Память смертная

Владимир Коршунов
   Тётя Лена угасла за месяц – буквально сгорела. Ещё зеленела листва и в тёплом воздухе кружились первые осенние паутинки, когда мать вернулась из больницы, где лежала тётка и тихо, как-то потеряно, сказала, почти прошептала:

- Рак…

   Она поставила на пол сумку и опустилась на табурет. Потом обхватила лицо руками и приглушённо завыла:

- Сестрёнка моя бедненькая! …Леночка! За что же это?

   Отец пытался её успокаивать, гладил по плечам, присев рядом, что-то шептал на ухо, но она только качала головой и плакала.

   Мне было лет шесть. Я плохо понимал, что происходит, но прекрасно помню, как оцарапало мою душу это короткое резкое слово: «рак». Что-то прежде незнакомое - зловещее и гадкое вошло в дом и не отпускало долго. Я ещё несколько дней вздрагивал, когда вспоминал, как мать сказала это, а потом забылся и успокоился…

   Мы приехали в посёлок, где жила тётя Лена, противной полусырой осенью, когда всё вокруг: и трава, и деревянные дома пригорода, считавшегося теперь городской окраиной, и даже небо казались бурыми, как октябрьская глина, выстуженными, мёртвыми. Впрочем, я ещё не совсем понимал смыл этого слова, хотя, конечно, слышал его.

   На пороге стояли какие-то люди – чужие и такие же серые, как осенние сумерки. Я отворачивался, старался не задирать голову, чтоб не видеть их лиц. А когда в горнице, где также было много людей, увидел бабушку, хотел броситься к ней, обхватить её шею руками, рассказать, как нехорошо – тревожно было мне сегодня: когда мы ехали сюда, и сейчас у крыльца – особенно… Я ждал, что она расцелует и успокоит меня, как умела делать только она, да ещё тётя Лена – младшая мамина сестра… Я думал, что сейчас, все мои переживания кончатся и всё будет как всегда – легко и радостно от того что мы так любим друг дружку. Но… бабушка даже не заметила меня.

   Они обнялись с матерью. Бабушка что-то шепнула ей и, уткнувшись в плечо, затряслась мелко, забыв обо всех, кто здесь был… и обо мне тоже. Я крепче ухватил отца за руку и почувствовал, что его ладонь стала ледяной и мокрой. Казалось он, как и я, стоял здесь забытый и, не знал, что делать дальше. Наступило, какое-то безвременье, в котором не было ни звуков, ни запахов, не было почти ничего. Только силуэты людей, пятна цветных и чёрных платочков, белых простыней, завесивших всё пространство комнаты и ярко красное пятно гроба, прикрытое таким же белым, как и простыни вокруг покрывалом.

   Наконец отец шагнул вперёд, выпустив мою руку. Я хотел остаться на месте, но кто-то подтолкнул меня сзади и я тоже подался к красному пятну. Что дальше делать я не знал, но тут почувствовал руки матери. Она подвела меня к тому месту, куда только что подошёл отец, куда подходили силуэты людей, заполнявших этот чужой и пугающий мир дома, казавшегося мне прежде родным и радостным.
- Подойди, Ванечка, попрощайся с тётей Леной… Помнишь, как она любила тебя? – Прошептала мать, не переставая всхлипывать.

   Я чуть склонился к лицу покойной и отпрянул. «Какая же это тётя Лена?! Чего вы все врёте?!» - хотел крикнуть я, - «Это же не она! Не она!!!»

   Из-под белого покрывала-савана, оставлявшего только окошко для лица, я увидел какую-то плохо сделанную восковую маску с чёрными грозовыми тенями под сомкнутыми веками ввалившихся глаз. Я даже не испугался. Я был поражён тем обманом, что творился здесь! Тем, что участвовали в нём мои самые дорогие и близкие люди, среди которых не было только тёти Лены. Ну почему, почему, они считают, что это она? Это же неправда! Так не бывает! Зачем они врут?

   Какая-то бабулька подхватила меня за руку и повлекла в сторону.

- Зачем вы мальчонку-то сюды? Перепугали совсем…

   Я пытался оглянуться, хотел даже крикнуть что-то отчянно-сердитое и грозное. Но гроб заслонили силуэты других людей. А потом меня вывели на крыльцо и отвели в соседний дом, забыв на какое-то время о моём существовании. Жуткая обида: на бабушку, даже не подошедшую ко мне, на всех родных и не родных людей, притащивших меня сюда, и так вот обманувших; спрятавших куда-то мою тётю Лену, а потом забывших обо мне, жгла где-то внутри так, что было даже совсем нестрашно – одному в пустой комнате, всё больше тонувшей, в раннем осеннем мраке.

   Потом пришли отец, Баба Тоня – подруга моей бабаушки, которая, как я понял, и оттащила меня от гроба, и ещё какие-то люди. Дом наполнился голосами. Меня отвели за стол и напоили чаем с печеньем и, снова забыли обо мне. Но это было уже неважно. Я вернулся к окну, выходившему точно на окна дома в котором мы были, в котором, как считали все, и лежала в деревянном красном ящике тётя Лена, или то, что от неё осталось.

   Занавески были не задёрнуты, и мне было хорошо видно почти всё, что там творилось. Опять медленно суетились люди: платки, тёплые старушечьи кофты, иногда яркие пятна драповых пальто, заходивших вновь. Порою силуэты у окна расступались и я снова видел красное пятно жуткой материи, которой был обит гроб. Потом людей становилось всё меньше. Суета успокаивалась. И когда погас большой яркий свет и затеплился другой свет – какой-то печальный, тихий, как будто плачущий, я хорошо смог разглядеть гроб и даже выдающиеся из него очертания белого савана и… как мне казалось даже лицо! Хотя это было так далеко и на самом деле могло только грезиться. Но теперь – на расстоянии я чувствовал, я знал, что это тётя Лена! Моя родная тётя: далёкая и близкая среди всех этих людей, которые пришли с ней проститься и, наверное, такая же одинокая в том ином мире, в который она ушла, и куда, теперь я точно знал, придётся уходить всем нам.

   В руках у покойной теплилась свеча, её чуть заметный огонёк дрожал и тоже плакал, как плакало сегодня хмурое небо, как плакали мать и бабушка, как незримо плачет сейчас тётя Лена, как плачет душа… Я провёл рукой по лицу, чтобы смахнуть слезинки, но их не было. Ещё одно новое сильное чувство обожгло меня вдруг. Стало понятно, что плакать можно и без слёз, без всхлипываний, так, что никто не узнает и не поймёт, что ты плачешь. И что без слёз плакать ещё тяжелее и горше. Я тяжело выдохнул.

   Пришла мать. Перебросилась с кем-то парой пустых ничего не значащих фраз, и прямо в одежде уложила меня в кровать.
- Мама, Мама! Я хочу спросить тебя…
Но мать только поднесла указательный палец к губам.
- Спи, милый. Завтра тяжёлый день…
Она опустилась рядом и больше ничего не говорила. Уснула или забылась каким-то отрешённым подобием сна.

   Я плохо помню утро. Видимо, меня пожалели и разбудили только к самому выносу. Оттого события этого тяжёлого дня, о котором говорила мать, сперва проплывали как в тумане. И только в автобусе, где царила гнетущая тишина, я мало-помалу стал приходить в себя. Видимо эта тишина и вывила меня из забытья, заставила проснуться. До кладбища было совсем рядом. Да и на кладбище в привычном понимании, этот огороженный столбами и редкой проволокой участок походил мало. Это было - новое кладбище, растущего города – огромная бурая площадь, точнее – пустырь, который ещё только предстояло «заселять» тем, кто суетится в огромном панельно-асфальтовом мире: смеётся и плачет, женится и выходит замуж, ест, пьёт, веселится и печалится. И никто, никто, наверное, не хочет вспоминать про это пустое место, и вряд ли вспомнит, ведь память смертная приходит не сразу, да и то сказать – не всегда, и ненадолго…

    Доселе я никогда не встречал таких неприветливых и гнетущих мест. Вселенская пустота и неустроенность  лежали здесь на всём. Да, собственно, и всего-то, кроме неказистого ограждения, были лишь несколько рядов одинаковых коричневых набросанных из песка и глины холмиков, да ряд зияющих прямоугольных ям с такими же жёлто-чёрными холмами мёрзлого осеннего грунта – даже не земли. Пожухшая трава с проседью первого инея вокруг могил казалась здесь самой живой частью мира – последней живой частью огромного и пустого мира, продуваемого ветром одновременно со всех сторон. От этого хотелось лечь в одну из отрытых ям, закрыть глаза и забыться под тяжестью, падающих сверху комьев, и в то же время, хотелось бежать отсюда, что есть мочи, удаляясь всё дальше от серо-бурого царства смерти, неважно куда – из одной пустоты в другую.

   Кроме нашей, процессий в тот день уже, или ещё не было. Всё проходило как-то деловито, бесчувственно и даже не печально. То ли от того, что все устали и замёрзли, то ли отчего-то ещё. Это была или работа, или обряд, который нужно было совершить и поскорее забыть. Мы обошли гроб. Потом его заколотили крышкой, подцепили на длиннющие белые полотенца и ловко стали спускать в отрытую яму. И только когда все стали зачем-то бросать мёрзлые комья земли на красную крышку, что-то снова ударило под дых. Да так резко, что я едва не вскрикнул. Вдруг стало ясно, что я уже никогда не увижу свою тётю Лену! Да, её нет там, куда опустили гроб, я это чувствовал, но её нет и здесь – среди нас, ни в городе, куда мы сейчас вернёмся, нет нигде, куда бы я не пошёл и не поехал! И это было жутко. Показалось, что я так хочу сказать ей что-то, чего не успел и даже не придумал, как сказать. Хотелось снова быть с ней рядом, чувствовать её тёплые руки и слышать её смех. Но этого уже не будет никогда! Хотя будут, конечно, другие люди, другой смех и много чего, но именно её уже не будет никогда… Но мне так хотелось увидеть её ещё. Хотя бы один раз.

   Всю дорогу от могилы к автобусу я пытался мысленно говорить с тётей Леной, хотел рассказать ей что-то очень-очень важное, хотел, чтобы она услышала меня, но никак не мог сосредоточиться. А когда устал думать и снова вернулся в мир, где мы, как нам кажется, живём, когда снова стал слышать голоса, растянувшихся в нестройном движении людей и понимать о чём они говорят, я уже совсем ничего не мог понять.

   Позади шли две молодые женщины – тёткины подруги. Они говорили тихо, но всё было хорошо слышно.

- А тебе Валерка предложение уже сделал?

- Давно.

- Ну, ты согласилась?

- Не а!

 - Чего так-то?

- А не знаю… Пусть пока немного помучится. Не всё же ему баб-то мучить…
Подруги тихонько засмеялись и снова заговорили о чём-то пустом, бессмысленном в такой день. О том, какие у Нинки серёжки, где достать гарнитур на кухню и какой вкусный салат был на свадьбе у Олега.

   Я ничего не понимал, но знал, что так не может быть, так не должно… И ничего не мог сделать. Я вырвался от матери и подбежал к бабушке. Она шла чуть впереди с каким-то незнакомым старым мужиком в сером истёртом плаще и что-то обсуждала. Казалось, ей будет снова не до меня. Но в этот раз бабуля обняла меня и даже погладила по голове.

- Совсем измучился, касатик? Потерпи, Ванечка, ещё немного осталось.
Она взяла в ладонь мою ручонку и снова вернулась к делам: как дорого нынче обошёлся коленкор, сколько народа будет на поминках и почём брала мёд.
- Вот, осталось тридцать рублей. – Бабушка выпустила мою руку и достала крохотный облезлый кошелёчек, на ходу расстегнула его, пересчитывая клочки цветных бумажек. – Не знаю даже как девять дней делать? И пенсия – через месяц, - подытожила она.

   Я брёл к автобусу, поражаясь тому, что слышал сегодня, всем людям и каждому из нас отдельно. Тому вселенскому обману, который царит вокруг. Ясно помнил, как безутешно прощались с тётей – здесь – на кладбище, как выли вчера над восковой куклой, выдавая её за тётю Лену. И как забыли обо мне все, кто любил меня. И это - тоже помнил! И всё это не укладывалось в голове.

   Потом были поминки. На столах, торжественно накрытых белыми скатертями, стояли мисы с горами пирогов, тарелки с блинами и блюдечки с мёдом и кутьёй. Хотя тогда я ещё не знал, что это. Всё равно никакого аппетита не было. Но главное, что бросалось в глаза, это шеренги гранёных стаканов и водочные бутылки. Сколько ж их было тут! Я не понимал, что собираются сегодня праздновать все эти люди деловито, входящие в зал и рассаживающиеся за столом. Мне было уже всё равно.

   Принесли тарелки со щами. Мужики потянулись к бутылкам и прозрачная жидкость забулькала в чрева, приготовленной посуды. Женщинам наливали поменьше – кому треть, кому едва на донышко. Мужчинам – по половине. Те брали заскорузлыми грубыми пальцами гранёные бока стаканов и как-то остервенело закидывали спиртное в себя. Застучали алюминиевые ложки. Потом принесли тарелки ещё с чем-то, кажется, с лапшой. Я ничего не ел, мусолил кусок невкусного пирога с капустой и только смотрел и слушал. По мере съеденного и выпитого суетность постепенно оставляла поминающих. Некоторые разгорячились, мужчины сняли пиджаки, женщины шали и платки, откинули их на подоконники. Разговоры вспыхивали то тут то там, всё громче, уже как-то задорнее, даже веселее… Ни слова о тёте Лене. Водку подливали ещё и ещё.

- Ты что, краёв не видишь?! Давай полный лей! Я Ленку любил…
 Я обернулся к дяде Витале – двоюрному брату тёти Лены и моей мамы. Он уже задрал голову, поглощая крупными глотками содержимое наполненного всклень стакана. Потом выдохнул, сморщился, поставил посуду на стол и потряс головой.
- Закусывай! - Сунула ему под нос кусок пирога тётя Наташа – его жена. Но он отвёл её руку. Немного задумался и вдруг протяжно запел:

- Побелею, поседею, как земля зимой…

- Да ты что, сдурел?! На поминках ведь! – тётя Наташа ткнула его в бок.

- А чего такого? Сестрёнка эту песню любила… Помнишь, как мы пели-то? –
Он запел уже тихо, как, наверное, казалось ему, даже печально:

- Я тобой переболею, ненаглядный мой…

Тётя Наташа покачала головой, а потом она и ещё какая-то тётка тихонько подтянули:

- Переходы, перегрузки, долгий путь домой! Вспоминай меня без грусти ненаглядный мой.

   Путь домой в тот день был действительно очень долгим. Когда «празднование» поминок всё же закончилось, мы долго стояли на остановке, ждали автобус. Отец курил. Мать говорила с какими-то подругами - её или тётиными? О тёте Лене никто не произнёс ни слова. Так горько, пусто и обидно мне не было ещё никогда.

   Вернувшись, домой, я сразу отправился спать. На этот раз лёг уже раздевшись. Всё как всегда. Мать долго возилась на кухне. Отец, кажется, выпил ещё. Шли какие-то долгие непонятные разговоры. Не было слышно о чём. Скорее – ни о чём, как весь этот день. А когда суета, наконец, кончилась и мать заглянула ко мне, я спросил её… О самом главном, как казалось тогда:

- Мама, а когда мы умрём, всё будет также?

Она тяжело вздохнула, немного задумалась и, присев на край моей кровати, нежно поцеловала меня в лоб.

- Может, и не так, родной… Спи. Это будет нескоро.

   Она вышла, но мне долго не спалось. И то, что это будет нескоро, совсем не утешало меня. И даже, что это будет – вряд ли уж так сильно волновало теперь, как то, что будет потом. Ведь забудут! Забудут все – ладно потом, уже там – на кладбище – забудут, едва, засыпав землёй. А может, и раньше? И главное – что там? За этой осенней хмарью, за пеленой света и тьмы навсегда заслоняющей нас от самых дорогих и любимых, от тех без кого в этом мире, оставляемым ими нам, так бесприютно и пусто? И что теперь с ней – с моей дорогой тётей Леной, которую, я оказывается, так любил.

   Шли дни за днями, вернее тянулись из этой хмурой тоскливой осени к белой, покрывающей всё зиме. Я приболел и на «девять дней», как называли взрослые эти застолья, устраиваемые ими, вроде бы в память усопших, меня не взяли. Да я и не хотел больше сидеть за столом со знакомыми и незнакомыми людьми, которые «празднуют» не пойми что. Отсиделся с соседкой дома. Потом в один из дней, я понял, что снова будут поминки – «сорок дней» и тут, остаться дома уже никак не получалось. Правда, на этот раз всё было немного иначе.

   День был выходной. Мы приехали рано и почти сразу же засобирались в церковь – в ближайшее село, где крестили меня, храм в котором остался каким-то чудом: не сломали и не закрыли. Может быть, забыли и про него, и про само сельцо, постепенно превратившееся в глухую деревню, а может быть, и в самом деле – Чудом? Но в те годы я мало, что мог понять, да и не думал об этом.

   Я стоял, держа в руках тоненькую свечку, почти такую же, какая была тогда – сорок дней назад в руках у тёти Лены, лежащей на одре, и вдруг понял, что постепенно стал забывать её! Даже я… А ведь прошло так мало времени.

   Мне снова стало обидно и горько. Теперь я обиделся уже на самого себя и, всхлипнув, почувствовал, что плачу. Я вспомнил, как тётя принесла меня, казалось давным-давно в этот самый храм. Каким же маленьким был я тогда?! Как любопытно вертел головой, устроившись на её на руках, глядел на других детей, которых тогда здесь почему-то было много. Их подносили к большой сверкающей чаше и окунали в неё. Многие тут же начинали реветь, а я улыбался. Но когда настала и моя очередь, и меня также окунули в чашу, поддавшись общему настроению, я тоже заревел и долго не хотел успокаиваться. До тех пор, пока священник не повёл меня за руку за собой. Он что-то ласково говорил мне, показывая на лики святых, которые смотрели на меня спокойно и строго. У одного лика я застыл. Мне казалось, что лицо святого улыбается мне и он что-то говорит, что я слышу его, но не могу разобрать слов.

- Это Святой Николай, - сказал батюшка, водивший меня по храму. – Молись ему, чадо, и он всегда поможет.

Святой Николай! Я вспомнил слова священника и снова отыскал ту икону, на которую смотрел здесь, когда ещё только начинал ходить. Я хотел попросить его о чём-то важном для меня, для тёти Лены, которая была мне и крёстной, и… не знал о чём. Ведь её – уже нет.

   Поминки в этот раз прошли тихо. Никто не пел, не напивался, хотя и про тётю Лену почти не говорили. Но я уже не удивлялся этому. Когда день закончился, я снова долго не мог заснуть. Лежал с закрытыми глазами и видел, то белые скатерти на поминальных столах, то сугробы вокруг храма, то лица людей, стоящих на службе среди ликов святых, взирающих на них – на нас со своей недосягаемой заоблачной высоты. И вдруг мне показалось, что я вижу Святого Николая. Он идёт в мою сторону и читает какую-то книжечку. Затем Старец остановился, посмотрел на меня также ласково, как тогда – в день крещения, и я улыбнулся. Он тоже улыбнулся мне, поднял руку и провёл сверху вниз, а потом из стороны в сторону, осенив меня крестом. Святой ничего не говорил, но на душе сразу стало легко и спокойно. Я даже не успел Его попросить, хотя теперь точно знал, чего я хочу.

   В ту ночь явилась и тётя Лена. Нет, не приснилась, а именно явилась – настолько отчётливо я чувствовал происходящее. Она была в белом красивом платье – не в том куске материи, называемом саваном, из которого виднелось только жёлтое, почерневшее от страданий лицо, а в платье – кружевном – безумно красивом платье. Она улыбалась, глядя на меня, хотела погладить, но отчего-то не могла подойти совсем близко и только гладила воздух. Я тоже не мог подойти к ней и только смотрел на неё, не моргая – какая же она красивая! Она теперь ещё красивее, чем была. Или я просто не замечал этого прежде. Наконец она прошептала:

- У меня всё хорошо. Спасибо, что помнишь меня.

- А мы ещё, ещё увидимся с тобой? Ты ещё придёшь ко мне?

Она перестала улыбаться и отрицательно покачала головой.

- Нет. – И немного помолчав, добавила,- Но мы увидимся, Ванечка. Только живи правильно. Помни про это. Тогда мы обязательно снова будем вместе… Нескоро. Потом.

   «А как это – правильно?» - хотел спросить я, но не успел. Тётя махнула рукой и слегка отдаляясь, растворилась в лазурно-голубом воздухе.
 
   Когда я открыл глаза, по комнате переливался такой же чистый бирюзовый свет, какой бывает только ярким зимним утром, да иногда в детских снах, ещё не испорченных обстоятельствами повседневной взрослой жизни.

   «Помни…» - ещё долго слышался её звенящий нежный голос. Я подошёл к окну за которым золотые солнечные лучи падали на свежий снег, заставляя его искриться драгоценными каменьями.

- Да, уж. Буду помнить, - прошептал я, - хотя это и будет нескоро…

                2018

*В основу повествования положена история, услышанная на проповеди протоиерея отца Владимира болгарского.