Рассказ диссидента

Анатолий Кульгавов
…Это только говорят, что у нас психиатрия никогда не использовалась в политических целях. Использовалась. Ещё как использовалась. Особенно, в годы пресловутой «перестройки». Собственными глазами видел человека, сказавшего на работе, на каком-то собрании, то ли партийном, то ли профсоюзном, что Горбачёв – это второй Хрущёв. На следующий день тот человек был уже в психушке. Да оба мы с ним там и были. Примерно, на одной и той же почве. Мне тогда едва исполнилось пятнадцать. Попался на антигорбачёвских надписях, которые делал повсеместно, и в подъездах, и в школе, где учился. Пытался и листовки сам изготавливать. Искренне недоумевал, как взрослые люди не понимают, куда ведёт страну это бездарное руководство, наплодившее так называемых кооператоров да арендаторов, а под их крышей фактически узаконившее спекуляцию и эксплуатацию человека человеком. Буквально рядом с нашим домом строилась авторемонтная мастерская. Всем было известно, что её хозяин – король всех городских спекулянтов, в так называемые «застойные» годы успевший отсидеть три раза. Он нанял и кое-кого из наших соседей и знакомых, попавших под «сокращение» на своих прежних местах работы. Они, стало быть, будут работать, а барыши получать – этот проходимец. И всё это – под лицемерным лозунгом: «Больше демократии, больше социализма!». Теперь-то я понимаю: все всё видели, знали и понимали, да только прикидывались и восторженно аплодировали всей этой мерзости, привыкнув жить по принципу двух букв «у»: первая «у» - угадать, что хотят там, «наверху», а вторая «у» - угодить всё тем же, кто пребывает там, «наверху». В крови это, видать, у нашего народа. Особенно, у его просвещённой части. С теми, впрочем, и так всё понятно – работа такая: всегда быть впереди и наверху. Только вот сверху плавает обычно… сами знаете, что…
Так и познакомился я с психушкой. С тем человеком, которого упомянул выше, встретились мы в «отстойнике». На следующий день его уже увели. Так и не успел я с ним переговорить. И больше я не видел его никогда.
Думаю, следует дать хотя бы самое общее представление о том, что являл из себя этот самый «отстойник».
Это так называемое приёмно-диагностическое отделение, ещё называемое в просторечии и на больничном жаргоне словом «девятка», поскольку носило оно девятый номер. Сюда помещали всех тех, кто поступил только что. Отделение состояло из двух корпусов – мужского и женского, - практически никак не сообщавшихся между собой. В отличие от других отделений, здесь не выдавали полотенец – в противном случае, их бы просто не успевали стирать и дезинфицировать при здешней «текучке». Зато, здесь почти всегда имелись свободные кровати, чего в большинстве других отделений, увы, не было, в чём мне тоже ещё только предстояло убедиться. В девятке же кровати стояли даже в коридоре. Кое-кто из больных официально числился за коридором, подобно тому, как другие числились за той или иной палатой. Но это было совершенно излишне, поскольку большинство палат не были заполнены даже наполовину.
Кого здесь только не было… Наркоманы, солдаты – как, действительно, по тем, или иным причинам, на службе повредившиеся умом, причём, иные – весьма серьёзно, так и те, кто, как здесь говорили, «косили на дурака», - допризывники, имевшие практически весь тот же самый «джентльменский набор», что и солдаты, зеки, тоже мало чем отличавшиеся в этом плане от допризывников и солдат, люди страдавшие едва ли не всеми формами эпилепсии и шизофрении, едва ли не все мыслимые и немыслимые формы тихого и буйного помешательства, алкоголики – иные в белой горячке, олигофрены и ещё много, много, бесконечно много разных других человеческих трагедий и несчастий, собранных на этом пространстве, заключённом среди этих мрачных, обшарпанных стен. Большинство из них не осознавали - да и не могли осознавать - в полной мере всю степень своей личной трагедии, и оттого их страдания выглядели ещё ужаснее…
Простите, но я до сих пор не могу об этом спокойно говорить…
Через пару недель я был переведён в достаточно тихое – конечно, весьма и весьма относительно – отделение под номером один, часть окон которого выходила в больничный двор, а часть – прямо на улицу. Это, до известной, разумеется, степени, облегчало контакты с внешним миром. Официально свидания были дважды в неделю – по средам и по воскресеньям, а неофициально, через окно с улицы – хоть каждый день. Правда, передавать, таким образом, что-либо категорически запрещалось – за этим следили строго. Но некоторые «умельцы», тем не менее, ухитрялись.
Первое отделение состояло из нескольких палат: первая – наблюдательная, в ней было аж шестьдесят с лишним коек, вторая – солдатская, вмещавшая коек пятнадцать – двадцать, третья – обыкновенная, тоже на пятнадцать – двадцать коек, пятая – инсулиновая, в ней было двенадцать коек, и о ней я ещё скажу несколько слов.
Самой же переполненной из всех прочих палат была наблюдательная. Несмотря на такое обилие коек, их не хватало там катастрофически. Их сдвигали рядом с тем расчётом, чтобы было две кровати на трёх человек. Лишь по краям палаты стояло несколько кроватей поодиночке, предназначенные для тех, кого приходилось связывать. Теснота здесь поистине ужасающая. В этой палате круглые сутки дежурил санитар и никогда не выключался свет. Позднее, когда в нашу страну, под видом усиления всё той же пресловутой демократии, окончательно пришла самая мрачная реакция, мне, оказавшись снова в этом заведении, пришлось не меньше месяца обитать именно в наблюдательной палате – ох, и хлебнул же тогда горя! Но всё это будет потом, спустя несколько лет, всю трагичность которых пока ещё никто не мог представить даже в наикошмарнейшем сне. А пока что мне снова, до какой-то степени, можно сказать, повезло – я оказался в инсулиновой палате.
В психиатрии до сих пор применяется такой, откровенно варварский, способ лечения некоторых заболеваний, особенно – связанных со стрессом и нервным перенапряжением. Для тех, кто не знает – поясню. Инсулин – это препарат, используемый при сахарном диабете, понижающий уровень сахара в организме, вводится посредством уколов. В психиатрии же инсулин колют до тех пор, пока человек не потеряет сознание. Предварительно его привязывают к кровати, потому что в бессознательном состоянии он иногда совершает неожиданные движения, порою – весьма резкие, опасные для него, а иногда – и для окружающих. Без сознания, по сути дела - в состоянии комы, он пребывает в течение нескольких часов, после чего ему начинают вводить глюкозу, и вводят её до тех пор, пока он не выйдет из этого состояния, потом дают выпить стакан сахарного сиропа и сажают за стол, где он съедает всё то, что по больничным нормам ему полагается на завтрак и на обед – инсулин колют утром, натощак. Так продолжается три – четыре месяца, а иногда – и больше.
Несколько раз на самом высоком уровне обсуждался вопрос о запрете подобных методов лечения, граничащих со средневековым варварством, но, как говорится, «воз и ныне там».
В третьем отделении, по своей структуре аналогичном нашему первому – я там не был, но у меня немало было возможностей пообщаться с его обитателями, причём, такие возможности предоставились гораздо раньше, чем можно было предполагать в самом начале, но об этом ещё скажу – было сразу две инсулиновых палаты, которые так и называли: «малый инсулин» и «большой инсулин». «Малый инсулин» был на десять – пятнадцать человек, и человек на двадцать – тридцать «большой инсулин». В нашем же отделении была всего лишь одна инсулиновая палата, о её размерах я уже сказал. Но и она использовалась не полностью. Хорошо если пять – шесть человек в нашем отделении подвергались инсулиновой терапии. Естественно, остальные койки – пусть даже в инсулиновой палате – пустовать не могли, и туда клали тех, кто потише и поспокойнее. Так, что здесь ещё относительно можно было жить.
Была, правда, в нашем отделении и ещё одна палата, источавшая такой тошнотворный запах, что, проходя мимо неё, приходилось даже задерживать дыхание, насколько то было возможно – иначе могло просто стошнить.
В этой маленькой, тёмной палате, имевшей одно единственное маленькое оконце, в неимоверной тесноте содержались старики, выжившие из ума, одряхлевшие до такой степени, что были не в состоянии не только ходить, но даже донести до рта ложку. Однажды мне довелось кормить с ложки одного из тех стариков. Он лежал неподвижно, глядя в потолок выцветшими, ничего не выражающими и абсолютно ничего не понимающими глазами, не осознавая происходящего с ним и вокруг него. А ведь когда-то он был – об этом знали мы все – отважный кавалерист, лихой рубака, его шашка в годы Гражданской войны повергала в смертельный ужас и в паническое бегство всех врагов Революции; а в Отечественную он был одним из тех, кто бросался с шашками наголо, верхом на всё тех же лихих донских скакунах, в атаку на вражеские танки, посреди ровной степи, и выходил из той битвы победителем. А теперь – такой печальный конец. Эта, некогда могучая рука, крепко и надёжно сжимавшая шашку, не знавшую в боях поражений, теперь не может даже ложку с едой донести до рта. Ещё печальнее было то, что у этого старика – и это тоже было общеизвестно – были и дети, и внуки, если даже ни правнуки, не навещавшие его никогда. Такая же, впрочем, история, была и у большинства обитателей этой палаты.
Когда мне довелось ходить в больничные мастерские, однажды, разговорившись там с одной из обитательниц женского корпуса, услышал от неё тоже такое, достаточно горестное, признание:
-Знаешь, в нашем отделении лежат старухи, их не меньше десятка, совсем дряхлые, выжившие из ума, даже имени своего не помнят. А у них и дети, и внуки, которым они успели и дома, и квартиры завещать, и денег на их имя переписать по шесть, да по восемь тысяч. И вот – благодарность. Бросили в дурдоме старух. Никому они стали не нужны.
Немного позднее я сдружился с одним человеком, недавно переведённым к нам. Звали его Сергей. Тогда мы уже кое-что знали про тех, кого в просторечии именовали словом: «афганцы». Но ещё ничего, или почти ничего, не знали про «корейцев», «кубинцев», «вьетнамцев», «египтян». Сергей был из числа «вьетнамцев».
Вечерами, со скуки здесь часто тянет на разные разговоры. Однажды, помню, у нас с Сергеем зашёл разговор и о том, несут ли родители ответственность за неблаговидные поступки своих детей. Разумеется, речь шла исключительно об ответственности морального плана.
Сергей был непреклонен. Он настаивал на том, что всякая подлость человека есть исключительно следствие неправильного воспитания. Значит, вся вина ложится, целиком и полностью, на тех, кто воспитывал. Я, возражая ему, привёл пример наших стариков, и тех старух из женского отделения, ссылаясь на вышеупомянутый разговор в мастерских, сказав:
     -Что ж, по-твоему, выходит, что и они виноваты в том, что у них такие паршивые дети?! Ведь, вот как они для своих детей успели постараться.
Сергей задумался, и после паузы, длившейся несколько минут, спокойным, но достаточно уверенным тоном ответил:
-Да. Они тоже виноваты. Они заботились об образовании для своих детей – и это, само по себе, прекрасно. Они заботились об их благополучии, что, в принципе, тоже неплохо. Но они за всеми этими делами как-то упустили тот непреложный факт, что всего прежде и всего более необходимо воспитывать в человеке именно человеческие качества, которые и делают его человеком, накладывая на него пожизненные обязательства, высочайшие обязательства морального плана, кои выполнять следует неустанно и неукоснительно, и причём – выполнять не за страх, а за совесть. И не потому, что в противном случае люди что-то нехорошее о тебе скажут – плевать на людскую молву, в конце концов, она часто бывает лицемерна и непостоянна. А выполнять те обязательства нужно исключительно потому, что не выполнять их – просто противно. Сама мысль об их невыполнении, об их несоблюдении должна быть просто отвратительна самому человеку. Без этих-то качеств любые знания, любое образование, и тем более – любое, даже самое относительное, материальное, да и просто – чисто житейское, благополучие, приносят человеку один лишь вред, а он сам приносит одни лишь страдания всему окружающему миру, и в первую очередь, как это ни странно, и как ни горько осознавать, увы, своим самым близким людям. Кто завещал своим детям дом и огромные деньги, но не воспитал в тех детях истинно правильного отношения к подобным вещам, и тем самым, вольно, или невольно, поспособствовал укоренению в их сознании порочной мысли о том, что эти-то самые тысячи рублей и есть высший смысл земного бытия, тот подписал себе смертный приговор, да и детям своим, и внукам, скорее всего – тоже.
С тех пор прошло много лет. Случилось много трагических событий. Страна истекает кровью. Полыхает огненное зарево непрекращающихся войн. Я имел за истекшее время возможность с лихвой убедиться в правоте тех слов. А тогда я, не сказав в ответ ничего, лишь задумался. И размышлял над услышанным очень долго.