоко из кринки, бросила на меня укоризненный взгляд: - Люди неделями на ногах, спят, не раздеваясь, где упали. Выпала ночь отдохнуть по-человечески, так и то не дал выспаться.

Вчерашних гостей уже не было. Вот что значит лесные люди – не видел, как пришли, не заметил, как ушли. А ведь этому отцу Николаю через меня перелезать пришлось.

- Подожди, я думал, они меня с собой заберут.

- Так ты, вроде, не больно с ними и просился, - усмехнулась Капа.

- Ну, я же не думал, что они вот так вот возьмут и уйдут!

- Думать-то всегда надо.

Разладилось у нас с ней  что-то с того утра. Стали жить под одной крышей, да по разным углам. Она меня к себе не особо звала и раньше, а прийти к ней после той «политинформации», что устроил мне на полатях поп, что-то не позволяло.


По морозцам косили осоки по льду болотинок. Дело это оказалось не трудным, но неудобным – по ночам ныла спина. Коса маленькая, ручка маленькая, и звалась поэтому – горбуша: косить ей можно было только сгорбившись. Переносили осоку под навес. Не велик корм, но всё лучше, чем ничего. Отремонтировал по своему разумению печь. Поделал других дел. Да много ли крестьянских дел городские руки, не знавшие топора, справить могут.
 
Заготовили на зиму дров, напилив двуручной пилой. Потом я колол, а Капа укладывала в большие поленницы под стрехой хаты. Напилили ещё и обложили поленницами по кругу баню и сарай. Если летом печь хворостом топить будет да баней не увлекаться, зимы на две хватит, а там, глядишь, и полегчает: не всё войне быть – или люди, или пули кончиться должны.

День выдался солнечным и слегка морозным. Лес, начинавшийся сразу же за небольшим полем, искрился в лучах солнца, как серебряный оклад на иконе. Окончив работу и сунув колун в снег, я сел на широченный кряж, приспособленный для колки дров, и, распахнув телогрейку, радовался прохладе. Капа, укладывая последние поленья, во всю ивановскую ругала Олеську за то, что та переваляла Сережу в снегу.
То ли от добротно сделанной работы, то ли от этой семейной картины стало мне так хорошо, легко и тоскливо.
 
- Слава Богу, управился, - сорвалось с моих губ.

Подошла Капа, села рядом и прижалась головой к моей груди. Мы сидели, смотрели, как играют дети, и молчали.

- Знаешь, Капка, я ухожу.

- Знаю. Чувствовала. Спасибо тебе, Ваня. Спасибо тебе за всё.

Она обняла меня и заплакала.


Отмытый и отпаренный Капкой в бане, я шёл неприметной партизанской тропинкой, на которую она меня вывела и, перекрестив, смотрела мне в спину, на которой болтался такой же сидорок, как вечность назад на спине её мужа. Я оглянулся и помахал ей шапкой. Слёзы катились по Капкиному лицу, и она не могла их унять.

Продолжение: http://www.proza.ru/2018/12/30/1103