Вангоген

Давид Шахназаров
«Забудь о смерти, – достигнешь жизни».
«Эпос о Гильгамеше»

АД

I. Проводы Гогена.
Ром-том-том – рвет волшебный барабан, мужчины подчиняются, женщины отдаются.
– Видишь ее?
– Нет, – улыбнулся Ван Гог.
– Хороша!
– Где?
– Да вон же, вон!
Увидел.
– Лукавая лиса, тонкая, бледная, с толстыми икрами, изящными лодыжками. Покрытая сеточкой невидимых вен, просвечивает изнутри белым телом рук и ног и груди. Упорно детское, нежное и жесткое в широко расставленных глазах и упрямых скулах.
 «Вот бы мне видеть, как он», – подумал Ван Гог.
Он почувствовал ее слишком мягкие губы и шершавый лисий язык, потерся носом о большой нос, коснулся лбом теплого лба, вдохнул нежный запах.
Карандаш неуклюже давил бумагу, Ван Гог хмурился, но не сдавался.
Влажный острый язычок облизал широкий рот, блеснул маленькими зубками.
– Шершавый язычок, искры глаз, прикрытые веки, жеманность движений, – не унимался в экстазе Лотрек.
Показалось, что улыбнулась. Не Лотреку. Ему улыбнулась.
– Что уставился?  – рассмеялись серебристые глаза.
Показалось, значит.

Стало темней. Электрическое солнце зашло за тучи. Вошел Гоген.
Заорали, загоготали, бросились.
Вся Биржа праздновала его победу и короновала на прощание.
Винсент растолкал всех, обнял холодного с улицы Гогена, и по-детски улыбнулся ему:
– Набрался.
Его оттеснили.
Гогена подняли, и понесли, и водрузили грузное тело на позолоченный трон, посреди офисного фриспейса. Мане короновал распечатанной на принтере короной, Лотрек вручил скипетр, а Сер; кинул на плечи тигриную шкуру.
Гоген хмуро посмотрел вниз. Под ногами нелепо плескалась чужая корпоративная радость.

Офис-фонарь, как леденцовый маяк, светил с пятьдесят пятого этажа в пустеющий снежный город. От офиса расходилась во все стороны золотая пыль. «Мане посыпает ею свои картины», – думал Ван Гог.
Пыль, сверкала в лучах заходящего солнца.

Ему было душно. Пластиковый обруч короны стянул Гогену голову. Из-под обруча торчал его огромный птичий нос.
Включили свет. Гоген стал мертвым, зеленым и недовольным больше обычного.
– Речь! – загудела толпа.
 Ром-том-том – бурил волшебный барабан.
Плотоядные глаза Гогена, слезились от света, косили, узили звериные зрачки.
Неуклюжий рыжий Ван Гог пил виски, бормотал себе под нос и, высунув язык, водил карандашом по блокноту на коленке под столом. Слушал в пол уха, жил в полжизни.

Гоген поднял руку, и барабан оборвался.
Высоко над троном полоскался и шуршал от дыхания кондиционеров плакат: «Прощай, наш Король!»
Гоген заговорил:
– Все здесь – пыль, здесь душно, а в джунглях ждет моя Богиня. Желаю всем смыться отсюда до старости. Счастливой охоты. Вот вам речь. Прощайте, – зычный голос забрал пространство и потух.
Гигант-Гоген без усилий порвал пластиковую корону и грузно спустился с трона.

Вернулась. Упруго несет себя, с каждым шагом устремляясь вверх, держит хрупкой рукой поднос блестящих золотом фужеров. Кажется, среди рокота барабанов и шума толпы, слышно, как поднимаются вверх, лопаются, шипят пузырьки.
Ван Гог потрогал лист блокнота карандашом. Она вертелась. Лицо менялось. Профиль, фас. Видел большой рот, широко расставленные глаза, но все не мог уловить суть. Хотелось подойти и заговорить.   
«Почему я не Гоген? – думал Ван Гог. – Для него бьет треклятый барабан».
– Что рисуешь?
Громадная рука легла на плечое.
Король-Гоген, бесцеремонно взял блокнот.
Ван Гог каждый день писал по картине – по две, размещал в Фейсбуке. Лайкали редкие гости, друзья демонстративно не замечали. Но Гогену нравилось.
Барабан стих – благословенная тишина!
Гоген поймал его взгляд. Тигр смотрит на жертву и идет.
– Постой! – Ван Гог в отчаянии поймал его за рукав. – Оставь ее мне. Дай написать…
Но Гоген уже коснулся ее плеча, взял за талию.
– Как тебя зовут?
– Инанна.
И повел наверх не терпящей возражения рукой.

– Чего грустим? – Жорж Сер; плюхнулся рядом и обнял, – Будешь по нам скучать?
Потная грудь коротышки прилипла к плечу Ван Гога.
– Не по вам.
«Тигр уезжает, – осознал вдруг Ван Гог. – Что мне здесь без него!»
Все вокруг говорили про Гогена: моряк… выпить море… драться на ножах в баре с пятью неграми… спать на улице, а через месяц стать королем, как сейчас…
Вдохновение куда-то ушло. Карандаш прошуршал и замер. Ван Гог быстро понял – и здесь упустил. К нему, как потная рубашка Жоржа, прилипло разочарование.
Музыка перестала долбить. Чей-то голос орал неприличное. Взрывы смеха. Брокеры тихо танцевали и обжимались.

Грузно спустился Гоген. Налил в джар корпоративного виски и сел.
«Останься! Или возьми меня с собой!» -  – в отчаянии подумал Ван Гог.

Тьма. Инанна. Ее левая рука в его волосах, правая ласкает внизу. Гоген вжимает ее бедрами в стол и берет сзади, тыкаясь огромным птичьим носом в макушку, волосы щекочут ноздри, он громко чихает, смущаясь и опадая внутри. Шепчет требовательно:
– Дай губы.
Изогнув голову, дает. Проваливается в ее алый рот, ласкает шершавый язык, опускается на колени, целует нежную пахучую плоть.
Мерно движется внутри, а она, совсем не стесняясь, призывно стонет.

Пришел и сел. Весь ссутулился, превратился в глыбу. Больше не Тигр. Смотрит без презрения, без зла, без печали, без радости.
«Хорошо тебе было?»
 «Почему все хорошее происходит с Гогеном? Девушки, джунгли».
В джаре плескался недопитый виски.
Он вдруг с отчаянной силой кинул тяжеленный джар в громадную голову.
Стакан со стоном врезался в стену и распался.
Вздыбился тигриный загривок.
Гоген одним движением подхватил, широкоплечего Ван Гога под мышки, донес до стеклянной стены, уходящей в бездну, и влепил в стекло.
Выгнулось, ухнуло, загудело и лопнуло, высыпалось наружу.
Завыл нестерпимо холодный ветер, поднял со столов кипы бумаг, развалил дамам прически.
Тряпичная фигура Ван Гога качалась в громадном маяке света над рекой.

Ледяной ветер трезвил.
Спала кровавая пелена.
Гоген почти без злости еще раз встряхнул его, вдруг бережно обнял и, придерживая, как ребенку, голову, понес вдоль прохода к лифту.
Офис провожал их тишиной.
Двери лифта сомкнулись за могучей спиной.
– Совсем рехнулся, – покачал головой Лотрек.
 – Прощай, Король. Мы тут все без тебя с тоски умрем, – сказал, Сер;.

II. Natura naturata.
Кто-то ходит в темноте по комнате, стонет и кряхтит.
Старуха в ночнушке ходит, стонет, клянет кого-то.
От страха прошиб пот.
Присмотрелся – Гоген в растянутой майке встал попить водички.
Отлегло.

– Умираю, – захрипел Ван Гог.
Кашель рвал его изнутри. Будто всю ночь кто-то топтался копытами ему по груди. От всенощшного курева было нечем дышать.
– Вставай, – сказал Гоген и выпил, отдуваясь, двухлитровую банку воды.
– Одевайся, – сказал Гоген. – Пойдем, найдем natura naturans и сотворим из нее natura naturata .
 «Опять ведет меня к шлюхам», – подумал Ван Гог и смирился.

Стена как сон – тянулась вдаль, насколько хватало глаз. Опоясывала старый город и новый.
Стена была испещрена клинышками. Ван Гог трогал клинышки рукой, а стена ему шептала. На каждом камне – древнее заклятие, или мольба, или вся эта стена – библиотека.
– Чем тебе здесь плохо? – крикнул Ван Гог, испугался собственного голоса, продолжил потише. –   Знаешь, куда ты собрался? В дауншифтинг.
Гоген поморщился:
– Ты орешь, все орут.
Посмотрел на хмурое небо:
– Витамина D не хватает.
Мир и правда был сегодня мрачным.
– Пошли вы все. Я охотиться.
– На кого, Поль?
– На нее. Где-то же она есть.
Загорелся красный. Встали на перекрестке. Город весь – плетение автострад, стальных конструкций и дымящих труб.
– Где-то там, – бессмысленно указал Гоген в пустоту за рекой.

Прощались день за днем. Пили, просыпались, а Гоген все не уезжал. Утро накатывало страхом, снова проваливались в бездумное, тяжелое питьё.
– Проклятый город не отпускает, – скулил громадный Гоген.
Во всем городе один Ван Гог не хотел его отпускать.

– Завтра уеду,   – сказал Гоген.
– Как же я без тебя?
– Ты что, маленький? Поохочусь и вернусь.
Ван Гогу стало страшно и весело, будто родители впервые решили оставить его дома одного.
– И ты уезжай, – сказал Гоген, – А то в этом бетонном колодце выходят одни автопортреты.

 «Странное зрелище, – подумал Ван Гог, – сутулая усатая глыба Гоген и рыжее пугало в кроличьей шапке». На плечах треноги, в руках коробки с красками. А прохожим плевать – уткнулись в мобильные.
Раньше они с Гогеном любили слушать обрывки фраз, и смеяться. Нет-нет, сами вклинивались в разговоры. Но теперь все вокруг говорили о деньгах.
Забитая в гранит река парила стоками из-под проседающего весеннего льда. По набережной, в подтаявшей снежной жиже плыли редкие воскресные авто.
Гоген как всегда зяб и кутался. Даже странно для такой глыбы.
«Каждая улица знакома, – думал Гоген. – Эта набережная, каждый клок реальности  – здесь пил, здесь любил, здесь она жила. Но, что мне здесь? Ничего здесь не радует. Все будто не со мной было. Бессмысленный дурной сон».
Свернули в сгущающуюся тень.
Как вздох ветра из узкой улочки, кто-то шепнул:
– Беги.
Ван Гог оглянулся.
– Беги, – повторил он сам себе.
С растянутых между домами веревок свисало мокрое белье.
Гоген с трудом протискивал широкие плечи меж каменных стен, шумно дышал, смачно матерился, поправляя треногу. От Гогена во все стороны разило перегаром.
В квадратном дворе, вдоль стен, встали размалеванные цыганки. Шуршат ворохом юбок, скрипят натруженными голосами.
– Дай погадаю, – скрипнула одна.
Ван Гог смотрел вверх, в полоску неба меж домов, и насвистывал веселую песенку.
– Пусть себе идет, – мерзким голосом крикнула другая. – Ему не долго осталось.
– Не долго осталось, – повторил себе Ван Гог.

Машет рукой из окна.
В исподнем, простоволосая, будто со сна.
Сколько всего представилось. И нежность, и ум, и тепло, и объятья, и радость и страх потерять, и надежда – все в ее стане, в розовом теле, во взоре.
Захотелось взбежать по лестнице и толкнуть обратно в кровать.
– Поднимемся к ней, Поль?
Гоген молчал, сволочь!
– Ну что с ней не так?
Они уходили вглубь меж домов.
– Будем писать, – наконец сказал Гоген и встал. – Ее будем писать.
Из пестрых юбок торчат старые глаза.   
«Ну и взгляд! Зачем она вообще здесь стоит? Неужели думает, что кто-то может хотеть такую?»
Ван Гог страсть как боялся старух, а эта так на него смотрела, что хотелось сбежать.
– Mademoiselle, нам просто необходимо вас написать, – сказал Гоген.
Ван Гог испугался: «Ну, что он несет!»
– Посмотри, Винсент, какой древний взгляд, и весь облик оригинально примитивный, – на весь квартал декламировал Гоген. Его громкий голос, сиплое дыханье, совсем не шли гулким тревожным улочкам и расшатанным вангоговским нервам.
– А деньги у тебя есть? – спросила старуха.
Шамкала, будто кашу жевала.
– И чтобы без всяких извращений и рисунков, – старуха покосилась на мольберт.
Гоген выпучил глаза и расхохотался.
– Слышишь, Винсент? Все из-за тебя. Никаких рисунков. Говорил, не носи эту кроличью шапку!
Ван Гог вспомнил манящую из окна девушку и зашипел:
– Пойдем отсюда, не дури.
– Нет уж, хватит с тебя автопортретов.
– С кем ты разговариваешь? – спросила старуха.
– С другом, милая. Пойдем?
– Никуда я с тобой не пойду, - заупрямилась старуха.   
– Ну, я пошел, Поль, – обрадовался Ван Гог.
Шаман-Гоген ловко наклонился к старухе и зашептал.
По ту сторону реки застучал барабан.
Плечи старухи поникли, и она покорно пошла за Гогеном.

Гоген одной рукой прижимал к себе огромный бумажный пакет с дешевым вином, двумя бутылками шампанского, сыром и хлебом. В другой руке – коробка с красками.
Серый многоэтажный дом без лифта приткнулся в самой гуще квартала красных фонарей.
В темном подъезде воняло всем, чем воняет в темных подъездах.
– Если повезет, останешься в этом мире навечно, – сипел Гоген задыхаясь, и топал по гулкой лестнице.
Гулко стучало в такт его шагам похмельное вангоговское сердце.
– Всегда мечтала,– внезапно молодым голосом отозвалась старуха.
– Ты веселая, – одобрил Гоген.
Дверь была не заперта.

– Стаканы?
Гоген налил до краев и выпил, по-детски отдуваясь, будто молоко.
Прояснилось.
– Ну, давай знакомиться. Я Поль.
– Христина, но все кличут меня Син.
Улыбнулись друг другу, как добрые знакомые, и расцеловались в обе щеки.
Стол и пара стульев, словно с помойки.
– Винсент, посмотри, какие обои! А кровать!
Убранная бархатом кровать в форме сердца во всю комнату.
По стенам неистовыми мрачными красками бурлил волшебный лес, распускались мясистые бурые цветы, свисали лианы, тянулись в комнату пальмы-руки-петушьи хвосты.
Ван Гога не поверил себе, как сильно его потянуло войти в пошлый, пряный лес на обоях и потеряться в нем.
Старуха присела на край сердца-кровати.
– Что стоишь?
Ван Гог вздрогнул, потом догадался: «Это она мне».
– Думаешь, не вижу тебя? – спросила старуха.
 Он не любил, чтобы с ним говорили. Он предпочитал, чтобы его не замечали.
Молча установил треножник, укрепил мольберт.
– Брось, Винсент.
– Что брось? Опять пить будем? – с презрением сказал Ван Гог.
– Видишь, какой у меня строгий друг, – улыбнулся Гоген. -  – Так,   откуда ты, ma ch;rie?
– Из Арля.
Всегда так – Ван Гог рисовал, а веселый Гоген пил и болтал со старухой. Заполнял собой пространство – чмокал, рыгал и сопел. «М-м-м-да, а-Аа-аа, ну-у-у…»
«Шумно ему здесь», – злился про себя Ван Гог.
Хулиганский голос, лающий смех, громадные сутулые плечи – похмельный Гоген напоминал Ван Гогу отца.
И старуха не отставала от Гогена – то рокотала как генератор, то урчала, как кошка.
Ван Гог раз за разом зарисовывал ее углем и не мог понять, что не так. Старуха не давалась на карандаш. Ничего в ней не было постоянного, все в ней двигалось, исчезало и появлялось вновь.
«Вот ведь старая ведьма».
– Я, может, и старая, ты-то до старости не доживешь.
 «Слышит!» – бросило в пот.
Гоген точно их не слышал.
– Скажи мне, ma ch;rie, - весело, коварно спросил Гоген, - А Арль, он близко или далеко?
Ван Гог знал эту нелепую игру. Если старуха отвечала - «близко», Гоген спрашивал, как близко, если отвечала, что далеко, спрашивал, как далеко. Гоген в восторге пучил глаза, орал, пил до дна и наливал обоим до краев. И все повторялось.
– Арль, Винсент! Солнце палящее, режущие глаз поля.
Гоген орал об Арле, будто это и не Арль вовсе, а какой-то освещенный путь.
Гоген опять был похож на отца.
Старуха подмигнула Ван Гогу, лихо закинула вверх все сразу - руку, голову, стакан, выпила и… скинула лет двадцать!
Гоген ну замечал, он все не унимался:
– Представь, ma ch;rie, вдруг наш Винсент захочет приехать в Арль. Ты уж, расскажи, если Арль близко, то, как близко? А уж если далеко, то, как далеко?.
– Да-ле-ко! – стукнула пустым стаканом по столу, выпучила глаза.
«Две пьяные жабы», – подумал Ван Гог.
– Берегись быка, – вдруг сказала старуха и так посмотрела, что Ван Гогу захотелось сбежать.
Да и не старуха она была уже.
Кончилось вино.
Гоген разлил по стаканам шампанское.
– Меня шампанское не веселит. От него меня тоска берет, – сказала Син с грустью.
– Значит, пора, – ответил Гоген.
Непрерывным движением стянула юбки, вместе с трусами, сняла кофту через голову, завела руку за спину и расстегнула крючки.
– Разместись поживописней. Не то. Повернись боком. Положи голову на руки, точно плачешь.
– Вы художники – такие уроды, – добродушно отозвалась Син.

С каждым вангоговским штрихом Гоген мрачнел, вокруг него сгущались тени. Он будто затягивал комнату внутрь, пух и хмурился от собственной тяжести. А Син все молодела на глазах.
Теперь она нравилась Ван Гогу. Он рисовал и, казалось, нащупал прекрасную, молодую, хрупкую. Большой рот, широко расставленные глаза…
«Ведьма!» - он узнал ее.
А Син заговорила вдруг:
– Хочешь, скажу?
– Что скажешь?
Почему-то он знал, что.
– Как ты умрешь, скажу.
– Не приставай к моему другу, иди-ка лучше сюда, – Гоген схватил молодую Христину за талию и толкнул на кровать. Она похотливо расставила ноги и разулыбналась:
– Пусти.
Подмял под себя.
Постанывает и смотрит. На Ван Гога смотрит.
Лицо у нее менялось – то старуха, то молодая Инанна.
Вдруг вывернулась, обняла Ван Гога, так страстно, как в последний раз.
Уперся спиной в стену.
Ее лицо совсем рядом. Полуоткрытый алчущий рот. Вот сейчас вцепится в него зубами.
Уперся ей в грудь руками, толкнул обратно на кровать, распахнул дверь.
– Постой!
Перегнулась через перила.
А он прыгал через пол пролета, как во сне.
Только раз поднял голову.
Смеется, клокочет – сумасшедшая чайка.
Вышиб дверь, увидел свет, на секунду остановился и, наконец, услышал:
– Берегись быка! Слышишь? Берегись быка!

III. Богиня.
Все шел, пока не уперся в громаду хХрама.
Прихотливые ребра и грани башен, как оплавленные свечи, вздымались ввысь. Громадный ребенок черпал руками влажный песок и ссыпал на горку, росли башни-наросты. Или храм – термитник, слепленный из крупиц слюной живых существ? Склеили остов, столетия крошили из песочного тела маленькими резцами искусные барельефы.
Гиганты и карлики, исчезли без следа. Осталоись восемь резных песочных башен, видных на многие километры.
Вырезанные людьми образы жестоких богов каменными недобрыми взглядами взирали на город.
В который раз удивился – всех их будто знал, рисовал когда-то. И только она была загадка, невозможная тайна. Она.
Над дверью было выбито клинописью: «Забудь о смерти – достигнешь жизни».

Глубоко вздохнул, переступил порог, и осторожно пошел в темноту.
Тускло светили зеленые и синие мозаичные окна. На окнах сцены из жизни богов, главное место везде было отведено ей.
Колонны росли из мраморного пола, высоко-высоко расходились в стороны, образуя свод.
- Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, –прошептал Ван Гог. Эхо расходилось к сводам и шептало в ответ.
– Весь этот город – ад, – попробовал голос Ван Гог.
– Ад, – вторила тишина.
Сказочный лес храмовых колонн питался светом витражей. Фиолетовый – цвет мучеников, синий – матери. Зеленый повсюду – ее цвет. Ее.
– Дурной цвет, – подумал Ван Гог.
Всегда дурной для него цвет. Угольные лица на его автопортретах отдавали зеленью.
Он часто ходил в этот храм, но сегодня храм был чужой.
Хотел укрыться, но храм не защитил, лишь умножил блуждавший внутри страх.

Вздрогнул. Храм наполнился звуком.
Тихий и сиплый, звук окружил его. Вибрирует нота, такая густая и низкая, что сквозь нее сложно дышать. Зашептал невидимый хор.
Он через силу пошел вперед в полутьме, по центральному нефу, к величественной Богине, прислонившейся к дальней стене.
Ей привык вверять свои сомнения и страхи, ее привык бояться, а не любить, как должно верующему.
Богиня посмотрела на него с пренебрежением.
– Кровь богини.
Жрец наклонил кубок к его губам.
Черная в темноте, зеленая жидкость.
Дурман обжог изнутри, закружилась голова, он задохнулся от крепости, опять встретился с ней взглядом и узнал широко поставленные лукавые глаза.
Суетливо спотыкаясь, бросился к выходу и столкнулся со жрецом. Тот выронил кубок.
– Прости, я испугался.
– Что с тобой?
– Мне страшно умереть, и нигде нет покоя.
Жрец нахмурился.
– Разве ты не читал надпись над входом?
В спертом воздухе жила жуткая слепая музыка. Душили курившиеся благовония. Он подергал ворот рубашки.
«Не надо было сюда приходить», – подумал Ван Гог, зажмурился и прошептал:
– Я перестал верить.
Музыка стихла.
- Перестал верить, – повторил кто-то.
Жрец сморщился, как от боли.
– Уходи.
– Из храма?
– Из Города. Это ее Город. Ты ее предал. Она накажет.
Жрец отвернулся от Ван Гога и пошел по проходу.

Ван Гог шагнул со ступеней храма и провалился по колено в жирную слякоть. Ботинок остался, а он шагнул дальше, погрузив голую ногу в носке в ледяную грязь.
Город изменился. Везде горы промерзшего мусора.
Навстречу плотным потоком шли люди. Он проталкивался среди прелых, плохо, даже на холоде, пахнущих тел. Черные бороды, черные кожаные куртки – шли молиться Богине. Смотрели прямо в глаза, будто знали: он только что отрекся. И пели нараспев преданными голосами: Ина-анна.
Было больно от их взглядов. Сейчас схватят цепкими руками и разорвут на куски.

Издали послышался нестройный похоронный марш.
Ван Гог встал на обочине.
Люди в черных одеждах шли за гробом. Тихонько скулили усталые плакальщицы.
Из гроба, обитого зеленой парчой, торчал огромный нос.   
Не выдержал, подбежал и заглянул.
Лицо темное. Как живой.
Захотел проверить. Cунул руку в гроб, под лацкан пиджака, холодный, сердце не бьется – совершенно мертвый.
Тихо. Темное, неживое, пурпурное небо, в лазоревых пятнах. Краплак, вермильон и ультрамарин. «Вот-вот конец света  –  вот какое небо». И он, Ван Гог теперь между этим темным, неживым небом и землей, и Гоген.
Опять заглянул в гроб.
– Витамина Д ему не хватает!

На другой стороне улицы стоял хмурый человек.
– Почем мне знать, что хмурый, – подумал Ван Гог.
Человек подошел и оказался взаправду хмурый, и похожий на птицу.
«Прямо как Гоген».
У человека были орлиные крылья, из ботинок торчали орлиные когти.
Ван Гог стоял и смотрел.
Ему бы бежать, да пока он медлил, человек вдруг схватил его за волосы, расправил крылья и взлетел.
Ван Гог не верил удаляющейся земле, не верил вою ветра.
Человек с крыльями увлекал его все дальше.
Вот прорвали облака, и Ван Гога ослепило.
Кругом было бесконечное небо, темные грозовые облака остались под ними. Огромный диск солнца заполнил слепящим светом все пространство над облаками. Невыносимо жарко, а Человек-птица влек его все ближе к всепоглощающему диску. Невыносимо жарко. Ван Гог вывернулся из его когтей и упал.
«Бросил меня», – с сожалением подумал Ван Гог, падая в прохладу сквозь грозовые облака. Сосало под ложечкой. Он расставил руки, ветер держал его и выл. Быстро приближались ржавые крыши домов.
Зацепился за сточную трубу, но только поранился и, наконец,   без звука упал.
Встал. Рука кровила.
Мрачный Человек с птичьим лицом снова был рядом.
– Да что ж это! – подумал Ван Гог и ударил Мрачного Человека, кровящей рукой. Рана на руке исцелилась.
Мрачный Человек отскочил к стене и обратно к Ван Гогу, обхватил его своими руками-крыльями, стало нечем дышать.
– Спаси меня, Гоген! – задыхаясь, вскрикнул Ван Гог.
Гроб уносили дальше по улице. Гоген не хотел вставать и спасать. Ван Гог смирился.
Мрачный Человек-птица надел ему на плечи крылья и сказал:
– Пойдем.
– Куда? – спросил Ван Гог.
– К Богине, – ответил Мрачный Человек-птица.
«Там нет электричества, едят бумагу и глину, вместо сосисок, и у всех крылья, – откуда-то вспомнил Ван Гог.– Оттуда не выйти».
 Он с тоской посмотрел на хмурое, в отсветах, небо.
«Последний закат. Дальше только тьма и пыль».
Они пошли за гробом, взявшись за руки-крылья.

Красивая, совсем не страшная, а строгая, как учительница.
Ван Гог стоял на коленях перед Богиней.
Мрачный Человек-птица положил руку на гроб Гогена, а другую – на плечо Ван Гога и тихо сказал:
– Решай, Богиня.
Богиня полистала планшет, подняла лукавое лицо и увидела его.
– Я   же говорила, – сказала Инанна Ван Гогу.
 «Что говорила?» – подумал Ван Гог.
– Решай, Богиня, – не унимался Человек-птица.
– Он, – сказала Инанна.
«Кто он- то?– подумал Ван Гог. – Суки, хватит меня мучить!»
Где-то далеко, в лесу за рекой, застучал барабан.
– Слышишь? –  как ребенку улыбнулась ему Инанна. – Беги.
Он услышал. И припустил со всех ног.

Выбежал на знакомую улицу. Теперь и до дома недалеко.
Барабан приближался. Или это стук копыт?
Стук копыт приближался.
Нога без ботинка совсем промерзла, не ровен час отвалится.
Бестолковые крылья совершенно не работали.
Стук сердца  – поступь быка, бык непременно раздавит.   
Кто-то все время шептал: «Беги!»
А он не мог заставить себя бежать.
Подъезд.
Скрипнула дверь.
Темно.
Кинулся вверх, спотыкаясь, прыгая через ступеньки.
А если это не его, а той старухи подъезд?
«Хочешь, скажу тебе, как ты умрешь?».
Скрипнула дверь.
Замер.
Лифт молчал.
Потрогал в кармане ключ, посчитал оставшиеся этажи.
Шаги. Ром-том-том. Медленные.
Ватными ногами, как можно тише. Стук сердца, как шаги, поднимается к горлу, перекрывает дыхание. Шаги все ближе. Дыханье почти остановилось.
Лечь Встать на четвереньки, ползти.
Ром-том-том.
Набрался смелости, посмотрел вниз.
Где-то на пятом тускло моргала лампочка.
Барабан сердца стих.

Поднимается старуха.
С петушьим хвостом вместо лица.

В темноте у двери судорожно нашарил ключ. Пальцы ищут замочную скважину. Ключ все не вставляется. Всхлипнул от страха.
Через рабицу шахты в полутьме видно, как поднимается за ним старуха с петушьим хвостом вместо лица.

Ключ хрустнул и вошел.
Запер дверь изнутри и заплакал от счастья.
Лег, накрылся с головой одеялом и закрыл глаза.

Насыпь или гора. Мелкие камни – блестящий черными гранями каменный уголь. Каждый шаг поднимал угольную пыль. Пыльная мгла вместо неба. Из-под камней валил пар.
Он катил вверх огромный камень. Камень, прирастал углем, как снежок, становился больше.
Не было тяжести, не было боли – только безразличие.   
Катил в гору офисный камень больше своего роста.
Где-то там наверху из офисных снежков складывали черную снежную бабу. Или крепость.
 Упирался ногами, увязал в мелких камешках. Камешки с шуршанием ссыпались вниз по склону.
Прошла вечность, как он катил вверх свой каменный снежок. Снежок   прирастал слоями, а конца не было видно.
Навстречу из клубов дыма и пыли спускались чумазые люди, лиц не рассмотреть – одна копоть и белки глаз.
– Что там наверху?
Люди молчали.
Он подпер камень плечом, ухватился за последнего.
– Постой. Долго ты шел?
– Пока не состарился, – пожал плечами старик.
– А что там?
– Сказали идти вниз и взять еще один.
Ван Гог не поверил своим ушам.
– Хватит, слышишь? Отпусти!
– С кем ты говоришь? – спросил старик.

– Эй, посторонись!
Каменный снежок со стоном покатился, ушел в сторону и ухнул в пропасть. Ван Гог недолго смотрел ему вслед, потом начал спускаться, перебирая ногами, и покатился за ним.

Кровать промокла насквозь. Угольно сухо во рту.
Встал, попил воды.
В голове долбит: «Брат уехал, Гоген уехал».
У стен автопортреты. Карандаш и уголь.
По полу стелется угольная пыль.
Вся квартира завалена черными автопортретами.
– Ничего не рисую кроме себя.

Наскоро собрался, посмотрел расписание поездов и вызвал Убер.
На вокзале долго шарил глазами по табло.
Увидел рейс до Арля и сразу купил билет.





РАЙ ИЛИ РОШЕЛЬ

I. Времена года.
Тепло. Рельсы толкали тело, покачивали на жесткой деревянной скамье. Щека прислонилась к стеклу. Тепло питало щеку. Приоткрыл глаза и сразу зажмурился. Еще приоткрыл – глаза наполнились солнцем, заволокло слезами. Все, что было, прошло. Как сон. Ван Гог улыбнулся.
Постучала проводница.
– Арль.
Поезд вздрогнул и замер.
Ван Гог прошел по вагону и осторожно спустился по чугунным ступеням. Солнце затопило его, полилось теперь отовсюду. Город утопал в утреннем солнце. Где-то дружелюбно дзынкнуунл колокол, в ответ, весело гуднул поезд.
– Здравствуй, – ответил ему Ван Гог, замер на мгновение и энергично пошел – со спортивной сумкой в руке, с ящиком красок в другой и с мольбертом-треиногой за спиной.

Люди, объятые солнцем, струились в его свете, улыбались, казалось, ничего не делали, никуда не спешили.
Рука сама тянулась, вежливо приподнять забытую в Городе шапку.
– Здравствуйте.
В сером угрюмом Городе здороваться с безликой толпой не приходило в голову.
– Здравствуйте, – отвечали счастливые люди.
Вокруг позолоченное, теплое и приветливое все. Приветливая хозяйка в отеле, за стойкой гостиничного бара – приветливый стакан сидра с маленькой вселенной внутренних пузырьков в солнечных бликах.
– Здесь будет мой остров, – провозгласил сам себе Ван Гог. – Приедет Гоген, мы будем писать свет, будем питаться светом.
Ван Гог вспомнил, какой Гоген сумрачный, и довольно хмыкнул.
Внес залог за квартиру, поднялся в свои комнаты, даже не посмотрев,   бросил сумку, спустился и стремительно вышел в город.
Быстрым шагом прошагал пересек еще дающий тень бежевый каменный центр, прошел по узкой мощеной улочке вниз, почти побежал, меж тихих расцветающих садов, мимо белых, увитых виноградом, домиков, в звенящий свет блестящих красной, зеленой и синей краской дверей, мимо такой белой, что режет глаз, церкви.
Дзынь – снова поздоровался колокол.
Дорога, насколько хватает взгляда, уходила в зеленеющие поля.

Свет обрушивался на Ван Гога. Резал сетчатку на дольки. Ван Гог шел, пока не устали ноги, а потом встал, поставил мольберт и замер.
Нежная трава пробивалась из прогретой коричневой земли и тянулась вверх, щекоча взгляд острыми, позолоченными солнцем, кончиками.
Жирный сонный шмель прилетел покружить над его красным шейным платком. Ван Гог боялся любых шмелей, но вдруг так обрадовался ему, живому и сонному.

Сначала надо написать свет.
Он достал нетронутый тюбик желтого кадмия и уставился на него.
Выдавил на палитру жирную желтую гусеницу.
В мрачной городской сепии, в чистилище, где он прожил всю жизнь, желтый был без надобности. Там он брал готовую чужую зелень, а желтый не трогал.
 «Солнце – Бог, больше любой Богини,   – подумал Ван Гог. – Бог света, бог сияния, бодрящий любую тень. Нет на свете взора, что вынес бы твой взор, Солнце».
В ответ молчал вдали, синей, прусской, почти черной зловещей тенью, тревожный горб темного леса.
Он выдавил на палитру червяка красной охры. Подумал. Выдавил еще и еще. Жирный земляной цвет, можно класть прямо так – бороздами, как свежевспаханное поле.
Из жирной земли начали пробиваться нежные ростки.
Выдавил сочный зеленый – стоит разбавить.
Зелень, не затвердевшая и нежная, хочется ее жевать.
Наклонился, сорвал и попробовал. Горькая, радостная трава.
Арль расцветал перед Ван Гогом. Далеко за полем лопались листочки на плодовых деревьях, зацвел миндаль, персик и жасмин.
Теперь нужно добавить к зелени нежно-розовый и белый. Ван Гог достал красный.
Мир вокруг менялся. Начали опадать цветы, расправились листья, зелень налилась цветом.
«Вот она – настоящая жизнь моя! Желтый, красный и синий».
Ван Гог менял холсты и продолжал счастливую лихорадку.
Желтый, красный, синий -  понятно раскладывались для него везде. Базовые, любимые, он ясно видел их во всем вокруг. Как профессор вычленял состав и количество, смешивал и рисовал.
Время застывало или неслось вперед.
Деревянные руки не поспевали за мыслью.
– Надо успеть, времени нет, – шептал он рукам.

Солнце начинало припекать.
Любой зеленый стал меняться на желтый.
Желтый теперь главный везде, куда ни посмотри.
Земля стала почти красной, отдав коричневый сок зеленым всходам.
Все равно. Желтый, красный и синий. Всегда. Неразложимые первые цвета.
Дернулись золотом верхушки взошедшей пшеницы.
Ван Гог обводил желтые, состарившиеся на солнце, всходы синим, помечая тень.
Кровавая земля красной стеной встала там, где солнце выжгло посевы.   
Дальше горб темного леса.
Он смотрел на лес и знал  – где-то в лесу она, Богиня. С дурной мыслью уходило счастье.
Зеленый – разложение. Желтый без примеси зеленого.
Мир менялся. Ван Гог гнал как бешеный, рисовал в лихорадке, боясь не успеть.
Желтый – болезнь, слизь, гной, сумасшествие? Красный – смерть? Зеленый – абсент, яд… деньги?
Желтый смешивался с синим. Солнце смешивалось с тенью. Зеленый – разложение!   
Нет, не так! Он верил. Желтый – Солнце, красная земля, а зеленый – зелень, взрывающая глаза. Жизненно необходимо довести интенсивность этого цвета до самого пика. Чтобы все горело, жило изнутри.
Тихо.
Слышно, как, хрустя, наливаются колосья, поспевают хлеба.
Нет машин, нет толпы людей, нет гула, нет гудения холодильника, нет стиральной машины, дверей, ора, нытья канализационных труб, шуршания оседающих домов. Нет.
Вдруг кто-то вынул невидимые беруши.
Он услышал.   
У солнца есть звук.
Солнце гудело. Хотелось зажать уши, как гудело солнце.
Из-за льющегося с неба света не видно звезд. Но и они, эти далекие звезды, гудели, гудели тише, чем солнце.
Сквозь цвет везде проступил звук.
Ван Гог замер, оглушенный.
Оглянулся на свой городской мир.
Теперь уже город отсюда казался мертвым и тихим. В домах, где он жил, была техногенная тишина. И совсем не было жизни.
А здесь, стрекотала армия сверчков. Стрекотала, умирала и разлагалась на солнце. Звук сливался в единый мощный пил. Под пил подстраивались хищные птицы, весело чирикали и жрали кузнечиков.   
Кузнечиков так много. Кузнечики сожрут всех птиц.
Гудел мистраль. Трепал край холста. Ток-ток. Холст рвался на волю, а Ван Гог все рисовал в лихорадке, боясь не успеть за раскрывающимся кругом безумием.
Теперь его цвета – звуки, его краски – ноты.
Он делал все, что в его силах, чтобы добиться самой высокой желтой ноты. Той, которую никогда не брал. Никогда не сможет взять. «Богиня, дай мне сил!»
Жар солнца плавил воздух в маслянистое марево.

Ван Гог долго здесь.
Он не чувствовал своего тела. Тело будто висело над полем, а глаза… глаза смотрели отдельно.
Поклонение Богу солнца стало сектой. Единственный на все поле сектант умирал, чтобы подтвердить свою веру.
Солнце пекло голову.
В редкие просветы сознания, это его беспокоило.
«Вдруг, солнечный удар? Шапку. Потерял».
Он снова погружался в дрему. Руки работали уже не так лихо. Гудел солнечный диск, вибрировал, как тарелка барабанной установки, с острыми краями и медным звуком.
Ван Гог вдруг вспомнил людей на улицах. Будто вынырнул из марева.   Добродушные улыбки теперь казались странными. Все вокруг были нездоровы.
– Солнце сжигает мозг. Засыпаешь, или сходишь с ума, – бормотал Ван Гог. – Вот она, здесь, настоящая жизнь моя!
Шептал и улыбался безумной улыбкой навстречу своему Богу.
Поспели хлеба.
Теперь не желтый – раскаленный добела. Хлебный дождь.
Пелена пота застила взгляд. Он почти не видел.
–Я взглянул в лицо погоды – страшно глядеть на погоду было, – шептал себе Ван Гог и рисовал, рисовал.
– Какой я беспомощный. Как написать этот жар и этот звук? Что мне делать? Выковырять из холста или вдавить в холст?
Земля начала трещать от жары.
Он чувствовал, как устал.
Диск окрасился красными сполохами.
Скоро закат.

Время.
Мир начал умирать и рушиться прямо на глазах.
– Постой, солнце, не уходи! – молился Ван Гог. – Видишь, я работаю. Видишь, я славлю твое тепло, твои хлеба, твои цвета, твой нескончаемый голос, твой увядающий жар.
Сгущались тени. Их все больше, тюбик синего ультрамарина почти опустел.
– Не успею!
Страх вонзился в него. Страх съел все другие страхи. Но даже если он умрет в этот миг – все было не зря. Он победил страх смерти другим, большим страхом.
Темный горб леса стал ближе. Страх никуда не делся. Лес насмехался над Ван Гогом. «Страх не успеть и есть страх смерти».
Страх, как этот лес, стал ближе.
Солнце прощалось с ним последними лучами и умирало.

Кто-то вышел из леса.
Ван Гог прищурился, чтобы рассмотреть.
Подслеповатые тени, вышли из леса. Тоже щурятся от света.
Стало видно – это звери.
Звери Руссо, Единорог и Леопард, вышли из джунглей. Но не добрые, как те, что у Руссо.
Кисть выпала из руки.
Ван Гог судорожно проверил карман брюк. С радостью ощутил холод металла.
– Иди к нам, – сказали Единорог и Леопард.
– Я здесь постою, – сказал им Ван Гог.
– Тогда мы подойдем, – сказали звери.
– У меня револьвер, – сказал Ван Гог и попятился.

Шепчутся добрые, учтивые люди.
Добрые, улыбчивые люди выражают беспокойство: «Приехал из города, чудак. Похоже, художник. Снял комнату. Заплатил вперед и пропал. Однажды, тихим – а, собственно, какимой он еще может быть в нашем захолустье – осенним вечером, когда про чудака все забыли, он появился. Крестьяне, возвращавшиеся с полей, услышали выстрелы».

Он несся по полю к городу, побросав краски и мольберт, выпучив глаза,   подальше от темного леса.
И отстреливался из револьвера.
И кричал.

«К нам приехал рыжий дурак», – решили добрые люди.
Посудачили и разошлись.


II. Дауншифтинг.
Опять в поту метался по постели. В этот раз взаправду заболел.
Хуже любого похмелья. Лихорадило, не было сил подняться, а как хотелось попить водички! Комната вертелась вокруг, или он кружился вокруг комнаты в бреду, не поймешь.
Кто-то ведь там стоит на четвереньках в полной темноте!
Кружился-кружился, провалился.

Не видно никакого света, ни вперед, ни назад. Будто в глухой черной комнате. Но он кончиками ушей чувствовал себя в пространстве. Нагнулся, пошарил – под ним влажная листва и ветки. Вовсе это не пол, а лес, и не лес вовсе, а джунгли.
Попытался распрямиться и встать, и оказался никакой не Ван Гог, а зверь.
Зверь аккуратно, не по-вангоговски, пошел по лесу.
Скоро вышел на прогалину. Будто на заказ начало светать.
«Никого нет», – не успел подумать Зверь Ван Гог, как заметил тени.
Газели. Посмотрели на него и бухнулись носами в сочную траву.
«Примитивно у Гогена в его джунглях, – догадался Ван Гог, – И я в его дауншифтинге примитивный. Все лучше, чем катить в гору офисный камень».
Захотелось пастись вместе с газелями.
Джунгли вокруг были как мясо: внизу земля – кровь, выше – жирная слепая зелень тянула к нему ручищи.
Крик и гам были невыносимые, но он их почти не замечал.
Тень везде была сильнее света. Нигде не было его любимого солнца. От солнца остался только жар – мертвый и страшный.
Примитивно и страшно было у Гогена в его джунглях.
«Но какое наслаждение – ничего не думать», – подумал Ван Гог и перестал.
Он теперь был – тупое животное, неимоверно тупое, ни о чем не думающее, ничем не обеспокоенное.
Пасся на лугу.
Трава была и правда сочная.
Все же он был обеспокоенное животное. Жаждой обеспокоенное.
Вот и водопой.
Вода холодная и приятная.
Загремел колокольчик, потом еще.
Зверь Ван Гог поднял от воды голову.
Пастух пригнал на водопой стадо коз.
Они с пастухом посмотрели друг на друга с пастухом.
– У-у! – закричал пастух.
Лицо у пастуха исказил страх.
Пастух попятился назад и убежал.
– У-у, – повторил Зверь Ван Гог и растаял в ни о чем не думанье.

Он только ел и спал. Ему никогда не было так хорошо.
Звериную жизнь омрачал лишь страх.
Страх приходил из джунглей и уходил обратно. Зверь Ван Гог чувствовал страх постоянно.
Казалось, что прошло много ночей и дней. Он об этом не знал, не думал.
Однажды он набрел на огромный цветок.
Мясистый, с жирными розовыми аппетитными листьями цветок.
Вокруг цветка бродил чудный запах. Запах жил сам по себе и заставлял жить все вокруг.
Захотелось написать цветок. Еще больше захотелось сожрать цветок.
Ему было понятно, как бывает только во сне, этот цветок – Цветок вечной жизни.
«Принесу его людям, – подумал Щедрый Зверь Ван Гог. – Отдам Гогену, и всем отдам в нелепом сером Городе».
Вокруг цветка вились пчелы размером с голову.
Зверь Ван Гог подошел и поразился, какой он огромный, этот Цветок.
Он отогнал пчел, обнял цветок руками и потянул.
- Чпок.
Цветок оторвался от стебля с приятным звуком.
Зверь Ван Гог очень боялся, не донести Цветок до людей.
Он шел весь день по джунглям, обнимая Цветок, пока не вышел на поляну.
На поляне стояли бородатые идолы со страшными рожами.
Зверь Ван Гог положил Цветок на землю, подошел к идолу и постучал в него, будто в глиняный горшок.
Тонк-тонк.
Зверь Ван Гог почувствовал, как он устал, лег на траву, обнял Цветок и заснул без снов.
 
Когда он проснулся, огромная змея налезала кривым ртом на его Цветок.
Видно, во сне он отпустил Цветок от себя.
Цветок исчезал в пасти змеи.
Внутри его зверя рос гнев.
Теперь Цветок был большим комом в жирном теле змеи.
Змея отрыгнула Цветок, и сбросила кожу.
Теперь змея вся переливалась в лучах пробивающегося сквозь густую зелень солнца.
Зверь Ван Гог прыгнул на змею и начал душить ее крепкими звериными руками.
Змея обвилась вокруг его зверя и тоже душила, но потом вдруг обмякла – его зверь оказался сильнее зверя змеи.
– Задушил змею, – сказал Ван Гог и весело рассмеялся.
Смех потонул в тишине.
Он грустно потыкал ногой в слизистую отрыжку змеи.
«Так нелепо потерять весь смысл».
«Надо было жрать, пока был смысл».
«Не надо было никуда этот смысл нести».
Зверь Ван Гог в исступлении бил и бросал глиняных истуканов.
Запыхался, упал на траву и затих.
Стало так тихо без его нелепого гнева.
Сразу вернулся нелепый страх.
Да пребудет этот нелепый страх с ним всегда.

Кто-то как танк ломится сквозь джунгли.
«Вот и смерть», – подумал Зверь Ван Гог.
– Привет, – сказал Гоген и вышел из джунглей с мешком за плечами.
Ван Гог заплакал внутри.
– Чего раскис? – смутился Гоген. Потом он увидел:
– Богиня! Ты разбил всех моих идолов!
«Щас разозлится и уйдет навсегда», – с горечью подумал Зверь Ван Гог, но Гоген решил не злиться и спросил:
– Пойдешь со мной на охоту?
– Пойду, – обрадовался Зверь Ван Гог.
Обрадовался, перестал быть зверем и распрямился к другу.
– Хорошо, – улыбнулся Гоген. – Для начала принесем жертву.
Гоген сбросил с плеч мешок, и Теперь-не-Зверь Ван Гог увидел связанного пастуха, бешено вращающего из мешка глазами. Он узнал пастуха.
– Совсем сдурел? – спросил Не-Зверь Ван Гог.
– Чтобы охота удалась, нужна стоящая жертва. Вот увидишь, боги соберутся сюда как мухи.
– Не будет этого, – сказал Ван Гог.
– Как хочешь, – пожал плечами Гоген, развязал пастуха и отпустил.

Они шли по лесу, пока не набрели на следы копыт в грязи.
– Свиньи-собаки, – сказал Гоген. – Демоны, прислужники Хумбабы.
Страх теперь не отпускал Ван Гога от себя ни на шаг.
Вот-вот должно было произойти что-то ужасное.   
– Страшно, конечно, – сказал Гоген. – Но чтобы прорваться к Богине, нужно найти и убить Хумбабу.
Где-то вдали, за рекой, застучал барабан.

Во снах Ван Гог вместе с Гогеном охотился на свиней-собак.
Они бесконечно шли куда-то в тишине.
– Нашел себе там кого-то? – прервал тишину Гоген.
– Нет.
– Тогда ты еще можешь вернуться, можешь выйти из леса.
«Как грустно, – думал Ван Гог, – Только несчастный может отсюда выйти».

Однажды они загнали и убили существо и услышали рев чудовища вдали.
– Хумбаба, – сказал Гоген.
Существо лежало на земле, такое маленькое и одинокое. Свинья-собака с красными глазами-пуговицами, смотрящими в ничто.
Они пошли на рев, но так никого и не встретили.
 
Ван Гог наконец привык и перестал бояться – и сразу почувствовал, что устал от бесконечных скитаний.
Почувствовал и решил.
–  Уходи в свой Арль,  – сказал Гоген.
– А как же ты?
– Убью Хумбабу, найду свою Богиню, – пожал плечами Гоген.
– Примитивный дауншифтинг, – прошептал Ван Гог и проснулся.

III. Поспал.
Кажется, его блаженный стон слышал весь Арль.
Ван Гог смыл за собой, совсем проснулся и сразу почувствовал, как она мешает ему и колется.
Подошел к зеркалу.
Рыжая борода отросла до живота.
Он совсем не помнил, как она росла.
«Эпично поспал», – потянулся Ван Гог и пошел бриться.
Душ, – еще одно удовольствие без греха. Он млел от теплой воды, фыркал и пел. После душа показалось –  совсем выздоровел.
Выйдя из ванной, снял с зарядки телефон, посмотрел на число, потом на месяц.   
– Эпично поспал.
Продолжая яростно тереть полотенцем непослушные волосы, набрал по скайпу брату.
Тощая рожа брата взбесила Ван Гога своим спокойствием.
– Потерял меня? – спросил он с упреком.
– Общались же неделю назад.
– Неделю? – растерянно повторил Ван Гог.
Он не помнил ничего, только жар солнца в голове с самой весны, жар, как приехал и до самой осени, и бесконечный сон.
– Ты что, все потратил? – недовольно спросил Тео.
– Что потратил?
– Я отсылал тебе деньги.
Как все было глупо и странно.
Вдруг Ван Гог вспомнил и побежал в коридор.
Схватил ее, погрузил в нее взгляд, как нож в торт. Все стало не важно. Как он за год не умер в поле, и как потом не умер в постели, в бреду, чего не помнил, и чего, скорее всего, не было.
Здесь, внутри холста, было все, что он хотел. Свет, цвет, звук и жар. Картина менялась от взгляда. В ней было время, был нереально-реальный мир, тот, что лучше настоящего, вовсе не мир даже, а идея мира. Идея весны, идея лета и осени. К зиме он слег, а то нарисовал бы зиму, хотя зимой не было его любимых красок, но он знал – зима бы удалась.
– Ван Гог! – орал Тео в пустую комнату. – Слышишь меня?
Он вернулся к лэптопу, сфоткал картину и переправил брату.
– Вот, смотри.
Словно опять очнулся от сна. Как осунулся Тео за последнее время! Тео болел и заботился о нем.
«Что будет, когда он не сможет меня поддержать? – подумал Ван Гог, и ужаснулся своему эгоизму. – Нужно что-то сделать, как-то оправдать себя». Стало стыдно, да только, что он мог?
– Как ты себя чувствуешь, братик?
– Хорошо Винсент, хорошо… Нет, правда прекрасно!
«Это он про картину…» – догадался Ван Гог.
– Что я говорил!  – Тео торжествовал. – Зачем мне этот Арль, Тео... Я буду всю жизнь писать автопортреты, Тео…
– Когда это я все это говорил, да еще таким мерзким голосом? Это Гоген посоветовал мне приехать сюда. Не ты.
– Я ее продам, – уверенно сказал Тео.
Ван Гог сразу простил его за голос, заодно простил себя, и весь мир вокруг, и счастливо улыбнулся широким ртом:
– Продай, дорогой.



IV. Голод.
Арль вновь обнял его теплым покоем, радостным темным небом, обилием маленьких солнц, гудящих в бесконечном пространстве над головой.
Странно глядели прохожие, будто узнавали. А ведь он так долго валялся в постели, все должны были его забыть.
Скоро опять весна. Или померещилось: не валялся, а жил здесь в Арле, среди этих людей, и просто не помнит? Тогда откуда в картине все это время?
Ван Гог перестал думать, вдруг почувствовал себя совершенным Гогеном  –  матросом, сошедшим на берег из кругосветки.
Сел в кафе, заказал кофе и полистал Тиндер.
На него без выражения смотрели смуглые арлеианские барышни с орлиными носами, так похожие на цыганок. Губы бантами, солнечные очки, столовое винишко, тела в купальниках на чужих яхтах – все как в Городе, только местечковое, без размаха. Он быстро вышел на второй круг и бросил. Махнул чего-то крепкого, набрался храбрости и впервые один пошел в бордель.

Ему открыл похожий на почтальона бородатый громила-болгарин в модном картузе с козырьком.
В Городе в борделях охранниками тоже работали болгары. Гоген не любил этих болгар, а впрочем, кого он любил?
– Я к вам, – сказал Ван Гог и смутился. Это Гоген был спец по части борделей. Он буквально за уши тянул туда Ван Гога при каждом удобном случае.
«Чего я приперся?» – подумал Ван Гог. У тридцатитрехлетнего Ван Гога, никогда ничего ни в одном борделе не было.
– Деньги есть? – безразлично смерил его взглядом громила-швейцар.
«У бордельных болгар такие прозрачные ничего не значащие глаза».
– Есть.
Ван Гог подал болгарину карточку.
Болгарин зашел за кассу и пробил чек.
Дзынкнул смс: Visa 1720. 14.55, резервация средств, 250 евро.
– Посиди пока тут, – болгарин ушел наверх.
«Какой я смельчак», – подумал Ван Гог, вспомнил змею, охоту на свиньей-собак, вспомнил, как она лежала там с потухшими красными глазами-пуговицами.
Он сидел в старом громадном кресле, болтал ногами, и рассматривал обои.
Настоящий, всамделишный бордель. Гогену бы понравились золотые вензеля, позолоченные фаорфоровые пупсы, пастушки и черти – все на бордовом, как земля, фоне.
Бордель тоже джунгли Гогена. Ван Гог представил себе Гогена и забасил: «Запредельно пошлые, Винсент! А картины, Богиня!»
Поднимешься наверх, а все равно не сможешь развидеть офорты с пастушками и пасторали в рыже-оливковых тонах.
Пришел болгарин и провел его наверх.
Живые дамы в зале на кушетках выглядели как пастушки с офортов.
– Тебе повезло, зуавы на ученьях, клиентов сегодня нет, – сказал болгарин. – Выбирай.
– Кто такие зуавы? – спросил Ван Гог и увидел ее.
Ее взгляд в нарастающей тишине сказал: «Здравствуй, любовь моя, я так давно ждала тебя».
Он поднялся и покорно пошел за ней.

Тонкая как бумага, бледная как смерть, нежная как любовь. Зима – нет красок, чтоб написать. Повернулась. Улыбнулась большим ртом. Акульи зубки поджались, стали видны красные десны. Вовсе не портило, наоборот. Перебирала тонкими ножками по ступенькам вверх.
Шел, стыдливо потупив взор, боясь посмотреть.
Черная дверь. Большая кровать под тяжелым балдахином. Мертвые цветы на подоконнике, безвольные занавески, глухие жалюзи, полутьма.
Шелковое платье-халатик.
Сняла, осталась в ночнушке.
– Что стоишь? – спросила и совсем разделась.
Он невольно зажмурился.
У нее знакомый голос.
Открыл глаза. Голая, точеная, бледная, строго смотрит широко поставленными глазами.
Обошла, мягко толкнула на кровать.
Встала на колени.
У нее во рту было тепло. Он дрожал от возбуждения, как от холода.
Поцеловал ее в грудь и испугался, что неуклюж.
Чуть подалась и гортанно застонала.
Успокоился – все верно.

Целует ее и ласкает, будто наблюдает со стороны. Кто-то ведет его уверенной рукой. Перестал стесняться. В конце концов, она то знает, что с ним делать.

Ее звали Рошель.
Рошель, блудница.
Девственно-естественная.
Сняла через голову ночнушку.
Детские грудки, длинные соски-пистолеты.
В сумерках мертвой комнаты еще бледней. От ее вида физически больно. Хочется кусать, рвать зубами, нежно лизать-извиняться. Хочется съесть целиком.
Опять зажмурился.

Отдыхали.
Рошель вертела пальчиком рыжие кудряшки на его груди.
Простыня мокрая насквозь.
– Ты колючий, – сказала Рошель.
«Голосок и грудной, и звонкий».
– Побрейся, – высунув тонкий язычок, сказала Рошель.
«Какой нежный у нее пупок».
– Шерстяной человек, – хитро улыбаясь, сказала Рошель.
Наслаждение смотреть, как его грубые руки, покрытые рыжей шерстью, трогают все это бледное, мягкое, будто неживое.
«Лисичка», – почти со страданием подумал Ван Гог, так хорошо было от ее улыбки.
– Было бы здорово остаться с тобой подольше, – дуя губки, сказала Рошель.
Так он понял – время вышло.
В дверь постучали.
– Будете продлевать?
Спускаться вниз с картой вовсе не хотелось.
Дотянулся до штанов, вывалил на кровать скомканные зеленые купюры. Не стал замечать ее быстрый взгляд.
Сказала:
– Много, – потерлась телом о кровать.
– Почем ты знаешь? – нежно спросил он, сгреб зелень в комок, приоткрыл дверь и сунул в щель.
Потянулась на пустой кровати. Ее тонкость превратилась в гибкость, стан выгнулся, ноги напряглись, а бедра раздвинулись. Он завис, где стоял, весь глаза, не зная – броситься зверем, или навечно остаться у дверей и смотреть.
Наконец решился. Погрузился в ее тепло, мерно поплыл и подумал остаться в нем насовсем.

– Хочу тебя написать, – сказал Ван Гог.
– О, ты художник.
Восторг или разочарование? Он не смог понять. Хотелось восторг. Так он мог радоваться, что стал художником.
Начало казаться, что разочарование, и он искренне горевал, что занялся этой тупостью.

Вскочил. Голова закружилась. На слабых ногах подошел к сумке, достал блокнот и карандаш.
– Как мне сесть? – спросила Рошель.
«Вот ведь хитрая лисья морда», – подумал Ван Гог.
– Замри.
Рошель замерла.
Только лицо все время менялось.
Поводил карандашом, снова посмотрел – другая.
Никак не уловить первую черту, с которой следовало начать. А ведь он это умел. Уловить первую черту – главное, чем гордился, а тут вдруг выдохся и обессилел.
Вырвал лист. Попробовал снова и в ужасе прошептал: «Не могу».
Рошель рассмеялась и распахнула руки-крылья широко-широко:
– Иди ко мне, мой шерстяной человек.
Ван Гог чуть не плакал.
Опять чувствовал себя животным, как в том сне.
Лег, поджал под себя колени.
Рошель обняла его за плечи, гладила по голове, касалась губами затылка.
– Ты чего, расстроился? – мягкий звенящий смех, совсем без издевки.
«Больше не могу писать». Животное, не художник больше. Что если оставил всю свою силу?
Она гладила его, пока он, наконец, не смирился и не заснул без сновидений.

Сколько суток прошло? Шесть или семь?
Он просыпался в ночи и набрасывался на нее.
Днем спали.
Шторы были задернуты.
День стал ночью.
Смешался в единый сон и трах.

Принесли зеленую бутылку.
– Что это?
Рассмеялась искренне:
– Дурашка, ты, что, никогда не пил абсент?
Он попробовал. Абсент оказался храмовым вином, зеленой кровью Богини.

– Где твоя семья? – спросила она однажды.
– Нет ее. Только друг.
– Ты помнишь, какие они были? – спросила она однажды.
– Нет, но мой друг похож на отца, как его помню.
Надо бы ее тоже о чем-то спросить, но он не стал.
– Тебе снятся сны про меня? – спросила она однажды.
– Только про себя, -  – услышал он свой сонный голос.
– Когда начнутся про меня, значит, ты изменился.
Он уже совсем спал. Ему казалось, или она и вправду шептала ему в затылок:
– Я люблю тебя, шерстяной человек.

В одну из их ночей заплакала прямо под ним.
– Что случилось, лисичка?
Повернулась на бок и долго рыдала.
Обнимал ее сзади и не знал, что делать.
У него опять встал. Он вошел и двигался, пока все движенье не вышло из него в нее. Тогда она повернулась к нему и поцеловала горячечными, распухшими от слез губами.

– Я скоро умру, – прошептала Рошель.
Подумал, что ослышался.
– Ты о чем? Что за глупости.
– Я смертельно больна.
Попытался расспросить, но она молчала.
Разозлился: «Все бабы одинаковые, порют всякую чушь».
Обожгла взглядом, будто услышала, и он поверил, без расспросов, безусловно.
Смотрел теперь на бледную, почти прозрачную Рошель и верил – так, что готов был умереть за нее.

Шесть дней миновало, семь дней миновало.
Ему казалось, он взвешен в небе.
Зеленый абсент обволакивал, заворачивал в туман, притуплял мысли, обострял осязание. И он с упоением осязал.
Приносили поесть из соседних кафе, он платил и выставлял курьеров за дверь.
Они не впускали уборщицу. В комнате скопились горы салфеток, палочек, пакетов, костей, бумажной посуды. Повсюду были набросаны мокрые полотенца. Они без конца бегали в душ. Комната все равно пропахла его звериным потом и благоухала ее бездумной свежестью.
Он втягивал ее запах жадными ноздрями, и все любил ее без устали.
Внутри не было ничего, он все вылил в нее, но все вставал и вставал. Ее запах поднимал его, дыбил шерсть на груди.
Пока спали, обнимал ее так крепко, что боялся сломать, но боялся и отпустить.
Она шептала ему в затылок заклинания, пока он спал.
– Я люблю тебя, шерстяной человек.
Он и впрямь поверил. И обрадовался.

– Я хочу тебя спасти!
Вскочил, прошелся по комнате.
– С чего начнешь? – Рошель впервые была с ним холодна.
– С чего начнешь, – повторил он, глядя в окно.
Перестал шагать, сел на пол, зарылся в ее колени, поднял лицо и посмотрел на нее как пес. Может, она скажет, с чего начать? Но там, наверху, был один холод и пренебрежение.
Зверь внутри него рассвирепел. Стал трахать ее грубо и зло. Она стонала, будто радовалась всей боли, что он мог доставить, а когда затих, голубила и шептала нараспев:
– Красивый, рыжий, любимый, шерстяной, сильный.
Ван Гог внутри него совсем заплутал.

– Обними меня! – вдруг просила она с отчаянием, будто боясь исчезнуть. – Еще крепче! Еще!
И он обнимал, так что трещали ее кости, и боялся удавить.

– Я скучаю по тебе, – начал говорить он задолго до того, как кончились проклятые деньги.

Уходя, совсем не мог уйти, стоял в дверях.
Она потрепала его по щеке:
– Ну-ну. Ты ведь вернешься.
Развернула, хлопнула, как ребенка, под попу, и он пошел по городу, думая о ней.
Протрахались семь дней, а ему все мало.
Будто выпила его изнутри. А он хотел еще.
Физически нужно было что-то сделать, изменить. Его засасывало во все худшие мысли.
Вдруг он придумал.
Затрясло от нетерпения, и он побежал.
Ворвался к себе, схватил, выбежал обратно.
Пару раз чуть не разломал.
Вбежал по ступенькам.
Еще была не занята.
– Возьми.
Взяла, так и не посмотрев.
Неловко держала в руках, а смотрела на него.
– Возьми, говорю. Это все, что я есть.

V. Все, что есть.
– Подарил картину проститутке?
Глаз камеры лэптопа, сейчас высверлит в нем дыру.
– Нашу картину, Винсент.
– Мою картину.
– Единственную, которую я мог продать, – у Тео был слишком спокойный голос.
– Я люблю тебя, брат.
– Иди ты в жопу, Винсент Ван Гог!
Скайп потух.
Ван Гог пил кофе с абсентом, курил и чувствовал себя мужиком.
Снова забулькал скайп.
– Стоило тебе написать что-то стоящее, не дерьмовые портреты, и ты это сразу даришь! Ты идиот!
– Идиот, – признал Ван Гог и отхлебнул кофе.
Тео обхватил иссушенное болезнью лицо руками. Ван Гог опять ужаснулся, какой он стал. Стыд забрал его ненадолго. Это ничего не меняло.
– Тео, картина моя.
– В жопу тебя и твою картину!
Ван Гог не знал, как объяснить. Он был счастлив подарить ей хоть что-нибудь.
– Я устал, Винсент. Устал поддерживать вас обоих. У меня просто нет на вас средств.
– Прости.
– Что мне твое прости? Ты и вправду не понимаешь? Эта картина сделала бы тебя. Все, что ты нарисовал после, продалось бы. Ты больше не был бы безвестен и беден. Разве не об этом вы мечтали? Ты и Гоген?
Тео никак не мог отдышаться после такой длинной речи. Ван Гог смотрел на него через скайп с любовью и жалостью. Он действительно подвел брата.
– Я люблю ее, – тихо сказал Ван Гог и подумал: «И тебя, и все люблю».
Тео молчал.
– Как ты себе это представляешь, пойду и скажу – верни?
Тео молчал.
– Нарисую еще, – неуверенно сказал Ван Гог, вспомнил последний год, вспомнил темный лес и пустоту джунглей Гогена.
«Ты ребенок, Винсент» – сказала ему Рошель. И правда, что это он себе надумал? Ее ноги, ее тепло, бесконечный взлет и падение, холодное: «Ты рисуешь?»
Представил, что она там не одна, а с кем-то. Ярость проснулась внутри.
Он захлопнул лэптоп и побежал.
У дверей его вывернуло кофе с абсентом.
Молча прошел мимо болгарина, взбежал по ступенькам и постучал.

– Давай я ее продам.
Разочарование в ее глазах разрезало его как бутерброд.
– Я отдала ее, – сказала она равнодушно.
Может, даже презрение.
– Кому???
– Очень важной даме.
Он рассыпался у ее прекрасных ног.
– Можно мне остаться? – попросил он и плюнул сам в себя изнутри.
– Прости, мне надо работать.
Черная дверь закрылась.

Пошел не вниз, к дому, а куда-то вверх, из города.
«Ей надо работать». Его знобило.
Вокруг расстилалось прозрачное великолепие зеленых тенистых холмов и ясных золотых полей.
Поле перед ним было сплошь укрыто подсолнухами. Точно пчелы, подсолнухи собирали жар и гудели на горячем ветру.
Он не взял краски.

Опять набрел на бордель.
– Может, вам что-нибудь починить или покрасить?
– Эк она тебя обработала! – застонал со смеху болгарин, а отсмеявшись, вдруг согласился. – Крась.

Ван Гог взял у него денег и купил краски.

Пожелтевшая от времени когда-то белая стена местами облупилась до штукатурки серыми пятнами.
Отошел и задрал голову.
Сразу прикинул, нельзя ли к ней влезть.
Ее окна на третьем были закрыты ставнями. «Как тогда», – подумал он с горечью и пошел искать лестницу или леса.

Соскреб кое-где краску, наскоро поштукатурил и ушел спать.

Ван Гог белил стену и чувствовал, как проясняется голова, как становится легче, невесомей он сам, будто белит себя изнутри.
Белым- бело, пусто, только окна – закрытые глаза – торчат из побелки с третьего этажа.
Ведро красной, ведро синей, ведро желтой. Смешал краску ведрами.
Ворочал огромными кистями, слезал, смотрел, снова прыгал на верстак.
То знобило, то бросало в жар.
Он чувствовал стену руками. Она там, внутри. Прикасался рукой к влажной побелке и представлял, как Рошель выгибает под ним спину.
Он впадал в отчаяние, и снова был счастлив.
Лоснящаяся от избытка солнца и тени зелень оплела белую стену и погрузила в сумрак. Джунгли-руки, тянулись наружу, в город, к его горлу.
Из леса вышли его враги – прекрасный Единорог, и неистовый Леопард.
Он больше их не боялся. Он улыбнулся им.
Улыбнулись в ответ и встали.
Джунгли на стене зацвели ядовитыми цветами, малиновыми подсолнухами с темным мясом внутри.
Он почувствовал на губах весь яд, весь вкус, всю красоту своих джунглей.
Яд и красота пропитали его изнутри.
Наверху спала его любовь. Он надеялся, спала одна.

VI. Один.
Ван Гог проснулся и понял, как голоден.
Ничего не ел вчера, позавчера, не ел с того дня, когда лежал с ней.
Голод-Рошель. Он было опять ушел в свой внутренний лес, но скрепился, принял душ, оделся и пошел завтракать.

– Что вам принести? – гортанный голос и провинциальный акцент.
Захотелось ее передразнить.
– Кусок хлеба с сыром и стакан абсента, а то сейчас умру с голоду.
Ван Гог жмурился на солнце и почти не видел ее.
Улыбнулась. Похоже, губы надула. Помесь рыбки с кошкой – все, что он мог выдать. Совсем не Тулуз-Лотрек.
Рошель чуть растворилась на солнце, позволив ему посмотреть. Он как животное, начал прикидывать -  что еще есть рядом.
А вдруг нет никакой Рошель? Можно ведь и с кошкой создать себе уютный мирок, и пить абсент, и есть сыр, и писать на все лады подсолнухи.
А как она несла, его рюмку! Выгибала стан аж обратно, выставляла напоказ стоячую грудь. Непривычно для Арля сахарная, с кошачьими глазами, пухлыми губами. Другая, чем Рошель.
Рюмка сверкала зеленью в солнечных лучах. Он облизал нетерпеливые губы. Рюмка жарко пролилась глубоко внутрь. Солнечная улица стала солнечней, тень под козырьком мрачнее и не в пример веселее.   Он, сквозь голубое небо, увидел далекие звезды, замер на мгновение и вернулся. «Здравствуй, рыбка».
Приоткрыла рот. Вопросительно смотрела влажными глазами.
Есть в этих официантках что-то притягательное.
Промямлил «спасибо», идиот.
Ушла.
Была ведь не прочь поговорить. Но в голове долбило – Рошель.
«Бедный Ван Гог. Хорошее название для кафе. Нужно поменьше думать».
Закинул ноги на стул и открыл лэптоп.
«Абсент и бесплатный вай-фай – маленькие радости столичного нищеброда. Всего семь дней, а как все нелепо и пусто теперь».
Запахло апельсинами. Мимо шли китайцы и жрали апельсины. Китайцы смотрелись в провинциальном Арле органичнее него. Рыжий дурак. От запаха апельсинов заболел живот, он заказал еще абсента.
Полуденное солнце как-то сразу зажарило ноги, он убрал их под навес.
«Борода выросла. Денег ноль, занятий ноль. Пустой, никчемный хипстер. Решительно все, что ненавижу, выросло».
Развеселился, загрустил, выпил.
Скайп долго играл навязчивую труляля, пока на экране не всплыла заспанная, покрытая щетиной рожа.
«Гоген!» Он едва не расплакался.
– Я звонил-звонил, а ты все не отвечал!
– Связь плохая, – равнодушно просипел Гоген.
Гоген лежал на кровати в полутьме.
Радость, что дозвонился, пересилила желание выдать Гогену все сразу. Он скрепился и спросил:
– Как твоя охота?
– Без изменений… Голыми руками убил тучу собак-свиней, Хумбаба ревел как резаный, но так и не вышел. Все без толку, – Гоген сипел как чайник и как паровоз.
– Да твы пьян, – радостно улыбнулся Ван Гог.
– Только проснулся, – снисходительно улыбнулся Гоген, отхлебнул из бутылки, и повернул лэптоп – рядом лежала смуглая туземка с торчащими вверх сосками.
– Богиня! – выдохнул Ван Гог.
– Как-то так. Ночью охочусь, днем отдыхаю. Уже месяц льет сучий дождь.
Гоген повернул лэптоп вправо – там лежалио еще две туземки, похожие на пришельцев из космоса.
– Как Арль? Веселишься?
– Еще как.
Сразу нахлынуло все, что хотел рассказать. Ван Гог начал рассказывать про нескончаемый сон, про картину...
– Ты не мог бы выслать мне денег?
Ван Гог посидел, молча, чтобы прийти в себя.
– Ты что, все просрал?!

        Прохожие шарахнулись от Ван Гога в сторону, пухлая официантка, жмурясь на солнце, посмотрела из-под руки.
– Все свои биржевые барыши? – Ван Гог смеялся. – Я тут перебиваюсь с абсента на абсент. Буржуй! Биржевой король! 

Ван Гог смеялся легко и весело, за весь страх и отчаяние темного Города, за невозможность сидеть здесь, когда она там, в чертовом борделе.
 – Сколько там было? Сто, двести тысяч?
– Сто двадцать семь. Вчера утром проснулся абсолютный банкрот, – Гоген ни капли не был смущен.
– Погоди-ка, – Ван Гог достал из-под стола ящик и установил мольберт, чтобы не потерять нежданно посетившую радость. Положил на стол подготовленную еще утром палитру, сел поудобней.
– Теперь ты погоди, перейду на свет, – Гоген, постанывая как старуха, пошел по темной комнате.
Свет через лэптоп дошел до Ван Гога, шумящим дождевым пятном. Стало видно поляну и стену шевелящихся от дождя деревьев. Гоген поводил лэптопом:
– Видишь? Кругом джунгли.
Захотелось напоить его абсентом, прогуляться вместе по городу, захотелось, чтобы Гоген был рядом.
– Если бы ты знал, какой здесь замечательный абсент!
Ван Гог рисовал Гогена, больше по памяти, чем по скайпу, веселым и пьяным, лучшим из людей.
– Когда ты приедешь?
Гоген вздохнул:
– Денег нет, а я совсем не хочу отсюда уезжать. Но, кажется, ее здесь нет, одни собаки-свиньи и подарки.
– Подарки?
Улыбчивый Гоген стал похож на пирата.
Настроение Гогена менялось прямо на картине.
– Те, что лежат в моей кровати.
Еще пара мазков – друг на картине стал мрачнее.
Гоген вернулся к экрану с бутылкой, отхлебнул и продолжил басить.
– Везде одно и то же, Винсент. Маленькие туземные мандавошки сосут из меня деньги. Хорошо, что с тобой такого не случается.
«Не случается», – с горечью подумал Ван Гог и добавил вслух:
– Они тут все думают, что я сумасшедший, Поль.
– Перестань, Винсент, а ты сам как думаешь?
Ван Гогу было нечего возразить.
– За тебя сумасшедшего, – прохрипел Гоген и чокнулся бутылкой с экраном.
«Как расскажешь желчному, проспиртованному Гогену про Рошель?» -  – думал Ван Гог.
Вспомнил ее желанный образ, и его затошнило.
– Помяни черта, – зашептал он себе.
– Рисовал, значит, кусты и траву? – как сквозь сон услышал он Гогена, сделал еще пару мазков, и решился.
– Не только.
Послал по скайпу Гогену наброски Рошель и начал рассказывать. Рассказ не ладился, он давил свой рассказ и сам не находил в нем смысла.
Гоген молчал, а потом и вовсе отрубился.
Труляля, и гудки, и черный экран.
Ван Гог было запаниковал, но Гоген вдруг сказал прямо у него в голове: «Скоро приеду», – и он успокоился.
Абсент переставал действовать.
– А с кем ты разговаривал? – спросила сахарная официантка.
– Не твое дело, – окончательно все себе с ней испортил Ван Гог.

Зажглись звезды, зажегся электрический свет. Он совсем набрался и влез в кредит.
Щурился и продолжал писать.
Пред ним проступал Гоген.
Весомая челюсть, по границе очерченная бородкой. Челюсть точно больше лба – силы больше чем ума – такой характер. Однозначные скулы убийцы. Несмотря на увесистость, на темное мясо, можно разглядеть череп. Красный питейный нос, красные питейные уши, синяя кожа, бычья шея, усталые веки, мертвые круги под глазами. Мертвый пират.
– Так и не рассказал, – подумал Ван Гог.

ГОГЕН

I. Виноградники
Бережно завернул в куртку подсыхающий холст. Нес Гогена, как ребенка, боясь разбудить. Нечаянно нашел свою съемную квартиру, долго тыкал ключом, долго примеривался ко входу, боялся, что поведет в проеме и он его разрушит.
Наконец аккуратно прислонил Гогена к стене и сразу сам врезался в стену.
Размахивая руками, дошел до ванной. Там была еще большая темнота.
– Кап, – сказал кран.
В воздухе возник шершавый шнур с пластиковой пимпой. Лампочка без абажура, зацыкала, мотыльком по стеклу, замигала, и зажглась, внезапно близко от лица. Ван Гог отогнал невидимых мух, оперся на раковину, придвинул лицо к зеркалу и выпучил глаза.
Абсент проступал изнутри. На него таращился рыже-зеленый абсентный Ван Гог.
Вышел из ванной, включил в коридоре свет, пошатываясь и постанывая, нагнулся и развернул куртку. Мертвый друг презрительно косил глазами куда-то вбок.
– Я тоже мертвый, – сказал он нарисованному Гогену.

– Ой, пьянь! – застонала кровать.
Он немного полежал с открытыми глазами и стал вращаться, как вентилятор. Или это потолок? Так и умереть можно.
Он таращился в стены, в потолок и в пол, силясь увидеть хоть что-то, что может спасти. Надо бы встать и включить свет. Рано или поздно затошнит, придется бежать вниз, а он боялся дойти до выключателя.
Встать – умереть, лежать – умереть. Умереть. Арль ничем не лучше Города. Везде одно и то же. Ночь бесконечна.
Абсент побеждал.
– Богиня, скорее бы кончилось!
Вспомнил – Богиня на него зла, молиться больше некому.
 «Вот бы заснуть», – всхлипнул Ван Гог расшатавшимися от пьянства нервами.

Тихо, пробуя голос, заскрипел ножками сверчок.
Он всмотрелся.
Кто-то сидел в углу на корточках.
Белая ночнушка обхватила ноги руками.
Покачивается в такт сверчку.
Ночнушка–сверчоек–ночнушка.
Сквырк-сквырк.
Волосы прядями падают на лицо.
Почему-то он знает: это не волосы вовсе, а петуший хвост.
– Богиня, прости меня! – всхлипнул Ван Гог. – Я больше не буду.
Накрылся одеялом с головой и стал ждать.

Проспал, наверное, часа два, и выбросило.
Светало.
Богиня оказалась креслом-качалкой, накрытым простыней. На спинке причудливо повисла его куртка, измазанная краской. Ван Гог схватил ее, схватил сундук с красками, мольберт и выскочил во двор.

Нестерпимо захотелось написать человека.
Как назло, улицы еще пусты.
Чуть завидев живого человека, Ван Гог сразу бросился к нему.
– Можно тебя нарисую?
Старик шарахнулся от него к стене.
Ван Гог пошел в поля.

Над травой поднимался туман.
Он вдохнул полной грудью. Воздух только выглядел теплым – он был холодным и сырым, как чертов Арль.   
Вставало солнце. Он пережил ночь.
Город остался позади. Мост де л'Англуа, а за ним поля.
Вдали, за полем, виднелся темный лес. Ван Гог привычно испугался, потом разозлился и пошел прямо к нему.
Подошел почти вплотную, израсходовав всю свою смелость. Поставил мольберт у излучины реки, на самом краю, в самой конечной точке своей смелости.
Перед ним стелилась по земле полоса виноградников. За ней лес смотрел на него сотнями невидимых глаз.
Первая полоса деревьев еще ничего – росли так ровно, будто их посадили. А за ними провал. А дальше тьма.
Солнце потихоньку нагрело его, как ящерицу. Он вяло принялся писать, разминая руки деревянными руками, посматривая на лес и прислушиваясь. И курил одну трубку за другой. Руки всегда холодные, когда куришь одну за одной.
Он все время ощущал, как тяжко везде без Гогена. В комнате и здесь, у леса.
Тишина что-то шептала, не давала сосредоточиться.
Солнце жарило, а его знобило, и было сухо во рту.
Солнце было похоже на жирный ледяной масляный мазок.
Не мазок, а плевок.
Поднял воротник.
Водички бы. Холодно и хочется пить. И голову печет.
Прекрасная заячья шапка с ушами осталась в Городе.
Похоже, опять заболел.
Это все вчерашний абсент дурит его.

Пришли по полю со стороны города.
В руках корзины. Синие юбки, белые чепцы, смуглые от солнца лица. От цыганских глаз он устал еще в Городе. И здесь нанизывают его, пришли за ним в поле цыганские глаза.
Весело шушукают и смеются. Может, добрые?
– У вас не будет попить водички? Дайте мне водички.
Улыбнулась всеми своими веснушками. Манит плавной рукой.
Подошел покорно, потупив взор, – это ведь его выпученных безумных глаз все боятся.
– На, – голос грудной, тягучий.
Смотрит нежно, без страха, как на животное. Дала большую флягу, как коню, как оленю.
Отхлебнул и задохнулся:
– Ведьма!
Она давай хохотать.
И все прыснули, загоготали, гусыни.
– Что это у тебя там?
– Абсент.
Через силу сразу пять глотков. Абсент смешался с сухостью внутри и полез обратно. Держать! Скрепился, зажмурил глаза.
Сдержал. Отдышался. Отлегло.
– А водички нет?
– Рыжий дурак! Вон – целая река водички.

– Вам платят за болтовню? – хмурилась колючая дама в роскошном зеленом платье.
«Надзирательница пришла», – подумал Ван Гог.
Женщины спешно разбрелись по винограднику.
Ему стало спокойней.
Лес перестал давить, зашуршал под порывами прохладного ветерка.
На холсте, наконец, что-то стало получаться.
Было жарко. Пот пропитал рубашку, заливал глаза, но он не снимал свое пальто.
Пару раз он ходил к реке, мыл лицо, пил, как лошадь, возвращался, как лошадь. Но и жар возвращался, внутри и снаружи.
К вечеру закончил вторую картину – все на выброс. Нелепое вдохновение не приходило.
Гудела раскаленная на солнце голова. Он все жалел о забытой в Городе шапке, с ужасом думал, как в таком состоянии пойдет обратно.
Солнце стало белым, виноградники стали красными.
Ван Гог сменил холст. Охра и краплак. Началась третья красная, как виноградники, картина.
Девушки бойко перекликались и убирали виноград. Звенели и покалывали в ушах их далекие голоса. Густое марево, мешалось с потом и кровью заходящего солнца.   
Вдруг показалось, он что-то видит.
По желтушной глади, ряби речушкие-болезни идеёт человек! Тень идет!
Крикнуть бабам – смотрите, человек идет по воде! Но он сдержался.
– Это ты, Поль?
Пот застил глаза.
– Где мой желтый, куда я его дел? – бормотал Ван Гог и зачем-то шарил по карманам.
Все стало умирать, прямо на картине.
Белое солнце – похожая на фрактал белая компьютерная схема. Раньше жар был нестерпим, но стал стихать.
Зеленая надзирательница посреди виноградника крутила зеленым зонтом.
Женщины собирали в корзины людской сок.
Повозка переехала через жаркий, невидимый отсюда мост де л'Англуа, со скрипом въехала на виноградники, как на кладбище… Повозку прислали за корзинами с соком. Лошадь, тянущая повозку, на ходу разлагалась на уходящем солнце.
Темный лес на краю поля, первый ряд деревьев, затем провал и тьма.
Женщины убирали быстро: скоро зайдет солнце, из леса выйдут чудовища.
«Два амбара вдали наполнены моим страхом», – думал Ван Гог.
Там, где убрано, земля помертвела, посинела.
«Такой она станет, вся земля», – думал Ван Гог.
Солнце быстро зайдет, а он не сможет сдвинуться с места, пока не допишет.
Красный, красный, синий мертвый. Изнутри картины что-то тикало или гудело.
Ван Гог рисовал быстрее.
Изнутри кто-то набухал, лез к нему, тянул руки из намазанного на холст леса.
Из леса опять кто-то вышел.
Ван Гог застыл.
Картину пучило. Кто-то толкал изнутри, хотел выбраться из красного наружу.
А теперь кто-то шел, к нему из леса.
А он заморозился, не мог сдвинуться с места.
Ближе идет, ближе.

– Ах, ты, сволочь! Что ты лыбишься, сволочь! – выдохнул Ван Гог. – Свирепый, противный Гогенище!
Бросился и влепился в него, сросся с ним.
Гоген, отпихнул Ван Гога, встал, растопырив ноги, помахивая шпагой.
– Рисуешь?
Подошел к холсту, кинул в него восхищенный взор.
Холст пучило красным.
– Осторожней! – крикнул Ван Гог.
Громкий хлопок.
Взорвалась.
Виноградники взорвались.
Весь красный, синий, белый Гоген хохотал среди поля.

Сунул шпагу под мышку, и они пошли в Арль вдвоем.

II. С кем ты разговариваешь?
– Два абсента.
Сахарная официантка больше не улыбалась.
Слухами полнился город. Он всюду теперь «рыжий дурак».
Гоген проводил ее жадным взглядом, выпил и причмокнул.
– Хороший малыш.
Ван Гог пожал плечами.
– Думает, что я сумасшедший. Все так думают, –  посмотрел на Гогена и добавил, – И ты так думаешь.
– И я, – подтвердил Гоген.

– Как твои джунгли?
– Джунгли кончились.
– А как ты сюда попал?
– Приехал.
– А как твоя Богиня?
– Ускользает.
«Чертов Гоген, – подумал Ван Гог. – Никогда толком ничего не рассказывает».
«Чертов Ван Гог, – подумал Гоген. – Всегда спрашивает, о чем не хочу говорить».
– Как здесь с женским полом?
Ван Гог не стал отвечать.
–  Расскажи, про «все время ускользает».
– Мы тогда с тобой почти до нее добрались.
– И что?
– Нужен портал.
– Богиня, что ты несешь! Придумал себе нелепую игру. Как здесь с женским полом? Ты не я, можешь получить здесь любую. Оставайся и живи.
Что-то не клеилось. Радость от встречи еще питала Ван Гога, а Гоген черствел на глазах, как булка. Внутри него будто засел вопрос. Он хотел, но не знал, как спросить. Гоген вертел в руках рюмку с абсентом, силясь что-то увидеть во внутренней зелени.
– Богиня должна быть недосягаемая, темная и страшно красивая. Надоело трахать скучную реальность.
Сахарная официантка принесла две рюмки.
– Признай, специально заказываешь по одной, чтобы чаще ее видеть?
– Нет денег. Второй день пью в кредит.
– Принеси всю бутылку, милая, – попросил Гоген.
Где-то за городом застучал барабан. Хмурый малыш, расплылся в улыбке:
– Для вас, что угодно.
– Видишь? Любую, – с горечью повторил Ван Гог. – Ты не я.

– Хватит болтать, есть здесь бордель или что?
Подозрение обожгло Ван Гога: «Стоило мне влюбиться – и он тут как тут».
– Зачем ты сюда приперся, а?
– Ты по мне скучал.
– С чего вдруг такой добренький?
– Перестань, – развел руками Гоген с самым честным и пофигистичным видом в мире. – Тео сказал тебя проведать. Говорит, ты совсем слетел с катушек.
– Вечно он лезет, – успокоился Ван Гог. – Будет тебе бордель.

Они уже порядком набрались. Тяжело подниматься вверх по улице к борделю. Гоген сопел, поахабничал и расспрашивал больше обычного. Теперь молчал Ван Гог.
Накуренный болгарин сразу отворил, будто ждал.
– Я с другом.
– Никакой я тебе не друг, я твой учитель, – сказал Гоген.
Болгарин будто ушел позвонить, оставив самого себя открывать дверь.
Гоген прошел мимо и стал подниматься.

Наверху было не продохнуть.
Зуавы в красных колпаках пили у стойки. Никогда не видел столько негров в одном месте. То ли дело Гоген – тот, наверное, видел всех негров на свете.
Барышни в кружевных трусиках сновали по залу топлес, принужденно болтали и неестественно смеялись. Когда пришел в первый раз, доступность этого мирка потрясала Ван Гога, а сейчас тяготила.
– Неплохо устроился, mon capitaine, – сказал Гоген, подошел к стойке, обнял подвернувшихся под руку толстуху и худышку и начал зычно болтать, включая в разговор всех вокруг.

Сидела на коленках у негра.
Увидела, извинилась взглядом.
Все равно задохнулся, выскочил на улицу.
Мысли не помещались в голове.
«Порубить зуава его собственной саблей? Устроить нелепый скандал? Ты ребенок, Винсент».
В ультрамарине гудели звезды.
«Запомни эти звезды, этот несчастный момент. Все одно пойдешь назад, как побитая собака. А если ушла наверх? Распахивать все двери, одну за одной? Плакать, крушить мебель? Очухается болгарин – выкинет вон».

Еще с лестницы было слышно только его  – над всем в зале один голос и один смех. Не смех даже – гогот, ржание, эпатаж.
Рошель сидела на коленях у пьяного Гогена.
Было как-то сразу видно – им хорошо вместе.
Услышал: «Как ребенок…» – и ему стало дурно.
Спросил:
– Кто как ребенок?
Рошель непонимающе посмотрела на него.
– Ты о чем?
– Вы тут познакомились, – Ван Гог угрожающе навис над ними. – Это ведь Рошель, о которой я тебе говорил.
– Так это она? – Гоген добродушно пожал плечами. – Откуда мне знать? Дай-ка встану, милая.
Гоген похлопал Рошель по бедру. Он был обезоруживающе пьян.
У Ван Гога тряслись руки.
Встревоженная Рошель нахохлилась на диване.
– Ладно, – Гоген встал. – Приятно познакомиться, ma ch;rie.
Чмокнул в губы, потрепал по щеке и отошел.
На розовом пошлом диванчике осталась теплая вмятина от его жопы.
На розовом пошлом диванчике хлопала глазками Рошель в пеньюаре и штанишках. Съедобные пяточки, торчали из прозрачных шаровар. Съедобные ножки – повод все простить, повод подняться выше, к черной двери, и войти.

Толкнул ее на кровать и взял так грубо, как мог.
«Все равно не так грубо, как Гоген». Гоген побеждал.
Казалось – не он, Гоген трахает Рошель.
Он все ждал, вот-вот она крикнет: «Да, Поль! Трахни меня, Поль!».
– Рыжий дурак, – прошептал Ван Гог.
– С кем ты говоришь? – спросила Рошель.
Он молчал и трахал.
– Вовсе не дурак, – серьезно сказала Рошель.
У него сразу опал.

– Ты мне дороже всего, – сказал он.
– Докажи.
Опять акулья улыбка.
– Как? – спросил он беспомощно.
– Забери меня отсюда, для разнообразия, – недовольно и холодно сказала Рошель.

Теперь он лежал рядом куском говядины из морозилки.
«Сраный художник. Никого никуда не могу увезти. Не могу никого спасти. Гоген смог бы, но ему плевать».
Затушила сигарету, потерлась об него носом.
– Мне понравился твой друг.
«Все зуавы гарнизона, только не Гоген!»
– Он всем нравится, – горько вздохнул Ван Гог.
– Он ведь твой друг?
Говорила осторожно, будто щупала вслепую, силилась что-то понять.
– Из-за чего вы ссорились?
– Он всегда хочет то, что есть у меня.
– А что у тебя есть?
«Лучше бы молчал, рыжий дурак».
Хитро улыбнулась:
– Я?
Каким жалким он сам себе казался. Не мог «забрать отсюда», не мог даже любить в одиночку. Рушился старой штукатуркой прямо в кровать.
– Время вышло, – холодно сказала Рошель. – Мне пора вниз.
Черная дверь закрылась.
– Я скучаю по тебе, – сказал Ван Гог пустоте.

III. Детектив.
Звонил колокол.
На главной площади собирался народ.
На сборе винограда пропала местная крестьянка.
Прочесали лес и не нашли.

Через неделю пропала еще одна.

Беленький, с цветочками на окнах, с деревянными перекрытиями, полицейский участок был похож на альпийский домик.
– Что вы делали седьмого сентября?
Светленький, оплывший жирком, усатый полицейский был похож на швейцарского молочника.
– В борделе.
– Весь день?
– Весь. И всю ночь. И следующий день.
«Лежал бы с ней до сих пор…» – подумал Ван Гог.
Молочник недоверчиво поднял торчащую во все стороны бровь.
– Что вы вообще делаете в Арле?
– Рисую. Я художник.
Молочник посмотрел на Ван Гога, как на пустое место. Вечно все вокруг так на него смотрели. Каждый в захолустном городишке, считал долгом так на него посмотреть.
– Собираетесь уезжать?
– В общем-то, нет.
– А вы никуда и не уезжайте, до конца расследования.
– А мне, в общем-то, некуда.
Молочник опять посмотрел на него, как на пустое место.
– Вы не поете йодль? – спросил Ван Гог.

Поднялся наверх, разбудил Гогена.
На этот раз Гогену вовсе не было плевать. Он вскочил, стал нервно ходить по комнате:
– Богиня, неужели он пришел!
– Кто пришел?
– Хумбаба. Я же тебе говорил?
Ван Гог вспомнил Леопарда с Единорогом. Гоген имел полное право на своего Хумбабу.
– На что он похож, твой Хумбаба?
– Я его пока не видел, – сказал Гоген.
Ван Гог спустился вниз, лег на свою кушетку и закрыл глаза.

Заскрипели ступеньки, Ван Гог проснулся. Гоген спускался в туалет и стонал. Занялся рассвет, и Ван Гог пошел в поля.
В тихом утре гогеновский Хумбаба не казался Ван Гогу таким уж бредом. Он едва осмеливался смотреть в сторону леса. Кажется, там взаправду прятался зверь.

Почти перестали видеться.
Гоген вплывал из ночного города и засыпал, наводняя комнаты перегаром, а утром Ван Гог шел прочь, писать, продираясь сквозь тяжелые взгляды проснувшихся горожан.
Когда этот приветливый городок успел стать таким колючим?
Богиня, все и правда думали, что он мог кого-то убить!

Совсем перестал высыпаться. Будто и не спал вовсе. Ему казалась, что он бродит с Гогеном по ночному Арлю, трахается с кем попало и пьет ночи напролет.
Красные гостиные, зеленые бильярдные столы, табачный дым, сахарный горький привкус на губах. Стучал барабан, или сердце его стучало.
Ван Гогу стало казаться, что Гоген ходит к Рошель, пока он спит.
Он просыпался ни свет ни заря усталый. Бескрайние сады, масленичные деревья, золотые поля, мосты и заводи больше не радовали его. Люди на улице шарахались от него, как от прокаженного.
Иногда приходило вдохновение, он забывал обо всем и был счастлив.
Все реже.
Идиллия в Арле кончилась.
Ван Гог весь день рисовал в полях, солнце садилось, и просыпался Гоген.
– Местный абсент хуже любого рома, – говорил Гоген.  – Если всю ночь пить, можно проспать свою смерть.
Как он мог столько спать? Сам Ван Гог будто утратил эту способность –только бредил, что во сне, что наяву.
– У тебя есть деньги, Винсент? – спрашивал Гоген.
Ван Гог молчал.
– Люди смотрят так, будто я сам сожрал ту крестьянку в лесу, – говорил Гоген.  – Ты ведь в курсе – нам везде закрыли кредит.
– Почем ты знаешь, что в лесу?
– Что ты скачешь вокруг как заяц? Я тебе про кредит талдычу.
– Может, хватит пить? Может, для разнообразия, пойдешь со мной и порисуешь?

Денег Тео едва хватило пополнить палитру и на житье. Ван Гог научился сам натягивать холсты.
– Нарисуй что-то стоящее, – шумел пьяный Гоген. – Позолоти человеческий череп, натыкай брильянтов, заспиртуй акулу.
– Нет у нас денег, спиртовать акулу! Ты их пропил!
– Голую бабу нарисуй! Давай майнить криптовалюту!
– Что ты за урод, Поль!
 
Пока рисовал, пока метался по кровати, думал только о ней.
Так мало побыли вместе. Всего неделю, а ему казалось, год или два. Раз за разом проживал каждый их миг, и не мог думать ни о чем другом. Такая живая, красивая. Так смотрела на него, так надеялась.
Впервые кто-то обратился к нему за помощью, и он сразу облажался.
Наконец придумал.
Единственное, что умел.
Ее нужно написать.
Написать подступающие к горлу тошноту, и боль, и радость, и желание, и полуночшный бред вместо сна, где каждое движение и мысль – она. Уместить в картину все семь дней с ней, как когда-то уместил весну, и лето, и осень. Пусть эти семь дней будут его зимой.
И уж эта картина будет стоить. Станет известным и выкупит Рошель из ада. Спасет, заберет с собой и больше никогда не выпустит из объятий.
– Это будет лучшая картина! Тео ее продаст.
– Когда Тео что-нибудь продавал? Присылает гроши, ровно, чтобы ты не сдохнул с голоду.
– Ты сам пьешь и трахаешься за его счет!
– Старая сварливая старуха. Да, жру, и трахаюсь, и не мечтаю никого спасти.
– Мне нужно увидеиться с ней!
– Так иди! Она – проститутка, ей не запрещено с тобой видеться. Трахай, рисуй, делай, что хочешь!
– Нет денег, Поль! Ты все пропил.

Кончился холст и краски. А еще, чтобы ее написать, нужно за нее заплатить. А чертов Гоген продолжал шляться по ночам.
– На какие шиши, сволочь! Ты все тратишь на выпивку и баб! – орал он Гогену.
– А ты жрешь краски впустую! Позвони брату, пусть пришлет еще денег.

Ван Гог сидел перед лэптопом, смотрел на иконку Тео в скайпе и не решался набрать. Брат был болен.
Дай денег на проститутку?
На натурщицу.
Это ничего не меняло.
Ван Гог закрыл крышку лэптопа, как крышку гроба.
Надежды больше не было.

Он поднялся к Гогену, потряс его за плечо.
– Скажи честно, что ты здесь делаешь, сволочь?
– Тебя спасаю.
– От кого?
– От тебя.
Гоген перегнулся с кровати, нашарил бутылку, хлебнул и злобно улыбнулся.
– Пойдем.
– Пойдем, – удивился сам себе Ван Гог.

IV. Хумбаба.
Смеркалось. Спотыкаясь, шли через вспаханное поле.
Гоген настоял: купили на рынке курицу, и теперь Ван Гог нес ее под мышкой.
– Мы что, действительно туда пойдем?
– Страшно? – злорадно спросил Гоген.
– А тебе?
– Я привык.
Приближалась синяя полоса леса. Первый ряд деревьев. За ними – тьма.
Курица клюнула его в руку.
– Что там у тебя? – спросил он Гогена.
– Бутылка, – Гоген потряс ей и отхлебнул зелени. – И шпага.
– Она клюет меня, Поль!
– Не ной.
– Кто охотится в лесу со шпагой и курицей? Мы с тобой оба наглухо долбанутые. Ты, – понятно почему, а я – потому что с тобой иду.
– Ты старая воарчливая старуха, Винсент.

Лес был страшно тихий. Даже курица перестала трепыхаться.
Ван Гог отхлебнул из бутылки и снова пожалел, что потерял револьвер.
Постояли, прислушиваясь, и вошли под кроны, будто в глухую комнату.
Кто-то повернул выключатель – замолкли птицы и ветер стих, остался только хруст шагов по подлеску.
Лес оказался не таким густым, как выглядел снаружи. Стволы, как люди, стояли порознь.
– Куда идти, знаешь?
– Не важно. Рано или поздно он нас найдет.
– Кто? – спросил Ван Гог, хотя прекрасно знал, кто, и оглянулся. В просвет было видно поле, за ним был Арль, а за ним поезд, куда подальше отсюда, например, к морю.
Гоген остановился и посмотрел на Ван Гога.
– Так нельзя, Винсент. «Забудь о смерти – достигнешь жизни», – помнишь, наша любимая, над храмом? Тебе нужно срочно перестать бояться.   Не перестанешь – он нас сожрет.
Вдали глухо застучал барабан, началась охота.
Гоген закурил сигару. Запах чужеземного табака смешался с запахом прелых осенних листьев. Ван Гог поморщился.
– Твой Хумбаба, дыма не почует?
– Давай курицу.
Курица уютно пригрелась у Ван Гога под мышкой. Он с сожалением отдал ее Гогену.
Гоген покрутил курицу в воздухе, обкурил сигарой и положил на землю. Курица не двигалась. Гоген отхлебнул из бутылки и распрыскал ртом абсент на курицу и вокруг.
Он не переставая бормотал какую-то дичь. То обкуривал курицу дымом, то хлебал из бутылки и обильно распылял абсент. Ван Гог урывками слышал: «Охота…», «Богиня…», бессвязные фразы на неизвестном языке. Было страшно глупо за всем этим наблюдать и немного страшно.
Вдруг Гоген перестал бормотать. Замер и упал на курицу, как рестлер в передаче по телику.
Ван Гога передернуло и затошнило.
– Фу-у!
Он впервые видел, как кого-то убивают.
– Нельзя было заколоть шпагой?
Гоген встал и отряхнул с жилетки перья.
Ван Гог старался не смотреть вниз.
– Идолов моих ты расколотил, – весело сказал Гоген. – Без курицы никак – жертва богу Солнца, я научился ей у индейцев. Нельзя выходить на охоту без жертвы.

Шли уже битый час. Кажется, забрались в самую чащу.
«Заблудились, – думал Ван Гог. – Как теперь вернемся назад?»
Лес стал гуще и мрачнее. Приходилось продираться. Ван Гог устал и совсем перестал бояться.
– Я вот думаю, Поль, может, мне тоже, перед тем как писать картину, шлепнуть кого-нибудь?
– Почему бы и нет, Винсент, почему бы и нет, – Гоген все время что-то искал под ногами.
– Куда ты все время смотришь? – спросил Ван Гог.
– Ищу следы.
– Убил курицу, следы ищешь. Понятно.

– Кто там, Поль?!   
Ван Гога окатило холодной волной страха.
Впереди за деревьями кто-то стоял.
Гоген не отвечал.
– Когда я рисовал у леса, ко мне вышли Леопард и Единорог, – сказал зачем-то Ван Гог.
– Сходи-ка на разведку.
– Я??? – задохнулся Ван Гог.
– Говорю же, боишься – ничего не выйдет. Возьми шпагу и иди.
Гоген пихнул ему шпагу, и Ван Гог зачем-то пошел, выставив ее вперед.

Стоял за деревом и не двигался.
– Эй, – сказал Ван Гог и потыкал в него шпагой.
Зашевелился.
Ван Гог бросился назад, не разбирая дороги.

– Лучше нам уйти, Поль. Он такой огромный.
– Нет пойдем, – покачал головой Гоген. – Иначе мне не пройти к моей Богине.
– Да что за бред! – возмутился Ван Гог.
Они стали красться обратно к дереву.
– Постарайся не смотреть ему в глаза, – шипел Гоген.

– Это ты убил девушек? – спросил Гоген.
–   Я люблю девушек, – сказал он отвратительно пьяным баритоном.
– Ах, ты сволочь! – крикнул Гоген. – Что ты с ними сделал, отвечай?
Друзья позабыли о шпаге и начали лупить его руками и ногами.
– Слабеет, – орал Гоген, – Молит о пощаде!
Он валялся по земле, хныкал и ныл.
– Бей Хумбабу! – орал Гоген.
– Я лесник! Лесник я! Зачем вы меня бьете!
Пьяный лесник то возмущался, то снова хныкал.
Ван Гог встал с лесника.
Захотелось скорей уйти.
– Не поддавайся, он зло! – орал ему прямо в ухо Гоген.
Пьяница скулил в листьях, от него воняло мочой.
– Заколи его!
– Чего?
– Шпага, Винсент, ну же!
Ван Гог ошарашено посмотрел на шпагу, валявшуюся во влажных листьях, и будто проснулся, весь в абсентных парах.
Пьяницы лупили в лесу пьяницу.
– Это не курица, Поль.
– Если его не убить, – не унимался Гоген, – Останешься здесь вместо него!
– Кого, – него? – не выдержал Ван Гог.  – Где, – здесь? Бродим по лесу. Рубим кусты. Предлагаешь убить пьяного лесника?

Молча вышли из леса. Было тепло. Похмелье давило к земле. Хотелось лечь в парившую, вспаханную землю и прорасти на следующий год свежей травой.
– Я бы без тебя не справился, – сказал Гоген.
– С лесником?
– Все, что делаем, – не то, чем кажется. Шпага – световой меч, лес – джунгли, пьяница – зверь, охраняющий Богиню. Реальность, Винсент, – иногда мне кажется, хорошо, что ты ее не видишь.
– Пустобред, – грустно хмыкнул Ван Гог.
– Такова цена. Ты творишь, а я тебя защищаю. Так что, будь добр, забудь о смерти и перестань ныть.
«Пустобред», – подтвердил себе Ван Гог.
Он больше не боялся леса.
Ему было все равно на весь лес.

V. Ревность.
Целый день рисовал.
Пришел и бухнулся на диван в прихожей.
Сон не шел.
Наверху, в спальне, будто в голове, проснулся и заворочался Гоген.
«Спал весь день, гад, – подумал Ван Гог, но зло на Гогена не шло, как не шел сон. – И чего я на него злился? Не помню».
Друг проснулся как пыхтящий самовар, как праздник.
Кто будет сердиться на глупый праздник?
Ван Гог лежал и с удовольствием слушал.
Гоген спускается по скрипучей лестнице, бреется и напевает. Предвкушает ночной променад. Будто специально – топает, пыхтит, неловко приглашает Ван Гога прогуляться с ним. Гоген поднимается обратно по лестнице к шкафу с одеждой, задевая плечами стены, и снова спускается вниз.
Наконец хлопнула дверь. Медведь ушел в ночь. Наступила долгожданная тишина.
– Чертов медведь,– улыбнулся тишине Ван Гог и еще немного полежал.
Дзынкнул смс: «VISA1730. 21.45, покупка 10 евро, 7-ELEVEN».
Ван Гог сразу вспомнил, за что ненавидит Гогена.
Он полежал еще немного, и ему представилось, что Гоген пришел к Рошель. Лежит и целует ее маленькие груди, лижет ее, щекочет жесткой щетиной, а она смеется.
Ван Гог почувствовал ее запах у себя на губах и вцепился зубами в подушку.
Он опять был в ее жуткой комнате в борделе.
Кто-то похитил его мысли. Кто-то похитил его чувства.

Дзынь – смс: «VISA1730. 23.15, покупка 25 евро, MANDARIN / Баланс 353 евро».
«Магазин спиртного за углом».
Денег, что прислал Тео, все меньше. Гоген каждый день приходил пьяным.
– Мне нужны эти деньги.
– На что они тебе, Винсент? Неужели чтобы пить и трахаться?
– Краски кончились, понимаешь, сволочь? Мне нужно ее написать!
– Трахнуть – понимаю, написать – не понимаю. Рисунками не прокормишься – факт.
– Ты говоришь, как она, а она… проститутка!
– Ты вроде ее любишь…
– Убирайся! Вали в свои джунгли!
– Ты сам меня позвал.
Взял пальто и вышел.
Дзынь: «VISA1730. 23.15, выдача наличных, 150 евро, ATM0000 /, Баланс 203 евро».

Установил мольберт в поле. Установил холст.
Пронзительно белое окно на фоне серого неба и пустого вспаханного поля.
Что-то стучало в его мыслях.
Очнулся.
Это ветер трепал пустой холст.
Не заметил, как наступил вечер.

Не выдержал и поплелся к борделю.
У нее в окне нет света. На секунду отлегло, будто все разрешилось насовсем.
Нарисованные звери с болью смотрели нае него из стены, будто говорили: «Что с тобой стало?»
– Урод, – сказал Единорог.
– Пустышка, – подтвердил Леопард.
– Иди наверх и убей их всех, – предложил Единорог.
– Забери ее, – поддакнул Леопард.
Отвернулся и побрел. Кто-то из них полоснул его по спине:
– А Гоген приходит сюда каждую ночь.

Нечем дышать. Он тряс Гогена:
– Трахаешь ее?
– С чего ты взял? – Гоген спросонья глупо похлопал красными глазами, и вдруг рассвирепел:
– Трахаю!
Ван Гог съехал по стене и беспомощно сел на пол.
Что теперь, убить его?
– Говорю же. Она мне не нужна, - успокоившись, сказал Гоген.
– Так еще хуже.

Опять вызвали в участок.
Солнце звенело, как испорченный радиоэфир.
Слепнул от солнца, шатало. От голода? От света? От недосыпа? От бесконечной длительности мыслей. Мысли цеплялись одна за одну, не давали спать, думать, писать.
– Вы, наверное, про вчерашний вечер? – спросил Ван Гог и поймал на себе колючий взгляд молочника.
– А что у вас было вчера?
– Бродил по лесу, искал вашего маньяка. – «Нате, ешьте, мне все равно».
 – Его без вас нашли. Теперь можете уехать. И я настоятельно прошу вас сделать это в ближайшие дни. Вы пугаете добропорядочных граждан. Я был так занят, что проигнорировал инцидент с пистолетом и … ваш аморальный образ жизни… Вы уедете в ближайшие дни, Ван Гог. В противном случае, я буду вынужден вас депортировать.
«В ближайшие дни» – вот и все, что понял. Что-то обрушилось и придавило его к полу. Больше здесь нечем дышать.
– Что вы там все время шепчете? – покачал головой молочник. – Право, Ван Гог, обратитесь к врачу, на вас лица нет.

Ван Гог тонул в пустоте. Устал и не мог больше спать.
Не продал ни одной картины, остался невнятной пустой бездарностью.

Visa лежала на столе в прихожей.
Так у них с Гогеном заведено. На нее каждый месяц капали деньги от Тео.
Дзынь. «Ввыдача наличных, 200 евро / Баланс 03 евро».
– Ты снял все деньги!
– Хватило на пару стаканов!
Все путалось в голове.
«Гоген спит с ней. Но как? В прошлый раз он потратил на нее целое состояние. Она что, дает ему бесплатно? Гоген крадет его жизнь».
Так было всегда. Гоген всегда крал его жизнь.

Перестали разговаривать.
Во снах Гоген обнимал Рошель.
Ван Гог просыпался, будто и не спал вовсе.
Слезы текли по щекам, со сна или не со сна.
Заразился-таки. Зеленый, Иннанна, разложение, деньги. Раньше их не замечал. Вот бы вернуться в блаженное неведение! Рошель-яд пропитала его изнутри, впиталась через поры от трения о постель.
Перестал выходить. Перестал двигаться. Лежал как в ломке и выл: у-у-у-у-у. Чертов волк!

А нет. Не выдержал. Встал и пошел.
Тряпка!

– Деньги принес? – спросил его болгарин.
– Я на минуточку, если она не занята.
Ни о чем не мог думать, боялся застать ее с Гогеном.
Тихо постучал.
Открыла.
Улыбнулась нежно. Тревожно всмотрелась в его лицо. Вдруг нахмурилась, будто поняла. А что поняла? Как быстро сошла ее прекрасная улыбка. Улыбнись, улыбнись опять!
– Зачем ты пришел, Винсент?
– Я так люблю тебя.
– Бедный мой, неприкаянный. Нет, я буквально. Ты бедный.
– И что мне делать?
– Иди, работай! – почти крикнула.
Надорванный, странный голос.
Отбросило назад.
Черная дверь закрылась.

Он опять звонил Тео.
– Мне нужно еще денег.
– Я же высылал на днях.
«Какой у брата усталый, мертвый голос».
– Он все пропивает. С ним ни о чем нельзя договориться. А ты… теперь… Помоги мне.
Помолчали.
– Я люблю ее.
– Проститутку?
Ван Гог безвольно повесил трубку и решил больше не звонить.
Сколько уже было этих «больше не буду».

Из своего наводненного похмельем склепа, кряхтя, спустился Гоген. Завис над его кушеткой.
– Я всегда выручал тебя. Возился с тобой как нянька. Но уж раз тебе со мной так хреново – я уеду.
Хлопнула дверь.
 «Куда он пошел? К ней?»

Бесплатный кипяток на четыре ложки гранулированной бурды.
Ван Гог грел ледяные руки и курил.
Когда бурда заканчивалась, сразу заваривал еще.
Не спать! Когда приходят сны, Гоген уже с ней, и самое время идти и застать их вместе.

Ван Гог бежал в горку до самого борделя.
Задохнулся, замер.
Постучал.
Болгарин посторонился и впустил. Ни тебе -  «где деньги, Ван Гог», ни тебе -  «убирайся, нищеброд».
Прокрался наверх, почти не дыша.
«Стул слева от двери. Ударить его стулом. Она закричит».
Открыла.
В ночнушке.
Ноги голые.
Из тапочек торчат пальчики.
Он боится посмотреть на эти пальчики.
С усталой улыбкой.
– Позволь тебя написать, – выдохнул тихо.
Зажмурился.
«Выгонит, или денег попросит».
– Рисуй, – потянулась со сна так сладко. – У тебя же нет красок.
Бледная, умирающая плоть. У тебя тоже нет красок.
Поцеловал так нежно, как мог.
Острый сладкий язычок встретил, нежно, влажно лизнул, растворил в себе. Ее духи пахнут мертвыми цветами.

Двигается мерно, и смотрит, и зачем-то думает.
Под ним движется, меняется в блаженной истоме ее лицо.
Перерисовал всех в мире людей, а ее не может. Потому так любит? Наверняка. Или не может написать, потому что любит?
Он целует лицо, и гладит, и трогает руками, будто лепит.
Сжал ее так, что кости трещат.
– Никогда так хорошо не было. Слышишь?!
Выдохнула:
– Сильней, сильней, обними.
Как в последний раз. Не дай Богиня!
– Я боюсь, Винсент.
Все неверно, и все хорошо.
Охнула, выгнулась, и он тоже кончился весь. Вместе.
Все смотрит на нее, жадно впился глазами.
Меняется ее лицо.
Кажется, вот, уловил. Сейчас-сейчас. Понял!
Забыл мольберт. И краски.
Стало страшно. Потеряет, больше никогда не найдет.
На глазах увяла, из щек ушла вся жизнь, сморщилась. Превратилась в старуху из Города.

– Достану денег. Увезу тебя отсюда.
– Все вовсе не из-за денег, Винсент, какой ты ребенок.
– А из-за чего?
Молчит.
– Я люблю тебя!
– Любишь свою любовь, mon cher.
Как он ненавидел это ее mon cher. Скольким она его говорила.
В кровати, под ним, мокрая, нежная, опять молодая. Богиня! Та самая, что не давала заснуть Гогену. Богиня дремала у него на плече. Ее нежная плоть устала после секса, беспомощно сжалась. Он держал ее маленькую грудь в ладони. Сердце неслышно шептало, шелестело, затихло. Дыхание становилось все реже.
– Умираешь? – испугался он.
– Кто сказал?
– Ты сказала.
Хотелось кричать, а он лепетал и гулил сквозь слезы, а Богиня успокаивала его. Приподняла с кровати сильными руками, спеленала в простынь, взяла на руки и понесла, укачивая, по комнате.
Пахла морем. Она – море. Это морской воздух резал ему глаза. Так грустно. Он стонал, как маленький волк:
– У-у-у-у…
– Ну-ну, маленький, тише, тише… – и похлопывала по спинке.
Море нежно билось о берег.
Вдруг увидел себя в зеркале – бородатый младенец на руках могучей Богини.
– Я люблю тебя, мой шерстяной человек, – шептала в затылок Рошель.
Опять старуха! Он заплакал навзрыд от ужаса.
Тогда она дала ему прекрасную, юную, полную сока грудь.
Он всмотрелся детским чистым взглядом в ее смуглое древнее лицо.   Взял в рот розовый, как цветок, сосок с благоговением и благодарностью. Изо всей силы прижал к соску губы беззубым ртом. В рот полилась благодать со вкусом абсента.

VI. Черная дыра.
Она дремала на его могучем плече, гладила его волосы, щекотала пальчиком мочки ушей.
Гоген заворчал и отвернулся.
Нежно прошептала свою магию ему в затылок:
– Я так люблю тебя.
Гоген не слышал.
Наступило утро.
Она встала, голая, роскошная, раздвинула шторы.

Гоген проснулся без улыбки. Просто лежал и смотрел.
Почему-то ей стало больно, от этого его «просто лежал», и холодно внутри. Ей захотелось заорать: «Ну что ты лежишь? Обними меня, возьми меня! Сделай, скажи!» Сильная, улыбнулась и сказала:
– Я люблю тебя.
Он молчал.
– Слышишь?
Тишина жестокая, резала ее как бумагой, больно и чисто.
– Ну, что ты молчишь?
Гоген молчал, не зная, как сказать то, что совсем не хочется говорить.
– Ты портал, – его голос слипся от сна.
Не поверила своим ушам:
– Что ты сказал?
«Услышала ведь, – подумал Гоген. – Значит, хочет еще». И прочистил горло.
– Ты портал. Без тебя я не мог подобраться к ней.
Рошель всматривается в него, все надеясь, что он шутит.
– Что ты говоришь? – сами зашептали губы.
– Я хочу лишь ее. Инанну. Свою Богиню,  – он был намеренно жесток с ней, ему казалось это верным. – Ты всего лишь вход.
– Что ты говоришь! Что ты говоришь! – застонала, залепетала, надорвалась. Легла на кровать, свернулась клубком.
– Увези меня отсюда, – шептала, булькая слезами, с кровати.
А он все молчал, все смотрел в пустоту.
– Женись на мне, ты же хотел!
– Разве? – спросил Гоген. – Ты же проститутка.

Он вошел в почти беспамятную, сухую, мокрую от слез Рошель.
Он вошел в лес и шагнул дальше.
Стража больше нет.
Они убили стража.
Каждый шаг, как смерть, забирал его в себя. Недвижимый лес поглощал остатки сил, но он шел. Он был жук-пожарник – ощущал тепло в самом центре леса и полз, перебирал ножками. Там пульсировал жар всей его жизни. Там ждала его награда, его муза, его Богиня.

Прямо в воздухе висела картина.
Богиня лежала под ней, среди листвы. Темная, как корень, гибкая, как стебель. На покрове из прелых листьев.
И еще она лежала в самом низу его живота.
Ей было душно. Она обмахивалась петушьим хвостом. По ее наготе текли капельки пота, и скапливались в пупке, в складках бронзовых бедер.   
«Холод или тепло у нее внутри?»
Он заметил, как ее взгляд с наслаждением скользит по вангоговским «Временам года».
Гоген с ненавистью посмотрел на картину.
– Ты наконец пришел, – нетерпеливый голос был ему знаком.
«Почему так знаком ее нетерпеливый голос?»
– Почему так долго?
– Богиня, – он грузно осел на колени, не в силах на нее смотреть.
– Ты не он, – разочаровано сказала Богиня. – Он на меня смотрел.
– Где он? – требовательно сказала Богиня.
– Кто? – спросил Гоген.
Не было нужды спрашивать. Он знал.
– Не важно. Все равно он придет, глупый, – отмахнулась, как от ребенка.
На губах Гогена скопилась горечь. «Не любит. Не хочет», – умер Гоген.
– Хочу и люблю. Иди, – распахнула объятья, как птица.
«Как же так?» – удивился он, но не смог устоять, лег прямо на нее и провалился вглубь.
Она была теплая и душная внутри.
Он все падал вниз, во тьму. Сосало под ложечкой. Бесконечно далеко наверху, над ним, зияла черная дыра. Богиня забрала в себя весь свет. Поглотила тишиной.
– Я согласна, – услышал Гоген.
Ее длинный язык залез к нему в ухо, лизал его мысли.
– Женись на мне, слышишь?
Он не слышал. Длинный теплый язык входил в его ухо и выходил из другого. От этого у него торчал.

Теплый дождь лился на их наготу. Он гладит ее одними пальцами вснизу живота. Твердыми пальцами, обветренными грубыми пальцами, там, где скопился кудрявый мех, потом выше, вокруг груди, по шее и лицу.
– Я искал тебя так долго.
Теперь он был внутри ее леса.

– А теперь, позови мне Ван Гога, – потянулась, улыбнулась, как ягуар.
Оттолкнул.
С презрительно-нежной улыбкой упала на листья.
– Нет. Слышишь?! – закричал Гоген и не услышал голоса.

Он вышел из лесу мертвый и желчный.
Арля почти не было видно за стеной дождя.


КОРРИДА

I. Мулета и шпага.
– Вставай, соня, пойдем.
 «Вставай, соня, пойдем?» – сперва даже не узнал голос, до того был веселый и добрый. Показалось, что пора на работу на чертовую биржу. Показалось, что он любит его, как прежде.
– Пил?
– Всю ночь, – довольно сказал Гоген.
– Чего тогда добрый?
Гоген сделал пальцами быка и побегал по комнате вокруг воображаемого матадора.
– Коррида, забыл?
Забыл.
Сдалась ему эта коррида. Уродство, смерть, пустота. А ему по душе…
– Natura naturans, Винсент, ну!
Придется вставать.

Солнце жарило. Смотрели под ноги. Мысли затянули в мутную жижу.
Гоген больше не был рад: «Всю жизнь гонялся за ней, а ей нужны нелепые цветы, стволы, стулья, бестолковые бородатые портреты. Единственное, что ей, суке, нужно».
Рошель распирала Ван Гога изнутри, а ей был нужен пустой обаятельный Гоген, которому плевать. «Плевать – единственное, что ей, суке, нужно». А Ван Гогу теперь было плевать, на все, кроме Рошель. «Куда ни посмотри – некого любить и нечего писать».
По мостовой к стадиону цокали каблучками жгучие брюнетки в пышных цыганских юбках, крепко прижимались жаркими телами к своим мужикам в расшитых золотом жилетках.
– Помнишь, сегодня уезжаем?
Ван Гог молчал.
– Или собираешься дожидаться, пока молочник вытолкает тебя взашей, через весь Арль, на потеху этим? – презрительно кивнул на народ Гоген.
– Может, и собираюсь, – с ненавистью выдавил Ван Гог.
Кто-то шептал в ухо: «Возьми меня в жены. Я дам тебе все». Вчерашний абсент ему шептал. А он все крутил: «Почему не моя? Неужели из-за треклятых денег? Жил бы ради тебя. Мы не пропадем, слышишь?». Опять стоял перед черной дверью. За дверью кто-то трахал Рошель. Он кусал кулак до крови, и шел. Солнце жгло его измученный разум. Все сны, вся явь – она.
– Раз снюсь тебе, значит, ты изменился, – потягивалась на кровати Рошель.   
– Будь моим, Ван Гог, -  – шептала Богиня из своего леса.
– Как ты меня нашла среди толпы? -  – удивился Ван Гог.
– Я всегда была с тобой.
– Всегда была… – удивился он. – Я боюсь тебя. Возьми Гогена, он сильный.
– Мне нужен ты, дурачок, – рассмеялась Богиня.
Ее лик был темен. Ее дары ему неведомы. Она была черная дыра. Она -  – смерть.
 – Как ты связана с моей Рошель, скажи?
Богиня молчала.
Он собрал всю волю, всю боль, весь поглотивший его целиком ужас смерти и прошептал:
– Никогда не буду с тобой, слышишь? У меня к тебе лишь страх.

– Отец! – горевала Богиня.
Кричала солнцу:
 – Он отверг меня!
И плакала.
– Пошли к ним быка! Пусть поплатится. Пусть все поплатятся!

По гулким улицам бежали быки. Перед ними бежала веселая толпа. Толпа надеялась – вот сейчас кто-то упадет и можно будет насладиться праздником.

Закрыл глаза, открыл.
Бык среди площади бил копытом мостовую.
Огненное дыханье быка, как жар солнца. Трещины расходились по земле от копыт.
«Брежу», – думал Ван Гог.
Ван Гог понимал быка.
Пышет жаром с боков. Быку хочется пить. Быку страшно. Бык бежит к реке, чтобы напиться, глупые люди мешают, и теперь он бодает и топчет глупых людей.
Ван Гогу стало нестерпимо жалко быка.
Ван Гог схватил быка за рога и пригнул к земле. Руки надулись узлами. Бык поволок его ногами по земле.
Ван Гог почувствовал горячее дыханье быка.
– Помоги, Гоген!
Руки разжались.
В этот самый миг Гоген воткнул рапиру в шею быку.
Больно.
Бык упал и задышал.
– Вырву ему сердце, -  – улыбнулся Гоген. – Подарю твоей Рошель.
– Только попробуй.
– Отрежу ему член и кину ей в лицо.

Закрыл глаза, открыл.
Арена.
Запах жареных каштанов.
Запах свежей краски с красных бортиков.
Коррида в Арле местечковая, под сбор урожая, но все равно солнечный, пекущий праздник. Римские сатурналии – толпе нужна жертва.
Как в раю, среди солнца, и неба, и поля, полного жарких цветов, могло существовать такое уродство?
Солнце пекло лысеющий затылок, как каштан на противне.

Рошель на трибуне.
Гоген шел к ней.
Нужно было остановить Гогена.

Перепрыгнул как заяц и встал перед быком.
«Нелепая доблесть».
Закрыл глаза, открыл.
Стало прохладней и тише в голове. Поблекли цвета. Снаружи ревела черно-белая толпа.
«Быки не различают цветов», – догадался Ван Гог.
«Это и есть смерть – не различать цветов».
Он опять зверь, Зверь Ван Гог.
«Красный – кровь. Зеленый – платье Рошель. Синий – тень Гогена», – Зверь Ван Гог помнил цвета наизусть.

Навстречу, помахивая шпагой, шел Гоген.
Круглый живот торчал из вышитого золотом жилета. В правой – шляпа, в левой – мулета и шпага.
У Гогена розовые гольфы. Захотелось втоптать их в грязь.
Гоген бросил шляпу через плечо.
Шляпа упала вверх дном.
Вздохнули трибуны.

Матар – убивать.
Матадор взглядом тигра метил в мягкую точку над шейным позвонком. Шпага плавала в воздухе, не видимая на солнце стрекоза, жаждала впиться в быка и сломаться.
В могучий горб крюками вцепились бандерильи, бока исколоты пиками.
Бык ворочал толстой шеей, бандерильи били его по бокам.
Зверь Ван Гог внутри почти знал, что будет.
Гоген точно знал.
Матар – убивать.
Гоген перестал быть громоздкой тушей, как аист выпятил грудь, расставил руки-крылья. Мулета и шпага приглашали быка умереть.
– Не убивай! – шептали губы Богини. – Он мне дорог. Ты мне дорог!
– Врешь… – ухмылялся Гоген.
Рошель обмахивалась веером. Ей жарко.
Гоген смотрел на нее: вот сейчас она опустит большой палец.
Ревели трубы, прося убить быка.

За спиной быка шумели люди.
Все звуки снаружи. Внутренний Зверь Ван Гог жаждал тишины.
Сорвался, подпрыгивая задом от нетерпения, поскакал.
Рога коснулись мулеты, рука матадора погладила по раздутой от напряжения холке.
Разворот. Снова и снова.
Гоген шептал быку в самое ухо снова и снова: «Матар –, убивать».
Рога все ближе. Теперь быку легче танцевать. Кажется, он понял. Вот-вот подцепит матадора на рога.

Отвернулся и пошел по песку. Презрение.
Взревел: «Не поворачивайся ко мне спиной, сволочь!»
Страх вышел из него навсегда. Больше не будет страшно. Гордость. Победа. Смерть.
Глаза быка застил пот.
В жарком мареве плыла черная фигура матадора.
Бросился.
Кажется, поднял на рога.
Острая сталь обманутым оставила на земле втягивать кровавыми ноздрями песок.

Правым глазом видит ее.
Рошель в зеленом платье обмахивается веером и ждет.
Шаги.
Больно пилят внутри мозга. Красный. Охра.
Сладкий запах крови мешается с запахом масляной краски с бортиков, с запахом мочи лошадей и быков.

Гоген с отрезанным бычьим ухом идет к трибуне.
Поклонился и швырнул.
Лицо Рошель в крови.
Внутри Рошель плачет Богиня.

II. GOG.
 «Убил быка? Был быком?» – путалось, жгло в голове.
Он горел, и кружился, и падал стоя.
– Больше не хочу, чтобы ты приходил, – сказала она.
Молчал, умирал, боялся посмотреть.
Всю жизнь простоял перед черной дверью.
– Слышишь? Не приходи больше!
Губы шевелились, искали, не находили слова, и он молчал.
– Просто больше не приходи.
Наконец сказал:
– Разве я не заслужил право знать?
– Чем заслужил?
Мукой своей, жаром в голове, любовью своей. Он молчал.
– Ты бы не смог позаботиться обо мне. На что бы мы жили, скажи?
– Ты не любишь меня совсем, скажи? Ты хоть с кем-то хочешь быть?
– Я хочу побыть одна.
– Я побуду рядом. Не буду тебя беспокоить.
Ничего невозможно ему объяснить. Она твердо сказала:
– Мне нравится Гоген. Он веселый и щедрый.
– Веселый и щедрый, – повторил за ней Ван Гог.
– Ты болен, Винсент, – тихо сказала Рошель, смотря в пол.
– Ты говорила, что ты больна…
«Рыжий дурак, – с сожалением подумал Ван Гог и решил: – Еще немного поборюсь и уйду».
– Он охотник, Рошель, а я люблю тебя!
– Любишь? Как ты это доказал? Что сделал?
«Все зеленое вокруг, Богиня».
– Значит, все? – спросил Ван Гог.
Показалось, что она сомневалась.
Несколько секунд надежды.
– Значит, все, – сказала и медленно закрыла черную дверь.
Показалось.

Он все не мог уйти, рыскал по пустоте в голове, ища свои мысли.
Может, и не было никакой Рошель?
Показалось.

Шел, запоминая каждый шаг. Удивительно легко, легче, чем сам ожидал, шел.
Теперь-то он нарисует! Ее, или не ее. Теперь-то он нарисует! Он сильный. Он бык. Он умер. Он воскрес.
Подошел к квартире почти счастливым. Солнце больше не пекло, только светило, а он жмурился, насвистывал и курил трубку.
Прощай, моя любовь!
Почти без сожаления.
Еще поплачет – и все.

Как-то сразу понял: – Гоген уехал.
«Ну и шут с ним. Уехал и уехал», – Ван Гог подивился, какой он теперь сильный и смелый.
Поднялся в свою комнату. В свою комнату, без Гогена.
«Надо бы побриться».
Зашел в ванную, взял бритву и вернулся.
У стены стоял портрет.

В портрете лежала совершенная черная Рошель.
Словно в насмешку, в углу стояла его подпись – GOG.
Он сфокусировал взгляд.
Кусками, целиком, опять кусками, опять и опять, впитывал картину глазами. Картина говорила с ним, как не говорила ни одна женщина.
Его засосало внутрь картины.

Мудрость – ах, нет ее! Порочность – тихая жажда. Презрение незаметной, и, оттого явной, улыбки. Волосы – траурный платок. Толстые щиколотки, невыраженная талия. Неестественно-естественная поза.
Придуманный фон – несуществующий лес, нереальные деревья, мертвые слуги.
Рядом лежали плоды. Богиня лежала на зелени, как на деньгах.
Центр картины – ее пупок.
Обмахивалась петушиным хвостом.
Дальше демон – черная свинья с красными глазами в тени деревьев. Ах, Богиня, это собака!
Тело Богини было налито изнутри неясным светом, коричневым соком, казалось, может треснуть и выпятить красное, как переспелый арбуз, мясо.
Лицо Джоконды, но глаза не следили за тобой, они уже нашли точку, устремились, и эта точка не ты.
Бежевые белки королевы туманились дурманом.
– Ты знаешь? -  – спросила Богиня.
– Мне не все равно, – сказала она.
– Я ей не верю, – сказал я.
– Я тебе не верю, – повторил я.
Менялась, больше не манила, теперь была безразлична, ей было почти все равно.
Все кругом всегда были плоские, а она как брусок, как зверь, как окно. Чёерная дыра, такая налитая, что всасывала внутрь себя – остальное незначимо.
– Значимо! – бесновался ты.
– Зря, – сказала она.

Вышел из картины.
«Вот как надо было расположить! Голой иконой нового времени – должна лежать и пахнуть, раздвинув ноги, как Цветок вечной жизни. Прикрылась платком, стыдливо? Ха! Все дыры закрыты! Ноздри, рот, пупок. Она сама дыра! Хочется лечь на неё, навалиться, сдавить всей тяжестью!».
Пот пропитал его всего.
Вдохнуть бы. Нет воздуха.
Долбит: «Как он посмел. Как он смог».
Разодрал ворот рубашки – пуговица отлетела в темный угол.
Выбежать на улицу. Бежать по брусчатке вниз к полям.

За спиной загудел о скором отбытии его поезд.
Впереди фигура в мареве света, почти у леса.
– Стой!
Ван Гог споткнулся на распаханной мокрой земле и упал лицом в грязь.
– Стой, сволочь!
Встал и вновь побежал по вспученным буграм. По боронам, по гусеницам краски.
«Вот как надо их писать. Класть масло из тюбика слоями, не размазывать».
Бежал вперед, задыхаясь, стиснув зубы.
Нужно догнать.
Зайдет в лес – и все кончится.
Сзади за Арлем загудел, распарился и пошел поезд.
– Стой!
В руке бритва.
«А у Гогена шпага».

Нагнал у кромки леса.
– Ты!!
Гоген повернулся к нему из тени, темный и равнодушный.
Вокруг кружила мошкара.
Гоген снял с пояса футляр.
Вверх ударил красный свет, с неприятным звуком зажевал воздух. Меч ситхов, страшно шелестя, рассек воздух и убил всех мух.
У него тоже световой меч, вместо бритвы.
– Зеленый, – разочаровано подумал Ван Гог.

В уходящем солнце сражались художники в поле под Арлем. Гудели от соприкосновений световые мечи.
– Убил, – прошептал Ван Гог.

Мистраль треплет забытый невесть когда на мольберте холст. Белое окно в пустоту. За холстом парит вспаханное поле, прощальный осенний пейзаж. Кусты, теряют листья. Кусок леса, кусок Арля.







БЕЛЫЙ

I. Белый.
Сухо во рту.
Цинк и свинец.
Белые стены, белая кровать, шторы, дверь, выключатель, белый плафон свисает с потолка на белом шнуре.
Сдернул белое одеяло. Бескровные ноги, предусмотрительно поставленные кем-то, белые тапки.
Пошарил рядом с кроватью. Должен же быть горшок или утка. Непременно белого цветаый.
В ухе резанула боль, и затошнило. Вспомнил любимый красный.
Встал через силу, поискал зеркало. Нет зеркала.
Отодвинул штору.
Прислонился лбом к прохладному стеклу.
С другой стороны прислонился измученный незнакомец.
Перебрал на память все лица, такого ни разу не то что не рисовал, даже не видел. Ухо торчит бинтованной шишкой. Рыжая борода вовсе не рыжая – столько седых волос. Ноздри мраморные, не дышат. Остались красными губы, оттого их так видно. И грустные густые сверла в темных кругах глазниц.
За окном приглушенное слепящим светом буйство.
Отвернулся, ушел в тень. Нет сил вынести слепящий ад.
В полутьме ласкает стену бледное солнце, по углам блуждают тени.
Каплю прусского синего в цинковые белила.
Слишком много было цвета.
Хорошо, что белый.

На столике рядом с кроватью белая папка, а на ней фото.
Мысли путаются, сознание затуманено.
«Откуда у них мое старое фото?»
«Тео».
Прямо над фото крупными черными печатными буквами: «Анамнез», ниже мелко от руки:
«Жан-Поль Винсент Ван Гоген».

II. Не выйти.
Никогда не слышал такого крика.
Кто-то кричит за дверью, может, еще за одной, далеко, но так громко и близко.
Рвущий напополам чью-то душу протяжный крик.
Видит что-то все это время, пока кричит.
Мурашками пробрался в нутро, задушил радость, смыл покой и тишину и остался. Навечно. Не забыть такого крика.
Человек кричит. Что он видит, чтобы так кричать?
Кричащему верить! Кричит – значит видит что-то, что не положено видеть. Неживое трогает живое, и живое восстает от ужаса во все стороны. Что-то неназемное есть в этом голосе.

Только слипся с тихим местом, растворился в белом – и вот. Выбросило, жжет ужасом. Хочется расплакаться и лечь. И лег. И расплакался.
Должно стать уютно в кровати, потому что не со мной. Не уютно.
Вскочил, шаркая тапками, зашагал по темному квадрату.
Приподнял штору посмотреть, нет решетки? Нет решетки.
Садик освещен теплым оранжевым светом, под фонарем овал павшей листвы. Не слышно, но, должно быть, шуршит ветер, скоро-скоро встанет нежгучее осеннее солнце.
Снова кричит!
А-а-а-а! – это я кричу?
Кричу и меняюсь от собственного крика.
Всем должно быть больно от такого крика. Всем, кто слышит.
Накрылся подушкой, покорчился в себе. Вскочил. Дернул ручку двери.
Заперто! Сволочи!
Страх раздавил остальное, выдавил наружу.
Стучу.
Долблю.
Задохнулся.
Побежал к окну. Распахнуть! Ручки изнутри нету.
Почему-то знаю: и стекло не разбить. Даже не буду стараться.
Ни меча, ни шпаги.
Сел и заплакал.

III. Доктор Гаше.
Голова безвольно болтается сама по себе. Сами по себе внутри головы ходят несвязные мысли. Накачали меня. Слышу, словно сквозь вату:
– А здесь, что видите?
Доктор показывает планшет.
Вижу коровью голову, медвежью лапу, ресницы женщины, темное лицо и мертвого коня, и много чего еще вижу, а доктору говорю:
– Кандинский, «На белом».
– Хорошо. А здесь?
Все еще слышу тот крик. Вздрагиваю даже от спокойного докторского голоса. Хочется побыть в тишине, как тогда в поле. Где остался один, стал много писать, чтобы не свихнуться. Потом вышел из лесу. Рошель была. Слишком ярко – такого не придумать. А Богиня? Полный бред. Доктор смотрит, хватит уже молчать.
– А кто кричал вчера так страшно?
– Почему вас это беспокоит?
«Так и будет спрашивать всю дорогу и ничего толком не скажет».
– Вы меня простите, доктор, за вчерашнее. Никак не привыкну, что теперь и я в мире, где такие крики.
– Что вы чувствуете по этому поводу?
– Говоря по правде, ничего. Грустно стало, невыносимо… Я шумел?

Пациент кричал, пытался разбить окно, разбил себе руку. Вымазал лицо углем для рисования. Медбратья пытались его помыть, а он все вырывался, все говорил, что нужно катить какой-то камень, или снежок. Ему дали успокоительное.
Теперь смирно сидит перед Гаше и смотрит в пол.

– Вы сказали, что хотите быть как все. Что вы имели в виду?
– Хочу быть здоров. Только я ведь болен?
Пусто внутри. Кто я? Прямо сейчас точно не Ван Гог и не Гоген. Кто-то тупой, безвольный, успокоенный.
– Думаю, вас все еще двое.
«Мысли мои читает добрый доктор. Рыжий и бородатый, уродливый, а взгляд добрый. Добрый доктор Гаше».
Опять кто-то закричал в голове. Руки задрожали, на коленках не лежится рукам. Просятся что-то делать.
– Нарисую вас, можно?
– Было бы прекрасно.
– Дайте мне карандаш, или карандаш не положено?
– Да что вы, ей-богу!
Доктор протянул мне блокнот, в нем должны быть записи про меня, а там пустые листы.
Почувствовал в руках карандаш и успокоился. Пусть теперь говорит. Потрогал карандашом бумагу, поставил точку, провел линию. Белый лист, карандаш серый.
Доктор улыбается, мнется, будто не знает, как начать, хотя ведь прекрасно знает.
– Понимаете, господин Вангоген, это только мое мнение, но вы здоровы. Я придерживаюсь очень прогрессивной, слишком прогрессивной линии. Наше мышление основано на дуализме. Мы видим различия, подмечаем схожесть. Два – волшебное число. Всегда два – да и нет, черное и белое.
– И красное, – сказал господин Вангоген. Я сказал. Вот как теперь все просто.
Доктор продолжил:
– Предоставить койку, покормить витаминками, понаблюдать. По сути, я ничего не могу с вами сделать. Вы, так сказать, сами себе доктор. Главное – осознайте. Осознайте и уезжайте.
Некуда мне уезжать. Не хочется ничего осознавать. Никак не свыкнусь, что меня двое. Было двое. А теперь – господин Вангоген.
– Вы не сумасшедший. Даже и не думайте так думать.
Добрый доктор. Добрый – потому что плевать. Вот и хорошо.

IV. Доктор Рей.
– Скажите, доктор, вас тоже двое, или вы один?
– С чего вы решили, что нас двое?
– Вчера был Гаше. А сегодня вы. Вот я и подумал, вдруг вас тоже двое.
Добрый доктор Гаше, похожий на маньяка доктор Рей. Чтобы прикрепить себя к пространству, рисую их без конца. Этот хоть не показывает мне планшетов с Кандинским. Премного благодарен. Жалко, карандашом нельзя передать пунцовые жирные губы убийцы и колючие глаза. Нет, глаза, пожалуй, можно… Доктор Рей совсем не Гаше. Ван Гог совсем не Гоген. Долго молчим, надо что-то сказать.
– Гаше вчера сказал – всего в мире два.
– Теория доктора Гаше, не работает. Моя задача, наоборот, убедить вас – вы больны.
Скорее жив, чем мертв, и наоборот. Хочется сказать ему гадость. Но ведь и правда болен. Виноват, двоился.
– Ваш брат рассказал мне о вас. Вы теперь знаменитость. Ваша картина везде.
Раньше прыгал бы и плясал, а теперь плевать. Доктор Рей что-то говорит, говорит. Добрый доктор с лицом убийцы. Все время улыбается, кажется, чему-то рад.
– Вы вообще слушаете, Винсент?
– Бедный Винсент умер от скуки, доктор.
– Тогда Поль. Вы ведь Поль? Вы должны понять, всегда или Поль, или Винсент, никак иначе. Главное, что вы всегда один.
– Чего в этом хорошего, доктор? Мне всю жизнь внушали, что я один. Вокруг все ноют: я пуст, одинок – и тянут тебя в свое несчастьие. А нас, доктор, было двое. А теперь я один, в кровати ночью, в белой пустоте.
Рисую доктора раз за разом. Он все правильней выходит.
– Можно посмотреть? – спрашивает доктор Рей.
– Смотрите.
По мне – точнее не сделать, а доктор разочарован.
– Я совсем на себя не похож.
– Еще станете, доктор, лет через пятнадцать.

V. Прощай.
В Городе мотаюсь по кровати, стучит барабан, сердце, шаги.
В Городе все время зяб, и теперь дрожу.
В Арле ревет солнечная звезда, жжет мне мозг.
В Арле, сгорел дотла, и теперь бросает в жар.
Холодно, горячо. Весь окисленный, мертвый. Желчь ушла насовсем, осталаось лекарственная горечь на губах.
Нет тебя. Куда делся?
Сколько себя помню – был.
Сколько себя помню – защищал тебя. Останавливал, чтобы не разменялся на бытовуху, не ушел в нелепый дауншифтинг, отгораживал от тупых влюбленностей, забирал проституток-однодневок, чтобы Она не побрезговала тобой, не оставила. Чтобы ты не потерял страсть к Богине.
Потерял. Разменял страсть на страстишку и сгорел.
Я скучаю по пустым разговорам. Знаю, как быть, знаю, куда идти. Но лучше ответь мне, Богиня, лучше ответь!
Все так далеко в белой комнате. И Город, и Арль. Все так близко. Убеждаю себя – все в прошлом. Не холодно, а прохладно, не жарко – тепло.
Тихо ушел, не вернешься.
Будто уехал. И я уеду, как у нас водится. И буду писать.
Как я всю дорогу этого хотел, как завидовал тебе!
Теперь я, это ты, а ты где-то там, за черной дверью.
Но я ведь совсем не ты. Мне не напечет голову, я не умру от жажды, не забуду поесть, и, дай Богиня, забуду выпить.
Спи, не просыпайся.

Проснулся и понял, что один, теперь навсегда. Больше здесь делать нечего.

– Тео попросил вас выписать, – говорит доктор Рей. – Хоть ваше состояние внушает нам некоторые опасения.
Уродливый Гаше, так похож на Ван Гога. На меня похож. Рядом доктор Рей, с лицом убийцы. Их и правда двое. Думал не выйти, думал бороться, бежать, а дверь открыта. Гаше категорически против, а бумаги подписал доктор Рей. Добрый доктор Рей и злой Гаше. Я совсем перестал разбираться в людях. Бедный Тео! Сколько он за все это заплатил. Дверь открыта. Вздохнул и сказал, как можно уверенней:
– Не волнуйтесь, я теперь положительно и несомненно один.

Вернули мобильник. С надеждой просмотрел его весь, но там только спам и Тео. Выставил мою Богиню… Бомба. Пусть тебе там легче спиться, не в Аду и не в Раю, и если кто спросит, скажи: – «Я – сумасшедший художник, зато посмотри, что после меня осталось».   

«Добрый мой Тео! Нас было четверо. Винсент любил проститутку, проститутка – меня, я любил Богиню… а она Ван Гога.
Теперь я один. Поеду в джунгли. Найдется и для меня Богиня».

Вспомнил, перехватило дыхание, где-то в глубине застучал волшебный барабан.