С. Шевырёв. Рецензия на книги епископа Иннокентия

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
КРИТИКА

Первая Седмица Великого поста для приготовляющихся к исповеди и причащению Святых Таин. Издание второе. Москва 1842, в 12-ю д. 247 стран.
Страстная Седмица. Издание четвертое, с присоединением новых слов. Москва. 1841, в 12-ю д. 247 стр.
Светлая Седмица. Издание третие с присоединением новых слов. Москва. 1842, в 12-ю д. 287 стран.


Некоторые западные мыслители противополагают науку Религии, утверждая, что знание истинное начинается с сомнения, следовательно с уничтожения веры. Другие, будучи недовольны таким положением науки, поставленной как бы во вражду с Религией, допускают между ними внутреннюю взаимную связь, но с тем, что в земной науке видят они открытое и разумное постижение тех тайн, которые Религия обнимает одним предчувствием веры. Последнее современное учение было результатом первого начала, и явилось тогда, когда жизнь задала науке важный вопрос о том, в каком отношении думает она себя поставить к Религии? Отправившись от ложного начала, разумеется, нельзя было придти к иному заключению.
Если противополагать чему науку, то скорее всего можно противоположить ее жизни. Вникнуть в это взаимное отношение науки к жизни чрезвычайно важно, ибо оно приведет нас к значительным результатам. В самом деле, что такое наука и что такое жизнь в их внутреннем, настоящем значении? Вся деятельность человека делится между этими двумя стремлениями, которые взаимно определяются его мiром, внутренним и внешним.
Жить - значит действовать, т.е., внутренний мiр свой претворять во внешний; познавать - значит постигать, т.е. внешний мiр обращать во внутренний, приобретать его духом, претворять его в свое разумное стяжание. Вне этих двух деятельностей человек не может находиться: он или действует или постигает. Жизнь и наука обнимают всю сферу его развития.
Ясно отсюда, что полнота человеческого бытия зависит от взаимной связи между жизнию и наукою, между действием и постижением. В самом деле жизнь без науки чужда будет всякого самопознания, устранена от разумной истины, превратится в ряд эфемерных внешних явлений, теряющих всякое значение; обратно и наука без жизни мертвеет, исчезает в призраках отвлеченного умствования и сокрушается об мiр живой существенности. В примирении жизни и науки заключается одна из важнейших задач для человека: вне его нет ему возмож-ной полноты бытия.
Но вникая глубже и глубже в оба сии стремления, мы видим, что они друг другу геометрически противоположны, и если так, то в крайнем развитии своем стремятся к уничтожению друг друга. В самом деле, если жизнь есть движение человека внутреннего во внешний мiр, а наука обратное движение человека из внешнего мiра во внутренний, - то не ясно ли, что эти две силы, на одной и той же линии стремящиеся в две противоположные стороны, должны непременно встретиться во враждебном соприкосновении? Так оно и было в самом начале бытия человека, как учит нас тому преданием Християнская Церковь: в раю у Адама росли отдельно два дерева: дерево познания добра и зла и дерево жизни. Пока вкушал он от сего последнего, плоды его уничтожали познание добра и зла; но вкушение от познания уничтожило жизнь, и человек, созданный безсмертным, стал смертен. Таким образом, по учению Християнскому, наука находится в прямой противоположности с жизнию.
Такое враждебное столкновение сих двух стремлений сбывается и теперь отчасти на деле, в двух странах, из которых одна увлеклась исключительно жизнию, другая наукою. Во Франции жизнь доходит иногда до вредной крайности и убивает науку: современная деятельность этой страны теряется в каком-то одном внешнем стремлении, чуждом значения, лишенном идеи. Действием непрерывным во вне уничтожена внутренняя сила духа; другими словами, внешний человек убил внутреннего. В лучших умах Франции особенно ощущается вся невыгода такого состояния: все они чувствуют необходимость науки, для того чтобы восполнить недостаток. Системы философии являются одна в след за другою - и как мыльные пузыри исчезают в бесплодных усилиях частных лиц, не получая в жизни никакого сильного отголоска. - В Германии можно видеть другую крайность: здесь наука дошла было до такой мертвой отвлеченности, которая уничтожила всякую существенность, всякую жизнь. В самом деле, философия, признающая началом, что бытие и небытие суть одно и то же, в этом самом начале не убивает ли зародыш всякой жизни? Что может быть важнее для человека, как не этот вопрос, который так чудно поставлен гением драматиком в виде всемiрной пословицы: to be or not to be? Если наука вам говорит, что это одно и то же, - тогда узел разрублен - и все кончено!..
Крайность, до какой достигла наука в Германии, сказывается теперь во всех лучших умах ее, и особенно в новом поколении, необыкновенною жаждою жизни. Вслушайтесь в глубокомысленные слова, сказанные недавно устами Шеллинга, призванного в Берлин возвратить жизнь мертвой науке: «Никогда еще со стороны жизни, - говорит он, - не подымалось такое сильное воздействие против философии, как в настоящую минуту: жизнь под конец всегда берет свое право!» . Взгляните, как Берлинское юношество, выслушав Философию Откровения, после прежней мертвой науки утолив жажду свою словом жизни, выражает торжественную признательность седовласому своему учителю. Вникните притом в те слова, какие сей последний сказал молодому поколению: «Могу ли спросить я, за что вы меня благодарите? чем заслужил я вашу любовь и доверенность? Тем, что стремился вам сообщить то, что держится и длится долее нежели преходящие отношения между учителем и слушателями, - старался дать вам Философию, которая выносила бы свежий воздух жизни!»...  Этот воздух жизни наука почерпнула в Религии, в Откровении. - Вот конечно самое замечательное явление современной Германии!
Но если наука и жизнь находятся в таком взаимно-противоположном отношении друг к другу, что каждая из них в крайнем своем стремлении может быть гибельна для другой - то спрашивается, какое же может быть средство к их примирению, вне коего нет возможности человеку спасти полноту бытия своего и не разделиться? Диаметральная противоположность, в какую оне поставлены каждая натурою своего движения, не лишает ли их всякой возможности развить в себе начало примирительное, посторониться друг перед другом, поступиться обоюдными силами? И так если оне сами из себя развить союза не могут, а между тем без него все бытие человеческое не в силах достигнуть желанной полноты и разрывается на две крайние части, на два враждебные полюса, - то ясно, что имеет быть нечто третье, посредствующее между наукою и жизнию, в чем только примирение их возможно. Что же это третье? – Религия.
Да, здесь только возможна полнота бытия нашего; здесь уничтожение всякого разрыва; здесь единый союз и необходимое примирение науки с жизнию. Под-твердим нашу слабую мысль крепким словом Божественного Учителя, Который сказал: Аз есмь истина и живот. Такие слова мог сказать только Тот, Кто в словесном учении Своем преподал нам истину, и в земной жизни Своей запечатлел ее Своею кровию и воскресением. Что была бы истина без жизни? Одна мысль отвлеченная, одно нравоучение недейственное. Что была бы жизнь без истины? Жизнь обыкновенная, преходящая, а не вечная, как жизнь Христа, Который всегда с нами. Чтобы слово Его стало для всех словом жизни, надобно было ему умереть на кресте, как Он умер, а так умереть на кресте, как Он умер, можно было только, зная всю истину слова, Им изглаголанного человечеству! Христос - какое дивное сочетание истины и жизни!
Философ (кроме Шеллинга, который от истины мертвой, отрицательной, философской, перешел к истине живой, положительной, Откровенной) - предлагает вам также свою истину, сухую, отвлеченную, разумную; но как часто бывает, что жизнь самого Философа противоречит той истине, которую он вам сообщил! - Муж деятельный развивает перед вами жизнь, исполненную блистательных подвигов; но когда же бывает, чтобы все эти подвиги, собранные вместе, представили вам одну истину полную, цельную, во всем верную самой себе?
Только в Религии, как во Христе, истина становится жизнью и жизнь проникается истиною: другими словами, Религия есть живая истина и истинная жизнь. Если справедливо все сказанное нами, то еще яснее теперь стало, как неправы те, которые науку противопоставляют Религии, и как еще более неправы те, которые осмеливаются науку, неполную и недостаточную в самой себе, ставить выше Религии, единственной восполнительницы всякого необходимого недостатка и в науке и в жизни. Из всего что мы сказали выше, ясно, как мы разумеем, отношение, в коем должны находиться наука, жизнь и Религия между собою. Повторим еще вкратце положение, доказанное нами: наука и жизнь, противоположные друг другу по самой натуре своего стремления, могут совершить примирение только в одной Религии, которая истине науки сообщает силу жизни, а жизни дает характер вечной истины.

Но какую же связь имеют все эти размышления наши с теми тремя книжками, которые подали к ним повод? Самую прямую, самую непосредственную. Если Религия есть совокупность жизни и истины, то ясно, что и слово ее, проповедь Церковная, должна в себе живо отражать это содержание, иметь в виду истину и жизнь вместе, в их неразрывном слиянии. Вот, по нашему мнению, настоящее начало для теории духовного красноречия, которое и возможно было только в Религии Християнской, соединившей в себе жизнь и истину. Если проповедь будет увлекаться одною отвлеченною богословскою истиною и не иметь целью самой жизни нашей, - то она удовлетворит уму, не тронет сердца, и не возвратится делом к Господу, не совершит своего земного послания. Если проповедь положит себе целью одно нравоучение, будет иметь в виду только жизнь, и не проникнется глубоким размышлением об истине Християнской Религии, - то она может показаться сухою моралью для слушающих, не обратит разума, столько гордого и непреклонного в наше время, и не поразив его светом своей истины, не произведет убеждения, а потому не подействует и на волю, не отзовется в жизни.
Церковь наша, с самых древних времен, была обильна Проповедью, - и после Греции едва ли в какой-либо другой стране духовное красноречие так понимало свое настоящее назначение - быть словом жизни и истины, как в нашем Отечестве. Никогда не увлекаясь ни политическими видами, ни игрою воображения, ни утончениями разума, Проповедь наша почерпала всю силу свою в одном живом слове Евангелия. Она, устами одного из красноречивейших проповедников нашей древности, Кирилла Туровского, может сама сказать о себе: «Мы бо слову несмъ творци, нъ Пророчьскыхъ и Апостольскыхъ въследующе глаголъ, иже послушьствоваша о Бозе живе, имъ же Духъ Святый въписати тако повеле: верующимъ на спасение, а неверующимъ на погыбель».
Один из величайших проповедников нашего времени, так сильно действующий на все поколения наши проповедью своею, которая подала нам повод к таким размышлениям, доказывает очевидно, что и теперь слово Церкви нашей не перестало быть словом жизни и истины.
Чтобы увидеть это ясно, на деле, постараемся вникнуть в дух его проповеди, а для сего должны мы сами духом углубиться в нее, и рассмотреть способ, каким действует проповедник. Вот как мы его уразумели. Сначала, всею силою мысли и чувства проникает он в смысл предмета, им избираемого, бывает ли то сказание Евангельское о жизни Спасителя, догмат ли Церкви, Таинство ли, обряд ли, обычай ли, ею установленный. Всю эту часть проповеди можно назвать размышляющею: она посвящена истине и ею проникнута. Здесь сами вы можете над собою замечать, как врач Духовный вносит постепенно кроткий свет ее в вашу душу и, мало-помалу озаряя ее, выводит наконец полный день ясного убеждения. Но здесь он не останавливается: убеждение есть только приготовление к настоящему врачеванию; убедив в истине, он, или грозными укорами, или утешительными назиданиями, требует настоятельно, чтобы истина Религии не осталась мертвою истиною разума, а перешла в вашу жизнь, олицетворилась в вас самих. Эту вторую часть его проповеди можно назвать укорительно-назидательною. Вся она посвящена жизни и беспрерывно намекает на современные ее отношения. Таким образом великая задача, которую задал себе наш духовный учитель в своей проповеди, состоит в том, чтобы убедив нас в истине жизни Спасителя, о коей непрестанно напоминает нам Церковь своими священнодействиями, привить ее как добрую лозу к нашей жизни. Прилежное наблюдение слов, убедит нас совершенно в этом; но кроме того и сам проповедник не редко высказывает нам собственными речами внутреннее их назначение. Приведем некоторые: «Для того, чтобы образ страданий и смерти Христовой оказывали постоянное действие на жизнь нашу, - для сего необходимо, чтобы он с плащаницы перешел в нашу душу, чтобы оставался там не два, или три дня, а всегда... Как действовать Спасителю на наше сердце, когда Его Самого нет в этом сердце, когда Он остается на хладных досках и убрусах?.. Церковь еженедельно отделяет два дня на воспоминание страданий и смерти Христовых... Но это прекрасное средство остается без употребления... Мы боимся пробыть с Спасителем нашим и крестом Его долее несколько уреченных дней и часов… Отсюда-то и происходит, что крест Христов не производит никакого действия на наши нравы и жизнь».  - «Если, возлюбленный, Християнство твое не обратилось в твою жизнь... то, да будет ведомо тебе, ты немногим разнишься от Иудея и Эллина».  – «Християнство не  в словеси, а в силе, не в понятии, а в деле. Истины, о коих мы беседовали, таковы, что должны обнимать и проникать все существо наше, выражаться во всей жизни нашей».  – «В самом деле, братие, если мы в мыслях, чувствах и деяниях своих будем постоянно выражать образ жизни нашего Господа; то сим самым без споров, без труда заградим уста всем врагам Его. Иудей, смотря на нас, скажет тогда: «Верно в самом деле восстал Христос из гроба, а не украден учениками, как клевещут предки наши; ибо, смотри, Он жив в Християнах!».  - Наконец, даже на последней странице последнего слова Светлой Седмицы выражается та же любимая мысль проповедника следующим образом: «Как не возрадоваться, представляя, что в нашей жизни повторяются события Его божественной жизни и что с нами, по смерти, бывает нечто подобное тому, что было с Ним по воскресении? - Как не возблагодарить нашего Спасителя и Господа, помышляя, что Он во всех отношениях оставил нам образ, да последуем стопам Его?»  .
Религия, как совокупность жизни и истины, должна бы непременно служить источником для той и другой. Здесь нельзя не заметить удивительной круговой поруки: если вы убедитесь в ее истине, то непременно сами переведете ее в жизнь, и обратно, начавши исполнять ее предписания в жизни, вы тем самым убедитесь в ее истине. Здесь связь истины с жизнию так сильна, что не знаешь, с которой начинать: ясно, что Християнин должен начинать и с того и с другого. Духовный врач, которому мы обязаны всеми этими размышлениями, превосходно постиг это глубокое таинственное сочетание, и беспрерывно нам предлагает его, как единственное средство, вне которого нет исцеления.
Одна из важнейших обязанностей проповедника есть духовное врачевание своей паствы, а для того, чтобы врачевать, надобно знать недуг и объявить о нем искренно. Наш проповедник взглядом проницательным постиг современные недуги, признал и объявил их в слух, и потому-то врачевание его должно быть действительно. Как часто укоряет он нас в том, что дело истины и жизни превращаем мы в одни обряды благочестивые, и внутреннее становится у нас только внешним!
Но из всех недугов, наиболее опасных для Религии в наше время, есть конечно сомневающийся разум. У нас не достиг он такой крайности, как на Западе, но так же может производить заметное охлаждение к Религии и толковать жизнь ее одним внешним обрядом. Этот недуг превосходно сознан проповедником нашим - и вот почему одним из сильных средств ко врачеванию употребляет он весьма часто разумное убеждение, в силу того мудрого правила, которое особенно действительно в духовном врачевании: чем занемог, тем и лечись. Лекарство в самом деле должно же отвечать болезни: без того что в нем и пользы? - Философия должна быть в наше время необходимо допущена к Религии - и быть одною из ее верных служительниц. Церковь наша премудро сознает эту необходимость и тем совершенно отвечает на потребность времени.
Но перейдем к значению каждой из этих трех книжек и вникнем еще глубже в ту связь, какую оне имеют с нашею жизнию.
Церковь устроением всего года указывает нам на то внутреннее отношение, которое должен иметь каждый год наш, а потому и вся наша жизнь, к жизни Спасителя. Но есть в году Християнском три особенные, великие, знаменательные недели, благочестивым провождением которых освящается целый год наш и которые внутренним значением своим прообразуют для нас три эпохи бытия человеческого: жизнь, смерть и возрождение. Превосходна была мысль проповедника: сосредоточить все внимание верующих Християн на этих трех главных неделях года, исчерпать всю глубину размышлений, ими нам внушаемых, уничтожить вредную, убийственную мысль о обряде, в который мы их превратили, и указать на прямое отношение сих трех недель к нашей жизни. Первую Седмицу, верующие посвящают обыкновенно исповеди и причащению Святых Таин. Ее можно назвать приготовительною. Она, равно как и вся Четыредесятница, по глубокому мнению нашего проповедника, прообразует всю жизнь нашу, которая также должна служить приготовлением к смерти и воскресению, как первая седмица готовит нас к сретению Страстной и Светлой. В Християнском смысле, это есть седмица жизни нашей по преимуществу: здесь герои - мы сами; все действие - внутреннее очищение нашего духа. Проповедник, укорив паству свою в том, что эта великая седмица превращается в один необходимый обряд, приглашает верующих к надлежащему совершению оной. Как духовный врач, он указует на силу каждого подвига, совершаемого нами в сию седмицу. Прежде всего призывает к самоиспытанию, углубляется вместе с нами в таинства покаяния и исповеди; вникает в значение покаянной молитвы; предлагает душеспасительные чтения. Никакое назидание, никакой добрый совет не укрылись от его всеобъемлющего взора. Особенным глубокомыслием отличается слово о посте: здесь врач духовный превратился во врача-естествоиспытателя, и всеми разумными доводами из природы, истории народов, физиологии, доказал необходимость поста и для души и для тела. От поста телесного переходит он к посту духовному, которым освящается первый. С необыкновенным умением останавливается проповедник на всех важнейших минутах великой седмицы, на всех переходах ее, которые должны отзываться в
душе верующего. Заключив глубокое размышление о посте сравнением его с пустынным странствованием народа Израильского, он говорит: «Пройдет еще один день, и свершится таинство покаяния; еще один, и ты будешь причастником тела и крови Христовой. А там, кто знает? - увидит ли тебя опять Церковь; увидишь ли и ты ее?». Как естественны все эти размышления в душе верующего! как вынуты они из его сердца и ума! - За два дня до исповеди, проповедник изображает нам всю трудность покаяния, всю важность исповеди, - а потом, утром, в самый день ее, как тонко и нежно смягчается его назидательное слово! как ободряет он нас к ней! «В суды мiрские, - говорит он, - являются, чтобы оправдывать себя; в судилище духовное приходят с тем, чтобы обвинять себя. Там наибольшею свободою пользуется тот, кто наиболее успел доказать свою невинность; здесь наибольшее помилование тому, кто наиболее сознает свою греховность… И от кого таиться? Судья и Спаситель наш всеведущ… И кто мы, служители олтаря, чтобы стыдиться нас? не подобные ли вам грешники?»… Не правда ли, что после таких слов, исповедь, прежде казавшаяся трудною, покажется весьма легкою и доступною? - Торжественны слова его о причащении, как и самое Таинство, в котором человек соединяется с Богом. Глубокомысленно указание на связь сего Таинства с законом подобного преложения или пресуществления, которым держится в бытии все разнообразие внешней природы. Словом надежды о исправлении паствы кончаются слова Первой Седмицы, и в этом последнем чувстве видна вся мягкая заботливость пастыря церковного.
Но вот проповедник, кончив с нами подвиг поста и совершение двух великих Таинств, приглашает нас голосом Церкви на Голгофу сшествовать грядущему на страдания Господу, путем молитвенного размышления разделить с Ним Его страдания и смерть, сораспяться Ему на кресте своей жизни и умереть вместе с Ним. Здесь, у креста, мы вместе с проповедником созерцаем распятого Господа, погружаем слух и душу свою в те семь слов, которые изглаголаны были со креста. С какою неистощимою полнотою выразилась в этих словах вся жизнь нашего Искупителя! Первым словом прощены враги; вторым преподано утешение Матери и любимому ученику, следовательно исполнены обязанности человеческие; третьим принят в умиравшее сердце кающийся разбойник, а в лице его и все человечество; четвертым выражено физическое страдание распятого в мучительном томлении жажды; пятым, - страдание духовное, оставление от Отца. Припомним здесь кстати глубокое объяснительное слово самого проповедника. «Не разлучаясь от человечества, Божество сокрылось так в душе распятого Богочеловека, что человечество Его предано было всем ужасам беспомощной скорби, и Он обрелся яко един от нас».  В шестом слове: совершишася! коего, по словам проповеди, одна вечность покажет всю широту и всю силу, заключилась вся будущность Християнства. Наконец, в последнем седьмом  слове, которым Сын соединился с Отцем, последовало соединение с Ним через Сына и всего человечества. Чего не сказано, чего не сделано, что забыто в этих словах? Кто же из умиравших когда-либо с такою полнотою обнимал в последних изречениях своей жизни, и себя, и мiр, и всю жизнь свою, и Бога, и все человечество? Возблагодарим же от всей души нашего учителя, который нам так глубоко и ясно раскрыл всю силу божественных слов, напитал нашу душу живым об них размышлением, и научил нас, как умирать с Господом.
Но вот Спаситель и во гробе! что будет первым словом проповедника при виде плащаницы Христовой? Сначала он нам ничего не скажет, а только пригласит нас молиться и плакать; но когда успокоилось в нем первое чувство, когда от плащаницы обратил он взоры на человека и жизнь его, когда от умершего Спасителя взглянул на тех, за кого Он умер, - тогда-то слово его полилось неистощимыми укорами на мiр человеческий. Здесь, - говорит он, - у гроба Христова, суд мiру! «Приидите, - вещает Он нам через Пророка, - приидите и истяжимся! Смотрите, что Я сделал для вас! явите, что вы сделали для Меня, или паче для себя…». Из всех укорительных слов, какие когда-либо возглашала Русская Церковь своей пастве, конечно, нет другого, которого укоры падали бы такими громовыми стрелами на грехи современного человечества! Здесь Церковь гремит своим громом из уст проповедника! И почему глагол ее так громозвучен, так силен? Почему стрелы ее попадают так метко? - Потому что прилично избрано время самим укорам. - Не в смерти ли Спасителя наша жизнь, и потому не перед плащаницею ли Его всего приличнее вызвать ее на суд? Не перед Его ли язвами разительнее для нас обнажить наши внутренние раны? Когда Церковь всего сильнее может побудить нас к перенесению Спасителя со креста и плащаницы в душу и жизнь нашу, как не в ту минуту, когда она воспоминает о Его смерти? Потому-то проповедник нигде так сильно не вызывает в нас любимую мысль свою о воплощении истины Християнской в жизни нашей, как в то время, когда сама Церковь предлагает нам в плащанице изображение истины слова, оправданной смертию!
Здесь, как сказали мы, он неистощим в своих укорах. Иногда переходят они в вопли какого-то страшного бессилия, в котором подкрепляет себя проповедник чувством своего великого долга. «Что же делать ныне служителям алтаря, - восклицает он, - среди такой безуспешности их служения?.. Подобно Иеремии, сидевшему и плакавшему на развалинах возлюбленного Иерусалима, и мы, братие, должны приседеть мысленно у развалин образа Божия в вас, должны до последней минуты вашей и нашей жизни употреблять все средства к тому, чтоб сей образ паки был восстановлен во всей лепоте своей».
Здесь, у гроба Христова, много сильных слов сказано прямо в глаза нашему веку. Повторим некоторые: «Хотят быть богами, а убегают от Бога! Не Бог скрылся от человека, а человек скрылся от Бога. - Первые враги креста Христова люди, коим Бог - их я. Другого рода враги креста те, для коих, по выражению Апостола, Бог - их чрево. - Сын Божий на кресте: подлинно чудо из чудес! Спаситель мipa в гробе: точно тайна из тайн! Ты говоришь, что это для тебя непостижимо. А тебе говорят, что это непостижимо для самых Ангелов. И зачем пугаться непостижимого? - Ты удивляешься природе и благоговеешь пред нею: но все ли ты постиг в ней? - Богу, совершенно постижимому, ты престал бы и поклоняться. – «Истинного Бога, - говорит Платон, - найти трудно, и если бы кто нашел Его, то об Отце природы нельзя беседовать ко всем». То есть, Эллин, твой Платон хочет знать Бога, один, для себя только; мiр, по нем, пусть не знает Его. Не много пользы было бы человечеству от такой философии. - Премудрость креста оправдалась пред лицем всего света от чад и от дел своих. И еще оправдится! Новые Эллины посрамятся, как посрамились древние. Сокрушенные кладенцы стихийной мудрости, сколько бы ни углубляли их, не дадут воды живой. Без Сына не узнают Отца; Его познает токмо Тот, Ему же аще волит Сын открыти; а Сын открывает Его только со креста».
Совершив погребение Христа в присутствии призванного и обличенного перед Умершим человечества, проповедник, через торжественный покой Субботнего дня, переходит наконец к желанному и радостному: Христос воскресе! Здесь слово его, после гнева и скорби, как будто вдруг растворяется светлою улыбкой и играет, как солнце в день Воскресения. Чувством какого-то сладкого неизъяснимого довольства исполнены все его речи. Здесь, на самом светлом празднике Християнском, он вместе с нами наслаждается Християнством и восклицает: «Какое великое счастие быть Християнином! где столько света и жизни, как в Евангелии! Одни мы, Християне, носим Крест, одни мы празднуем и Воскресение!»... Как эти слова отзываются в каждом из нас тою общею радостью, которая движет всеми нашими чувствами на празднике Воскресения! - И вся природа, - говорит проповедник вслед за Кириллом Туровским, - делит с нами эту радость праздником весны своей.
От чувства торжества и веселия переходит он к самому подробному рассказу всех событий, сопровождавших Воскресение. Размышление здесь не оставляет его, и любимая мысль отзывается во всем повествовании: все события Воскресения отнесены и к нашей жизни, и изо всех бьют новые ключи уроков и благодатных утешений для нас. Вот слово о религиозном воспитании детей своих женам, которые первые, в лице Мироносиц, удостоились узнать первую весть о Воскресении: «Жене Апостол не повелел учить, то есть подобно мужам, в собраниях Християнских, но для детей мать есть первый, Самим Богом поставленный, учитель. Пусть они из твоих уст услышат первую весть о Своем Спасителе и Его воскресении; - и ты будешь Мироносицею для своей домашней церкви».
Кончив подробную повесть о Воскресении, проповедник предлагает о том, как следует нам праздновать новую Пасху. Здесь внимание наше останавливается особенно на умилительном слове о событии Эммаусском. В нем всего ярче видны дух и способ проповедника, который сначала излагает Евангельское сказание, потом мало-помалу углубляется размышлением и чувством во внутренний смысл его и наконец из события извлекает всемiрную истину для жизни человеческой.
Далее объясняется значение Пасхи, как торжества Веры, Добродетели и Надежды. Если проповедь, во время Страстной Седмицы, изобиловала укорами неистощимыми, - то здесь за то отличается она тою же кротостию, которою сияет и самый праздник, и вместо укоров, благодатные утешения текут из сладостных уст Пастыря, веселящегося вместе с Церковию о воскресшем Господе. Всех же отраднее конечно то слово, где излагается обещание Спасителя - явиться тому лично, кто исполнит Его заповеди. Но от торжества, от славословия, от созерцательных размышлений, от утешений благодатных, духовный врач часто возвращается к любимой мысли и указывает нам, как должны мы связывать Воскресение Христово с собственною своею жизнию, и как на торжественный привет Церкви: Христос воскресе, отвечать воистину, ощущением внутреннего воскресения Его в нас самих, во всех мыслях, делах и чувствах наших!
Так старались мы выразуметь значение проповеди на каждой из трех Седмиц. Нам кажется, что и самый внешний образ изложения соответствует вполне внутреннему их характеру и тем подтверждает воззрение наше. В Первой слово его облечено нагою простотою, власяницею смирения: здесь, скажем его собственными словами, приличны не цветы красноречия, а слезы и пепел покаяния. Слово Страстной проникнуто глубоким чувством и божественною силою: и как не окрепнуть здесь слову, когда ему помогают крест и плащаница? Наконец все торжественное и светлое спокойствие Воскресения отражается в усладительных беседах Светлой Седмицы. Первые назвали бы мы словами Веры, ибо Верою освящаются пост, покаяние и причащение; вторые словами Любви, ибо без любви кто может созерцать крест и плащаницу; третьи - словами Надежды, ибо в воскресении вмещаются все надежды человечества. Так нам кажется, что вся эта тройственная проповедь высказана была под внушением тройственной добродетели Християнской.
Во внешних украшениях, в сравнениях и образах, какие употребляет проповедник, мы находим в нем сочувствие с Кириллом Туровским, который древле именовался у нас вторым златословесным учителем после Иоанна Златоуста. Особенно прекрасны символические изображения, заимствуемые из преданий Ветхозаветных и применяемые к нашей жизни. Не даром одна только Иудейская История предлагает нам образы, исполненные всемiрного значения и так удобно применяемые к нашим собственным внутренним событиям. Припомним особенно сравнение пустыни поста с пустынею странствия Израильтян.
Последнее назначение слова Церкви состоит в том, что оно должно делом возвратиться к Господу. - Судя по частым изданиям трех Седмиц, утешительно видеть, с какою жаждою по всем концам России принимается слово нашего проповедника. Такая постоянная жажда не верное ли ручательство того, что самое слово много добра принесет на чистую жертву Господу? В этом конечно заключается высшая награда и высшая слава для всякого духовного учителя церковной паствы.

С. Шевырев

(Москвитянин. 1842. Ч. 2. № 4. С. 489 - 506).