Что-то остается

Владислав Свещинский
В квартиру, собственно, он не попал. Только в крошечную прихожую смог втиснуться, а дальше плотно стояли незнакомые старухи, и мрачный дед с мятым грязным носовым платком подозрительно рассматривал его все время, пока шло отпевание.

Было не так жарко, как душно, Павел Петрович вспотел в дубленке, но куда ее снимешь, куда положишь. Хрущевки – не жить, не помереть, привычно думал он, тиская в руках шапку и несколько гвоздик и стараясь не замечать незнакомого деда.

От старух пахло псиной, дед потряхивал своим платком, и мерзее ситуации Павел Петрович представить себе не мог. Из комнаты несло сладковатым запахом, слов было не разобрать, слышался только голос священника.

Пение прекратилось, священник что-то негромко и недолго проговорил и стал протискиваться через стоящих людей. Павлу Петровичу пришлось выйти на площадку, где стояла, прислоненная к стене красная с черным крышка гроба, всегда более страшная, чем сам гроб. Священник в короткой черной куртке поверх рясы и в странной шапочке прошел мимо него, и Павла Петровича опахнуло на миг тем же сладковатым запахом. «Это – ладан, ладан и больше ничего, - настойчиво повторил он себе, - только ладан». Из квартиры вышло еще несколько человек, все – незнакомые. Наконец можно было войти, и Павел Петрович вошел.

Вредный дед так же стоял в прихожей, тряс платком. В полумраке комнаты сидело человек пять старух и стариков, вдова с дочерью тихо разговаривали о чем-то на кухне с двумя молодыми крепкими мужиками. «Из агентства, - мелькнуло в голове у Павла Петровича, - выносить будут». Он неловко подошел к ящику на табуретках, стараясь не смотреть, положил гвоздики в изножье, где уже лежало несколько цветков, и поскорее отошел в сторону. Что говорить, он не знал.  Здороваться на похоронах нелепо. Как сказать человеку, чей родственник сегодня останется в мерзлой земле: здравствуй или, еще хуже, добрый день? Как можно здравствовать, потеряв смысл оставшейся жизни? И как, если ты – обычный человек, не фанатик, принять, что день сегодня – добрый? Говорить о погоде, о правительстве. Все это будет, но чуть позже. На поминках даже анекдоты рассказывают, Павел Петрович и сам не раз рассказывал и смеялся, но это уже ПОТОМ. А сейчас?

Он выбрал нейтральное: развел руки и обнял по очереди вдову и дочь, бормоча нечленораздельно, сам не понимая, что. От него и не ждали слов. Они обе уже не плакали, и это было облегчением для Павла Петровича. «Спасибо, что пришел, - сказала вдова, и дочь подтвердила, - спасибо, дядя Паша». Он вздохнул для приличия, но, впрочем, и искренне тоже. Покойного он любил, хотя не дружествовал. Мелкие недоразумения, которые бывали между ними порой, как между всеми людьми, сейчас и вправду казались мелкими. Степан Николаевич был талантливее – у мертвых признавать такие вещи легче. Он быстрее входил в суть задачи, его подходы были непонятными на первых порах и даже нелепыми, но потом оказывалось, что это – короткие пути к цели. Павел Петрович мог развить идею, продолжить, довести до конца, но, чтобы начать, был нужен Степан Николаевич. Они не были соперниками: Степан Николаевич, вроде, не интересовался такими мелочами, а Павел Петрович сейчас мог честно сказать, что он-то сам соперничества не выдержал бы. Оба были грамотны, оба были нужны. В чем-то они шли вровень. Количество патентов и статей в журналах, премии и грамоты – все примерно совпадало. Обоих ценили и ругали. Все это имело значение еще лет пять-шесть назад.

Их даже сократили почти в один месяц – пенсионеров убирали с завода партиями. Вот и эта партия оказалась для них общей.

У Степана Николаевича - дочь и внуки, Павел Петрович с супругой прожили жизнь вдвоем. Как-то так получилось, уже не вспомнить, - думал он, прижавшись к кухонному косяку и стараясь не поднимать взгляда выше табуреток. Да как получилось? То планировали, то некогда было, то уже не смогли. И где-то между этими словами спряталось, наверное, главное: не захотели. Хотели, хотели и… не захотели. Внуков на похоронах деда не было. Вот и заводи их и нянчи, думал не без сарказма Павел Петрович. Как носился Степан Николаевич: тут тебе и карате, и скрипка, и черт в ступе. И зачем это все оказалось? Черт знает, зачем. Лежит теперь (Павел Петрович случайно поднял глаза на ящик, на чей-то незнакомый желтоватый лоб с бумажной ленточкой со славянской вязью и скорее опустил), видит, нет ли, что их нет, но их нет. Зятя нет, но это понятно: он работает по двенадцать часов, зарабатывает, то есть. Это они работали, а он зарабатывает и платит. Эти похороны, наверняка, оплатил зять. У Елены хватило бы на один венок и гроб со скидкой.

Дурацкая румынская стенка, в которой самое удивительное то, что еще стоит как-то, книги на полках и еще на самодельном стеллажике, провалившийся, как старческий рот, диван, на который не сядешь без подготовки. Линолеум в черных точках от каких-то неровностей под ним – Степан Николаевич умельцем в домашних делах не был. К тому еще и денег всегда в обрез, мастеров нанять невозможно, вот и жил как попало. Среди всей рухляди гроб – самый шикарный предмет: с латунными застежками, с красным бархатом, с кипенно-белым гипюром или как его, черт…

Дочь много лет живет отдельно. У нее все хорошо, как в песне – упакована, околдована. Зять где-то в торговле, дети не так уж нуждались в дедовых хлопотах. И карате, и скрипку - все оплачивал зять. Относился как к баловству, капризу – хочешь, пожалуйста. Дед всегда был смешон со своими потугами, с копеечной пенсией, с разговорами о книгах. Ничего лучше не придумал, как отдал однажды всю пенсию дочери: показалось ему, что нуждается. Как они прожили тогда месяц, никто и не знал. А дочь только-только вернулась из Вьетнама – отдыхали с мужем от трудов праведных. Эту историю Павел Петрович услышал через пятые руки: ничего в нашем мире не скроешь, особенно такого, трогательного до нелепости, доброго до глупости. Степан Николаевич, поди, уверен был, что ни одна живая душа… Да где нынче найдешь живую душу.

Стенку они, конечно, выкинут, - думал Павел Петрович, - и диван, и книги. Куда, правда, Елену деть?

Вдова, Елена Александровна, была крепкой женщиной, еще способной жить одной. Тоже, кстати, моталась, моталась к внукам, пока зять не нанял гувернантку. Еще в толк не могла взять, зачем такой расход. Пришлось зятю всю свою вежливость подключить и объяснить старухе, что нынче языки нужны, а гувернантка одновременно английский и французский будет преподавать. Вы, Елена Яковлевна, как по-английски? Никак? А по-французски? Чуть хуже?..
Ну, вот и отдыхайте, тещенька. Рады вас видеть всегда… по праздникам… великим.


Квартира в самом центре, даром, что хрущевка и пятый этаж. Если ремонт сделать, уйдет влет. Ничего он не оставил ни жене, ни дочери, кроме этой крохотной двухкомнатной хрущебы. Книги им даром не нужны, тем более по двигателям, по сталям. Зачем все это? Книги старые, да не настолько, чтоб антиквары вцепились. Просто старые, зачитанные книги. Хлам. Старые книги, старая мебель, старые шмотки.

У него устала спина, весь взмок под дубленкой, но вот и вынос. Старики и старухи (откуда столько? Родни-то столько не было!) медленно потянулись на улицу, молодые парни чуть не бегом унесли крышку, вернулись и, переглянувшись с вдовой, легко взяли на плечи гроб. Кто-то подхватил табуретки, кто-то понес плиту. Вот и все. Новоселье наоборот.

На улице солнце слепит, брильянтовые искры по снегу, глаза ломит. На грязной дороге – крашенные табуретки, красный гроб. Старухи – откуда их столько?! – бормочут меж собой чего-то, подходят по одной, прощаются. Он терпеливо выстоял, пока мужики не закинули гроб в катафалк. «Дядя Паша, вы едете?» И он неожиданно для себя поехал.

Все, кто ехал кладбище, поместились в катафалке. Елена с дочерью, Павел Петрович, неизвестный мрачный дед (кто такой? почему морда знакомая?), еще пожилая пара. Никого, кроме вдовы с дочерью Павел Петрович не знал. Он притулился у окна. Почему никого не было с завода? Все же сорок лет на одном месте…

На кладбище уже ждали. За деньги сделают кое-как, но за хорошие деньги сделают хорошо. Павел Петрович спину не успел размять, как сноровистые мужички отработанными движениями вынесли, поставили на табуретки, чуть погодя закрыли, защелкнули застежки, подняли, понесли, опустили и зарыли. Как по волшебству, вместо бурой ямы образовался аккуратный холмик, где нужно, встала плита, связали бережно венки, чтоб ветром не раздуло – на все-про все – пятнадцать минут. Опять сели в катафалк и покатили в столовую, помянуть, как полагается.

В катафалке пожилая пара утешительно рассказывала что-то дочери, та улыбалась. Вдова, молча, глядела в окно. Вредный дед, как уставился в пол, так и просидел до самого города. На поминках тоже все было прилично. В меру было горячей вкусной еды, в меру водки. Компот очень вкусный был, в меру сладкий, приятный.

Столовая оказалась недалеко от дома Павла Петровича. И это тоже было приятно. Уже дома, когда раздевался, заметил, что измазал полу дубленки глиной. Рыжая на кладбище, она засохла и стала бледно-желтой. Аккуратно почистил сухой щеткой, почти все убрал. Потом прошелся влажной щеткой, красота. Никаких следов.

И вдруг его словно что-то ударило. Он быстро повесил дубленку в прихожей, что-то ответил жене, сидевшей у телевизора, и прошел в спальню. Никаких следов. Был кто-то, смешивший и раздражавший, нелепый, талантливый или бездарный, был и нет. Он открыл ящик стола и начал быстро ворошить бумаги – старые блокноты, какие-то листочки, непонятно с каких времен и для чего хранившиеся. Что-то звало его, толкало, вело, и через пару минут он понял, что нашел. На истасканной бумажке неровным почерком Степана Николаевича было написано: «Паша, привет. Прости, что не дождались, надо ехать в аэропорт. Выпили за твое здоровье. Большой привет. Держись. Обнимаем. Степан».

Лет тридцать с гаком тому назад большая группа сотрудников оказалась в командировке. Потом они разлетелись, кто домой, кто в Москву, а Павла оставили на полигоне еще на пару недель. Он, конечно, был не сильно рад, но что делать, работа. Помнится, хотели посидеть в последний вечер перед отъездом, но он задержался, и ребята выехали из гостиницы. Встретились уже дома.

Не считая глины на дубленке, которой уже нет, глины, да и дубленку пора менять, не считая этого – последний материальный след, свидетельство того, что жил такой парень, Степан Николаевич. Ни записи голоса, ни общих фотографий. Голос-то ладно, но фотографии почему нет? Как-то так. И уже не отыграешь назад.

Он слепо смотрел на старую записку – зачем хранил столько лет? Даже не вспомнить, с каких пор. А, может, они все же дружили?
За окном пошел хлопьями снег. Ростепель. И вот голова уже начинает болеть.
Он тщательно скатал записку в махонький комочек, прошел на кухню и выкинул в помойное ведро. Теперь точно – ничего. Дубленка чистая, записки нет, память тоже… чистая. Ничего не осталось. Ничего никогда не остается. Ничего.

Он долго смотрел в окно на падающий снег, оглянулся на шаги вошедшей в комнату жены и удивился ее испуганному вопросу:
- Ты плачешь, Паша?!