Излишки

Ирина Спивак
               
     (Или  как  мама  не  стала Зоей Космодемьянской)               
 
       Мама рассказывала…

        В  июле 1941 года,  как известно, безудержно полыхала и громыхала  на    просторах западной  части  СССР вторая мировая  война.  Мы называем ее Великая Отечественная.  Немцы тогда уже заняли     Прибалтику,  Белоруссию и большУю  часть Украины,  черно-коричневые орды приближались    к Киеву, а тени  уже отбрасывались на поля и перелески  к западу от  Харькова.   Начались  воздушные налёты на город.

     Как раз тогда   Нюрочку Утевскую,   студентку второго курса  медицинского  института, вызвали  в  городской  комитет  комсомола.  В  кабинете  были двое: первый или второй  секретарь горкома (никак мамой не описанный а, значит, и в моем представлении, довольно стертый и какой-то картонный) и  неисправимо лопоухий и долговязый обладатель всезнающего взгляда - бывший её одноклассник Гриня  Каганский. Оба сидели у просторного, покрытого зеленым сукном стола. А вокруг стояли пустые стулья с гнутыми спинками.    Нюрочка  не  совсем  понимала,  что  в горкоме  делал  Гриня, еще  меньше – зачем сюда позвали  ее.
    Но  когда ей  предложили  присесть –  присела на  краешек одного из многочисленных  стульев.  Секретарь  горкома, сидевший под портретом Иосифа Виссарионовича,  принялся  описывать ей  сложившуюся  ситуацию,  о  которой  Нюрочка   догадывалась, но весьма смутно. Радиосводки – единственный  доступный для простого населения источник  информации – часто  были    путанными и неточными,  и  сообщали  о  сдаче  немцам советских  населенных  пунктов,   как правило, с большим  опозданием.
   
    В то же время  лопоухий Гриня  встал со своего места, подошел к окну, потом к карте СССР,  и как бы незаметно  оказался за  спиной  у  говорящего  секретаря. И  оттуда, из-за этой  спины, слегка заслоняя собою портрет вождя, вдруг, к  маминому  потрясению,     принялся    корчить  дурацкие и совершенно неуместные для такой суровой темы рожи.  Он  мотал  головой, выпучивал глаза, поднимал  их  к  потолку  и  даже  изображал  обезьянью  физиономию,  заложив  язык за  нижнюю  губу.  Нюрочкин  шок был так велик, что она даже не рассмеялась. Это  было  слишком не похоже  на  всегда  серьезного  и     мрачноватого  комсомольца  Каганского,  каким  она  знала его  по  школе…    
      
    Она   никогда не могла понять, что находила  ее ближайшая подруга Наденька Ратнер в этом   неуклюжем и лопоухом парене.   Но ведь  юность всегда имеет свои, часто непредсказуемые  взгляды  на привлекательность…  Тем более,  Наденька, у которой незрячий  левый  глаз, всегда  упрямо  глядел крайне влево, независимо от того  куда  смотрела  его  хозяйка,   что  придавало ее лицу какую-то неправильность,  и даже испорченность.  Это было обидно и несправедливо вдвойне, потому что Надя была  исключительно порядочной  девочкой, верной подругой и  безупречно активной комсомолкой.
    Ни Надя, ни Нюра в то время никаких украшений, даже сережек, не носили. Как, впрочем,  большинство их соучениц и современниц.  Две  длинные объёмные   косы были единственным   Надиным  украшением. Такие длинные, сроду не стриженные косы в их классе были только у нее.  Остальные девушки носили стрижки или совсем короткие худенькие пролетарские косички. 
  И вот,  года  за  два    до  описываемых  событий, этот самый Гриня Каганский во всеуслышание  заявил в классе  влюбленной  в  него   Наденьке,   что  косы – ее косы – это излишек…и ни больше ни меньше, чем  буржуазный  пережиток. 

    Вечером  того  же  дня  у  двери  маминой  комнаты в длинном и темном коридоре коммунальной квартиры появилась  Надя (еще в  младших классах переделанная  из Нехамы)   со всей скорбью  измученного еврейского народа в единственном  живом глазу и с газетным свертком  в  руках.  В  газету  были  завернуты ее тяжелые каштановые косы…Она избавилась от буржуазного пережитка . Навсегда.
      
   Странными были эти  тридцатые  годы двадцатого  века,  да  и  предшествовавшие   им  двадцатые  не  менее  странными,  чтобы   не  сказать  страшными.
     С наскока этих людей нам, живущим сегодня и не понять… Начиная  с  18-го  года,  к  людям  более  или  менее  состоятельным  являлись  бригадой  чекисты  и с пистолетами   начинали  поиски  «излишков»,   коими  считались  золотые  монеты,  драгоценные украшения, и  просто ограненные камни,  купюры различных валют и произведения искусстсва, о ценности которых облаченная в свиную  кожу  лихая  бригада экспроприаторов  имела  весьма  приблизительное  представление.
  Люди, как известно,  по умению приспосабливаться к обстоятельствам просто чемпионы   биосферы.   «Излишки» научились  прятать:  в  подполах  и  на  чердаках, в дверцах шкафов,  в  столешницах и ножках столов, в крышках и ножках  роялей,  замуровывать  в  стены,  маскировать  под  книги, передавать  на  сохранение  в такие убогие дома,  где  их  ЧК наверняка не стала бы искать…

      Так  что,  ситуации, подобные  описанной в знаменитых   «Двенадцати стульях», были  в те годы  совсем    не редкими.  Припрятанные   клады  и  в более  позднее время, уже после войны, обнаруживались родственниками или соседями при  сносе и   капитальных  ремонтах  старых  зданий.  А  некоторые, должно быть,  так  и  лежат  по  сей  день,  и  ждут  еще  своего  часа…

   Тогда же у зажиточных людей стали отбирать  и излишки  жилой  площади, – «уплотнять». На среднюю советскую  семью теперь  полагалась   только одна  комната,  причем, кухня, ванная  и  туалет становились местами  «общего пользования».  Квартиры, даже небольшие и явно рассчитанные в проекте на одну семью, сплошь  превращались в коммунальные.  Поэтому  супружеские пары больше  не  могли  себе  позволить «лишних» детей.  Неписаной нормой  стало тогда  иметь лишь одного  ребенка,  независимо от его пола.  Рожавшие  второго  часто подвергались  молчаливому или не очень молчаливому  осуждению и  непониманию со стороны  окружающих,  особенно -  соседей по коммуналке.  Прочие по счету чада  были  уж слишком  явно лишними  и  на  свет не  появлялись,  за  неимением для  них ни малейших  жилищных  условий…
 
  Излишков боялись, и стеснялись,  они были неприличны.  Вот почему   мама, как и большинство ее подруг, по инерции потом всю жизнь не носила украшений, и почти не употребляла косметики, кроме, разве что, губной  помады, и одевалась очень скромно, почти функционально.
 
   Бывали   «излишки» и другого  плана. Их, правда,  было как правило, легче  скрывать и прятать,  и  совсем  уж  невозможно   изъять.  Разве  что  вместе  с  жизнью…   И хотя они тоже могли потенциально навредить их  обладателям и даже определить их в «социально чуждый элемент», многие  родители  с  непонятным упорством стремились  за не имением иных сокровищ, передать хотя бы их своим  единственным  чадам.
 
    У  Нюрочки тоже был такой излишек: немецкий язык, который Иосиф Утевский, ее отец, выучил  в совершенстве во время учебы в Германии. Со своей маленькой единственной  дочерью он предпочитал общаться именно на этом языке. Это давало им возможность какого-то уединения даже в условиях единственной комнаты в коммуналке. Или в общественных местах, где их окружало множество настороженных ушей и глаз.

     Когда Нюрочке было пять, ее отдали в маленькую частную группу к «фребеличке». Она  имела что-то вроде частного детского садика. Фамилии ее я  не помню, не уверена,  что мама  ее вообще упоминала, а звали  ее Альбина Альбертовна.  Пятеро еврейских детей были отданы в ее суховатые немецкие руки на воспитание – четыре девочки и мальчик.  Она плохо знала русский язык,  говорила с детьми исключительно по-немецки, и Нюрочка, уже неплохо владевшая этой речью,  была для нее в группе любимицей и главной опорой.

      Но главным объектом  воспитания была Ирочка Шмундак, дочь  профессора-гинеколога  Шмундака, в квартире которого  воспитательный процесс и происходил. В этом доме излишков явно не боялись. Там стояла  роскошная резная мебель красного дерева. Был даже инкрустированный и весь изогнутый шкаф, на котором красовались позолоченной бронзы настольные скульптурные часы в стиле рококо с парой пастушков, и стояло при входе огромное венецианского стекла зеркало от пола до потолка с резной верхушкой… Как известно,  у профессоров излишки отбирали в последнюю очередь.  Там  же была и скромная  комната с тумбочкой и кушеткой, на которой Альбина Абертовна ночевала.

    Воспитание    включало и  ее неизменный пример уважающей себя добропорядочной  немецкой хозяйки. Когда она подавала детям обед, соблюдался полный ритуал: белоснежные накрахмаленные фартучек и наколка, сверкающая фарфоровая супница от Кузнецова,  правильно разложенные столовые приборы и вышитые тканые салфеточки. Все эти  совершенно не пролетарские подробности, конечно,  тоже являлись буржуазными пережитками,   во времена  НЭПа они  были все  еще доступными…
   
   Альбина Альбертовна научила своих подопечных свободно   читать  и говорить на настоящем немецком языке. Практически без акцента. Благодаря этим знаниям Нюрочка на год опережала своих ровесников в школе: ее  почти сразу же после поступления перевели во 2-й класс…

     Но возвратимся в горком комсомола, где стертый картонный секретарь, закончив свой невеселый рассказ о положении на фронтах,  перешел к  содержательной части беседы:
-   Сегодня мы в нашем городе  заранее создаем молодежную  сеть  для ведения подпольной деятельности и борьбы с врагом на захваченной им территории. Нам нужны для разведывательной и диверсионной работы надежные и смелые люди…  Особенно - он подчеркнул это слово - особенно с хорошим знанием немецкого языка...
   
   Нюрочка  поняла, что сейчас ей будет сделано предложение, от которого  будет невозможно отказаться, несмотря на изначальное  безумие идеи оставлять на оккупируемой фашистами территории еврейскую девушку. Это  уже само по себе было явно  смертельным номером. До  всякой разведывательной, и тем более диверсионной деятельности с ее стороны. Но вариант отказа был, возможно, не менее опасным…
 – До  нас дошли сведения, что вы, товарищ Утевская, свободно владеете немецким языком. Это правда? –  секретарь  смотрел картонными глазами маме прямо в глаза. Но  Нюрочка смотрела мимо него на все еще гримасничающего Гриню Каганского. И тут до нее дошло: Гриня всегда был за скромность. Он был жестким противником любых излишков. И  она ответила скромно:

-  Да, я неплохо знаю немецкий. Со словарем могу читать даже медицинские тексты (что было абсолютной правдой).
- Со словарё-ё-ём? – разочарованно протянул секретарь. – Но это совсем не тот уровень, который нам нужен для подпольной работы!
-  Мне очень жаль. – сказала разумная Нюрочка и благодарно посмотрела на налившиеся огнем Гринины уши.

      Вскоре она вместе со своим институтом уехала в эвакуацию в далёкую Киргизию.  В эвакуацию уехала и постриженная студентка пединститута Надя Ратнер. В то время она уже успела разлюбить Гриню и влюбиться в своего преподавателя математики по фамилии Дорогой.  Гриня тоже уехал, но в другом направлении – на  фронт. Он отказался от брони, которую ему давали по линии комсомольской работы.
     Оставленное в городе подполье было практически в первые же дни немецкой оккупации разоблачено и уничтожено, как, впрочем, и все совершенно невинное еврейское население, по разным причинам не убежавшее на восток.

      Альбина Альбертовна осталась в Харькове. Немцы ее не тронули. Наоборот, она как этническая немка, обладала по их законам особыми правами и льготами. Исчезла она уже потом. Вскоре после взятия города войсками Советской армии вернулась в город семья профессора Шмундака, в квартире которых она жила эти годы.  Трудно представить себе их потрясение  тем, что у них в квартире  «чудом уцелело» практически все – старинная мебель, картины, посуда  и даже зеркало венецианской ручной работы. А вот сама Албина Альбертовна бесследно исчезла. То ли с немцами кшла на запад, то ли по пришествии советских войск была выслана на восток - по сей день неизвестно.
      
    Когда вернувшиеся из разных мест эвакуации повзрослевшие за годы войны  девочки стали по крохам собирать оставшихся в живых одноклассников, выживших в мясорубке войны мальчиков оказалось только трое. Грини Каганского, к сожалению, среди них не было.