Академия детства

Анатолий Вылегжанин
Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

АКАДЕМИЯ  ДЕТСТВА
Повесть с пометками на полях памяти

СОДЕРЖАНИЕ

ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ
В  КАЛЕЙДОСКОПЕ  ДНЕЙ
1.У родника
2.К истоку
3.Забегово
4.Клава и Глафира
-Ожившие сказки
5.Фотография со дна чемодана
6.Рожденный в рубашке
7.Знак Креста
8.Собачья Пасха
9.Маленький бизнес
10.Дядя Митя
11.Как добыть папу
-Человек, который рядом...
12.Комендант Кремля
13.Сивка-бурка
14.В калейдоскопе дней
-Вот эта улица, вот этот дом
15.Первая любовь


ЧАСТЬ  ВТОРАЯ
ОТКРОЙ СВОИ ВРАТА
16.Солнце  -  по  жребию
-Круги машины времени
17.Не теряйся!
-Страна, которую не жалко
18.Летят белокрылые чайки
19.Открой свои врата
-В гости к Поленову
20.По щучьему велению
21.По моему хотению
22.Что кругом происходит?
23.Сгоревшие надежды
24.Зимние забавы
-Листки календаря
25.Партизанское  детство


ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ
В АВТОФОКУСЕ СУДЬБЫ
26.Картошка, лен, «Декамерон»
27.Папа Шульц и коммунизм
28.Сколько стоит одна копейка?
29.Воспитание воли
30.Отдай все силы
31.С волками жить...
32.С песней по жизни
-По усам текло
33.Оч.умелые ручки
34.Война и мир Анатолия  Износова
-Простите, что живу
35.Утро космической эры
-Безумство храбрых
-Театр уж полон
36.Все выше и выше
-Птицу видно по полету
37.Двадцать пятый кадр
-В автофокусе судьбы



ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАЙКА В РОЗОВОМ ЗАКАТЕ
38.Февраль ; месяц вьюжный
-Do you spike english?
39.Шире шаг!
40.Духом окрепнем в борьбе
-Мой любимый дедушка
41.Коса и камень
42.Юный камикадзе
-Сад трех камней
43.Пареллельные миры
44.Когда рота – не в ногу
-Остановиться, оглянуться
-Уходящая натура
45.Духовной жаждою томим
46.Прощай и здравствуй

О
Паритет ментальности
Былое и думы

0000000000000000000000000000000000000000000000000

«Когда мы в памяти своей
Проходим прежнюю дорогу
В душе все чувства прежних дней
Вновь оживают понемногу.
И грусть, и радость те же в ней
И знает ту ж она тревогу,
И так же вновь теснится грудь,
И так же хочется вздохнуть.»
Николай ОГАРЕВ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В  КАЛЕЙДОСКОПЕ  ДНЕЙ

1.У РОДНИКА
Давным-давно, в средине девятнадцатого века, кумир мой, Лев Николаевич Толстой, делая первые шаги в литературе, создал замечательную повесть «Детство». Другой кумир мой, редактор «Современника» Николай Алексеевич Некрасов, публикуя ее в девятом номере журнала за 1852 год, единственно в угоду читательским вкусам дал ей название «История моего детства». «Кому какое дело до моего детства?..» - возмущенно спрашивал автор у издателя, поскольку «Детство» было не о «...моем детстве» и являло произведение литературы художественной.

Не намекая и, упаси боже, не претендуя на параллели, скажу сразу, что «Академия детства», она... Как бы точнее выразиться...

С одной стороны и, во-первых, в главном, а еще говоря с некоторой долей условности, она, конечно, о моем детстве, то есть вещь автобиографическая, а потому документальная, хоть и с позволительными для жанра домыслами, всякий раз особо оговоренными. И право быть имеет потому уже, что жизнь всякого человека уникальна, ибо уникален его жизненный путь, образ мыслей и чувств, и уже одно это - основание быть запечатленным в слове и оставленным на полках библиотек, как свидетельство того, что человек в этом мире был. А у писателя нет другого способа остаться на земле... после жизни на земле.

И теплится хрупкая надежда, что повесть эта будет интересна именно своей документальностью моим уже взрослым сыновьям Александру и Ростиславу. И детям их - моей внучке Аринке, которой на сегодня, 11 ноября 2016 года, двенадцать полных лет. И внуку Нилу, которому всего... два с половиной дня от роду. И коли уж мне первому из нашей фамилии, корни которой сам я отыскал в начале ХVII века на Двине, даровано скромное чувство пера, так мне и начинать бытописать историю нашего семейного древа. Будет ли продолжено сие повествование, - мне не ведомо. А хотелось бы.

А еще потому - в смысле «права быть», - что столь же уникален и мир «малых социумов», в которых всякому из нас, родившись, довелось оказаться и жить: семьи, улицы, школы и прочих «коллективов», выбор которых большей частью был навязан нам укладом, обычаями, обстоятельствами, ментальностью сообществ от самых малых до самых больших, уровня общего для всех - Отечества. А это уже  - история, пусть и в «изначальном» варианте ее ; конкретного тебя. Ибо у всякой, даже самой высокой горы, вершина которой лишь воображаема в заоблачных мирах, есть свое подножье. И всяк из нас, на свет явившись и попав в густое перекрестье малых и больших векторов писанных, а большей частью неписанных законов, и потом, идя путем, пусть и одному тебе начертанным, являет собой и несет в себе образ пусть самой малой, большинству даже невидимой, но все же ; песчинки, как «части» подножия общей для всех горы истории. Явить ее миру, лежащую здесь в мириаде других, - мотив весомый. Ибо все преходяще, и о чем не написано, того нет.

«Ну так и что бы? Взял бы да сел бы, - как говаривал с этакой шутливо-солидной интонацией приятель мой, профессор Виктор Бердинских, - да накропал бы какую-нибудь этакую «речку моего детства» с прикольчиками - для младших школьников. Вот бы и мило».

И то бы подумать! Вся моя жизнь с самого раннего детства и до нынешних седых волос проходит на берегах рек и речек со всеми прелестями «вытекающих» из сего обстоятельств. И именно с речки начинается всякая река жизни, и у всякой большой реки есть исток. Но не море, не озеро, сколь бы ни были они живописными, с волнением и дивным блеском вод, но, однако же, ; стоячих, не несут в себе прелестей воды текущей. Тока даже самого малого, - ручейка в траве и кочках едва приметного. Ибо само уже движение, течение, затрудняемое водорослями ли, тальником ли, галькой, иными препятствиями нескончаемых, вечно стремящихся вод, всегда как образ жизни всякого из нас с ее движением, видимыми всеми надводными, а часто одним только нам ведомыми подводными препятствиями. Так под этим бы и с этим бы образом речки и в добрый бы путь?

Однако, от одной уже этой мысли изначально с души воротит. Много их,  разного рода «рек» и «речек моего детства», утекли, где-то текут сейчас и  родятся еще, чтобы... кануть в одну на всех реку забвения Лету. Ибо много в литературу званых, да мало искусством ее избранных, так что не стоит и «выливать» в такую «речку» время.

Цель же, достойная трат и трудов,  видится в том, что «с другой стороны, во-вторых» и скрыто за образом-намеком названия.

«Ах, вон оно что! - воскликнет иной господин, в литературе искушенный. - Да, вы, батенька, от скромности... Ну, прям как Горький с его «Моими университетами». Вот уж увольте! Алексей Максимович ; писатель пролетарский, и пору своей юности так назвал скорее из свойственного голытьбе фрондерства, с намеком, мол, хоть мы университетов и не кончали, а вона какую «бучу замутили». Нам же наверное не царское дело ; пупиться да бисер прошлого метать. Потому как для всякого, кто видит мир не только двумя своими глазами, а глазом еще третьим, внутренним, не блеск его, не переливы цветов и красок калейдоскопа далеких дней определяют их содержание.

Эта внешняя мишура «счастливого, беззаботного» детства часто скрывает самую трудную, полную драматизма череду лет, которые составят потом у кого четверть, у кого ; треть, у кого ; половину, а у иных и того менее жизни «большой». Той, которую мы, взрослые, жизнью и называем, без приставки этого определения. А детство, свое и детей наших, от рождения до окончания школы, считаем порой «подготовки к вступлению» в большую, нашу ; взрослых ; жизнь. И когда отодвинешь на время блеск мишуры образов внешних, поднимешь из глубин памяти события тех лет, невольно поражаешься,  как тебе, ребенку, в мире, в котором невольно оказался, выжить удалось и добраться до «порога», который на школьном выпускном «переступают». Потому что у многих, если не у большинства, этот порог переступивших, никогда уже не будет кошмара его «академии детства».

У вас другое мнение? Вы не разделяете? Имеете право. Тогда представьте образ этой «академии», где все, буквально каждый из нас, проходят лишь два, но растянувшиеся по всему детству курса: «Что такое хорошо» и «Что такое плохо». Родители, семья, улица, школа ; весь окружающий взрослый мир, который собирается вас в себя принять и в который вы знаете, что «вступите», каждую минуту, каждый час, каждый день, неделю, месяц на протяжение всего детства преподают вам два эти предмета. И каждую минуту, час, день, неделю, месяц за месяцем оценивают вашу «успеваемость». За «хорошо» вы получаете одобрения: поцелуйчики, конфетки, «пятерки», подарки, разрешения дольше гулять, с папой на рыбалку, а если уж совсем вундеркинд, - Золотую медаль у «порога». За «плохо» - наказания: шлепки, подзатыльники, «углы», ремня, сидеть дома, звание оболтуса, двойки, плохие характеристики у того же «порога», до которого «как-то дополз», а если уж совсем... - благословение в колонию, которая  «по тебе плачет».

Не удивительно, что многие задолго до окончания такой «академии», а уж тем более и скорее переступив прощальный порог, начинают открывать любопытные вещи.

Оказывается, «черное», которое столько лет выдавали за «плохое», черное как бы не совсем, этакое как бы сероватое и очень даже похоже на... белое. И что многие их тех, кто так считает и, исходя из этого строит свою жизнь, ближе к сияющим ее вершинам. А некоторые даже ее оседлали и ухватили жар-птицу счастья за ее пышный хвост. Равно как и «белое», которое, как вам столько лет внушали, что «хорошо», оказывается, вовсе и не «белое», а... сказка для простаков.

И постепенно ты начинаешь понимать, что у черного, равно как и у белого, в жизни великое множество оттенков. Если даже у серого, говорят, их полсотни! И сколько их, новых, ни открывай, меньше не станет. И тогда невольно вспоминается большинством уже забытый, а потому - легендарный герой ушедшей в предания гражданской войны Василий Иванович Чапаев, который «академиев не кончал» и очень правильно сделал. Ибо, как давно известно, «от многия знания много печали».

Именно эти любопытные вещи, которые открываются в детстве, и мотивировали рождение подзаголовка этой повести. Ведь даже галечка малая, брошенная с берега в зеркало вод, родит волны, которые, пусть на излете, но  подкатят и лизнут носки ваших туфель. На реке жизни ; законы те же. И всякий факт, подобно той гальке, всегда причина рождения следствий ; событий, удаленных или не очень. Упоминание о них, пусть даже в беглых и попутных пометках на полях... нет, не украсит и не расцветит, а явит в «другом» цвете и свете твоего, нынешнего восприятия события детства, мир, в котором оно «протекало», и время, на которое пришлось у тебя.

И еще мысль явилась важная, «озарившая» вдруг прямо-таки «гениальностью»: в какое уникальное время в истории и в каком уникальном месте в Евразии мне довелось родиться и жить! Вторая половина века двадцатого ; первая четверть двадцать первого (дай, Господи, здравия на полную вторую!). Уже развенчан «культ личности», исчез с карты мира Советский Союз,  и «партия Ленина, сила народная, нас к торжеству коммунизма» уже не ведет. Но не в этой «событийности», самой по себе уже колоссальной по исторической значимости, а ЗА ней то главное, что увиделось.

А увиделось мне прощание с детством целой «семьи братских народов» и в первую очередь «старшего брата» в семье - нашего русского этноса. Это была уж поистине академия детства для миллионов, обнаруживших себя в подростковом историческом возрасте и перед глыбами «гранита науки» взрослых, который, если хочешь взрослеть и жить, надо «грызть». Потому что больше никто не поет красивых песенок о счастье, но ; будущем. Никто не рессказывает сказочек о светлом, но ; завтра. Никто не ведет за ручку в ту придуманную страну-утопию, где с неба сыплются пряники «по потребности».

Кстати уж, в виде отступления, «в тему» еще добавить, - из детства, как вскоре оказалось, вроде, вышли, да что-то вот не взрослеем. Знать, природой не дано. Зависли в возрасте неопределенном и не знаем, как жить дальше. А когда человек не знает, куда идти, он останавляивается, а как остановился, так уж и покатился назад с перспективой плюхнуться с обрыва бытия в ту самую одну на всех речку.

И, быть может, когда-нибудь, по прошествии века или поболе, какой-нибудь досужий историк-фанатик, тщась выловить в водах забвения что-нибудь забавное, вдруг случайно выдернет нас на свет современных ему знаний, то-то подивится и другим будет показывать:»Глянь, как у них тогда было».
А было у нас так.


2.К ИСТОКУ
Как многие русские, а тем более вятские, я ; тот самый Иван, родства не помнящий. Ну, не совсем как бы вглухую так уж не помнящий ровно ничего, - так, отдельные, разве, «картинки». Жить с этим можно, а уж коль скоро взялся посадить фамильное древо, будь любезен вырыть ямку для него сколько возможно поглубже да пошире. Сделать это собирался и раньше, да дальше слабых «хотелок» не шло. Но коль скоро повесть о детстве да в варианте «академическом», без впечатлений о малой родине представить невозможно, стал делать «шаги».

Поскольку полвека уж в паспорте моем местом рождения значится деревня Забегово Куменского района Кировской области, подготовил для куменской районной газеты «письмо читателя». Попросил откликнуться тех, кто хоть что-нибудь помнит о деревне, которой уж нет, и дорогих мне людях: матери, бабушке, дядьях. Особых надежд, понятно, не питал ; все же середина минувшего века, годы войны и даже тридцатые!.. Однако, когда с любезного согласия редактора Натальи Валерьевны Березиной публикация в «Куменских вестях» состоялась, пошли звонки от тех, кто в Забегове родился и готов что-нибудь рассказать. В числе откликнувшихся был и кировчанин Николай Геннадьевич Обухов. Сообщил, что родом он с Бакалеи, от Забегова в паре километров, тоже бывшей, место которой давно уже распахано, и нынче здесь колосится пшеница. А летами живет в Кокорах под Верхобыстрицей, в доме купленном под дачу у двоюродной сестры. И добавил еще, что мать его, Глафира Васильевна, прочитав в газете мое обращение,.. заплакала и очень ждет в гости.

За этим «заплакала», показавшимся мне этак вскользь будто оброненным, оказалась причина столь любопытная и меня куда как касающаяся, что уж впрямь, где я раньше был?! Но об этом несколько далее.

Назначенный день, 24 июля, вышел для поездок хуже не придумаешь. Мало того, что весна и лето 2017-го года уже вошли в историю нашего края сплошным ненастьем, так всю минувшую ночь лило. Дождь перевалками шел по всей Транссибирской от Котельнича до Кирова, под ливень пришлось выходить из электрички и «форсировать» в туфельках «реки» по улицам до автовокзала. Потом дождь маленько приутих, но водитель «ГАЗели» удачно случившегося утреннего рейса на Березник, еще долго не выключал «дворники».

Вот Киров позади, за окнами мелькает привычный придорожный пейзаж, плывут по горизонтам Вятские увалы, а двоякое чувство все не покидает. С одной стороны, вроде, хорошо, что собирался, да вот и собрался, наконец, к своим истокам. Не потому, что на склоне лет многих тянет в свое изначальное ; освежить минувшее. Нет! А смахнуть хоть «большую пыль» с толщи лет и себя сегодняшнего, мир вокруг окинуть новым взглядом. А с другой ; грусть и сожаление. Оттого, что в свое время, не только в детстве и юности, но даже в зрелые уже годы не выспросил у бабушки и матери об их прошлом, не записал,  а в памяти остались лишь обрывки их случайных рассказов.

Бабушка моя, для сыновей моих ; прабабушка, а для Арины и Нила  - прапрабабушка Шулятьева Александра Кирилловна, в девичестве Ворожцова, родилась в 1898 году и,  может, не в Забегове, а где-то в округе, районе Советска - Кумен - Богородского. Рассказывала, что отец ее, прадед мой, Кирилл Ворожцов, был человек наверно не бедный. Он имел большой дом и зимами пускал молодежь деревни на вечёрки ; «за петачок на карасин». Ребятню загоняли на полати, которые и стали для бабушки настоящими «фольклорными университетами». Она знала и в пору моего детства часто и с готовностью рассказывала мне, какие бывали на тех вечёрках хороводы, гадания на Васильевские вечера и Крещенские, певала народные песни тех лет самого начала века двадцатого, каких нет ни в одном песеннике. И когда, много лет спустя, в 1976 году, сдавал экзамен по народному творчеству в университете, попал мне билет с вопросом о народном песенном искусстве. И я, «сверх учебника» и для «иллюстрации» прямо на экзамене на всю аудиторию и с выражением спел профессорше песню про нашу вятскую бабу Синтетюриху.

Синтетюриха ; широки рукава.
Много сала накопила на бока.
Стала сало-то вырезывати,
За реку-реку выбрасывати.
За рекой-то баня топится,
Синтетюриха торопится.
-Истопите мине банюшку,
Приведите мине Ванюшку.
Станет Ванюшка наигрывати,
Синтетюриха ; наплясывати.

А еще вот эту, столь же нескончаемую.
Не успела самовар скипетить,
Мо-ёт милой со круты горы катит.
Он катит-катит, насвистываёт,
Во гармошечку наигрываёт.

Помню и другие из слышанной от бабушки - хороводные, частушки, рассказы о гаданиях. В раннем детстве, о чем речь впереди, я несколько лет был «безотцовщиной», а оттого у нее в любимчиках, она надо мной «выводилась» и, немало, должно быть, заложила любви к устному и песенному народному творчеству, важной части духовной культуры Русского Севера. И это немалой частью потом определило мое место в жизни: филологический факультет университета, профессию журналиста, стезю писателя и книгоиздателя.

Замужество ее оказалось неудачным. Супруг ее, мужик с Малого Забегова, Алексей Шулятьев, скорее всего был нетунаем, ничего, кроме детей, делать не умел и склонен был пожить этак на халяву. Потому что с раннего детства помню, как мать в минуты семейных ссор бросала своей матери, бабушке моей, основное обвинение:
-А ты у отца ложку из рук вышибала.

А ложку она из рук вышибала уж, надо думать, верняком, поскольку супруг ее, дед мой, обрек ее, жену свою, и дочь - мать мою, и, должно быть, обоих сыновей своих, Василия и Виталия - дядей моих, на...  нищенство. Натурально. Что сегодня даже представить невозможно. А значит, ложку вышибать бабушка имела все основания, поскольку дед-халявщик, должно быть, протягивал ее к чугунку с варевом из собранного женой и детьми подаяния.

...Но это все были картинки памяти, дорожные разные воспоминания, а как в Плотниках свернули влево, на Богородское, «ГАЗель» с единственным сегодня, мной, пассажиром, будто машина времени, совсем уже умчала в историю лет этак на семьдесят пять, в годы войны и предвоенные. Потому что оставшиеся справа Кумены, далеко впереди Богородское, а сейчас по трассе - Вичевщина, Вожгалы, Бельтюги, Верхобыстрица, Кокоры, Гвоздки ; все это мир моей бабушки и матери по их рассказам из детства.  И совсем уже реальна и «та же самая», по которой сейчас еду, дорога. И воображение рисует тебе, как по ней, вот на этом вот повороте, бредут, не по асфальту, как сейчас, а по колеям, размятым тележными колесами, под таким же, как сейчас, дождем, промокшие насквозь и продрогшие  сорокалетняя моя бабушка с дочерью Клавкой лет тринадцати, будущей моей мамой. Как в этих же Вожгалах ходят, убогие, по улицам от дома к дому, стучатся в окошки, просят скорбно:

-Подайте Христа ради, будем Бога молить...
-Кто хлеба даст кусок, кто картофелину, всему рады, - рассказывала бабушка. - А кто и за стол чо поись пригласит.

Оттого-то, забегая вперед сказать, мать моя, наголодавшись в детстве, всю жизнь, сколько помню, голода боялась панически, а потому всегда что-нибудь варила в большой, на всю семью, кастрюле. Пусть «картофельница» или суп из «тукмачиков», о чем ; впереди, но только чтобы что-то было сварено. Поскольку если сварено, то уже не голодно.

-А зимам, - ещё рассказывала бабушка, - в богато-ёт дом со стужи заходишь, ак мотри берегися.  Двери-те в избу затворишь ак мотри за скобу-ту держися. У богатых полы-те желтые, масляной краской крашеные, ак валенки-те с воли  обледенелые катятся.

Особо вспоминала она один случай, очень страшный.

-Один раз в эко-ёт богатой дом попали. А зимой тожо было, в голодной год. А хозяева вкруг стола сидят ужинают, говорят: баню, мо, ныне топили, все наши вымылися, ак идитё, мо, и вы с морозу-ту погрейтёся. А сами те, гляжу, больно чё-то приметно на девку-ту на мою пялятца. Девка-та, мати-та у тя, уж справная была. Ну, сходили в баню, помылися, а потом нас за стол-от посадили, супу мяснова по чашке налили. Я суп-от хлебаю, а сама думаю - не баю, ; чо-то мо, ну-ко, суп-от больно вкусён? И дух это мясной над чашкой-то подымаётца. А потом чо-то ложкой поглубже-то черпнула, а в ложке-то, гляжу, - детской мизинчик с ноготком... Толды и одумалась, зачем это нас в баню-ту сразу послали. Суп-от выхлебали да скорее котомки-те в охапку да подале ну-ко... Видать, хозяева-те людоеды оказалися...

Очень ярким хранился в памяти моей этот случай и не мог не вспомниться сейчас, по дороге в детство, многократно исхоженной нищими бабушкой и мамой с холщовыми сумами на лямках через спины. А ведь тогда по великой нашей державе вовсю уже строили заводы-гиганты, пели песни о счастье в советской стране, а здесь, в сердце Вятского края, у нищих был свой фольклор. Как жаль, что теперь он уж утрачен, и осталось рассказанное-спетое бабушкой лишь в обрывках. Например, это...

Дождик-дождик, перестань,
Я поеду на Лыстан
Богу молиться,
Христу в ноги поклониться.
Я у Бога сирота.
Отворяла ворота
Ключиком-замочком,
Шелковым платочком.

...Как давно все было! Как много уже пожито, думано, переделано! Много чего уже за спиной. В прошлом. А будто и не было. Удивительно!..


3.ЗАБЕГОВО
Именно это чувство-впечатление этакой постной повседневности вместо понятного бы волнения угнездилось в сердце перед Верхобыстрицей. Наверно, нудный дождь тому причиной, который кончился, наконец, эта сырость и серость ; привычность наша... И будто в подтверждение, что нет ничего «ах!», а есть только заботы да вечное «некогда», - первая встреча с Николаем Геннадьевичем. В селе на остановке рейсовых автобусов вышел из «ГАЗели», я его первый раз вижу, он меня ; первый, а коротко, наспех как бы, поздоровались за руки:»Привет-привет», будто вчера виделись, говорит:
-Поедем сначала разгрузимся.   

Оказывается, он уж с утра сгонял в Кумены, набил полный задок своей «Нивы» и прицеп мешками с фуражным зерном ; привез своей родственнице для скотины; и через пять минут они вдвоем уже таскали эти мешки ей в клеть, а я грузил их им на спины. Такое вот трогательное «погружение» в мир малой родины получилось, - типа «любишь, так женись».

А еще минут через пятнадцать мы уже налегке, без прицепа, скорее «подплывали», чем подъезжали по утонувшей в дождях дороге к Кокорам, деревне километрах в полутора от Верхобыстрицы. Когда-то она была «приличной» деревней с привычными двумя рядами домов, десятилетиями «жила», как все в Вятской провинции, а потом «на миру», как для многих, стала и ей смерть красна. Теперь здесь... один «живой» дом и тот дачный, в котором Обуховы: Николай Генадьевич с женой Людмилой Федоровной и матерью Глафирой Васильевной живут в теплую пору лет уж тридцать, ведут домашнее подсобное хозяйство.

Первые впечатления, говорят, самые верные, и обе женщины явились и запомнились каждая в своем ярком «образе». Первой, войдя в избу, увидел супругу Николая Геннадьевича Людмилу Федоровну. Стоя у стола перед окнами на волю, она отрывала от большого кома теста на посыпанной мукой фанере куски, катала из них шарики в ладонях на весу, потом раскатывала скалкой в толстые блинчики, клала на них из кастрюли пюре, разравнивала и, подобрав осторожно готовую, но пока «сырую» шанежку, устраивала ее на противне к другим. И руки ее в муке, и пальчики двигались в эти минуты так ловко, и так погружена она была в это свое привычное занятие стряпухи, что увиделась уже будто... русской крестьянской непонятно из какого века и не в том «лакированном» образе с «полотен», а реально-будничном, кое-как сложившемся, видно, у меня из обрывков представлений. Впечатление это очень «в образ» дополняли длинный будничный халатик, платочек, повязанный так, как в городах женщины себя уж давно не «подают», а в деревне ; можно. И в лице ее, в выражениях сейчас и потом, вечером  во время «посиделок» чувствовалось это радостно-тихое, уверенно-спокойное счастье ощущения дома, семьи, любимых мужа и свекрови ; давно устоявшегося жизненного мира.   

Но еще более удивила мать Николая Геннадьевича. Глафире Васильевне нынче исполилось 85, но - не «уже», а будто  «всего лишь». Потому что, как вмиг показалось, когда она с кухни в комнату вошла, многим женщинам в радость было бы встретить в таком виде пенсию... Жива, бойка, в светлой памяти и мыслях. Винюсь, - грешным делом опасался, как с ней, последней из «очевидцев» мира Забеговых, поговорить случится. Но в утешение ; радость предвкушения...

Пока женщины занимаются стряпней, поехади мы с Николаем за водой. Вода в доме есть, рядом, в огороде, буквально мимо теплицы и грядок течет большим ручьем речка Быстрица. Тут ее верховья, отсюда и название села по дороге.

А километрах в полутора отсюда, в лесочке за полями, у подножия оврага-крутояра бьют мощные подземные ключи. Здесь настоятель верхобыстрицкого  храма Покрова Пресвятой Богородицы иеромонах Зосима с привлеченными им трудниками оборудовал и обсутроил для прихожан и паломников живоносные источники и освятил их в честь Божией Матери. Православный люд, томимый духовным голодом последнего времени, начинает стекаться сюда, и сложился уже и полнится числом крестный ход, в котором участвуют не только местные и подале живущие наши, вятские, но и паломники из «больших столиц». Помолились и мы с Николаем, испросили благости у Богородицы, набрали домой родниковой воды.

А дома нас уже ждали шаньги и пирожки с яйцами и зеленым луком. Конечно, не в пример тем тоще-бледным магазинским, а наши русские деревенские шаньги на твореном дрожжевом тесте, пышные и печёные-золоченые в русской печи, поданные с пылу-с жару к «толстому» молочку, когда они еще обжигают твои пальцы и источают на всю избу масляно-парной аромат. Последний раз подобные этим, но далеко не столь вкусные шаньги довелось пробовать после собственной свадьбы в далеком теперь уже семьдесят втором у шабалинской тетки Людмилки, давно уже покойной. А эти - объедение просто!

...На место, где расположены были до середины минувшего века деревни Большое и Малое Забегово приехали уже вчетвером, пробравшись по полям и лесным опушкам. Тепло, но сыплет дождь, сыро, неприютно, на сапогах уже по пуду глины. Но куда тут нога ни ступит, куда ни упадет взгляд, - все извлекает из глубин памяти рассказы бабушки Александры Кириловны, по деревенскому имени ; Лёшихи.

Год, да полгода еще назад, вроде, и собирался сюда, но все равно не думалось, да невозможно было и представить, что буду вот так, как сейчас, стоять на дамбе большого пруда и вспоминать рассказы бабушки, как три четверти века назад могутные мужики и бабы всем миром строили вот эту запруду. И Глафира Васильевна рассказывала вечером, что из соседних Гвоздков да с Бакалеи народ приходил. Ведь вон какой в этом месте глубокий лог надо было завалить! Как копали и свозили сюда вот эту глину с дерном, на которой стою, укладывали, «били», а потом запускали в пруд рыбу. А по ту сторону пруда открывается необычайно красивая даже сквозь ситево дождевой мороси крутая получаша берега, поросшая редким  сосняком и кустами.

По верху этой «чаши», где сейчас два тополя и кедр, и красовалось Большое Забегово в тридцать с лишим дворов. А левее, если с запруды глядеть, и ниже, ютилось Забегово Малое. Дворов в нем набиралось с десяток или чуть больше, и, по словам Глафиры Васильевны, все жители его носили одну фамилию ; Шулятьевы. Шулятьевым был мой мифический дед, муж моей бабушки Алексей. Шулятьевой стала, выйдя замуж, и она, сменив свою более благозвучную фамилию Ворожцова, а также, родившись, и дочь ее, Клавка, моя мать Клавдия Алексеевна.

Шулятьевым Анатолием Николаевичем записали в «метрику» при рождении и меня. А не Вологдиным ; по отцу биологическому. Потому что на свет я явился собственной «персоной нонграта», не «в законе», в Малое Забегово был «принесен в подоле» из города Советска, потому как, с позволения сказать «папа» мой не захотел свое «семя», меня то есть, видеть и иметь в сыновьях. А потом меня усыновил очень мою маму полюбивший Вылегжанин Дмитрий Семенович, так что с двенадцати лет ношу второе отчество и третью фамилию.  Но обо всем этом ; чуть позже.

...Отсюда, с запруды, видится уже, как веселы бывали тут вечёрки, на которые к здешним, забеговским, бывали парни с «девкам» из Гвоздков, Бакалеи, тех же Кокор, других деревень, которых тут, по словам Глафиры Васильевны было «наплевано». И будто слышится уже смех и веселые песни - «хороводные народные», частушки и разные прочие «побасенки», которых столько перепела мне по памяти да порассказала бабушка.

Потом мы с Николаем прошли по запруде левее, поднялись в луга поглядеть на то место, где была моя родная деревня, да только смотреть было, собственно, не на что. Здесь просто сплошная стена тополей, которые шумят под дождем и ветром. И почти все поля окрест заросли лесом, и даже рыжиков родиться уж не с прежнее.

А вокруг и дальше, по дороге на трассу, мимо того места, где была родная Николаева деревня Бакалея, -  поля, желтые от цветущего рапса. Остановишься, выйдешь, окинешь взяглядом горизонты, - дыхание твое так и замрет на полувздохе. Синью приволья размахнулись-разметнулись по миру Вятские наши увалы ; неохватная глазом земля русская. Но, знать, непутевому досталась народу, который не хочет плодиться и жить здесь в труде и счастье, облагораживать дарованный Богом мир, прекрасную благодатную землю, которую, конечно, оценят и постепенно заселят более цепкие к жизни этносы. Но это -  попутно уже, из лирики, а главные мысли ; о другом.


4.КЛАВА  И  ГЛАФИРА 
Вечером, после ужина, когда снова собрались вчетвером поговорить о житье-бытье, опять и очень посожалел, что не повыспросил в свое время у матери о юности ее и жизни в Забегове. Однако, чем дальше Глафира Васильевна расссказывала о молодых годах своих, тем более близкими стали казаться их судьбы, хоть мама и родилась на три года раньше, в 1929. Причем, близкими настолько, что местами и даже в деталях, даже во фразах и горестных вздохах(!) Глафира Васильевна повторяла,  копировала будто рассказы матери о житье в Забегове в детстве и молодости и лишь освежала мои воспоминания о слышанном от матери назад полвека уже с лишним.

Родилась Глафира Васильевна в Большом Забегове в 1932 году. Мать ее, вторая жена отца, умерла на сороковом году жизни от водянки, и Глафира Васильевна ее «совсем не понит, какая была из себя». Когда ей было шесть лет, на одной неделе умерли один из четырех братьев ее и отец. Осталась она с тремя братьями «на руках» сводной сестры Августы, дочери отца Василия от первого брака. Августа Васильевна была старше Глафиры на целых шестнадцать лет, и стала для всех детей за маму.

-Едоков в семье оказалось пятеро, а работать некому: мужиков нет, а парни малы,  И еще до войны как мерли! Ой, ме-е-ерли-и! - вспоминает с грустью Глафира Васильевна. - А тут ; война. Двоих парней, в том числе брата Сашу, взяли в школу ФЗО (фабрично-заводского обучения ; А.В.) в Гремяченск Пермской области. Вот мы с Августой так и жили. Ей про меня говорили: сдай ты ее в детдом. Но не сдала.

Ой, как трудно мы с ней жили, как трудно! Ой, как мерли! О-о-ой! Не надеть ничего, не обуть. Ничего нет. Не спать не легчи, не постлать, не возголовы. Одна фуфайка. Ой, невеселая жизнь была! Невеселая! Я сейчас как вспомню, так и слезы, слезы, слезы! Без родителей выросла, и голодовали как мы! За иным котенком лучше ухаживают. Как-то соседка про меня, маленькую, рассказывала:

-К колодцу пришла, смотрю ; лежишь под срубом. Всю тебя мухи облепили-обкакали. Взяла увела домой, обмыла...

А про молодые годы не знаю, чо рассказывать. С восьми лет ужо ходила лен дергала, свеклу полола, коров караулила. Этих коров караулить страх как надоедало! Колхозные и свои ходили вместе, и целый день с ними надо ходить! Работала - куда пошлют. На сушилке дрова пилила. Позднее ; на жатве за жнейкой стала ходить. День прожнешь, вечером надо снопы ставить. Пока солома не узрела, они такие тяжелые! А в хлебозаготовку уполномоченный из района приедет какой-нибудь, заставит мешки с зерном перевешивать...

В колхозе-то, считай, даром работали. За трудодни ; за «палочки». Есле урожай выйдет хороший, по сколь-то на трудодень зерном дадут. Так только концы с концами и то еле-еде сходились. Как-то в урожайный год зерна получили много, и на трудодни пришлось, так опять мешков нет, сыпать некуда. А на Малом Забегове пустовал амбар, так в него свезли зерно свое личное. Так Августа то-то крестилась-радовалась:
-Слава Богу, Гранюшка-та у меня мешки уж носит.

Это на деревне меня Граней звали.
А работать-то как заставляли, о-о-ой! В весеннюю посевную в четыре часа утра, чтобы все в поле были ужо. А когда пахали и боронили дак в борозде прямо и спали. И страх был. Боялись, кабы за что не наругали, вот то и боишься - позору. День на рабте в поле, а вечером еще молотить заставляют, когда хлебозаготовки.  А в поле колосок пошелушишь да съешь, дак бригадир придет отругает.

-А мерли-то! Как ме-е-ерли! На обед придешь, походишь по огороду, моховики порвешь да крапиву. Ой, крапивы сколь приели! Ой! Лебеду собирали. Ой! Муки-то не хватало, хлеб не пекли, а мучную болтушку наводили. Вот крапиву-то ошпаришь, мукой заболтаешь ; вот и суп. А как клевер поспевает, и его - в еду. Растеребишь и варишь. А некогда, так целым и колбочкам сварим. Такие неприятные они, когда сварятся, посинеют, - как мышонки.

Куколь (жмых от зерна после молотьбы ; А.В.), крапива, лебеда, пестики, мороженая картошка с колхозного поля, выдолбленная из стылой земли в ноябре, - все это с детства моего знакомо по рассказам бабушки и матери.

-Бедствовали в деревне, конечно, не все, - продолжает Глафира Васильевна. - В домах, где были мужики-работники, полное хозяйство было. Засевали усадьбы, коров держали, телят, поросят, овечек ; не бедствовали. Кто-то лапти плел, кто плетюхи, другой имели подсобный промысел. А у нас ничего не было. Я когда в лесу работала, сестра Августа мне пишет, мол, курицу купила, так за эту курицу ее в деревне чуть не просмеяли.

Много горестных рассказов слышал я от матери о лесозаготовках, на которые «гоняли». Свежи они в памяти и Глафиры Васильевны.

-На лесозаготовки отправляли обычно в октябре. Ни обуть ничего, ни надеть. Как-то на барахолке фуфайку купила, так в этой фуфайке и работала. А на себе ничего шерстяного - портянина. На ногах - лапти.

В Кайские леса гоняли, в поселок Курья. Там и жили первую зиму. Работали на лесоповале. Поперечной пилой деревья подпиливали, сучки обрубали. Потом  ветки сжигали, стволы разделывали. У костра иной раз прожжешь всю одежду. Бывало, подолы сырые, сами наскозь сырые, к вечеру все на нас застынет...

Жили в дощанных бараках по 24 человека. Печка в нем железная маленькая, не сварить,  ничего.

Вторую зиму нас с девушкой из Яранска «прикрепили к трактору» лес чокерить ; бревна подцеплять. А я такая дохлая, силешки нет, а, вроде,  стараюсь. Тракторист посмотрит-посмотрит из кабины, выскочит, возьмет у меня топор, раз-два тюкнул, подцепил стропу и ; готово.

На лесопопале, однако, платили деньги. Девки их на себя, на наряды  изводили, а я посылала сестре Августе на налоги. А потом еще налоги пошли на бездетность. А мы обе бездетные. С нее полторы сотни и с меня полторы, - 300 рублей. Где хочешь бери.

Вот мы с девкам на лесоповале договариваемся, мол, отработаем, все по одинаковому платью купим, все кудри завьем.  Я об этом Августе написала, а она мне:
-Если кудри завьешь, так и домой не являйся.

Многим похожей оказалась с моей судьба и сына Глафиры Васильевны Николая. Оба мы с ним оказались своим отцам не нужны.

-Геннадию, будущему мужу моему. - рассказывает Глафира Васильевна, - когда за мной ухаживал, уж так меня в жены было надо, так другим парням проходу не давал, всех разгонял. Я по вечёркам сначала не ходила, не в чем было, а как стала ходить, так возраст уже был не мой. Будущего мужа сколь отговаривала:

-Гень, я ведь старше тебя. Ты ведь в армию пойдешь.
-Не берут, так наверно не возьмут, - говорил.

Через год взяли в Армию, а Коля уж родился.
Вот там наверно повидал других девок, пришел из Армии и не стал со мной жить, уехал на Урал. Я так со сверковью все и жила пока она в девяносто третьем не умерла.

Кстати, портреты свекра и свекрови, каждого в отдельности, напечатанные крупным форматом и в красивых рамках, и сейчас на стене над столом в их доме ; как дорогая Глафире Васильевне память.
-Как-то встретилися, говорю Геннадию:»Ну что, приезжай».
-Чо, принимешь? Чо, принимешь?» - спросил несколько раз.
Я говорю:
-Дак пока в гости хоть приезжай.

А сама собой подумала, а чо он тогда?.. Никакой причины не было, а бросил. А тут уж троих детей нажил, да, думаю, будет нервы мотать. Думаю, уж маленько одна-та приобвыкла, думаю уж -  нет.

А любить-то я его уж очень любила. Очень! Ни  с кем другим не друживала.

Так отец Николая Геннадьевича «живого» бросил, а мой меня вообще видеть не захотел, исчез за два месяца до моего появления на свет...

Довелось нищенствовать, подобно моей бабушке и матери, и Глафире Васильевне. Только пора эта пришлась на середину войны, сорок третий год, когда Глафире Васильевне было всего двенадцать лет.

-Очень досталось, - говорит она с горестным вздохом. - Бедствовали хоть и не все, но подавали где картошинку сырую, где чо. Только бы поести. И то еле-еле насобираешь. Помню, шла весной в богатую деревню Елесницу, так в разливах чуть не потонула.

В одну деревню пришла, а там у хозяев мальчик умер. Похоронщики с поминок еще не разошлися, на столе все было. Я только появилась, а одна женщина, плакавшая с горя, рикнула:
-Вот бы кому умереть-то, а не нашему мальчику.

Мне чо-то сколь это не понравилося! Меня посадили ести за стол, а у меня не естся. Обиделася! А ее начали, вроде, ругать, зачем, мо, так скалаза? Нищой тожо человек, тожо жить хочет.

Многие в те года прожили с родителями, с молоком, с медом, с хлебом. А у меня ничего этого не было.

В годы после войны, когда страна начала вставать из руин и жизнь в городах налаживаться, народ из деревни «побежал» всеми правдами и неправдами. Исход этот сдерживало административное «крепостное право», когда селянам не давали паспортов, без которых им жизнь вне села была закрыта. Многие уезжали по вербовке на предприятия промышленности, чем и хотела воспользоваться, было, и Глафира Васильевна, да не решилась оставлять в деревне старшую сестру Августу. Но отсутствие личных жизненных перспектив все же вынудило деревню покинуть. С трудом добившись разрешения на получение паспорта и заимев этот «пропуск» в новую жизнь, она с сыном Николаем уехала в Гремяченск к брату Саше, но на работу устроиться нигде не могла даже техслужащей, а в деревню возвращаться ; засмеют. Да и с таким трудом выбиралась.

Уехала с сыном к другому брату в Киров, у которого тоже ребенок маленький. Ютились с Колей у него. На работу без прописки не принимали, и с трудом прописалась к родителям снохи в деревне Ломовской. Работала на свинарнике при столовой Кировского завода «Сельмаш», жили с сыном в...  дощанном питомнике для охранных собак. В особенно холодные ночи спать устраивались в... котле для варки псам пищи. Потом, после просьб и мытарств нашли комнатушку в семь квадратных метров в бараке при конном парке.

Так началась новая жизнь Глафиры Васильевны и ее сына Коли, по-своему незавидная, но ; уже не в деревне. Когда уже можно что-то выбирать, строить планы, добиваться желаемого.


ОЖИВШИЕ  СКАЗКИ
Эта первая «пометка на полях» - о событиях, которые случились задолго до моего рождения, и рассказы о которых моей бабушки и матери жили в моей памяти в виде как бы сказок, а потому не могли родить мысль, будто могут как-нибудь меня касаться. Однако, в день приезда моего в Забегово я обнаружил вдруг с удивлением, что витавшие в воображении моем и вокруг меня образы и люди, лет которым больше, чем мне, не только словно выплыли в явь, но увиделись и даже стали(!)... частью  меня сегодняшнего. Это словно ожившие сказки, в которые ты вдруг... «вошел» их персонажем!..

Первая сказка ; о Саше.
Давно-давно, в юности моей, мать, не любившая об этом вспоминать и всегда оберегавшая мир нашей семьи от мужских имен из ее молодости, как-то проговорилась о Саше.

По ее словам, Саша был парень из соседней деревни Большое Забегово и одно время за ней ухаживал. Познакомились они в один из приездов его из города Березники Пермской области, куда он, выправив паспорт, уехал из деревни. Встречались и позднее, когда он наведывался к сестрам, но потом знакомство их что-то расстроилось, как оказалось, навсегда.

Вот в таком виде этот мифический, неизвестный и неинтересный мне Саша существовал «на задворках» моей памяти. Однако, как на тех «больших посиделках» в Кокорах в тот вечер вдруг оказалось, Саша, а по деревенскому имени Санко, … - брат Глафиры Васильевны, и я вполне мог стать ей племянником, а Николаю Геннадьевичу ; двоюродным братом(!). Непостижимо! Так вот «падаешь» в Кокоры «ниоткуда», а тут вот так вот!.. Чудеса!

-Мама твоя девка была крупная, высокая, волосы у нее были русые, вьющиеся. Красивая была, - рассказывает Глафира Васильевна. - Ну, она старше меня на три года, так встречались не часто. Сколько-то раз летом на поле видала. Когда Санко из Березников приезжал, и они «ходили», девки мне говаривали:»Мотри вон Клавка-та, глядишь, и жить к вам заявится». Так вот пошутили, а потом Саша уехал, и Клавы что-то не стало.

Тут и обнаружилось, отчего Глафира Васильевна... заплакала, прочитав в «Куменских вестях» мою публикацию перед приездом. Подумала, не Сашин ли я... сын, не племянник ли ей? Жизнь, она многолика... И именно вполне возможным племянником, вдруг выплывшим из дальнего-далека, ждали и встречали меня здесь, в Кокорах, в этот день. И печь большую русскую истопили, и ватрушки-пирожки, и постель пышную с двумя подушками на диване в горнице на ночь, и баню приготовили.  Да вот только ; не оправдал надежд. Какие и были, так и те растворились после того как показал единственный сохраненный бабушкой снимок, где моя мать в юности под ручку с моим биологическим отцом Николаем Вологдиным. А я и оба сына мои взрослые удивительно на него похожи, так что сомнений и надежд - никаких.

Сказка вторая ; о брошенном мальчике.
По рассказам бабушки, в «голодный год» в многодетных семьях всякий член их, не могущий по здоровью ли, инвалидности и даже малости лет добывать себе и другим пропитание, становился «лишним ртом», которому надо «отрывать от себя кусок».  А поскольку «куски» эти добывались тяжким и унизиельным трудом нищенства, и желание не умереть с голоду и выжить обостряло самые низменные чувства, от «лишних ртов» не прочь были избавиться. Если кто-то «как-нибудь уж» умирал, так и ладно - «бог прибрал». Другим «помогали», но только чтобы как-то не брать прямо грех на душу...

Так вот, рассказывала бабушка про одну семью, в которой было четверо детей, и от одного ребенка, младшего, лет четырех-пяти решили избавиться. Пошли в лес, будто за грибами, забрели подальше в глухомань и... убежали от него. И ребенок, пока видел убегающих, плакал и визжал:
-Не оставлейтё меня! Не оставлейтё!

Именно с этими бабушкиными «е» и «ё», запомнилась мне с раннего детства эта фраза, произнесенная ею «под ребенка» - визгливо И от этого ее «визга» у меня, помню, сердечко даже детское «ёкнуло», - очень уж ярко представился этот мальчик, который визжал не оттого, что боялся один в лесу остаться, а оттого, что понял, что его бросают.

Прожив до пятнадцати лет своей жизни в лесных поселках, наслушавшись разного рода рассказов, как теряются в лесах люди и терявшийся сам, я, вспоминая этот рассказ, от которого всякий раз будто сердце горем обливалось, удивлялся еще, насколько иезуитски-простой нашли способ избавиться от ребенка, когда даже взрослому и в знакомом лесу непросто ориентироваться. А еще осталось легкое и не «цеплявшее» удивление, почему бабушка рассказала об этом случае так живо и даже с этим испуганно-паническим взвизгом мальчика, будто... сама это видела и слышала?!

И, представьте, - минуло больше полувека(!), я сижу на диване в доме в Кокорах, километрах в трех от Забегова, и совершенно не знакомая мне до этого дня Глафира Васильевна рассказывает об... этом случае да с именами(!) и в деталях(!), раскрывающих... причины того моего удивления!

Оказывается, жил в Малом Забегове Иван по прозвищу «коротконожка». Хромой, у которого одна нога была короче другой. И было у него три дочери:Тоня, Еня (Евгения), Саня (Александра) и сын, самый маленький, Коля. Вот этого Колю в лесу и бросили. Собирались в реку столкнуть, да «не захотели марать руки». А бабушка моя обо всем этом знала в подробностях потому, оказывается, - вот уж новость для меня, даже открытие(!), - что она с этим Иваном-коротконожкой какое-то время... жила. После того, должно быть, как муж Алексей, дед мой, умер. А может, и нет. Другой мир, другие нравы... Конечно, этот Иван-»коротконожка», фактический убийца собственного сына, ей все и расссказал.

Сказка третья ; о молнии в ясном небе.
Как и две предыдущие, она сейчас, полвека с лишним спустя, стала былью. А слышал я ее от бабушки в таком вот кратком виде.

Летом, в жаркий полдень, «в самый обед», на совершенно чистом голубом небе над деревней Малое Забегово вдруг возникло облачко ; единственное на весь небосвод. И неожиданно из него с оглушительным треском на весь окрестный мир ударила молния и убила женщину. Может, бабушка какие подробности этого случая привела, но когда вспоминала, все упирала на удивление, как это вдруг на совсем чистом небе появилось маленькое облачко, из которого «выскочила» молния и ударила не куда-то, а в человека. Правда,  догадки еще строила, может, та женщина в чем была «грешна»?

И представьте мое удивление, когда Глафира Васильевна... начала рассказывать мне об этом случае почти слово в слово с тем, что я помню, и в подробностях, которые опять же превращают сказку в быль!

С единственным облачком в небе и молнией все это так действительно и было.

-Когда сильно-сильно взгремело, - рассказывает Глафира Васильевна, - вдруг из Малого Забегова послышался рев. Деревни-то близко, через ложок, так больно слышно. Бегала глядела.

Оказывается. молния ударила не прямо в женщину, а в трубу, «в кожух, который был, видно, не закрыт». В это время хозяйка была «на середе» - на кухне, возле печи. Молния вошла в кожух, потом женщине в висок, в грудь «поперек», потом ударила в пол так, что «щепина отщепнулась», и ушла в подполье. По народному поверью, чтобы убитая молнией женщина «отошла», ее на какое-то время... закапывали в грядку на огороде.

Иван, муж убитой, остался вдовцом с тремя детьми и своей сестрой Марией, «старой девой». Без жены жил долго. А потом женился вторично на... Августе ; старшей сестре Глафиры Васильены, у которой жених погиб на войне. И оказалось еще, что этот дом в Кокорах, куда я приехал в гости и ночевал, где с наслаждением лакомился бесподобными пышными шаньгами Людмилы Федоровны и Глафиры Васильевны, где мы мирком да ладком, да за бутылочкой винца сидели с Николаем Геннадьевичем вечерком, куплен у... дочерей той, убитой молнией,  женщины.

Когда обо всем этом думаешь и видишь к вящему изумлению своему, как сказки, которые носил в душе с раннего детства до нынешних седин становятся былью, чудится уже этакое ерничество, что стоит тут еще пару дней попутешествовать, так, гляди, проснешься где-нибудь в Гвоздках... побочным пра-правнуком в пятнадцатом колене какого-нибудь... царя Салтана и бабы-бабарихи.  Да обнаружится еще, что царь-батюшка, в мир иной отходя, отписал мне по завещанию полцарства, да срок исковой давности истек в прошлом году. Подсуетился бы пораньше, сщас бы мед-пиво пил да царствовал, лежа на боку. Да всем бы рассказывал, как оно тогда, осенью, в Болдине все начиналось, - тоже будто сказка, когда эти самые

Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком...

Второй раз на своей малой родине, столь привычный статус которой я в жизни воспринимал довольно условно, побывал я уже нынче, в 2018 году, 4 апреля. Этот день был выбран потому, что ежегодно областная библиотека имени  А.И. Герцена - «герценка» - проводит выставки-конкурсы «Вятская книга года». К ним приурочиваются «Дни» вятской книги в городах и районах области, в которых участвует наша вятская писательская братия. Вот я заранее и напросился свозить меня в Верхобыстрицу, центр поселения, в нескольких километрах от которого была когда-то моя родная деревня.

Встреча моя со школьниками и взрослыми жителями Верхобыстрицы и окрестных деревень проходила в фойе здешней школы. Рассказал о себе, «незаконнорожденном», принесенном матерью «в подоле» и усыновленном добрым человеком. О том, как сложилась судьба, когда манна с неба отнюдь не валится, и за любым, даже малым, успехом большой труд. Показал два собственных фильма:»Под алым парусом мечты» - о путешествии по Вятке от истока до устья команды котельничских туристов-водников и «Крылья Родины» - об авиашоу в Торжке с участием знаменитых пилотажных групп «Витязи», «Стрижи» и «Беркуты», на котором был с сыном Ростиславом и внучком Нилом.

Подарил школьной библиотеке шесть томов моей избранной художественной прозы, публицистики и очерков, три лучшие издания «Библиотеки нестоличной литературы», провел презентацию только что выпущенной областным отделением Союза писателей в серии «Народная библиотека», уже тринадцатой моей персональной, книги очерков «Страна, которую не жалко». Теперь эти десять собственных книг в библиотеке на малой родине, доступных и школьникам, и любому взрослому, ; как скромный знак моей благодарности земле, где явился на свет, и которая через воспоминания матери и бабушки  до сих пор питает соками духовной народной культуры.

В числе впечатлений этого дня, каковые неизменно остаются после подобных поездок, сердечная благодарность жителям деревни Гвоздки Капитолине Дмитриевне Бакулевой и Петру Николаевичу Ходыреву, в Забегово родившимся и здесь пригодившимся. От встречи с ними осталась на память теперь дорогая мне фотография.

А еще в цепкой на детали памяти осталась... улыбка одной женщины с выражением, каким на меня никто и никогда еще не глядел; и улыбку эту я уже знаю куда «пристроить» в третьей и заключительной книге романа «Роза северных ветров», над которой сейчас работаю.

Третий раз на месте Малого Забегова побывал нынче же, в конце августа, приехав сюда из Кирова на такси. Выдался замечательный, сухой и солнечный летний денек, и я поначалу с удовольствием бродил по заросшим  здешним холмам, запечатлевая на память замечательные пейзажи нашей вятской глубинки, пока не наткнулся на... большую свежевыкопанную яму под высокой старой сосной со свисающими оборванными мелкими и грубо ободранными толстыми корнями. Лет двадцать назад, в годы путешествия по Вятке, мне довелось оказаться на месте старых лесосек на севере Омутнинского района и побывать «у медведя на бору» - буквально слазить в «обжитую» и брошенную им  берлогу, и я видел в ней такие же толстые корни с рваными глубокими следами когтей, - и подозрения сомнений уже не вызывали. Тут-то и понятным стало происхождение «ходов» беспорядочных направлений, которыми измяты были высокие травы по холмам, где бродил я с «Никоном». И примятость эта настолько бросалась в глаза своей «свежестью» и так ясно напомнила случай, когда в ту же давнюю пору, утром пришлось идти буквально за медведем по траве со сбитой минутами ранее его лапами росой, что — поспешил я оттуда, с родных холмов, поскорее убраться восвояси...

Я еще, конечно, приеду сюда и, быть может, даже с сыновьями — не из привычного и более понятного многим «зова детства», прошлого, а показать, откуда их «корни». Где душа по особому как-то замирает от впечатления огромности совершающегося вокруг не только на твоей, вятской, а шире - российской земле драматичнейшего  процесса ухода русской «исторической натуры» с ее жизненными обычаями, духовной культурой и грядущего заселения прекрасных наших мест другими не в пример нам жаждущими жить народами. 


5.ФОТОГРАФИЯ СО ДНА ЧЕМОДАНА
Вернемся из сказок к суровым реалиям.

Точно опять же не знаю, не выспросил, но где-то к началу годов пятидесятых родня моя будущая, подобно многим в те годы, «навострила лыжи» в новую жизнь. По всей вероятности, к этому времени деда моего, Алексея, уж не было, бабушке с двумя сыновьями и дочерью без хозяйства в Забегове перспектив «не светило», и жизнь вынуждала «потихоньку убираться».

Первым после службы в Армии уехал в Киров старший из детей, Василий, мой дядя, устроился работать в милицию. Детей у них с женой не было. Жили они «наискосок через дорогу» от кинотеатра «Октябрь». Жена его работала здесь уборщицей, а по севместительству дворничихой в прилегающем к кинотеатру скверике, и плюсом к полутора окладам имела очень радовавший ее стабильный приработок в виде... бутылок из-под пива и водки, которые каждое утро собирала во множестве и сдавала целыми «авоськами». Я лишь раз был с бабушкой в детстве у дяди Васи в гостях, первый раз смотрел у него телевизор, «на» который в тот вечер по-обыкновению пришли соседи. О дяде Васе, кроме того, что работал в милиции, помню лишь, что он любил рыбу, и жена в основном ею его и кормила, радуясь, что это дешевле, чем мясо; а еще, что он много пил и кончил тем, что однажды в пьяном виде выпал на ходу через борт грузовой машины и разбил голову об асфальт...

Не помню, не выспросил, а потому не знаю, каким образом и почему моя будущая мама пошла учиться на курсы трактористов в ближнем от Кумен городе Советске, - скорее всего по направлению колхоза, но познакомилась там с таким же «курсантом» Николаем Вологдиным, который и стал моим биологическим отцом. Понятно, что учебу пришлось прекратить, и она вернулась в Забегово «в подоле» со мной и 20 июля 1951 года родила меня в куменском роддоме. Папа мой не захотел меня видеть и иметь в сыновьях и за два месяца до моего появления на свет уехал, как бабушка сказала, «куды-то в шахты». С этим ответом я и живу до сих пор, и мне ничуть не интересно, в какие именно «шахты» он уехал, скорее - в Воркуту, которая ближе.

Глафира Васильевна, не решившись в свое время оставлять в деревне старшую сестру Августу, не покинула Забегово с вербовщиками на «стройки коммунизма», а мои Шулятьевы, по всей вероятности, с радостью за эту возможность ухватились, тем более, что это сулило паспорта. Мать и дядя мой, Виталий Алексеевич завербовались на работу в леспромхоз в северном Нагорском районе, взяли свою мать, бабушку мою, которой на ту пору шел шестой десяток, полуторагодовалого меня и поехали на новое место ; в поселок Подрезчиху, что на берегу Вятки чуть выше Нагорска.

С раннего детства в той самой Подрезчихе, когда только начал себя  осознавать, помню бабушкин фанерный чемодан, в котором она хранила кое-что из белья и всякие мелкие вещицы. На дне чемодана была постлана газета, а в правом ближнем уголочке всегда лежало... яблоко. Не на правах припасенного для угощения, например, меня-либимчика, а «чтобы, как откроёшь, ак дух был хорошой». Когда она за чем-нибудь в него «лазила», а мне случалось оказаться рядом, не препятствовала моему любопытству заглянуть в его недра. И настал день, когда она, так же вот забравшись зачем-то в чемодан, докопалась до газеты на дне, приподняла с одного края и достала из-под нее фотокарточку 9 на 12 сантиметров с фигурно обрезанными краями и сказала:
-Вот у тя папка-та.

На фотографии стояла молодая и красивая моя мама «под локоток» с парнем чуть выше нее, тоже молодым и красивым, с немного вытянутым лицом и чубом надо лбом. Они держали на уровне груди пышный букет роз и глядели на меня, говоря будто: вот мы какие счастливые. И помню, как в ту минуту (и, как потом оказалось, в первый и последний раз) кольнула полная обиды мысль, что если я стал отцу не нужен, так не нужен и он мне. Потом обида прошла, осталась только мысль, и я никогда не делал серьезных попыток найти отца, который от меня сбежал: не хотелось обижать и оскорблять родителей вниманием к прошлому, которого не вернешь. Эта тема в течении всей жизни была у нас негласно закрытой, и уже в молодые годы, после службы в Армии, я как-то все же спросил мать об отце. И она, заручившись моим обещанием, что об этом не узнает мой второй отец, юридический, Дмитрий Семенович, «не родный», а который меня усыновил, сказала только, что звали его Николай Вологдин (фамилия, не ставшая пожизненной моей), что родом он из деревни Вологдины, кажется, Советского или какого другого района в округе, и что в той деревне «и сейчас живет» его сестра.

К тому времени я уже знал, что та фотография была единственной, на которой мать с Николаем Вологдиным. А бабушка хранила его на дне чемодана потому что, Дмитрий Семенович этот снимок ненавидел. И когда фотокарточка однажды по какому-то недогляду случайно попала ему в руки, он порвал ее сначала  пополам и хотел порвать помельче, да бабушка выхватила половинки и сохранила верхнюю, погрудную, часть, которая и осталась до сей поры в моем архиве. И никогда ни на моем, ни на горизонте наших семей Николай Вологдин не появлялся, и сколько себя помню, я к этому относился и отношусь философски, зная, насколько жизнь многолика.

О «новом» отце, настоящем, Дмитрии Семеновиче Вылегжанине, который усыновил и воспитал меня, расскажу позднее  - по хронологии.


6.РОЖДЕННЫЙ В РУБАШКЕ
В центральном леспромхозовском поселке Подрезчиха, куда мы приехали, матери, как и другим завербованным, дали «подъемные» (деньги) и квартиру в новом брусковом доме на окраине, на улице Пролетарской, с землей для огорода около него. Дядя Витя получил такую же квартиру, но не в Подрезчихе, а в вахтовом поселке Сумчино, в двадцати километрах по узкоколейке, где были лесосеки и валили лес. Вскоре дядя Витя женился, у них с тетей Марусей родилась дочь, «водиться» над которой сразу призвали бабушку. Но дядя Витя начал пить, семью - «гонять», что было обычным для многих леспромхозовских семей, и бабушка, спасаясь от таких «гонений», возвращалась к нам и жила, пока сын «не протрезвеет». И так она во все годы в Подрезчихе и жила то у дяди Вити, то у нас. И запои его были для меня радостными днями жизни с бабушкой, и когда она уезжала в Сумчино, я сразу начинал ждать очередного запоя дяди Вити...

Но все это было несколько позднее, а тогда, в первый год нашей жизни в Подрезчихе, произошел случай, с которого я... начал себя помнить как ребенок и человек. Однако, когда я рассказывал о нем, бабушка не верила и говорила, что я об этом помнить не могу, потому как «ошшо мал был». А произошло следующее.

Приехав в Подрезчиху и наскоро обустроившись, мать и бабушка начали готовиться к первой зиме «на севере». Потому что Нагорск после Забегова казался им севером совсем крайним. Из мужиков у нас в семье был только я, едва выбравшийся из пеленок, и на заготовку дров меня брали только потому, что оставить дома было не с кем.

Наша улица Пролетарская была крайней в поселке, потому что застраивалась для завербованных. Один конец ее упирался в лес, который вырубали для расчистки места под новые дома, а потому разрешали желающим заготовлять здесь дрова. Бабушка и мать воспользовались этим и в первое же лето, пригласив такую же одинокую соседку из дома через улицу, ходили в этот лес «по дрова». Придя в лес с двумя топорами и поперечной пилой «дружбой», называемой так потому, что представляла из себя стальную зубчатую ленту с двумя ручками по концам, они расстилали где-нибудь в сторонке, под кустиком или деревцем, взятую из дома ватную фуфайку, клали что-нибудь в виде подушки, устраивали меня на этой «постеле» и шли работать.

Работа их заключалась в том, что они выбирали сосну потолще, подпиливали ее со стороны, с которой в этот день дул ветер, и когда круг среза  приближался к противоположной стороне ствола, начинали пилить уже осторожно и поглядывать вверх, на крону. Недопил становился все тоньше, и наступал момент, когда у ветра уже хватало силы «стронуть» крону, начать ее клонить, и в это мгновение женщины бросали пилу в срезе и отбегали от падавшего дерева. Потом брали топоры, обрубали с лежавшего ствола сучья, сносили их в одну большую кучу, а уже голый хлыст пилили на «чурки»  длиной  примерно полметра - «в печь». Таких «чурок» с хлыста получалось когда двадцать, когда тридцать или больше в зависимости от высоты дерева, и их по две штуки в руки переносили из леса домой ; сушить и самим же потом колоть. Вся эта работа была очень тяжелой, медленной и кропотливой, но некому было, кроме них самих, одиноких женщин, позаботиться о дровах на долгую зиму.

И вот однажды случилось страшное.
Пришли, как всегда, втроем, устроили меня на постели из фуфаек, на пятачке белого мха среди кустиков. День выдался солнечный и жаркий, фуфайки скоро нагрелись, стали горячими, но мне ничего не оставалось, чтобы сидеть или  лежать на них, терпеть их сухой жар и глядеть в чистое голубое небо в «озере» среди крон. И эта голубизна небес и горячие фуфайки подо мной стали первыми в моей жизни оставшимися на потом уже личными впечатлениями в «знакомстве» с миром, в который я пришел. А третьим стало следующее.

Очередную сосну для валки женщины выбрали на взгорочке: пилить неудобно, но показалась, видно, хороша, потому что толста. И то ли направление ветра не учли, то ли вовсе о нем забыли, а только когда сосну подпилили, она вдруг пошла... на меня. И вот тем самым третьим впечатлением о мире, в который я пришел, была полная движения картина, как в голубом «озере» неба появилась все с большим и большим ускорением падавшая на меня сосна с ее сочно-желтым на голубом небе стволом и такими же сочно-желтыми толстыми искривленными сучьями пышной кроны. С треском и шумом она ахнула-рухнула прямо на меня, осыпав меня и постель разным мусором, но ни ствол, ни единая даже иголочка не прикоснулись ко мне и не причинили вреда, поскольку я оказался словно в... букве «П», когда ствол упал у меня за головой, а две толстые ветви оказались справа и слева, и пышные сосновые лапы их покачались на фоне неба и замерли.

И еще, когда сосна падала, я услышал сквозь шум и треск, как испуганно-дико завизжали мать и бабушка, кинулись в мою сторону, нашли меня среди густых ветвей, живого и невредимого, схватили  и... И в это мгновение столь же  испуганно-жалобный визг и плач раздался с другого конца поваленной сосны. Как оказалось, когда бабушка и мать в страхе за меня кинулись ко мне, сосна, неудачно сколовшись у комля, упала на взгорок, «сыграла» вбок и... сломала ногу не успевшей отскочить женщине-соседке. Конечно, я не помню, открытый или закрытый был перелом, но когда первый шок от такого переполоха прошел,  то ли мать, то ли бабушка сходили в поселок, позвали мужиков, и они, сцепив свои руки замком-крестовиной и усадив на этот «квадрат», как на стул,  женщину со сломанной ногой, понесли ее в поселок. А за ней несли на руках меня.

Как потом оказалось, а сейчас видится и помнится явно, эта сосна была первой из множества предметов и обстоятельств, которые в течение жизни валились и сыпались на меня. Но сейчас 5 часов и 47 минут утра 22 марта 2013 года, и я уверенно и с многократно подтвержденной безусловностью могу сказать, что Боженька очень любит меня, поскольку я всегда был Им оберегаем и пребывал в целости и здравии. Он даже в созданный Им белый свет выпустил меня... в рубашке. Не образной, а самой натуральной ; в «попонке». И когда я из сырой темницы материнского чрева явился на свет Божий в ней, будто в коконе, принимавшим меня врачам Куменского роддома пришлось эту попонку рвать, второй раз извлекать меня и провожать в большую жизнь первым шлепком по уже ничем не прикрытой попке.

О том, что я не образно, а в самом деле родился в этой рубашке-попонке, бабушка и мать рассказывали всем после того случая с сосной. И помню, как бабушка позднее, уже когда я был взрослым, вспоминала, что, по народному поверью, эти очень редкие попонки сберегают, сушат и в качестве оберега вшивают человеку в одежду, когда он идет на войну или на другое опасное дело. И очень жалела, что мою попонку не сохранили, а то «вшили бы в подкдал», когда пошел в свою пору служить в погранвойска.


7.ЗНАК КРЕСТА
В те годы на излете Сталинской индустриализации, когда рабсилу для промышленности черпали в деревнях и где кто сможет, вербовка процветала, и поселки, подобные Подрезчихе, становились клоаками нравов. Работать «в лесу» нанимались большей частью люмпены и маргиналы с самого «дна» - люди без образования, без профессий, а большей частью «хлыны»:бездельники, пьянь, хулиганьё, бывшие зэки. Такие спонтанные сообщества их, немалой частью относительно «закрытые» и удаленные от цивилизации, быстро начинали кишеть всеми моральными миазмами.

В этом котле грязи и сплетен мы тоже отнесены были к тем, которых «понаехало тут». Бабушка моя «без мужика, с двумя (…...), то есть с сыном дядей Витей и матерью моей, а вместе с ней и мать «тожо с (…...)», то есть, со мной, враз отнесены были к той известной категории женщин, которые «не тянут» даже на представительниц древней женской профессии и ниже которых не только в женском, но даже и в мужском сообществе не бывает уже никого. (…...) нарекли и меня, чему очень способствовал мой малый возраст и худоба, по словам бабушки - «кожа да кости».

Это слово, которое я скрыл за многоточием в кавычках, не матерное, но и не хорошее, потому и непечатное, поскольку однокоренное с названием древней женской профессии и с приставкой «вы». И наверно первым, что начавшим уже развиваться умишком сам оценил в окружающем мире, был вывод, что иметь такое «звание», как (…...), унизительно. И что так называют тех, кто родился «без папы». Но тут уж я сделать не мог ничего, потому что папу мне было не добыть.

И еще заметить надо очень важное, что открылось мне совсем недавно, по прошествии многих с тех пор десятилетий, что это оскорбительное данное мне имя было первым знаком моего Креста, который на роду моем, выпуская на свет, возложил на меня Боженька и который я нес и несу на всем пути моей жизни, и называется он - «Ненавистный человек, который рядом».

Всяк живущий в этом мире несет свой особый личный крест. Кто явный и другим видимый ; например, физическое уродство. Кто - не явный и другими видимый не сразу и не вдруг ; например, убожество умственное, душевная болезнь, чувственная тупость или мания. А кто, - как я, - такой, который сразу и самому себе даже не видим и на обнаружение которого и наречение ему названия нужны многие годы глубоких и целенаправленных раздумий ; о том, что именно несешь ты на плечах своих по дороге жизни? Как оно называется? И когда с высоты пережитого и многократного обдуманного вдруг блеснуло, вспыхнуло и засияло во всей своей краткости и совершенной законченности этих четырех слов название личного креста моего, так в сиянии его вся череда отношений моих с окружающим миром приобрела логическую понятность, причинно-следственную обоснованность и стройность.

И как только это случилось и вся моя жизнь в этом свете увиделась, первое, что подумалось, почему Боженька был так жесток ко мне? Подумалось, что лучше было бы, скажем, не иметь ноги или руки, или даже глаза, жить дурачком или каким-нибудь фанатиком - рыбной ловли, коллекционирования бабочек или каким-нибудь... альпинистом, который зачем-то лазит по горам с перспективой погибнуть под снежной лавиной. А вслед за ним и сразу подумалось, что это не жестокость, а ; справедливость и не что иное как...  благочиние. А потому, какой крест возложен именно на тебя, такой и неси. У других ; свои, тоже персональные. И тоже кажутся им несправедливо тяжкими. Но всякий крест у всякого ; это... минимум,  который Боженька, любящий всякого одинаково, посчитал достаточным для раба своего по силам его. И всяк должен осознать это и не только не роптать, а благодарить Господа за то, что не возложил более тяжкий...


8. СОБАЧЬЯ ПАСХА
Тем грубым словом меня меж собой называли люди плохие. А еще называли «безотцовщиной» - не при мне, а опять же меж собой. Но я уже воспринимал это не как оскорбление, а как данность и мирился, поскольку отца мне все равно никак не добыть. И только то немного утешало, что отцов не было и у некоторых других ребят на нашей улице и там, в поселке. Большинство же, особенно женщины в годах и совсем старушки, «жалели» и когда чем могли ; угощали меня или еще как «привечали». И если немного отвлечься, то сказать, что наверно поэтому в пору раннего детства родилось и на всю жизнь осталось во мне теплое благодарное расположение к старушкам, умудренным годами и жизнью. И даже в пору школьного отрочества мне с ними было приятнее и интереснее, чем со своими сверстниками, казавшимися вертлявыми и бездумными. И если вернуться в ту пору, был случай, когда такое сочувствие стало причиной одного  смешного случая.

Я говорил уже, что наша улица Пролетарская была новой и в Подрезчихе крайней. Ее перед нами и при нас застраивали домами для завербованных, и выходящая из поселка дорога, по ту и другую сторону которой ставили дома, уходила в лес и на кладбище. У нас никого там захоронено не было, и на первую Пасху в пятьдесят третьем я был там с матерью и бабушкой, которых позвали помянуть своих родных какие-то знакомые.

На другую Пасху, в пятьдесят четвертом, когда мне было уже почти три года, мать и бабушка по каким-то делам с утра из дома отлучились и «посидеть» со мной попросили тетю Валю ; соседку «из-за стенки». Вернее, это я должен был при ней сидеть и «смотри никуда не убегать». Был праздник, тетя Валя пекла в духовке шаньги, а я играл на улице у дома в песке. Мимо меня поодиночке и группками все еще шли на кладбище люди с сумками и корзинами со снедью, и когда два шедшие с родителями мальчика из дома «наискосок», с которыми я «играл», позвали идти с ними, я увязался, забыв о наставлениях.

Небольшое наше поселковое кладбище, как и всякие кладбища в Пасху, в тот день являло собой картину пеструю и поистине праздничную. Перед полуднем народу здесь было уже довольно прилично, у большинства могил стояли и двигались или сидели на лавочках  люди. На столиках и прямо на могильных холмиках, на скатерочках, повсюду высились бутылки с выпивкой среди развалов пасхальных закусок. И в негромкий, приличествующий месту и поводу, говор уже вонзались восклицания излишне «помянувших» родню мужиков, а то и визгливый хохот баб. Поминальный люд хмелел, веселел, щедрел на общение и угощение, и когда знавшие нашу семью заметили, что я, маленький, почему-то бегаю тут один, без матери и бабушки, стали гнать «а ну-ко быстро домой». А поскольку незавидный мой «статус» безотцовщины был уже известен, некоторым тётям захотелось меня «пожалеть», и они принялись «оделять» меня  снедью со столов и могил.

Какая-то тётя сняла с головы моей круглую кепочку из бурого вельвета с черной ленточкой со словом «герой», и в нее, пока я, пробираясь средь могил,  выходил с кладбища, разные тёти в порыве сердобольности навалили крашеных яиц, блинов, картофельных шанег, пирожков с рыбой, опять блинов, пирожков с капустой, пирожков с морковью,  снова ; блинов, пирожков с изюмом, с яблочным повидлом, опять ; блинов, разных крендельков, конфеток и опять этих блинов и блинов... И всей этой снеди и особенно блинов, которых получилась целая гора, - всего этого «наделенного»  было так много и с такой большой горой, что кепочка моя огрузла и стала похожа на мяч.

До поселка было тут недалеко, по дороге навстречу мне, на кладбище и уже обратно, обгоняя, шли люди, и идти совсем было не страшно. Я не хотел есть, потому что  перед тем как сбежать, насопелся у тёти Вали шанег с молоком, и в куче этой вкуснятины в кепке меня привлекали одни только конфеты. Я представлял, как приду сейчас, вывалю эту кучу на стол, выберу конфетки, карамельки и батончики, найду на дне ту единственную шоколадную - от тёти в красивом платье ; и буду их до вечера «экономить».

Однако, радостное это предвкушение вмиг исчезло, когда на выходе из леса, когда уж наша улица и крайний наш дом вон показались, откуда-то слева вдруг выскочила... черная большая собака! Косматая черная голова ее на уровне лица моего казалась огромной, страшные черные, как у змея-горыныча,  глаза жадно вперились в мою вкуснятину, толстый черный нос страшно-шумно принюхивался к моей тяжелой кепке с блинами, и я в первое мгновение ужаса хотел бросить ее и убежать, но вспомнил о моих конфетках на дне, прижал еще крепче кепочку к груди, схватил верхний блин и отшвырнул его подальше, чтобы собака отвязалась. Собака метнулась за блином, гамкнула его прямо из песка, подкинула, заглотила не жуя и... опять подбежала. Я кинул второй блин надеясь, что теперь ей хватит и она отстанет, но тут... подлетела другая собака, поменьше и рыжая, я кинул блин и ей. Появилась третья, маленькая, пегая и стала громко-требовательно лаять, - и я бросил блин и ей, потом ; второй, подскочившей, - блин, потом ; первой ; попавшийся в руку пирожок. Появилась еще одна собака...

Через минуту я уже бежал домой, сколько было в ногах силенок, в страхе разбрасывая блины, пирожки, шаньги, а то и яйца, а свора собак вилась вокруг, подбирала разбрасываемые мной лакомства, кидаясь в драки из-за каждого куска. Ребенком рос я уличным, собак особо уже не боялся, но когда их вокруг столь много и столь близко!..

Добежав до первого, нашего, дома, я кинулся во дворик, захлопнул калитку, закрыл на вертушок, и у меня получилось отсечь собак на улице. Две или три, потеряв надежду на «продолжение банкета», убежали, а другие остались, сели у калитки и стали глядеть в мою сторону и ждать, не прилетит ли чего еще. Я поднялся на крылечко, сел на верхнюю ступеньку и поглядел, что у меня осталось. На дне кепочки лежал всего один не скормленный собакам пирожок, три яйца и ; целая горсть конфет. Столько в один раз и в одном месте да еще и вон с этой, явно шоколадной, в блестящем фантике, от той тети в красивом платье, у меня никогда не бывало.

И только я начал, было, радоваться, как я их буду до вечера «экономить», как ... стукнула калитка и во дворик вбежала перепуганная мама, а за ней ; тётя Валя. Оказывается, они меня почему-то... потеряли и уже почему-то... «по всему поселку искали», и мать накинулась с разными вопросами, где был и куда пропал? Потом привязалась с другими разными вопросами, откуда у меня яйца и конфеты, а узнав, откуда, принялась снова, снова и снова задавать всего один вопрос:»Я тебе что говорила?! Что я тебе говорила?! Что?!» И только тут я вспомнил, что мне строго-настрого запрещено было и всегда строго-настрого запрещалось даже пальцем прикасаться и уж тем более брать на улице что-нибудь чужое и приносить чужое в дом.

И пока мать со мной «разбиралась», успокаиваясь от испуга, тетя Валя все пыталась «втиснуть» меж ее крикливыми словами виноватые объяснения, как «я шаньги пекла», «на минутку ведь только отвернулась», «а он все в песке играл перед окошком»...
Такая вот у меня вышла нынче Пасха ; собачья...


9.МАЛЕНЬКИЙ БИЗНЕС
Брать что-нибудь чужое на улице и тем более приносить чужое «в дом» было главным, безусловным и постоянно поддерживаемым в своей каменной незыблемости запретом матери. Под него подпадало буквально все, начиная с разного рода безделушек, наполнявших обычно карманы ребятни «с улицы», значит, и мои. Для меня это были «ценности», а для нее ; мусор. Однако, я всегда знал, что вечером все карманы мои будут обязательно проверены, и если среди мусора - моих «ценностей» -  обнаружится что-нибудь имеющее стоимость, то есть продающееся и покупаемое, разборок с пристрастием «откуда это?», а уж конфискации не избежать. Единственное «чужое», с чем она мирилась, когда приходила вечером с работы и видела у меня в руках, была... коробка кукурузных хлопьев. Потому что, говоря языком нынешним, кукурузные хлопья были «бизнесом» уже таких малолеток, как я, и даже ребят много старше.

«Бизнес» этот был прост, для общества безвреден, но по своему труден. Если  ты хочешь кукурузных хлопьев, хрустящих, вкуснющих и целую коробку, - а хлопьев хочется всегда! - надо найти две пустые бутылки из-под водки с «целыми», то есть не обитыми горлышками, потому что «битые» не примут, отмочить в луже наклейки с названиями, счистить клей, который «отдирается» только с песком, потом с песком же прополоскать их изнутри, чтобы стали прозрачно-чистые, и тогда уже смело идти в магазин. Но очистить и отмыть ; это была трудность вторая, а первая ; это их найти. Потому что таких «догадливых» была половина поселковой ребятни, улицы, а уж магазины тем более, были «поделены», и нам, мелкоте, приходилось довольствоваться случайными, но постоянными находками.

«Орсовский» (отдела рабочего снабжения) продовольственный магазин в нашей части поселка, располагался как раз против нашего дома, через дорогу. И когда я приносил две свои бутылки, добытые и приготовленные таким «непосильным» трудом и выставлял их на прилавок выше моей головы, тётя продавщица всегда ласково принимала меня, говорила всякие хорошие слова мне за старательность, хвалила мои «чистенькие целенькие бутылочки»,  убирала их в ящик для стеклотары, а на прилавок надо мной выставляла огромную коробку кукурузных хлопьев. А еще, перегнувшись через прилавок, подавала мне сверху двадцать копеек сдачи. Потому что две бутылки по рубль двадцать стоили два сорок, а коробка хлопьев — два рубля и двадцать копеек. И я спокоен был за эти двадцать копеек, которые среди карманного «мусора» обнаружит вечером мать, поскольку в руках у меня будет коробка. И представить даже невозможно было, что бы могло случиться с мамой, а вслед за тем и со мной, если бы она обнаружила в кармане эти двадцать копеек без объясняющей их наличие коробки.

На бутылки я никогда не брал печенье или конфеты, потому что их дадут мало и съешь их быстро. А еще, бывая в магазине, всегда любовался на шоколадки, которые в овальной стеклянной витрине высились бурой витой колонной. Но о шоколадке можно было лишь мечтать, потому что она стоила целых двенадцать(!) рублей, а это целых десять бутылок, которые не собрать никогда. Зато эта коробка кукурузных хлопьев была совершенно твоей личной «добычей». С ней можно было бегать хоть по улице, хоть дома во дворе, хоть где, поедать хрустящие хлопья хоть горстями, хоть по одному, или кого хочешь угощать. И когда мать вечером видела меня с этой коробкой, к животу прижимаемой, говорила обычно равнодушно-примирительно:
-Что, опять бутылок наискал?

И вот однажды вечером, летним и тихим, началась у меня... новая жизнь.
Совсем новая!
Неожиданно!
Что даже и представить было невозможно! Такая, что, - как скоро обнаружилось, - я мог, если захочу и если в меня вообще войдет, - трескать те шоколадки с витрины, - если хочешь, - хоть каждый вечер!.. Вот такая вдруг для меня  открылась жизнь!..


10.ДЯДЯ МИТЯ
Первые признаки поворота к новой жизни появились в конце лета того же пятьдесят четвертого года. Вернее, сначала появились признаки, которые я не сразу обнаружил, а, обнаружив, стал строить догадки о возможных переменах. И выразились они вот в чем.

Имея образование всего... три месяца в школе и «коридор» на курсах трактористов, мама моя работала сучкорубом на верхнем складе. Верхним складом в леспромхозах называют делянки, где валят лес. Когда очередное дерево повалят, к нему сбегаются сучкорубы и начинают топорами обрубать сучья, после чего чистый ствол трелевочный трактор утащит в штабель у железной дороги. Я знал уже, что должность сучкоруба на валке леса самая низкая, самая тяжелая и самая грязная на свете, что мама целый день машет топором, который я с трудом поднимал, и рубит сучья толще моей руки, а потому никогда не просил у нее два рубля и двадцать копеек на кукурузные хлопья.

На работу одевалась она «как мужик»: летом в летнюю спецовку ; куртка-сапоги, зимой в зимнюю ; фуфайка-валенки, на голове ; платок или шаль на платок. Пока она утром одевалась на работу, я одевался в садик. Потом мы шли в поселок, она уводила меня в садик, шла на станцию и уезжала в лес на поезде из железных вагончиков, которые тащил большой черный паровоз. И однажды утром, когда я уже заканчивал одеваться, увидел, как мама, уже одетая, стоит у зеркала и из-под кромки платка надо лбом «выкручивает» локон волос. Темно-русые волосы ее были прямые, совсем не вились, но ей зачем-то захотелось «кудерышку», и она вытягивала этот локон из-под платка этакими «винтовыми» движениями, будто вкручивала палец в лоб, когда показывают, что кто-нибудь псих. Но из прямых волос «кудря» не получалась, и мама быстрыми движениями муслила палец кончиком языка и пыталась закрепить сделанное из локона колечко. И при этом она глядела на себя в зеркало исподлобья то чуть справа, то чуть слева, будто примеряясь его забодать, то вдруг выпрямлялась, будто выхваляясь, и выражение лица ее при этом было то будто довольное, то недовольное, а то - «вот я какая!»

Такое «изготовление» завитка из-под платка с применением слюней повторилось и на другое утро, и на третье, она задерживалась у зеркала все на дольше (в садик мы бежали потом все быстрее), завиток получался у нее уже ловко, и у меня уже почти не было сомнений, что она решила нравиться дядям. Я не хотел, чтобы она нравилась дядям и мне было противно наблюдать, как она делает свой завиток для всех дядей, потому что завиток видят все, а я, получалось, уже как бы ; в сторонку? Однако, стоило мне в первое утро, когда меня такая догадка посетила, подумать так, как в тот же день вечером, - а дело было в конце августа, в субботу - в гости к нам пришел... дядя Митя. Это мама мне его так представила.

Из дядей у нас в гостях бывал только дядя Витя из Сумчина, мой родной дядя, потому что мамин брат, а этот был просто чужой дядя. И чем он мне сразу не понравился, - сразу! - так тем, что стоило только познакомиться и ни разу вместе не «поиграть», как он стал просить у меня... моих хлопьев?! Ага! Я бутылки искал, в луже отмывал, клей песком оттирал, ходил сдавал, хлопьев покупал, да их вон уже совсем на дне осталось, а этот только откуда-то свалился и пакшу свою толстую сует в мою коробку?! Мне не то, чтобы совсем уж жалко, но, однако, кто ты такой? Но стоило мне так вот подумать, как в следующую же минуту дядя сказал:
-Раз ты меня угостил, теперь моя очередь. Пошли в магазин.

Когда мы пришли в магазин, - а был он, как я говорил уже, напротив, дорогу перейти, - тетя-продавщица почему-то так обрадовалась, видя, что дядя ведет меня за ручку, так отчего-то прямо обрадовалась, что так почему-то прямо вся разулыбалась, и то на меня поглядит, то на дядю, прямо чо-то вся засуетилась этак и спрашивает:

-Что вам подать, молодые люди?
-Нам ; самую большую шоколадку!- сказал дядя.
-Сейчас-сейчас! Конечно ; самую большую, уж самую, конечно, большую!.. - запричитала тетя-продавщица, достала из-под прилавка... совсем не самую большую, а такую же, как в витой колонне на витрине, шоколадку и почему-то прямо вся сияя счастьем, подала ее... не мне, а дяде, а дядя подал сверху уже мне.

Всему этому и всю эту минуту я ни глазам, ни ушам своим не верил и наверно разинул даже рот, и пока соображал, что все это взаправду, дядя отдал продавщице целых двенадцать(!)  рублей и повел меня из магазина за ручку.

На улице я сразу же хотел развернуть шоколадку, достать ее из блестящей фольги, которая хрустела и трещала, и... сразу же начать «экономить», но вспомнил, что брать на улице чужое и приносить чужое в дом нельзя, сказал об этом дяде, не зная, что теперь делать с шоколадкой. А дядя сказал, что мама права, что брать на улице чужое нельзя «это если когда - без спроса». И что эта шоколадка не «чужая», а ; моя, угощение «за хлопья». Доводы показались мне убедительными, и когда мы вернулись на наш двор, я уже вовсю трескал мою шоколадку, но не по полному рту, а помаленьку откусывал и «таял» там ее, во рту, потихоньку ; экономил.

Экономил я свою шоколадку весь этот вечер и весь следующий день, который был воскресенье. А поскольку у меня была шоколадка, бутылками я не занимался. Но шоколадка кончилась, и к вечеру лакомиться было уже нечем. А поскольку никакого другого способа вновь добыть шоколадку не было, пошел и на всякий случай спросил у мамы, придет ли сегодня «тот дядя».  На мое грядущее счастье мама сказала, что «наверно придет». И когда он вскоре и в самом деле пришел, я, на мое грядущее горе, такое, что, если б знать, век бы кукурузных хлопьев не видать, подошел к нему, подергал за штанину и спросил:
-А сегодня пойдем шоколадку покупать?

Мать как это услышала, как глаза прямо округлила, так на меня нехорошо уставилась и привязалась:
-Эт-то что так-кое?! Что эт-то та-кое?!

И так она угрожающе-медленно это говорила, так страшно сверху на меня пучилась и так это «что» в меня сверху вбивала, как не делала еще никогда, что  я испугался, поняв, что сделал что-то неведомое мне очень плохое. Может, она даже бы как-нибудь наказала меня, но дядя стал ее успокаивать, говорить, что «он ведь ребенок» и что «мы вот сейчас пойдем и назло вот купим не одну, а две шоколадки, - одну тебе».

Дядя и в самом деле взял меня за ручку и повел, как вчера, в магазин. Я шел, делая два быстрых шажка на его один неторопливый, и уже не хотел шоколадки. И когда почему-то вдруг оглянулся, увидел, что мама стоит у дома  на крылечке, глядит в нашу сторону и... плачет. И мне стало очень жалко ее, потому что это я был во всем виноват.

11.КАК ДОБЫТЬ ПАПУ
С появлением дяди Мити в моей маленькой жизни стали происходить и другие перемены. Первая ; перестал собирать бутылки, а кукурузные хлопья, когда они кончались, мы ходили покупать с дядей Митей. И дядя Митя следил, чтобы они у меня не кончались. Плюсом к ним в моем «лакомном» рационе появились печенье, какое хочешь, конфеты, причем не только ириски, карамельки и батончики, но и шоколадные, кубики какао за восемь копеек, плиточный фруктовый чай, который можно было есть просто так, мармелад и даже зефир, о котором я до этого и понятия не имел, и вообще -  на что «пальчиком покажу».

Водить его в магазин, «показывать пальчиком» и говорить «хочу» научил меня дядя Митя. Мама такой игрой была очень недовольна, но мне она очень нравилась, и когда я в очередной раз предлагал дяде Мите сходить в магазин, он всегда соглашался с радостью. И однажды мне подумалось, что чем больше радости я ему такой игрой доставлю, тем... скорее добуду себе папу. То есть, тем скорее он моим папой стать как-нибудь согласится. А маме ; мужем. Я не хотел, чтобы у мамы был муж, то есть кто-нибудь, кроме меня. Но согласен был мириться ; за то, что он одновременно будет папой.

А еще я подозревал, что дядя Митя мою маму «жалеет».  Потому что помимо наших походов в магазин «показывать пальчиком», он подарил маме большой красивый белый полушалок с длинной бахромой и нарисованными на нем  большими красными маками. Но он не водил маму в магазин показывать на этот полушалок пальчиком, а сам купил в поселке, а когда вечером развернул его и на плечи маме накинул, мама, - понятно, что от радости, - засмеялась и почему-то тут же... заплакала. Непонятно, как так? Ведь плачут от горя, а смеются ; от радости. А как, - непонятно, - плакать от радости? Или смеяться от горя? А когда платок дарят, разве это горе? Непонятно...

Когда я у бабушки про это спросил, она про дядю Митю такое рассказала, -  тако-ое! - что, когда я ребятам рассказал на улице, они все закричали на меня:»Врешь!» Потому что дядя Митя тоже работал на верхнем складе, то есть в лесу. Он механической пилой с мотором подпиливал ёлки, то есть их валил и назывался вальщиком. Он ездил на работу в лес на том же поезде, на котором ездила мама, и ему хотелось ехать в лес с ней вместе и вместе же ехать вечером обратно. Но маме почему-то не хотелось этого и она от дяди Мити «пряталась», хотя опять же непонятно, куда можно в вагоне спрятаться? А дядя Митя, пока поезд шел, искал ее по всем вагонам. И из вагона в вагон перебирался не только по подножкам, что  очень неудобно, а потому опасно, а... прямо по вагонам, которые на скорости туда-сюда раскачивались, бегал, - прямо по крышам! - пока маму не находил. Так бабушка рассказывала, а друзья не верили, говорили, что вру. Не верили, наверно, что мой дядя Митя такой смелый.

И другие появились перемены. Например, бабушка стала реже, заметно реже,  приезжать к нам из Сумчина, а я стал чаще и даже заметно чаще, иногда в неделю раза три спать... с тётей Валей, с соседкой «за стенкой». Раньше меня отправляли к ней спать, когда приезжал пьяный дядя Витя, и они с мамой вечером ругались. А теперь стали отправлять, когда появлялся дядя Митя.

Спать с тетей Валей я был всегда не против. У нее была широкая мягкая кровать с широкими пышными мягкими подушками и сама тётя Валя была тоже толстенькая и мягонькая. Она укладывала меня у стенки, сама ложилась с краю, чтобы я «ночью не упал», подкладывала мне под шею свою мягкую руку и рассказывала то сказки, то... «про столицу нашей Родины Москву». И мне под одеялом с ней, такой мягонькой, было тепло и уютно, а из подмышки у нее приятно пахло потом. Справа, на стенке, надо мной, висел численник, то есть годовой календарь на широкой картонке, на которой над численником нарисована была пухленькая девочка, сидящая в траве перед корзинкой огромной земляники. Одну земляничину она держала в руке и будто подавала ее мне. И земляничина эта была такая огромная, почти с ее кулачок. И когда я однажды спросил у тети Вали, разве бывает такая огромная земляника, она сказала, что это не земляника, а ; клубника, которую я никогда не видал.

Не помню ни день, ни обстоятельства тому сопутствовавшие, когда  мама и дядя Митя решили пожениться. Вернее будет сказать ; когда мама согласилась выйти за него замуж. Эту тонкость разницы, причем, разницы принципиальной,  я понял много позже, уже взрослым. И та незримая и могущая быть лишь  воображенной черта, после которой дядя Митя стал моим папой, осталась в памяти фразой матери, в точности переданной мне потом бабушкой. Будто мать, когда соглашалась с дядей Митей «расписаться», выставила ему условие, что если он «хоть когда, хоть за что, хоть словом или пальцем ребенка тронет», - то есть, меня, - может «выметаться сразу».


ЧЕЛОВЕК,  КОТОРЫЙ  РЯДОМ
Это условие, понятное мне уже тогда, мать поставила, любя меня и боясь, что дядя Митя будет относиться ко мне, как к сыну не родному, как относились многие неродные отцы к неродным детям в ее окружении в Подрезчихе - в мире нравов грубых, от тонких чувств далеких. И сколько себя помню, отец за всю жизнь никогда, ни разу это условие не нарушил, то есть, не тронул меня ни словом, ни пальцем, что, по привычному сознанию хорошо. А по мне так лучше бы «трогал» И много бы лучше, если бы «трогал». И словом, и пальцем, и ремнем, как «трогали», когда - «за дело» моих друзей отцы родные. И я всегда ; и в детстве, и в отрочестве, и позднее, уже в юности, даже в молодости, когда уже сам стал папой, понимал, насколько жестоко по отношению к человеку, а к ребенку тем более и более намного, - «не трогать» его, чем «трогать». Тем более, когда тебя «не трогают» не из любви и даже не из равнодушия, а ; из опасения быть «выметенным».

И этот ранг для отца «неприкасаемого», которым наделила меня мать, стал... значительной частью и еще одним знаком моего креста, по жизни несомого, - «ненавистный человек, который рядом». Движимая вполне понятным опасением, что я разделю участь неродных детей, которых в Подрезчихе было полно, она эту участь лишь... усугубила. И вышло, по словам бабушки, оброненным ею где-то в пору моей юности, что был я в семье, «как обсевок в поле». То есть, который растет не в поле, не вместе со всеми колосками, а ; рядом. В годы уже взрослые, а теперь, по прошествии более уже полувека, это очень хорошо понимаешь. Тем более, когда оно ; в личном варианте. Что же получилось?

А получилось, что условие быть «выметенным», если меня «тронет», ставшее табу, то есть запрета совершенно безусловного и разночтений не предполагающего, с годами родило и укрепило в отце глубинное и стойкое чувство опасения, то есть ; страха, которое в чистом виде страхом даже и не назовешь. И я для отца получился предметом это неприятное для любого мужика чувство вызывающим и постоянно напоминающим его «статус» будто «мусора», который «выметут», если он «хоть словом или пальцем....». Даже если он хоть на минуту забудется и «тронет». Даже если он совсем даже не «трогал» и мыслей «трогать» ничуть не имел, а подумали, что «тронул»...

А поскольку «предмет страха» вызывает только ненависть, родилась она и в глубине души отца. Но необходимость скрывать ее сформировала у него ко мне  отношение даже не равнодушное, а будто... к вещи. Ведь равнодушие ; форма отношения к человеку, существу «одушевленному», и не бывает равнодушия, например, к столу, за которым сидят, или чашке, из которой едят. А такое, будто «а, ты тут?», «а, ты - на улицу?», «а, ты ; из школы?», - когда штаны-рубаха есть, и ладно. Но известно, что гранит науки в академии детства дается не сразу даже таким пай-мальчикам, как я, а потому возникали ситуации, когда меня бы надо «потрогать» - то есть, принять по отношению ко мне меры воспитальные. Тогда отец «наезжал» на мать, и на этой почве у них возникали «разборки», после которых мне от нее «попадало». И я очень старался быть пай-мальчиком, причем, не из желания не иметь наказаний, а чтобы не давать причин для напряжения отношений у родителей. Но гранит академической науки крепок, поводы такие возникали, и это «сдержанно-никакое» отношение отца ко мне стало передаваться матери, выражаться в формах «женских», то есть не всегда сдержанных и, как теперь вспоминается, постепенно я стал не для отца только, а для них обоих тем самым «обсевком». Этот «статус» мой укрепился окончательно (и, как оказалось теперь, - на всю жизнь), когда в 1957 у меня появился первый брат - Саша, а в 1962 году ; второй, Сергей, для которых я был «единоутробным» - то есть родным только по матери.

Не имея желания эту тему «из жизни обсевков» развивать и допуская лишь возможность касаться ее из необходимости в дальнейшем, приведу только три, но знаковые места.

Помнится, после таких «разборок» между матерью и отцом из-за меня, когда я понимал уже, что они не по причине моего «плохого» поступка, а именно «из-за меня», а поступок ; только повод, бабушка, когда напряжение  в семье в очередной раз спадало, говаривала мне наедине одну и ту же фразу:
-Вот уж на свои-те ноги встанёшь дак...

Она не говороила, что будет, когда я «встану на свои ноги», но я догадывался, что тогда у меня наверно будет уже свой мир, в котором я перестану быть «причиной» и ничего «из-за меня» подобного не будет. Но это «вставание на свои ноги» казалось тогда далеким будущим.

Второй очень важный момент, уже официально и документально подтверждающий этот мой статус «обсевка», - очень позднее усыновление меня отцом. Совершилось это в 1963 году. Когда мне было уже... 12 лет(!), и в семье у нас назрел «фамильный абсурд», который «лез в глаза» уже всему поселку Таврическому, о котором речь впереди. У бабушки фамилия была Шулятьева; у матери ; Вылегжанина, фамилия мужа; оба брата - Вылегжанины, с фамилией отца; а я ; Шулятьев. Шулятьев Анатолий Николаевич. И куда бы я сам или мать, или бабушка со мной ни обратились, везде приходилось объяснять причину этой моей «бабушкиной» фамилии. И, как сейчас оно думается, усыновление мое оформлено было «наконец-то», когда, видимо, стало «уж от людей нехорошо». Потому что будучи людьми «простыми», то есть занимающими самую нижнюю ступеньку общественной лестницы, родители мои всю жизнь прожили с оглядкой «чо люди-те скажут?».

Да еще при этом надо очень иметь в виду, что подобные решения об усыновлении или удочерении принимаются взрослыми не на семейных советах, а единолично  - усыновляющим или удочеряющим, когда по правилам хорошего супружеского «тона» один на другого не может «давить» - предлагать или заставлять признать официально и со всеми отсюда вытекающими последствиями «моего» ребенка дочерью или сыном. А потому до неприличия позднее усыновление меня ; факт из биографии только отца. Что, как теперь оно видится, вполне  соответствует грани или штриху моего Креста Божьего.

Впрочем, усыновление и появление у меня новой фамилии и отчества принесло мне тогда, помнится, лишь ту и радость, что в классных журналах я был уже не последний, как раньше ; на букву «Ш», а четвертый ; на «В». И если сегодня в классе прививки, сперва Саня Абатуров, потом Саня Афонин, потом Шурка Бурчевский, а потом - я, и не надо дрожжать-дожидаться своей последней очереди. Равно как и во всей последующей жизни моей до кончины родитетей, уже когда и сам был семейным и отцом дух сыновей, «статус» мой по отношению к ним и их ; ко мне... никак не поменялся. Были они, семья ; отдельно, и был я ; отдельно. А моя семья - жена и сыновья, то есть, сноха и два замечательных внука, говоря по-нынешнему, чем-то для них скорее -   «виртуальным».

Всегда зная это и принимая это, как часть несомого мною по жизни креста Божьего,  я никогда не имел претензий ни к отцу, ни к матери за то, что я, живя в семье, жил не в семье, собственно, а будто рядом. Они же, всегда понимая это ранее, расценили, видимо, как кару Бюжью им за пожизненно недоданное мне тепло, когда отец лет семь перед кончиной лежал в добивавших его инсультах, а мать, ухаживая за ним и будучи сама гипертоником, ни на секунду от него не отходила. И пришла минута, какую я никогда не видел ни в одном кино, хотя в кино, «как в кине», можно увидеть, что угодно; минута, о какой не читал ни в одной книге, ни в одном произведении из многих тысяч мною прочитанных, хотя, по Маяковскому, «мало ли что в книжке можно намолоть»; а пришла минута, когда родители незадолго перед тем, как сойти каждому в свой срок и свою могилу... извинились передо мной, их сыном.

Несомненно, решение это в силу уже своей уникальности и как озвученное перед сыном признание места его не в сердце их, а «рядом», на правах соседа или знакомого, - все равно подвиг, на который надо решиться. Но чтобы сей, говоря очень мягко, очень неприятный для родителей момент был как можно покороче и выглядел потом как факт, который «был», но без сопутствующего по значимости его шлейфа «пояснительных» комментариев, был использован «эффект подъезда». Когда в очередной раз я, будучи уже на шестом десятке, приехал «повидаться», родители после посиделок на кухне и обычных к случаю прощальных слов, поднялись вслед за мной и направились будто провожать меня до двери, чего раньше не бывало. До электрички мне было семь минут, выходил я обычно «под обрез», и, когда взялся уже за скобу, мать, стоя посреди прихожей, сказала вдруг, не «к слову» и «не в тему»:
-Толя, ты прости нас.

И отец, стоявший рядом с трудом и опираясь руками на трость, поскольку тогда уже плохо ходил, с усилием и старанием произнести правильно, поскольку говорил уже «немо», сказал:
-Толя, ты прости нас.

А я в ответ, спеша уже и пребывая мысленно на вокзале, до которого надо успеть добежать, обронил коротко и в «незначащих» жестах что-то вроде:
-Да ладно, чего там...

На театре жизни мизансцена эта продолжалась не более секунд десяти, и в этой краткости вся грустная суть былого мира нашей семьи. Когда отец и мать знают, что я знаю, за «что» они просят прощения, и что это «что» давно созрело до повода такого прощения просить без пояснения этого повода. И я, реагируя в ответ расхожей фразой, соглашался, что я знаю, ЧТО они знают и что за ЭТО извинения уместны. Что всегда были «мы» и был «ты» - отдельно. И теперь -  «ты» прости - «нас». И теперь это ; уже «ладно, чего там...».

В глубокой знаковости тех секунд я убеждаюсь все последние годы до теперешней минуты (а сейчас на моих 5 часов 33 минуты 27 февраля 2016 года). Оба родителя давно уже каждый в своей могиле, но ; рядышком. Мы, сыновья, похлопотали, скинулись и установили им красивую надгробную плиту «на двоих» из голубого мрамора. В центре ее, над привычными датами земного пути каждого табличка из металла в форме эллипса. На ней в сочной цветной эмали наши папа и мама. Им наверно лет по пятьдесят или чуть с небольшим, во всяком случае до первого инсульта у отца. Они сидят на лавочке у дачного домика, под окном в белых наличниках, вытянув ноги и положив на колени руки, и спокойно-внимательно глядят на меня.

Именно этот снимок, один из множества сделанных мной «попутно» на память для семейных альбомов, выбрали мы для надгробья. Когда в поминальные дни или по случаю, но 30 мая, в день смерти отца (это ; закон) мы приходим к ним и садимся втроем на лавочку у столика в оградке, они, вдвоем, тоже сидят на лавочке напротив нас ; на снимке. И знающие нас и нашу семью знакомые в поселке Мирном, случись им проходить в эту минуту мимо ; помянуть, как мы, своих, - всегда «хвалят» нас, троих сыновей, как здорово «вы» придумали с табличкой ; ни у кого на кладбище такой нет, а «вы вот так семейно сидите».

И уместным еще будет заметить и вовсе не для «художественной детали», будто бы придуманной для этой главочки, а вправду, - что снимок этот в черно-белом варианте стоит в эти минуты, как стоял в эти дни, когда эта «пометка на полях» писалась, как стоит здесь уже много лет на полочке над моим рабочим столом. И папа и мама глядят на меня спокойно-внимательно, будто предупреждая, что они все видят и все знают, что я сейчас о них и о нас думаю и пишу. И пусть, мне кажется, они не хотели бы, чтобы я писал о них «плохое», но мне не стыдно под взглядами их писать все это. Потому что все это ; правда. 


12.КОМЕНДАНТ КРЕМЛЯ
Однако, вернемся в мое детство в Подрезчиху.
Соседка «за стенкой» тетя Валя только тем мне и запомнилась, что брала меня с ней спать, угощала шанежками и рассказывала на ночь сказки и «про столицу нашей родины Москву». Сказки я любил, а про столицу - нет, потому что не интересно. А она особенно любила про столицу и как они там жили с дядей Володей.

Дядя Володя был ее муж. Он был не стар, но седеющие волосы и бородка клинышком делали его в моих глазах старичком. Он был среднего роста, с брюшком, имел лицо с правильными красивыми чертами, и весь вид его выражал породистость и аристократизм интеллигента. Это я сейчас так его подаю, а тогда он казался мне со всем этим каким-то совсем не здешним и непонятно как оказавшемся в нашем пропахшем опилом, поселке.

В редких разговорах взрослых о нем часто мелькало слово «политический», произносимое всегда особо едва слышно. И мне непонятно было, почему это слово надо говорить тихо и что оно означает. Наверно, ничего хорошего, думалось, потому что взрослые дяди Володи сторонились. Впрочем, и он ни к кому в дружбу не лез, жил-поживал себе тихонько, кормил поросенка да ходил с топориком по хозяйству, - всегда в черных брюках, черной фуфайке, черной шапке и черных сапогах. Меня он тоже жалел и привечал, но не сюсюкал со мной, как бабушка, по головке не гладил, не называл «мака», а относился ко мне с этакой «теплой готовностью» и занимался мной, будто внуком.

У дяди Володи и тёти Вали была большая библиотека, и это казалось самым удивительным. Потому что не только такого количества книг, но книг вообще я ни у кого в домах своих ребят, с которыми «играл», не видал. А у дяди Володи этих книг было целые две стены от потолка до пола. И кроме книг в единственной комнате были еще две кровати. Одна побольше, на которой спали мы с тетей Валей, другая поменьше, в глубине, на которой спал дядя Володя. И еще широкий стол у окна, всегда заваленный теми же книгами, какими-то исписанными листами бумаги и чернильным прибором на краю у подоконника.  И все оставшееся от домашних дел время дядя Володя проводил за столом, читал книги и что-то писал.

Именно он однажды усадил меня на свое место и принялся учить правильно держать в пальцах ручку с пером, правильно макать перо в чернильницу и писать палочки «с нажимом» и «без нажима» и стараться не делать клякс. И именно от него я узнал, как называются перья для письма - «школьное», «звездочка», «лягушка» и другие. У него увидел первую чернильницу-непроливашку, первую промокашку ; рыхлую бумажку, которой промакивают чернила на буквах и на которую кладут руку при письме. И от него узнал, что, оказывается, люди мы русские, говорим на русском языке и русскими словами, и что слова эти можно, оказывается... записывать на бумаге буквами, которые обозначают звуки из нашего рта, - что удивительно! И что буквы составляют алфавит, про который в садике уже говорили, но не говорили, что звуков больше, чем букв. И именно дядя Володя показал, какие буквы какие звуки обозначают. И именно по его подсказкам я первый раз в своей маленькой жизни написал на бумаге... свое имя ; целых четыре буквы!

В конце пятидесятых, когда папа и мама в поисках лучшей жизни из Подрезчихи уехали и мы жили в Лальском районе, поселке Таврическом, о котором речь впереди, дядя Володя, уже совсем старенький, послал мне посылкой в память о тех годах книгу «История города Хлынова». Я учился тогда всего во втором или третьем классе школы, открыл эту книгу всего один раз, увидел страницы, напичканные цифрами, таблицами, датами, фамилиями великих ученых, тут же закрыл и забыл о ней.

А пишу я сейчас о дяде Володе и событиях, с ним связанных, еще потому, что фамилия у него была... Малиновский. А тётя Валя, значит, была Малиновская. Так вот я всю жизнь знал и помнил, что дядя Володя был Малиновский, но ничего за этой фамилией ровным счетом мне ведомо не было. И вот же случились какие чудеса!

Минула с тех пор половина века! Журналистская судьба-кормилица привела меня на Край Света, туда, где даже земля кончается, - в город Полярный, на берег Северного Ледовитого океана. Здесь базируется Северный военно-морской флот страны. И есть в здешней Кольской флотилии дивизион из семи противоминных базовых тральщиков. В мае 2003 года ему исполнилось 40 лет. И накануне этой даты и в связи с ней одному из кораблей дивизиона было присвоено имя города, в котором живу, - «Котельнич».

Так вот, я затем сюда и приехал, чтобы об этих памятных событиях рассказать в газете «Котельничский вестник», в которой проработал более трети века. И в процессе сбора материала, а самый лучший материал всегда извлекается во встречах неформальных, «без галстуков», узнаю невероятно любопытные вещи!

Оказывается, командир дивизиона этих тральщиков, капитан второго ранга Михаил Владимирович Казанцев, который и подсуетился, чтобы одному из его тральщиков присвоили имя нашего города, как раз потому и подсуетился, что он ; вятский. Дед его, Василий Максимович, до войны работал первым секретарем Уржумского райкома КПСС в нашей области. В 1939 году его репрессировали, исключили из партии и лишили свободы.

После смерти Сталина для Василия Казанцева, как и для многих невинно репрессированных, наступило "холодное лето" пятьдесят третьего. Не в смысле погоды, а - отношения к нему тех, с кем раньше работал. Решив восстановиться в партии, Василий Максимович должен был собрать четыре письменные характеристики-поручительства в его партийной и государственной "лояльности". Но те, с кем был по старой должности связан, убоялись за него поручиться. И вспомнил он о давнем знакомом своем, коменданте Кремля Малиновском, одной подписи которого вместо четырех хватило бы вернуть себе доброе имя. Но комендант Кремля Малиновский «против политики партии» не пошел…

Вот тогда-то я и вспомнил про того дядю Володю Малиновского. Тогда-то и родилась догадка, почему среди репрессированных, коих в Подрезчихе жило немало, он считался самым «видным», причем, настолько, что даже должность его прежнюю взрослые называли друг другу на ушко. Однако, я не пустился в поиски, чтобы докопаться, «тот ли» это был Малиновский. Мне и сейчас это не интересно. Может, и в самом деле он был комендантом Кремля после войны. Может, он брат коменданта - не важно. Но я все равно немножко горжусь тем, что первые в жизни моей «аз» да «буки», преподал, научил держать ручку и писать первые буквы - политический ссыльный. Тут уж без сомнений.


13.СИВКА-БУРКА
Дописав до этого места, подумал, как хорошо, что такая идея мне в голову пришла ; сделать повесть-воспоминание. Да еще и оговориться сразу, мол, не для массового читателя, когда по законам жанра надо что-то додумывать да   «присбирывать». А раз так, можно вообще ни о чем не заботиться и пописывать  себе в удовольствие о том, что запомнилось более ярко и добавит очередной мазочек к моей веточке фамильного древа. А потому - повествуй, о чем хочешь. Хоть, к примеру, о... клопах.

Клопы ; тоже люди. Они все детство и почти все отрочество шли со мной рука об руку. Вернее ; на руке, а также ; на ноге и на других частях тела могли оказаться, когда спишь. Когда жили в Подрезчихе, дома у нас, равно как во всех других домах поселка клопов этих было видимо-невидимо. Настолько невидимо, что все стены, оклеенные в большинстве жилищ обоями, расписаны были малиново-бурыми «запятыми». Стена и вся комната от этого имели, конечно, вид очень неряшливый, и увеличить эту неряшливость никому не возбранялось, а мне в этом было даже развлечение.

Вот ползет тихонько по стенке не успевший спрятаться клоп. Ткнешь в него пальцем, раздавишь, и останется под пальцем у тебя капелька крови. Может, маминой, может, папиной, а может, конечно, и моей, которой он насосался ночью. А поскольку палец получается запачканным, тут же, не отрывая от стенки, и вытираешь его об обои, - так получается «запятая».

С клопами, конечно, боролись. Например, с помощью куриного пера мазали керосином стыки плинтусов, дверные петли, щели в полу и прочие разные щели, которых в доме и в мебели множество. От керосина клопы мерли и их потом выметали и выбрасывали. Почти всякий вечер перед сном все, чем были застелены кровати ; матрацы, старые пальто, простыни, подушки, одеяла ; выносили на улицу и протряхивали, иначе всю ночь не уснешь: клопы заедят.

Летом, в самую жаркую пору, клопам устраивали «химическую войну». Все жители дома переселялись в сараи, брали с собой часть одежды и посуды, закрывали наглухо все окна и натапливали печи так, чтобы плита раскалилась докрасна. Потом приносили какие-то, как называли взрослые, дымовые шашки величиной с банку краски, открывали их и вываливали на раскаленные плиты какой-то белый порошок. Порошок начинал на плите жариться, чадить белыми вонючими клубами, и тогда из дома быстро выскакивали и наглухо закрывали двери.

Жизнь в сарае продолжалась обычно недели три. Первую неделю дом стоял закрытый наглухо, и за стеклами окон было бело от непроглядного дыма, и струйки его, густые и тонкие, кое-где оттуда пробивались наружу. По прошествии недели, тоже одновременно во всем доме окна и двери распахивали, чтобы в нем гуляли сквозняки, и дым оттуда постепенно выносило. И если случалось, бегая по улице, попасть под выдуваемый из дома дым, удушливая вонь вызывала дикий кашель, выбивала слезы, сопли ; жуть. Через две недели проветривания жильцы одновременно в дом возвращались и выметали мертвых клопов из всех щелей и по всему полу. И наметалось их так много, что однажды я видел целую кастрюлю, полную мертвых клопов.

После таких «химических атак» клопов какое-то время не было, но к зиме они опять потихоньку расплаживались, и снова надо было всякий раз перед сном выносить на мороз и протряхивать постели. А чтобы ночью к спящим людям толпы клопов не поднялись с пола по металлическим ножкам кроватей,  их ставили в консервные банки с водой. Или вообще в кровати спать не ложились, а делали постели на полу посреди комнаты, «обливались» со всех сторон водой, и это помогало спать и не чесаться. Потому что, сколь бы ни жадны были клопы до нашей крови, а водную преграду им не взять.

В один из таких дней февраля, когда клопов наплодилось уже много, появился в гостях у нас молодой, невысокого роста, дядя, папин знакомый. Он только что приехал тоже по вербовке сюда работать и попросился переночевать, потому что с жильем его устроить обещали только завтра. Клопов в кроватях было уже много, и сделали две постели на полу, одну ; для нас троих, другую ; для дяди. Не знаю, насколько давно и близко папа и тот дядя были знакомы, но они уснуть не торопились, а все разговаривали и спать не давали.

Вернее, говорил в основном тот дядя, который все рассказывал про «зону», «вертухаев», «петухов», какие-то «шлемки», - и я ничего у него не понимал. А потом, когда решили спать и обнаружилось, что я еще не сплю, дядя почему-то пригласил спать с ним. Папа и мама на это посмеялись, разрешили, я к нему перебрался и когда устроился с ним рядом, спросил шепотом, что такое «шлемки» и «петушки». Дядя сказал, тоже шепотом, что мне знать про это совсем ни к чему и что у него где-то там, далеко, есть такой же, как я, его сын, только на год помладше, и велел засыпать, потому что уже поздно. А чтобы сон пришел скорее стал рассказывать сказочку. Но не такую, какие обычно рассказывала тетя Валя или в садике, а... в стихах. Про то, как...
За горами, за лесами,
За широкими морями,
Не на небе - на земле
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына:
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.

Дядя рассказывал стихи шепотом, а я удивлялся, как это он запомнил столь много наизусть. Потому что в садике нас тоже заставляли учить стихи наизусть, но короткие. Однако дяде стихи рассказывать не хотелось, а хотелось спать, а мне спать, наоборот, не хотелось, а хотелось все слушать и слушать, как Иван-дурак
...минуту улуча,
К кобылице подбегает,
За волнистый хвост хватает
И прыгнул к ней на хребёт -
Только задом наперёд.

Потом ему совсем занехотелось рассказывать, у него язык даже стал заплетаться и он уже строгим шепотом велел мне спать. С той ночи я на всю жизнь запомнил и помню сейчас тем дядей шепотом произнесенное:
Сивка-бурка,
Вещий каурка,
Встань передо мной,
Как лист перед травой.

И может, потому так ярко помню, что «Конек-горбунок» был в моей жизни первым произведением, которое открыло мне мир литературы. И когда слова эти всплывали в памяти, мне всякий раз виделось удивительное и, казалось бы,  трудно совместимое: Север, тайга, глухая ночь, духота, постель на полу, облитая водой от клопов, и бывший зэк, который пять лет «от звонка до звонка на шконке парился, пока не откинулся», читает наизусть Петра Павловича Ершова...


14.В КАЛЕЙДОСКОПЕ ДНЕЙ
Следующие четыре года в Подрезчихе с пятьдесят четвертого по пятьдесят восьмой, то есть с момента, как я «добыл» папу и до отъезда «в новую жизнь», ничем другим особым не запомнились. И если потрясти их на сите памяти с крупной для строго отбора ячеей, достойного остаться на бумаге «для потомков» едва ли наберется с детскую горсточку.

Вот первая игрушка без названия - палочка с прибитой на одном конце на гвоздик металлической крышкой, которыми закатывают стеклянные банки с вареньями-соленьями. Такая каталочка. Надо держать ее за другой конец так, чтобы  крышка стояла на земле перед тобой ребром, и когда идешь или бежишь, крышка-колесико весело крутится и брякает на гвоздике, смешно подпрыгивает на щепочках и камешках, а когда попадается песок, из нее летят в сторону   песчаные фонтанчики. Мастерство управления такой каталочкой в том заключалось, что нельзя переставлять крышку-колесико даже в трудных «дорожных ситуациях», а уметь направлять вправо или влево, поворачивая палочку в руке и отклоняя колесико от вертикали.

Такие палочки-каталочки, каких нигде и никогда я больше не видел, имелись у всей поселковой ребятни и «котировались» выше всех других игрушек, даже  покупных. И когда папа подарил мне первую «магазинскую» - фильмоскоп с пятью пленками-слайдами мультфильмов, он занимал мое внимание едва ли более пары дней. Второй покупной игрушкой было ружье с металлическим курком на пружинке, к которому продавались вроссыпь в пакетиках и на бумажных ленточках пистоны. Но даже оно не считалось предметом гордости и «престижа» в нашей среде, так что вскоре оказавшись утерянным где-то на берегу Вятки на рыбалке с папой, не оставило в душе сожаления.

Из воспоминаний о детском саде остался большой зеленый танк, который я спешно дорисовывал в пустой полутемной «группе», а усталая после работы мама терпеливо ждала меня, последнего «неразобранного», в коридорчике за стеклянной дверью. А еще с детского сада осталась стойкая ненависть ко гречневой каше, которую наверно из опасения недоварить и кабы от этого с детьми чего не вышло, переваривали почти до клейстера, к которому даже языком притронуться было противно. С той и до самой нынешней поры, когда доводится варить гречку, я инстинктивно часто пробую ее на готовность, чтобы не вышел... клей из детства.

Из того же раннего детства осталась в памяти бабушкина фраза, которую не во всяком обществе рискнешь повторить даже сейчас. В соседнем с нашим доме, «крыльцо в крыльцо», жили недолгое время две молодые женщины ; Вера и Полина, которую почему-то звали Паней. Обе были незамужними, и по этой причине взрослые называли их старыми девами, а еще почему-то - «синими чулками», хотя чулки они носили, как все, серо-бурые. Из разговоров взрослых о них, полных «некрасивых» намеков, я понял, что «засидеться в девках» для любой девки очень плохо. И плохо настолько, что про тебя начнут говорить то, о чем говорить нельзя ни дома, ни в садике, ни на улице с ребятами ; нигде и никогда. Потому что даже бабушка, которая обычно мыла меня в большом тазу, когда «шваркала по крыльчам вехоткой», то есть намыливала спину мочалкой, когда доходила до того самого, особо оберегаемого мальчиками места, всякий раз с «особой» улыбкой приговаривала:
-Чо кортик-от прикрыл? Кортик ; девок портить: Паню да Веру.

И мне непонятно было, как я, маленький мальчик, могу «испортить» моим маленьким кортиком тётю Паню и тётю Веру. Ведь я не собираюсь писать им на  серые чулки и на платья.

Из той же поры детства осталась и покоится где-то в глубинах семейного архива первая  фотография, на которой почему-то не мама, а знакомая ее тетя Валя держит меня «на ручках». Тётя Валя в цветастом праздничном платье, я - в свитерочке и новых ботиночках, на голове ; та самая вельветовая кепка с ленточкой «Герой». Снимок сделан явно на нашей улице, наверно у нас даже за огородами, потому что тетя Валя стоит со мной среди... кочек на фоне жиденьких болотных березок ; пейзажа, который окружал не только нашу улицу и весь поселок, а и все мое тогдашнее и более позднее детство.

Снимок этот, между прочим, никогда не нравился мне тем, что я на нем выглядел не очень-то. Во-первых, я на нем уже не маленький, а скорее уже «долговязый», потому что тонкие длинные ноги виснут до самых тетивалиных колен ; в таком возрасте «на ручки» уже не берут. Во-вторых, - уж очень сосредоточенный, не ребячий, не детский, а слишком серьезный и прямой, вдумчивый, изучающий будто, у меня взгляд в объектив. В-третьих, - эти матово выпирающие лобные кости и надбровные дуги, которые «делали» лицо совсем не детским. Однако, по теперешней оценке образ мой, если не считать «долговязость», точно выражает, кто я есть сейчас, а значит кем и был все годы жизни после этого снимка. Таким вот Боженькой пущен на свет...

Конечно, в поре детства в Подрезчихе множество случилось и других событий, в разной степени достойных быть запечатленными в этой главочке, да цели подробного бытописания нет, так пусть они уже канут в Лету.


ВОТ ЭТА УЛИЦА, ВОТ ЭТОТ ДОМ…
Всякому ясно, а мне, автору, - уж и подавно, что книга эта выйти в свет никак не могла без поездки сюда, в Подрезчиху – современную, но которая всегда была для меня и останется миром раннего детства. И, оговорюсь опять же, - не из чувства ностальгии, глубоко личного и тем уже привычного многим в таких случаях, а желания взглянуть на… часть «академии» моего детства, ведь повесть эта - в главном – не о детстве, собственно. А еще - «добрать» впечатлений, посмотреть на нынешний поселок, улицу моего детства, поснимать на фото – для книги и на видео - для фильма, который пока в личных планах.

После долгих сборов, бесконечных откладываний, как всегда у нас, на потом, 14 августа 2018 года, наконец-то, побывал в Подрезчихе. Отдавая дань любопытной, потому что «круглой» датировке, замечу, что случилось это ровно через 60 лет после того, как родители мои в поисках лучшей доли навсегда покинули этот поселок и увезли меня; и через 20 лет после того как я… выходил здесь на берег, в магазин за продуктами, когда шел с друзьями-туристами по всей Вятке от истока до устья в годы четырехлетней историко-краеведческой экспедиции на трехмачтовой двенадцатипарусной бригантине под алыми парусами в честь 120-й годовщины со дня рождения нашего земляка писателя-романтика Александра Грина.   

В Подрезчиху мы приехали с моим младшим сыном Ростиславом, журналистом-международником, выпускником Московского государственного института международных отношений (МГИМО), который, как давно уже я, к радости своей, заметил, живо интересуется наследственными корнями. Утро погожего дня было на исходе, когда мы на «Хонде» нашей свернули влево с автострады на Кирс и, попетляв девять километров по лесной песчаной грунтовке и перебравшись по бревенчатому мосту через еще неширокую в этом месте Вятку, въехали в поселок. По той поре детства я его не помню, образ его давно уже стерся, и пришлось спрашивать встречных местных, где находится администрация.

Оказалось, что именно сегодня администрация поселка проводит собрание жителей в рамках областного проекта местных инициатив – людям давно нужен водопровод, и с главой, Александром Анатольевичем Шулаковым,  побеседовать не случилось. Зато заместитель его Наталья Борисовна  Шулакова и специалист Елена Владимировна Уськеева рассказали, чем жива сегодня Подрезчиха, разделяющая судьбу многих подобных ей удаленных поселений нашего края.

По их словам, зарегистрированных живущими здесь постоянно сейчас 1000 и еще 3 человека. Но много, в основном молодежи, на «отхожем промысле», - трудится вахтами в Москве, других «хлебных» городах европейской части страны. Верхневятский леспромхоз, в который тогда завербовались и приехали работать мои мама и дядя, обанкротился и ликвидирован сравнительно недавно – в 2009 году, а рабочий поселок Сумчино, в котором жил дядя Витя с семьей, закрыт четырьмя годами ранее. Кстати, Александр Анатольевич Шулаков, как оказалось, здесь родился. Заготовкой и частичной переработкой леса, но в несравнимо меньших объемах, еще занимаются частные предприниматели. Действует полная средняя школа, в которой, впрочем, всего семь десятков учащихся и над которой давно висит дамоклов меч закрытия. Работает детсад на 40 мест, почта, библиотека, несколько магазинов. В пору нашей жизни здесь Подрезчиха входила в состав Нагорского района, в семидесятых годах прошлого века ее передали Белохолуницкому.

Потом мы с сыном поехали в «мое детство», на нашу улицу, а поскольку она на моей памяти «немного на отшибе», пришлось опять выспрашивать и плутать.

Пролетарская - типичная для «пролетарских» поселков улица из брусковых и рубленых домов с хозяйственными постройками и огородами. Четные дома – по левому ряду. И вот же, надо же - какая «незадача»! Вот второй, четвертый, шестой… десятый, а бывшего нашего восьмого дома… нет. На месте его – единственные на улице, будто «щербина» в ряду, - развалины: вросший в землю фундамент, останки «закладных» бревен да груды битого кирпича в крапиве по плечи.

Как стало ясно со слов нынешней «соседки» Валентины Николаевны Агафоновой из дома №6, это то, что осталось уже от «второго», щиткового, дома, возведенного на фундаменте после «первого», тоже, скорее всего щиткового, в котором жили мы. Был бы из бруса да обшит, пожалуй, сохранился бы.

Левую половину дома, если с дороги смотреть, занимали тогда те самые Владимир и Валентина Малиновские – на детском языке моем дядя Володя и тётя Валя. А воображение уже «подкидывает» картинки памяти. Вот на этой стене и на этой была у них библиотека. Вот здесь, у окна, на дорогу выходящего, как раз на то место, где сейчас стою, находился стол, за который дядя Володя садил меня учить грамоте: правильно держать ручку с пером «лягушка», пользоваться чернильницей-непроливашкой и писать - без клякс! - первые буквы алфавита. А вон там, у стены, разделяющей квартиры, стояла та самая кровать, на которой мы вместе спали, когда мой будущий папа, а тогда - дядя Дима ухаживал за моей мамой, и она на неделе раза два или три уводила меня к тёте Вале ночевать…

О тете Вале и дяде Володе, несмотря на то, что он был «политический» и отбывал здесь ссылку, уже никто не помнит ни на улице, с кем из старушек ни беседавал, ни в администрации поселка. Поколения приходят и уходят, и новым нет дела до старых и былых

…Правую половину дома занимали мы; и когда я, пробравшись сквозь бурьян, поднялся на полугнилое бревно в том месте, где был вход с крылечка на кухню, и глянул на проросший крапивой и заваленный обломками досок  кирпичный бой, разве то и вспомнил, что на этом вот месте в центре, спасаясь от клопов, устраивались на ночь спать на полу, облив лежанку водой, и где тот самый папин знакомый, «откинувшийся» зэк, читал мне среди ночи - наизусть! - «Конька-горбунка».

Еще из впечатлений о том, чего нет из той, шестидесятилетней давности  поры детства, - нет магазина, того самого, в котором я менял найденные бутылки из-под водки на кукурузные хлопья и в который я водил за шоколадками дядю Диму, хотевшего стать моим папой. Находился магазин, как я уже писал, «через дорогу» - как раз напротив нашего дома; теперь на этом месте большая яма с мусором и холм вынутой земли между ней и проезжей частью.

Из впечатлений же о том, что… есть и никуда из той поры не делось, - собаки. Разномастной толпой штук в пять или шесть они набежали в надежде чем-нибудь поживиться, стоило нам остановиться у бывшего дома; и это, уж конечно и без сомнения, были те самые собаки, которым я в страхе и стараясь отделаться, в Пасху 1954 года скормил «кепку с горкой» блинов, пирожков и шанег, возвращаясь  с кладбища, о чем рассказал в главе «Собачья пасха». Без сомнения — те самые!

Привет вам, милые и совсем не страшные собачки из босоногого детства! Если б знал, что столько лет ждете, привез бы блинов и пирожков с капустой, как тогда, - чтобы всем и вволю! Заметив, должно быть, как при виде этих лохматых «друзей детства» я расчувствовался, Ростислав принес из машины внучков совочек, ведерко и снял меня на том именно месте в песке у дороги против дома, с которого я убежал в ту Пасху с глаз тёти Вали на кладбище…

Кстати, съездили уж и на кладбище. Оказалось, однако, что до него (по спидометру) целых два километра! И как это я тогда, в ту Пасху, в свои неполные три года побежал домой – один! – по глухой лесной дороге?! За это, конечно, мне надо было бы «вложить, чтобы впредь…», но дальше слез матери и испуга тети Вали, помнится, не пошло… А еще в памяти кладбище всегда было светлым и открытым, сейчас здесь взрослые сосны и ели – лес, которому уж под век.

Побывал в поселковой библиотеке, познакомился с библиотекарем Верой Анатольевной Шваревой, оставил на память ей и читателям только что вышедшую из печати свою, уже тринадцатую, книгу очерков «Страна, которую не жалко» - с автографами. Осталось большое желание вновь побывать здесь, встретиться с местными любителями литературы и истории нашего Вятского края. Как было бы здорово вернуться сюда, в раннее детство, уже с новой книгой, вот этой, - «Академией детства». Соберусь ведь!..

Белая Холуница, в которой задержались для знакомства с городом на обратном пути, близка мне по делам издательства. На протяжение 26 лет ведя серию «Библиотека нестоличной литературы», в которой на сегодня уже 112 коллективных сборников и персональных книг и которая давно стала известным в России издательским «брэндом», многократно и с удовольствием печатал стихи и рассказы Алевтины Михайловны Коробейниковой, Сергея Семеновича Смирнова, других авторов. Зимы у нас долгие, так что надеюсь в скором будущем познакомиться с ними лично, пообщаться с белохолуницкими читателями, поговорить о литературе и жизни. А также предложить на суд свои киноработы из цикла «Живописная Россия».

Такая вот получилась поездка во вторую, подрезчихинскую, часть моего детства и такая вот пометка на полях написалась. Жаль, что опять кратко все очень, но - всему своя мера.
 

15.ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Тот красивый парень с фотографии на дне бабушкиного чемодана, который породил меня, но испугался, что явившись на свет, я начну «предъявлять», а потому заблаговременно слинял, никогда не фигурировал в разговорах взрослых. Во всяком случае, при мне, а потому этот момент никак не отложился в моей памяти, и даже имя и фамилию его я узнал от матери, когда уже был взрослым. А настоящий папа мой, бывший дядя Митя, вскоре после той «шоколадной» поры ставший папой, тогда был столь же неустроенным.

Как  оказалось, он был третьим и последним ребенком в их семье. Старше его был брат Геннадий, а старше их обоих ; сестра Тоня. По каким-то причинам, мне не известным, они рано осиротели, и Тоня была им за мать. И так они втроем и плыли по жизни, болтаясь на волнах ее, яко щепки, и держась около Тони, как около матери, и стараясь где-то «заякориться».

Выйдя замуж за дядю Якова, как я его всегда называл, тетя Тоня оказалась с ним в поселке ДМЗ под Пермью. Как говорили, там был домостроительный то ли завод, то ли комбинат, на котором дядя Яков работал электриком. В ожидании квартиры жили они в общежитии и «смустили» и нас к ним переезжать, чтобы быть поближе. Весной пятьдесят восьмого мы к ним переехали и тоже стали жить... в том же общежитии и совсем близко ; через две двери.

Тот год, а вернее, как вскоре оказалось, всего полгода жизни в ДМЗ остались в моей начавшей складываться биографии двумя важными событиями. Второе, какое случается у всех, достигших семи лет, - я пошел в школу. Но это только так просто помнится, что - пошел и... пошел. А первое, которое, быть может, у кого-то тоже в семь лет случилось, - у меня была первая любовь. Причем, не какое иное чувство, а именно любовь, которое на всю жизнь до сей поры осталось в памяти сердца именно таким и никаким другим чувством. Хорошим, серьезным, - так что я до сих пор удивляюсь, какое оно было - у ребенка семи лет! -  вроде бы, настоящее и «взрослое».

Она была билетершей в поселковом клубе, куда мать устроилась работать уборщицей. Не помню ее имени и не буду придумывать, но даже сейчас, в начале седьмого десятка, я ясно помню ее красивую, «классическую» женскую фигуру и красивое лицо, светлые вьющиеся волосы под легкой круглой шапочкой. Я полюбил ее с того самого, - только без смеха! - первого взгляда и ; не знаю, почему. Да разве оно «почему» и бывает? Она была намного красивее, хоть и намного старше матери, и я до сих пор, даже в эту минуту (а сейчас 5 часов 58 минут утра 16 апреля 2013 года и, кстати, сегодня день рождения жены, которой уже 64 года) помню, как совсем не по-ребячьи, а вполне «по-взрослому», по-мужски воспринимал ее, как женщину, когда видел. Хотя мне было семь, а ей, скорее, - двадцать семь, а мне казалось, наверно - тридцать семь.

А видел я ее каждый вечер, потому что каждый вечер в клубе было кино и, понятно, что ни одного вечера и ни одного кино я не пропускал. Я приходил за час до первого сеанса в ее маленькую комнатку с маленьким окошечком в стене над столом и любовался ею, наблюдая, как она принимает подаваемые ей в окошечко деньги, отрывает и подает билеты и сдачу. А перед тем как подать, она всякий раз ставила крестик карандашом на голубом листе с разграфленным на квадратики планом зрительного зала. Если просили «где-нибудь поближе», она ставила крестики в свободные клеточки на места и ряды поближе к сцене. Кто просил конкретные ряды и места, искала и ставила крестики там. А потом согласно крестикам вписывала номера рядов и мест в билеты. План, как и зал с диванами, был разделен «проходами» в виде буквы «Т». Выше поперечного прохода-»перекладинки», то есть под самой кинобудкой за стенкой, были ряды с двенадцатого по четырнадцатый, и когда какой-нибудь большой парень просил «два билетика на четырнадцатый», она улыбалась и говорила мне, что он «пришел с девушкой целоваться».

На каждый сеанс она брала новый чистый разграфленный план. Если фильм был не очень и людей приходило мало, часть квадратиков на плане оставались незаполненной крестиками. А если фильм был «про любовь» или двухсерийный индийский, квадратики крестиками заполнялись быстро, и желавшие попасть на фильм покупали билетики чистые, то есть на «стоячие места». Но независимо от количества зрителей, даже когда их был полный зал, даже когда и «стоячие места» в проходах вдоль стен были распроданы, пятое место на первом ряду она оставляла свободным всегда. Потому что я был «сын технички», сам выбрал для себя самое лучшее место в зале с цифрой «5» на первом ряду, хотя через проход слева было другое лучшее, с цифрой «6». И сколько бы ни было в зале народа, за минуту до начала сеанса я входил в зал, садился на МОЁ место по центру экрана, удобно вытягивал ноги и смотрел  фильм не через головы.

Эта первая моя любовь была только созерцательной. И именно тогда уже не по-ребячьи, а серьезно и по-взрослому я осознал, что такое «недоступность», когда недоступно пусть даже и «еще». Ведь мне «еще» недоступно было иметь такую жену, как она. Но остался образ внешне идеальной жены.

Вскоре мы уехали из поселка, жизнь потекла, покатились годы и перекатились уже в новый, двадцать первый век. И где-то в конце уже пятого десятка, случилось мне оказаться в Кирове и не помню уже зачем заскочить на областной почтамт. Поднялся на второй этаж, увидел сквозь стеклянные двери двух женщин у стола - одна сидела за бумагами, другая стояла рядом. Вошел спросить нужный мне отдел, поздоровался. Они в мою сторону обернулись, и та, что стояла, спросила:»Что вы хотите?» Я как ее увидел, в то же мгновение сердце мое... остановилось, секунды три... или четыре... постояло без дела, а потом «запустилось» и затукало как-то с надсадой. Потому что это была ; ОНА! Та билетерша из клуба. Только моложе. Так ведь и времени вон сколько прошло!.. Целых полвека!..

Ничего мне тут, на главпочтамте, сразу стало не интересным. Вышел я на улицу, иду по улице, - будто палкой кто по башке... А в ушах - »Что вы хотите?»...
Что я хочу?
А что я хочу?

На часы глянул - время до электрички есть. Нашел кафешку поприличней, взял коньячку сто пятьдесят, пару бутербродов с сёмужкой, устроился за столиком в сторонке ; чтобы подумать, что я хочу?

А что я хочу? А ведь ничего сверхестественного. Того же, чего хотят многие, если не сказать - большинство. Чтобы желания совпадали с возможностями. Однако, подобно тому как есть «недоступность еще», есть и «недоступность уже» - еще более жестокая. Хотя, почему - «уже»?.. Вон ; вернись...
Но ; не хочу.
Так ; не хочу.
По-хорошему хочу.
По-серьезному...


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОТКРОЙ  СВОИ  ВРАТА

16.СОЛНЦЕ  -  ПО ЖРЕБИЮ
Не помню, почему взрослым не пожилось в этом поселке под Пермью. Скорее всего, не сложилось с жильем, и тётя Тоня с дядей Яковом уехали жить на север Кировской области, в город Лузу при одноименной станции на железной дороге «Киров-Котлас». Им дали квартиру в деревянном доме, и дядя Яков пошел работать электриком на здешний «градообразующий» лесопромышленный комбинат.

Вместе с ними и за ними, «чтобы жить поближе», решила отправиться и наша семья. Но папе, не имеющему никакой профессии и не умеющему ничего, кроме как валить в лесу елки, видимо, места здесь не нашлось, и он... сел на автобус и уехал в Лальск в 27 километрах от Лузы, тогда районный центр Лальского района. В Лальске пересел на другой автобус, проехал еще 3 километра, до поселка Фабрика, потом еще 2 километра и прибыл в «тупиковый» поселок Таврический, центр здешнего леспромхоза, самого «нижнего» по течению реки Лузы, в бассейне которой заготавливали и по которой сплавляли лес на тот самый комбинат.

Леспромхоз считался молодым. Сюда ехали за «длинными рублями» не только из всех уголков нашей, но и других областей и республик. А поскольку жилья свободного не было, директор леспромхоза Колякин собрал четверых таких «понаехавших» глав семейств и сказал:»Раз вам жилье нужно, так сами и стройте. Чем скорее построите, тем скорее въедете». Новоиспеченной бригаде плотников предложили построить очередной четырехквартирный брусковый дом на новой улице Калинина, а в качестве морального стимула дали право самим распределить между собой квартиры в нем.

Улица Калинина была и сейчас остается крайней на восточном «боку» поселка. Собственно, улицы тогда еще не было, она только рождалась. Из намеченных двенадцати домов готовых и заселенных было всего пять, под остальные в южном конце сведен лес. И когда два русских и два удмурта, едва начав вживаться в статус соседей, пришли сюда, увидели на месте их будущего дома расчищенную бульдозером территорию под дом и огороды. А дальше сразу начиналась тайга, как потом говорили взрослые, «до самого Белого моря» и которой, в смысле - рубить «хватит на наш век и детям останется».

Все эти события случились летом, на самом его пике, в июле. У четверых «соседей» по нужде ; плотников, оставленные жены с малыми детьми с нетерпением ждали плодов их труда, и бригада взялась за дело бойко. Сначала возвели два хозяйственных сарая «под дрова и под скотину», в которых поселились на временное жительство, потом взялись за дом. Пиломатериала имелось в достатке, трудись, не ленись, - и к осенним холодам дом был готов. То есть собран на паклю из бруса, укрыт двухслойной тесовой крышей, с полами, вставленными окнами, чуланами-кладовками и общими на две квартиры крыльцами с северной и южной стороны. Потом долго искали по окрестным деревням печника, поскольку своих «хороших», несмотря на сплошь печное отопление, в поселке не имелось. Наконец, нашли, договорились. Потом завозили кирпич да глину. Потом то да сё, - как это бывает в подобных случаях при «пуско-наладке».

Всё это ушло под конец года, на середину декабря 1958-го, когда, наконец, настал столь долго, почти полгода, ожидаемый и таким «ломовым» трудом приближаемый день, час и волнующий момент «тянуть жребий» - разбирать квартиры. Директор леспромхоза  слово сдержал ; оставил это право за бригадой, и четыре соседа поступили столь же, говоря по-нынешнему, демократично. Тем более, что иначе как по жребию, когда все решает «судьба», пусть даже и всего четыре квартиры поделить было невозможно совершенно. И дело было не в жилплощади, во всех четырех одинаковой, а в количестве... солнца в будущей жизни. Потому что улица, а значит и дом, располагались строго с севера на юг, и только Бог един, всевидящ и справедлив, волен был решать, кому из чад своих и сколько в сутки часов и минут даровать в окна солнечного света.

Как потом отец матери рассказывал, а мне случилось услышать, утром в день жеребьевки затопили во всех четырех квартирах печи, «нагнали» тепла, чтобы «пахло жилым», сходили в магазин за водкой и закуской, накрыли наспех сбитый стол в одной из квартир, юго-восточной, и начали «тянуть спички».

Первым «метать банк» выбрали отца. Он достал из коробка четыре спички, повернулся ко всем спиной, отломил от одной головку с селитрой и, устроив ее меж пальцев в серединку к трем целым, выставил четыре конца без селитры, выровнял, повернулся к «соседям» и сказал:»Чья?» При этом он пальцем указал под ноги, в пол квартиры, в которой стояли.

Обломленную спичку вытянул Иван Гусев, маленький щупленький удмурт, отец четверых детей «и пятый на сносях». То ли Боженька почел, что это большой грех иметь рабу Его столько чад, то ли Иван в чем другом «зело грешен», но Боженька решил, что ему и детям его даже летом достаточно будет солнца в жилище его от восхода только до обеда. Все стали Ивана поздравлять ; хлопать по плечу, материть радостно и настаивать завтра же «подавать на расширение», поскольку «всемером в такой кубатуре вас будет, как кильки в бочке».

Потом все перешли по общему крыльцу в соседнюю квартиру, юго-западную. Выбывший из жеребьевки Иван Гусев, по уговору ставший «банкометом», таким же образом подготовил, но уже не четыре, а три спички, устроив «короткую» с левого края, и тянувший первым мой отец вытащил ее. По общему давно устоявшемуся мнению, квартира эта считалась лучшей, поскольку летом солнце «в избе» будет с обеда и до самого заката. В числе доставшихся ему, как и Гусеву минутой раньше, поздравлений заметно выделялись матюги остававшихся пока «бомжами» двух других бесквартирных, выговариваемые ими с плохо скрываемыми завистью и недовольством.

Теперь пришла пора делить оставшиеся две квартиры между Иваном Вылегжаниным, однофамильцем отца, и четвертым в их бригаде, которого давно уже не помню, как звали, и который оказался потом, по общеуличному   ребячьему мнению, наивреднейшим типом. 

Дележка между ними второй половины дома более похожа была уже на дележку не квартир даже, а почти в прямом смысле - «места под солнцем». Потому что в квартиру северо-западную солнце в ясный день гарантированно приходило в полдень и делало жизнь семьи «на яркой стороне» до последней минуты заката. А в северо-восточную летом поутру разве что «замигнет» на минутку, поспешая по небу на юг, и исчезнет до завтрашнего утра. В три же другие времени года, то есть с сентября по май, его в квартире не бывает вообще.

И получалось еще, что тот, третий, кто будет сейчас тянуть спичку, определит квартиры сразу двоим, поскольку четвертому тянуть не надо. Это неожиданно открывшееся обстоятельство вызвало сначала легкое замешательство, поскольку всем понятно было, что каждый хотел получить квартиру «солнечную». А причиной замешательства оказалось столь же неожиданное настоятельное утверждение «наивреднейшего», что именно он должен сейчас тянуть спичку, поскольку у него будто бы «рука легкая», которая, на его взгляд, решит вопрос с квартирой в пользу именно его, своей руки хозяина. Флегматично-покладистый и, как вскоре оказалось, очень философски настроенный к жизни, Иван Вылегжанин лишь похмыкал скептически на  такой довод.

Когда мужики перешли по натоптанной тропочке в снегу из южной половины дома в северную и вошли в  квартиру северо-восточную, Иван Гусев, приготовив две спички, протянул их, зажатые в пальцах, «вреднейшему», указал другой рукой в пол и сказал:
-Чья?

«Вреднейший», что по ситуации могло быть не более, чем шуткой, но из его уст прозвучавшей очень серьезно и самонадеянно, сказал:
-Я привык решать свои вопросы сам.

И, не «целясь», уверенно и решительно протянул руку и выдернул правую от себя спичку, целую, с черной головкой селитры на конце, а Иван Гусев отдал вторую, обломленную, Ивану Вылегжанину и сказал:
-Поздравляю!

От избытка чувств по поводу столь исторического в их жизни момента все четыре новосела заматерились радостно, и Иван Вылегжанин, похлопывая в утешение по спине «наиврежнейшего», теперь соседа своего справа, пообещал и впредь, если что, с проблемами своими ; прямо к нему, раз у него «рука легкая». А «наивреднейший» все повторял, изображая «сокрушение»:»Ну, знать, судьба...»

И они пошли обратно по тропочке теперь уже «в гости» к Ивану Гусеву, в квартире которого был накрыт стол, отмечать общее новоселье.


КРУГИ  МАШИНЫ  ВРЕМЕНИ
Побывать в собственном детстве я собирался очень давно, и желание это крепло по мере удаления от него по дороге жизни. Мотив его поначалу был наверно известным чувством ностальгии по былому, по «корням», людей, вступающих в пору «второй молодости», которых тянет посетить «первую» скорее наверно из инстинкта «цепляться за жизнь» на ее закате, хотя заката  собственной я еще не видел. Никогда не думал и нигде не читал об этой поре, давно изученной психологами. Но позднее тяга эта заменилась желанием создать и оставить документ литературный, что для писателя видится «легким». Когда же «клиент созрел», и первые главы вот этой повести стали полнить творческий портфель, необходимость побывать в детстве, то есть в... собственной повести стала и вовсе «производственной». И так случилось, что уже реальная дорога в детство началась с реальной «тропочки».

В 2005 году возглавляемая мною команда туристов-водников Котельнича начала историко-краеведческую экспедицию по древнему водному торговому пути вятских купцов от поселка-пристани Ношуль в верховьях реки Лузы по Лузе, Югу и Северной  Двине до Архангельска в честь и в годы 200-летия установления торгово-дипломатических отношений между Россией и Америкой. Планировалась она поэтапной,  на пять лет, и на первом, в 2005 году, ровно через 40 лет после прощания с Таврическим, я вновь оказался здесь на макушке лета, 17 июля.

Шли мы по Лузе неторопливо, сплавляясь по течению на самодельной двухмачтовой шхуне под «гриновскими» алыми парусами, и когда прошли большую заросшую осокой «кочку» посреди реки под так называемыми Шиловыми горами (высокими правыми берегами), на которой мы с отцом бывали на рыбалке, я будто пересел в машину времени и оказался в доселе неведомом, новом для меня не столько чувстве, а скорее  - состоянии, когда тебя  перенесло на сорок лет назад, в твои 14, в год 1965-ый, и ты оттуда, из далёкого далёка, снова перенесся сквозь эти 40 лет в свое будущее и видишь в нем, то есть - в реальности себя, уже 54-летнего, и изменившееся то, что тебя тогда окружало. Потому что эта «кочка под Шиловыми», известная тогда всем рыбакам поселка, была верхней географической границей моего детства, которое прошло здесь, на реке, и минуя ее я оказался в той самой давно воображаемой поре.

От «кочки» до поселка, насколько помнилось, километров пятнадцать, и при нашем ходе это давало время, чтобы старые воспоминания и новые впечатления не обернулись «несварением души». Берегом детства был правый, и я сквозь толщу четырех десятков лет, вскоре... едва узнал устье старицы ; самое любимое тогда не только ребятней, но и взрослыми место рыбалок. Впечатления о них остались самые яркие, и чуть позднее, через одинадцать «литературных» лет, я поделюсь ими.

Ниже старицы слева шли пески «того» берега, на которых я в детстве не бывал никогда. Они лежали в памяти ровной полосой, а сейчас увидел грубо изрезанными дюнами-наносами, что, впрочем, для маленьких рек, у которых жизнь в природе очень активная, вполне обычно. Справа шел наш луговой  возвышенный берег в зеленых кочках дернины по склону, и в минуты, когда мы проходили мимо, любящий меня Боженька сделал мне трогательный подарок в виде... двух подростнов лет одиннадцати. На обоих по случаю жары в эти дни были лишь трусики, в руках ; удочки и баночки с червями, они шли по урезу вод на новое место, что-то бойко обсуждая, а я с замиранием сердца глядел на них и видел в них... себя и Мишку Гусева, «соседа по крыльцу», с которым мы сорок лет назад такими же подростками здесь же вот и так же вот наслаждались «голодным, босоногим» детством.

Чуть ниже находилось второе мое любимое место рыбалок, - где река уже перед поселком начинает делать большой правый поворот, крутой берег кончается и начинаются пески. И опять пришла пора удивляться и «не верить». В месте, где кончается обрыв, в воде «та же самая» большая голая сукастая осина, кора с которой давно сглодана льдинами сорока былых, «без меня» ледоходов. За ним тот же стоптанный песчаный спуск к воде, на котором тогда часто сиживал с удочками. Лишь наверху ; перемены времени. Тогда тут был мелкий невысокий соснячок, меж краем которого и обрывчиком разводили костер, оставаясь на ночь. Теперь ; молодые подросшие сосны, меж стволов которых поближе к обрыву сделан навес типа шалашика. Дальше, то есть по течению ниже, «то же» начало песков. А в общем здесь не изменилось ничего, будто этих сорока лет и не было.
 
Попросил я ребят причались здесь, вышел, прогулялся по бережку детства, удивляясь в душе, что эта моя цифра ; 40, как, наверно, и другие, подобные «круглые» ; 50, 60 или 70, могут в таких случаях не представлять ничего, кроме математических знаков и быть поводом не для грустных «ахов», а притяных открытий своего... бессмертия. Если эти 40, пока я тут не был, - как «позавчера», так я «послезавтра», то есть еще через 40, снова приду сюда, пожалуй, порыбачить. Если за 40 ничего не происходит, так не стоит даже торопиться. Как оказалось еще, если в такие минуты возрастных недугов нет, так не возникает и знакомых многим «ахов» о краткости земного бытия.

…Пофилософствовали, сели, пошли, и этот длинный правый поворот почему-то показался уж очень длинным, и когда показался Таврический, открылась прямо-таки «картина маслом». Пески справа «тогда» подходили длинной косой почти к лодочной станции под горой у самого поселка, а сейчас уперлись в обрыв под ивняком, и до самого поселка долго идет обрывистый луговой правый берег. Пески же...  «переместились!» на левый, где тогда их было только чуть, и опять вспомнилось, как реки, особенно маленькие, «играют» в своих руслах и даже бассейнах. Между берегами вся водная ширь... густо завалена корягами и плавником, чего я никогда на реках не видал, так что немалых трудов стоило всей командой выбрать линию движения в них, чтобы не порвать тугие гондолы.

Пристали ниже «полоскалки» - плотика, с каких у приречных поселков женщины полощут белье и рыбачит ребятня, сходили в поселок. Поскольку день уж клонился к закату и надо было искать стоянку на ночь ниже по реке, решили здесь не задерживаться. Ребята направились по магазинам за продуктами, а я ; на свою улицу Калинина. Нашел дом мой под номером 8. К калитке со двора вышел ко мне невысокий худощавый мужчина, по случаю жары голый по торс ; Михаил Иванович, Мишка Гусев, «сосед по крыльцу» и одноклассник, с которым шесть лет сначала на Фабрику, а потом еще полгода в новую Таврическую школу бегали.

Поговорили так, как бывает «на бегу», с пятого на десятое, друг друга узнавая. Потом из дома вышла и, ступая осторожно и широко разводя руки в стороны, женщина в годах, подошла, переспросила, глядя странно вбок, вправду ли я тот самый Толя Вылегжанин (или Шулятьев?), уехавший с родителями в январе шестьдесят шестого? Я подтвердил. Она стала расспрашивать про моих родителей, узнала, что «отца уж нет», а мать «пока в здравии и живет у моего брата» - Сергея, которого она помнила «только родившимся», стала передавать им приветы и заплакала от избытка чувств. Это была тёта Люба, мать Михаила, бывшая наша соседка, теперь почти слепая, помнившая нашу семью. Когда я через пару недель, уже вернушись домой и наведавшись к матери, рассказал ей, что побывал на Таврическом, о встрече с тётей Любой и Михаилом, показал ей фотографию с запечатленными ими, мать тоже заплакала, так же, как тётя Люба, поправляя давно седые волосы. Обе они, бывшие соседки, разлученные жизнью почти на полвека и половиной тысячи километров, ушли в мир иной в один год.

Прощаясь с Михаилом, я обещал вернуться в будущем, 2006, году уже «в хорошие гости», на несколько дней, чтобы посидеть-повспоминать, а вернулся не через год, а через... десять, в 2015-м, в августе, а был еще и в декабре. Но это уже «особь статья»  ; впереди.


17.НЕ ТЕРЯЙСЯ!
В предыдущей главе, до «пометки на полях» мы по времени повествования остановились в декабре пятьдесят восьмого, на моменте, когда четыре соседа-строителя нашего нового дома на Таврическом, которому «присвоили» потом номер 8, делили между собой квартиры. На другой день, с утра похмелившись, все четверо пошли в контору леспромхоза оформлять ордера на жилье, а на третий разъехались за семьями. Переезд «в новую жизнь» для нашей отложился в памяти двумя событиями, достойными, чтобы о них упомянуть.

Общая дорога из поселка ДМЗ получалась с четырьмя пересадками: в Перми на поезд до Кирова, в Кирове ; на поезд в Котлас до Лузы, в Лузе ; на автобус до Лальска и в Лальске ; на автобус до Таврического. И все это с тремя чемоданами и двумя детьми ; мной, семилетним, и моим братом Сашей, которому  едва исполнился год. Так вот, при пересадке в Перми произошел случай, о котором потом родители вспоминали со смехом, а тогда было совсем не смешно, поскольку я на вокзале... потерялся.

Потеряться на железнодорожном вокзале в Перми просто даже взрослому, а ребенку тем более. Потому уже, что вокзал этот ; наверно единственный в мире, поезда к которому прибывают и от которого отправляются с... двух сторон, и вокзал получается расположенным между путями двух направлений. И когда поездам случается прибыть с двух сторон одновременно, в небольшом коридоре и в залах ожидания начинается давка и хаос. Два потока людей с вещами устремляются к выходу справа, к поезду, допустим, на третьем пути у второй, правой, платформы и два потока ; к выходу слева к поезду тоже на втором пути у второй, но левой, платформы. А навстречу им два таких же потока людей с вещами с этих поездов. А если случится, что бывает постоянно, прибытие примерно в это же время вторых и третьих поездов с той и с другой стороны вокзала да на разные пути и платформы, людская «каша» на вокзале происходит невероятная. Наблюдать ее и быть «капелькой» в этом вокзальном людском водовороте мне доводилось на протяжение шести лет в январе и в июне, когда потом, в молодости приезжал сюда на сессии во время учебы в здешнем университете.

Так вот, было, насколько помнится, где-нибудь около полуночи 30 декабря, когда объявили наш поезд. Папа схватил два тяжелых чемодана, мама ; третий чемодан и моего брата в одеяльцах, мы спешно, - а в такие минуты у всех бывает спешно, - покинули зал ожидания, влились в большой людской поток в длинном коридоре, и я, поспешавший за родителями, оказался оттесненным от них и «вынесенным» на первую платформу, то есть, одну из двух первых и... потерялся.

В Подрезчихе в садик я ходил мало, с бабушкой «дома сидел» лишь время от времени, к своим семи с половиной годам был достаточно «уличным» и самостоятельным, готовым и способным самому выкручиваться из экстремальных ситуаций, а потому... испугался, но не очень. От родителей слышал, что до отправления нашего поезда осталось двадцать минут, и понял, что за это время мне надо найти наш вагон нашего поезда. Но ни  названия его, то есть маршрута следования, ни пути и платформы, где он стоит, не знал, а потому ни у кого ничего спросить не мог. Пока соображал, что теперь делать, услышал вдруг, как тётя по вокзальному радио очень, как мне показалось, громко на весь перрон и на весь мир и сердито как заорёт:

-Всем линейным постам милиции! Потерялся мальчик семи лет, роста среднего, одет...

И дальше и так же очень сердито - про мое пальто из серого каракуля, черную шапку, подшитые валенки и про отсутствие «особых примет». И что «при обнаружении» меня «следует срочно доставить в линейный отдел милиции».

Это сообщение, очень грозное и ничего хорошего мне не обещающее, напрочь вышибло мысли о том, что я потерялся, а окатило волной страха и обиды. Обиды оттого, зачем родители не стали искать меня сами, а наябедничали милиции да еще и рассказали, в чем меня водят. Зачем ; о пальте из искусственного каракуля, в каких никто не ходит, которое мне давно мало и в котором я вторую зиму мерзну? Зачем ; про черную шапку из овчины, какие носят те, кто «на шконках парится», и подшитых валенках в кожаных заплатках, в которых ходить мне очень стыдно. Зачем про это надо всем орать?! А страха не простого, а панического, - оттого, что страхом перед милицией была густо пропитана вся жизнь, все разговоры взрослых в Подрезчихе, добрую половину которых составляли бывшие или будущие зэки, и которыми пропитано было и мое детской сознание.

Страх попасться в руки милиции и быть «доставленным в отдел», где меня обязательно будут сильно бить толстыми резиновыми палками, как однажды в Подрезчихе  поймали на улице и сильно били ими какого-то дядю, представил мое положение безвыходным. Но только на мгновение. Потому что тетя в вокзальном радио опять прокричала «своим» постам милиции, что, «при обнаружении» бить меня не надо, и назвала номер вагона, название поезда, путь и платформу, на которой он стоит, куда меня надо все же «доставить».

Название поезда, «взрослое» и длинное, произнесенное к тому же неожиданно и быстро, я не запомнил, а запомнил только, что номер нашего вагона ; двенадцать и что поезд стоит на четвертом пути у третьей платформы, и кинулся искать, представив уже, как папа или мама стоят возле вагона и ждут меня.

Сначала сбегал на третью платформу, нашел двенадцатый вагон, но папы и мамы возле него не было, и я сказал толстой тете-проводнице, что это я потерялся и попросил позвать маму, на что та ответила, что у нее «все хорошие дети уже спят, а тебе наверно надо на ту сторону вокзала». Побежал я на вокзал, пробился сквозь поток пассажиров, выбежал «на ту сторону» и увидел... большую привокзальную площадь, большой город в море огней и... огромного милиционера с той самой черной резиновой палкой, который заметив меня, быстро направился ко мне явно с намерением схватить и избить за то, что я потерялся. В паническом страхе я метнулся от него обратно в вокзал, затерялся средь людей, выбежал в какие-то распахнутые на улицу двери и увидел, что это не та, знакомая, а совсем другая платформа, а дальше, через несколько путей, у третьей вон тоже поезд стоит...

Наш двенадцатый вагон я нашел, как оказалось, за минуту до отправления, папа ждал меня и даже не стал ругать, а подсадил в высокий тамбур, увел к нашим местам и велел лезть на третью полку, где теплее, и «скорее греться». В вагоне было очень жарко, и когда я начал отогреваться, вдруг почувствовал, как сильно заломило уши. Оказывается, пока бегал, я их обморозил настолько сильно, что оба уха были не просто белыми, а даже «сухими» на ощупь ; ледяными, и было нестерпимо, до слез, больно, когда они стали «отходить».

К утру, а это было уже 31 декабря, когда приехали в Киров, где была пересадка на другой поезд, у обоих мочек ушей образовались большие водяные мешки, к которым, помнится, даже прикоснуться было нельзя и нельзя было резко поворачивать голову, потому что они тяжело болтались и сильно болели.

В Таврический, второй и главный поселок моего детства, мы прибыли в самый Новый год, 1 января 1959-го, и папа оставив маму с маленьким братом Сашей в новой, еще пахнущей смолой, квартире, повел меня на елку в леспромхозовский клуб. И этот первый день «новой» части детства до сей поры (а сейчас 5 часов 54 минуты утра 13 января 2015 года) запомнился вторым до сих пор ярким впечатлением.

В просторном клубном кинозале стояла большая, со звездой под потолком, наряженная елка. Народу было не так много, но никто Новый год не «праздновал», то есть не водил вокруг елки хороводы и не пел песен, как было у нас в садике, а все столпились у невысокой сцены.

На узких простенках рампы слева и справа, выкрашенных зеленой краской, висели вертикальные, говоря по-нынешнему, баннеры, и на левом было написано белым мелом на клею по ярко-красной материи »Производительность труда ; это, в последнем счете, самое важное, самое главное для победы нового общественного строя. В.И. Ленин». Что-то подробное было и на правом, но теперь не помню, но точно помню, что спустя два года здесь появилась фраза »Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Из программы КПСС». Красные баннеры с белыми фразами на зеленом фоне выглядели раздражающе-броско, лезли в глаза, и за семь лет жизни в Таврическом я, бывая здесь в кино каждую неделю, а то и чаще, за минуты перед фильмами в сумме наверно сто тысяч раз перечитал эти фразы, и они до сих пор у меня в памяти памятниками русской утопии.

...На сцене перед белым экраном, на котором показывали кино, стоял стол, к которому слева прислонены были два больших бумажных мешка, чем-то наполненные. За столом стояли высокий седой дядя, державший перед собой листы бумаги, а маленькая тетя с большим животом держала перед собой на столе один раскрытый мешок. Только мы вошли, дядя, взглянул в бумаги и как заорет прокуренным голосом:
-Номер сто пятьдесят се-е-е-емь! Карандаш!
И вдруг... папа мой как заорет:
-Я-а-а!

В жизни не слыхал, чтобы папа так орал.
Тетя сунула в мешок руку, достала из недр его красный карандаш, подала в толпу. Карандаш «приплыл» к нам над головами по рукам, папа подал его сверху мне и сказал:
-Ну вот и с Новым годом на новом месте!

А потом достал из кармана брюк какую-то маленькую прямоугольную бумажку с номером 157 и фиолетовым кружком печати и отправил его также по рукам на сцену. А дядя опять орет сипло:
-Номер сто семьдесят три! Печенье!

-Мое, - недовольно-скрипуче проговорил какой-то старый дядя в толпе, и пачка печенья уплыла со сцены по рукам ему, а в ответ он отправил обратно такой же билетик, как был у папы.

Тем временем тетя на сцене вынула из мешка и подняла над головой желтую банную мочалку с длинными белыми петлями, а дядя, взглянув в свои листы, крикнул:
-Номер двести два ; мочалка!
-Я! Я тут! - взвизгнула в толпе  какая-то тетя в сбившейся на плечи серой шали, с  «косматой» головой и красным потным лицом. Все обернулись в ее сторону, засмеялись почему-то, как мне показалось, понимающе-одобрительно, и дядя, стоявший перед нами, сказал негромко-весело:

-Чо орать-то? Мы и так знаем...
Желтую мочалку с белыми петлями отправили тете, а мы еще с минуту на все это посмотрели и пошли домой, как, сказал папа, «обживаться».

Как узнал я потом, это была беспроигрышная лотерея, которую устраивали для жителей поселка каждый Новый год, чтобы было веселее. Недорогие билеты от профсоюзного комитета для участия в ней желающие покупали здесь же в клубе загодя, розыгрыш устраивали 31 декабря часа за два до наступления Нового года, а тем, кто на елку не пришел, разыгранные и с присвоенными номерами вещи раздавали вот так на другой день, 1 января, или в последующие дни. Главными призами в этой лотерее была бутылка шампанского и бутылка водки, которые разыгрывали за полчаса до наступления Нового года последними, и весь поселок с жадным любопытством ждал, кому они достанутся, а выигравшие долго ходили потом в героях и об удаче их вспоминали порой до очередной новогодней елки.

Этой раздачей лотерейных подарков, красным выигранным карандашом и фразой Ленина о производительности труда и запомнился мне приезд в Таврический ; первый день новой поры детства на новом месте в новом мире. Именно этими первыми минутами и жил он в памяти целые полвека, и когда в августе 2015-го первый раз приехал на Таврический ; в собственную повесть, пошел посмотреть, жив ли клуб вообще, не чая уже увидеть его. К моему удивлению и радости, клуб хоть уже доживает свое, но не только «на месте», а маленькая площадь перед ним ; даже! - усыпана... лепестками роз, обрывками серпантина и прочим мелким «праздничным» мусором. Оказывается, в свои преклонные лета, он еще в реестре учреждений культуры Лузского района и под хозяйским приглядом. Галина Юрьевна Боберская, любезно согласившаяся сопроводить меня сюда на экскурсию, - «хранительница очага», заведует клубом на полставки и открывает его для общественных поселковых мероприятий. Тот «праздничный» мусор перед входом на улице ; как раз после былой здесь днем раньше свадьбы.

Позвенев ключами, Галина Юрьевна отперла замок, впустила в фойе, потом ; в пустой бывший кинозал, и пока глаза привыкали к полутьме после солнечной улицы, меня вновь охватило то чувство пассажира машины времени, перелетевшего через полвека из прошлого в будущее ; настоящее.
Невероятно!
Непостижимо!

… Стою посреди зала на том самом месте, на том самом! - где стоял с отцом 1 января 1959 года, в первый день в Таврическом. Тогда мне было 7, сейчас ; 64.  Слева ; невысокая сцена, с которой тогда объявляли выигрыши. С которой, обычно валяясь на ней, я с друзьями лежа смотрел кино. С которой в какой-то праздник перед переполненным залом пел песню из десяти куплетов о том, как горел трехэтажный дом.  На которой в 1965-ом, в день 20-летия Победы, играл... командира партизанского отряда в полуторачасовой пьесе, поставленной нашей школьной литераторшей, - о чем расскажу особо..

И другие многие события, связанные с клубом, и завалявшиеся в памяти картинки, то яркие, то бледные, мелькали-вспоминались, но не было о них, ушедших, сожаления. Наверно, потому, что привык смотреть на подобное философски: было ; и прошло, есть ; и пройдет, и то, что будет, - тоже пройдет. Се ля ви - закон природы...


СТРАНА,  КОТОРУЮ  НЕ  ЖАЛКО
В тот первый день новой, таврической, части моего детства, случилось еще одно событие ; революция на Кубе. Оказалось, что пока мы с папой были на елке, по ту сторону Земного шара, в Атлантическом океане, на острове у берегов Америки, Фидель Кастро с горсткой храбрецов штурмовал какие-то казармы, одержал победу над врагами, народ взял власть в свои руки и будет теперь вместе с нами строить светлое будущее - коммунизм.

Об этом нам и в такой вот форме по радио, как из клуба вернулись, вечером, рассказали и позднее, когда после каникул в школу пошел, учителя все уши прожужжали ; о том, как радостно и какое счастье, что на острове прямо у  Америки совершилась социалистическая революция. А поскольку все люди на Земле ; братья, мы, дети, хоть пока и первоклассники, можем и должны внести посильный вклад в укрепление международной солидарности трудящихся и будем... учить наизусть и петь революционные кубинские песни.

Когда повесть начинал, представлялось, что как до этого места дойду, «черкну» несколько строк о том, как, будучи совсем еще ребенком, горланил чужие песни на пении, да потом оно вместе с другой мишурой памяти как-то на задворки ее отодвинулось. И на добрую дюжину глав ушел уже в даль повествования, а неожиданно пришлось вернуться и сделать вот эту «пометку на полях».

«Вдруг» потому, что утром в пятницу, 25 ноября (2016 года), оставив повесть до понедельника, уехал с Джимом моим в деревню, а вернувшись вечером в воскресенье, 27-го, из белого безмолвия в цивилизацию, узнаю, что, оказывается, в пятницу на Кубе... умер Фидель Кастро. И с удивлением еще открываю, что он всего два дня как скончался, а ни в телевизоре, ни в интернете ни шума, ни траура... нет ?!

С одной стороны, казалось бы, как оно кажется сейчас большинству, - ну и что? Мало ли их, спрыгнувших с пальмы и захвативших власть в местных джунглях где-то у Экватора мрет ; своей смертью или «помогут»? В оные годы в иных  «банановых республиках» таких путчей бывало по восемь на году. А тут старичок 90 лет где-то на острове в океане...

Однако, это ; для большинства нынешних, Ванек, которым ни до родства, ни до самих себя, ни до будущего ; своего даже, «корытного», дела нет. А мне, и особенно «сегодняшнему», этот островок в океане и бородатый старичок Кастро, как раньше были, так и теперь остаются образами не просто значимыми, а ; знаковыми. Не потому, что тогда, в детстве, их в меня песнями «вбили», а потому, что знаковость эта видится мне в... исторических параллелях между, казалось бы, несопоставимыми в своих «весовых категориях» и «статусах» Кубы и России, Кастро и Ульянова, - о чем в разные годы и сейчас особенно, когда вместе с Кастро ушла окончательно эпоха коммунистических утопий, глубоко и напряженно думалось.

А почему думалось и что, собственно, случилось со смертью Фиделя, теперь представляется совсем в ином, чем подавали нам, свете. И если этот «кубинский миф» очистить от шелухи идеологии, впору эту «пометку на полях» украсить эпиграфом ; анекдотом из моих любимых. Это когда у армянского радио спросили:»Можно ли построить коммунизм в одной отдельно взятой стране?» «Можно, - отвечает армянское радио. - Только надо взять страну, которую не жалко». Когда сейчас, со своей орбиты лет и дум смотришь сквозь призму этого анекдота на век последний для Кубы и России, те самые параллели и напрашиваются. И, если кратко, ведь было оно так.

В первой половине прошлого века правил Кубой генерал Батиста. Народ избрал его президентом в надежде, что он поведет кубинцев строить богатое светлое завтра, а генерал продался мафии, загнал их в тюрьму диктатуры и голод и превратил красивейший остров с золотыми пляжами под пальмами в большой бордель и казино США.

Голодный бесправный народ зароптал, и когда его «разум возмущенный» вскипел окончательно, из волны его гнева вынырнул другой начинающий диктатор - Фидель Кастро, возглавил «борьбу за народное дело» и взял власть в свои руки. А поскольку все диктаторы рождаются с синдромом маниакальности власти и величия ; расстройством психики, убивающим способности реального восприятия мира, ничего бы иного с Кубой не случилось и во второй половине века. Продался бы, как генерал Батиста, и Кастро богатой Америке. Куба осталась бы борделем и колонией, поставляющей в США сахар и сигары. И жила бы поживала, как жила, - по своей естественной, предписанной историей именно ей, «географическо-климатической» судьбе, меняя доморощенных «смуглых» диктаторов, если бы... Если бы, как тот черт из табакерки, не выскочил вдруг... диктатор белый, совсем чужой, даже с другой стороны Земного шара и с такой же круглой, как шар, головой ; наш Никита Сергеевич Хрущев.

Каким он тут, спросите, местом? А очень понятно и логично, - от обиды.
Уж очень лично обидел его президент Америки Кеннеди, когда в 1961 году поставил в Турции, стране его «под брюхо», а ему - под нос 15 ракет с ядерными боеголовками, чем и расстроил его спокойный сон и занятия кукурузой. И чтобы «отмстить надменному соседу» и «прорубить» в Америку «окно», Никита Сергеевич мелочиться не стал и поставил на Кубе, под нос и под «брюхо» же этому Кеннеди, не 15, а, - знай наших! - ... 40 ракет с такими же головками, да подогнал еще несколько сот(!!) танков, ракетных установок, зениток, разной мотострелковой техники, крылатых ракет,  вертолетов, МИГов, легких бомбардировщиков, ракетных катеров, эсминцев, крейсеров, подводных лодок ; армаду, начиненную ядерным оружием, и более 50 тысяч(!!!) советских солдат и офицеров. Вот что она, обида, делает!

Кеннеди, хоть человек он взрослый, и как раз потому, что взрослый, - перепугался, однако, вусмерть! Потому как расставлять ракетки и стойких американских солдатиков в мировой песочнице, - это у него была игра такая: соседских пацанов по мировому двору попугать своему державному чувству в утеху ; всего лишь! А эти ваньки-русские, они же дети малые - понятий не знают, по-взрослому играть не умеют, возьмут да шандарахнут еще атомной бомбой. Обешали ведь - «...на горе всем буржуям мировой пожар раздуем». А поскольку известно, что спички детям не игрушка и пожар легче предупредить, чем потушить, а лучшая защита - бить первым, собрал господин Кеннеди господ генералов и стали они взрослую думу думать, как... Нет, конечно, не напасть и не ударить, а... у не в меру расшалившихся детей, Фиделя и Никитки, спички отнять, чтобы с огнем играть не вздумали. А как отнять?! Незадача!

Вот эту «незадачу» вскоре и назвали  «карибским кризисом». Этот кризис на всю жизнь и до этой вот самой минуты (а сейчас 24 минута сельмого часа утра 22 декабря 2016 года) запомнился мне минутой, когда мы с бабушкой Александрой Кирилловной сидели погожим теплым днем октября 1962 года на нагретых солнцем досках крыльца нашего дома номер 8 по улице Калинина в поселке Таврическом и боялись, что сейчас начнется атомная война. Что на поселок наш упадет ядерная бомба, все взорвется, и нас всех, и папу с мамой, которые на реке бревна пилят, разорвет, и сгорят в мировом пожаре мои новые ходули и почти готовый воздушный змей. И все другие на нашей улице и во всем поселке тоже ждали, что вот-вот начнется атомная война. И страх этот был столь реальным, столь сильным и так глубоко запал в душу, что чувство его свежо до сих пор.

Вскоре Кеннеди и Никита, как сейчас говорят, нашли консенсус ; мирно расплевались, и кончилось тем, что Кеннеди поставил Фиделя... в угол ; за шалость с революцией и дружбу с Никитой и лишил сладкого: перестал покупать у него сахар, сигары, прочие продукты и товары, которых в Америку с Кубы шло две трети внешнеторговой «валовки» - устроил ей «темную» - экономическую, политическую и вообще - полную блокаду. После вольницы-то при Батисте! Никита друга своего нового в беде не оставил и в утешение и укрепление его власти на острове - форпосте социализма с креном в коммунизм, стал скупать у него сахар, сигары, прочую тропическую экзотику и заваливать этот «революционный островок» с моря и воздуха хлебом и прочим всем ; по потребности, как оно должно быть при коммунизме, когда богатства льются полным потоком, - словно манна.

Фидель Кастро по молодости лет, проведенных в джунглях, ни академии общественных наук, ни высших партийных школ при ЦК КПСС, ни даже советско-партийных ликбезов не кончал, о вечно живом и всепобеждающем учении Маркса-Энгельса-Ульянова (то есть, простите, - Ленина) слыхом не слыхал, а вот на перспективы загнивания ненавистной Америки и укрепление своей власти повелся.

И началась у нас с Кубой мир-дружба-кукуруза, и стали русский и кубинец ; братья навек и жить в одном лагере: есть один хлеб и шагать в ногу по пути к одному концу. А чтобы шагать было в такт и веселее, наши до сих пор  всенародно любимые Александра Пахмутова, Николай Добронравов и прочие советские поэтические гении с добрыми нравами к властной конъюнктуре быстренько накропали целый сборник будто бы кубинских революционных песен, которые мы, дети малые, учили наизусть и пели целыми часами. Тогда детским своим умишком оно дикостью не воспринималось, а теперь в свете жизненных реалий видится абсурдом полным. Представьте.

Глухой Русский Север. Поселок при бумажной фабрике, построенной еще купцом Сумкиным в 1829 году. Такая же древняя деревянная школа у пожарного депо с гнилыми, провалившимися полами и стойким запахом плесени. Зима. От сырости воздуха на окнах снизу доверху наледь в палец ; голубой свет с улицы едва сочится. На теплых кирпичах печи бутылка с чернилами ; всем по потребности. Далеко, в необъятных, уже даже не вятских, а архангельских лесах, папы и мамы лазят по пояс в снегу, валят деревья, обрубают сучья ; заготавливают лес родине. Ты поутру не столько наелся, сколько напился гороховой болтушки, сунул в портфель горсть сушеной свеклы, которая во рту, как резина, но ; сладкая и вполне идет за конфеты. Урок пения. Учителя пения нет, и мы, выбравшись из-за парт и встав в проходах меж рядами их в затылок друг другу, маршируем на месте «в ногу» и тонкими звонкими детскими голосками вместе с нашей классной Раисой Ивановной Кокиной бодро поем:
За правду сражается наш народ,
Мы знаем ; в бою нас победа ждет.
Единством семья храбрецов сильна,
Победой прославим мы их имена.

О
Пылает вся Куба,
Народ ее изранен и измучен.
Знамена и трубы
Зовут бойцов с полей и из хибар.
Врагов мы проучим,
Ответим им ударом на удар
Пусть прогремит наш твердый шаг,
И, словно горящий алый стяг,
Революционный пылает пожар.

О
Слышишь чеканный шаг -
Это идут барбудос.
Небо над ними, как огненный стяг,
Слышишь чеканный шаг?

Цитирую сейчас, более полувека спустя, легко и по памяти эти тексты, и помню тот детский душевный восторг, с каким «чеканил шаг» в разбитых серых валенках, пегих от черных кожаных заплат, но чувствовал себя уже тем «барбудос» - бородачом, над которым «небо, как огненный стяг», и сам уже будто «барбудос»-бородач с оружием в руках в пылающем пожаре революции под пальмами. Потому что как будто и в самом деле была уже...
Куба ; любовь моя.
Остров зари багровой...

А чуть позднее в большом количестве и везде появились красиво изданные, в твердых глянцевых корках, фотоальбомы «Буэнавентура ; гражданин Кубы» с множеством больших цветных фотографий, которые тогда были еще редкостью. На обложке и снимках внутри на глянцевой плотной бумаге сияющий счастьем и блистающий белыми зубами на смуглом губастом лице мой сверстник с далекого острова и рассказ о том, какое счастье детства принесла ему социалистическая революция, и какое нас с ним одно на двоих ждет светлое коммунистическое завтра. И почему-то хорошо помнится (наверно, потому что уже тогда было прочно вбито) чувство вновь подтвержденной уверенности, что кто по пути к коммунизму пойдет, счастье найдет непременно. Вот ; Куба. Революция случилась всего пять лет назад, а Буэнавентура со своими дружками вон уже как «зыкенски» живут. «Зыкенски» или «законно»» - была у нас, в ребячьем сообществе, высшая оценка чего-нибудь хорошего.

И что удивительно! В эту минуту (а сейчас на моих 7 часов 19 минут утра 3 февраля 2017 года) мне то ли подумалось, то ли открылось, как былое реальное, - что та улыбка мальчика Буэнавентуры... замерла и осталась не только на глянцевой обложке, а в самой уже истории Кубы ; несчастного острова и народа его, который повелся на сказку и пошел вместе с нами к одному концу. Ибо теперь только увиделась в драматической наготе свой суть того армянского анекдота.

Будто в сказке, словно на манер некоего «исторического издевательства», - тридцать лет и три года Советский Союз сам шел, пока не выдохся, и волок за собой эту девушку-Кубу по пути к одному концу, к коммунизму, заливая ее «полным потоком» жизненных благ по потребности. А когда в начале девяностых, будучи не в силах передвигать уже ноги, упал и скончался, упала и скончалась и Куба, бывшая на полном содержании у него и «друзей по лагерю», который тоже лопнул, как мыльный пузырь, надутый ребенком через соломинку.

Во всем этом как раз и проявились те самые параллели в новейшей истории двух стран ; Кубы и СССР. Питательной почвой рождения их стала...  ментальность homo  совсем не sapiense, который хочет жить не трудясь, имея лишь скатерть-самобранку. И, смотрите, что произошло, если отбросить «шелуху».

Уроженец Симбирска (ныне ; Ульяновск) покойный Владимир Ильич Ульянов принес идею коммунизма ; общества распределения благ, которые «льются полным потоком» «по потребности», - откуда, неведомо. И миллионы  полуазиатов севера с радостью приняли эту сказку про скатерть-самобранку, стали играть в нее и щедро делиться «исторически просроченным», а потому реально опасным для здоровья и жизни людей и целых стран «идеологическим продуктом». И немало homo halyavikus Европы и Востока вкусили его, реально отравились и долго потом «лечились». А Кубе достались уже «метастазы» когда-то хронического «заболевания». Но поскольку ослабленный Батистой «организм» хлебнул этой заразной инфекции в дозе «убойной», даже сегодня, по прошествии четверти века, когда упокоившийся Советский Союз оставил на произвол исторической судьбы свою тридцатитрехлетнюю содержанку, она ; пациент «скорее жив, чем мертв». Ибо повторила судьбу папы-Союза, причем, не в нашем, северном, а в южном, знойном, «экваториальном» варианте.

По впечатлениям коллег - журналистов и писателей, которым одним лишь всегда верил и верю, сегодня этот райский уголок, процветать которому «климатической судьбой» уготовано в статусе мирового борделя, казино и пляжа под пальмами, а народу его кормиться и богатеть от щедрот прибывших «оттопыриться по полной», влачит, по сумме разных оценок, едва ли не самое жалкое в своем полушарии существование.

Однако, это ; плата за свободу, которая, по мнению многих sapiens, дороже хлеба. Тогда почему на каждого пятого из 11 миллионов живущих сегодня на острове кубинцев приходится родственник или знакомый, сбежавший в Америку из-под диктатуры барбудоса Кастро? Это какую «давильню соков» из народа, а точнее ; из титульного генофонда нации надо устроить, чтобы вынудить сотни тысяч, миллионы самых желающих и готовых трудиться и жить по-человечески бежать от такой «свободы» - тайно, ночами бросаться в воды Флоридского пролива и плыть на чем попало и что подвернулось под руки вплоть до дверец  от холодильников к спасительным берегам Америки, рискуя жизнью. Только в одном 1994 году поры массового исхода из «коммунизма под пальмами» до богатого и светлого «сегодня» не добрались и пошли на корм барракудам 7000 утонувших несчастных. А исход продолжается до сего дня. Какую ненависть к себе, фанатику на уровне почти биологическом, надо вызвать, чтобы собственная сестра и даже дочь спасались в той же Америке от собственного брата и отца диктатора Кастро?!

И парадокс еще в том, что это мы, сегодняшние, поперхнувшиеся коммунизмом, и то не все, а только инвалиды по некогда общему для всех заболеванию под названием homo sovetikus, выходцы из той общественной формации, к каковым отношу и себя, хотя бы понимаем ситуацию. Но далеким от наших «измов» нынешним аборигенам под пальмами недоступно постичь, чего ради они, более полувека меняясь поколениями, терпели бессмысленные лишения в ожидании все той же «манны по потребности». Что деды и отцы их, сегодняшних, те самые барбудос, «делавшие» для них революцию и ждавшие потом, когда сказка станет былью, проели их «настоящее», наделав и оставив им только на конец 2014 года и, надо полагать, по очень заниженным и только учтенным данным, под 35 миллиардов долларов прямых долгов мировому «сообществу добрых услуг» ; по 3 тысячи долларов на кубинца независимо от возраста. Даже при 20 долларах среднемесячной зарплаты рядового кубинца, взятых из «черного пиара»,  и при 460 долларах душевого дохода при всех госуслугах кубинцу пусть даже и на фоне ценового паритета приара «белого»  нетрудно представить, на какие задворки мира загнали своих детей и внуков творцы революции, польстившиеся полвека назад на сказку о манне небесной.

В связи с этим очень кстати вспомнились затасканные по лекциям о распаде мировой системы  колониализма советских времен слова первого президента «сбросившей иго» Танзации Джулиуса Ньереры, что «Куба ; это не просто Куба. Куба ; это идея. Если Куба потерпит поражение, проиграют все борющиеся народы мира». Теперь, по прошествии стольких лет и событий на мировой арене никто уже не сомневается в истине, что революции устраивают от природы не способные сами себя накормить-одеть-обуть, а потому главных лозунг у всех - «Даешь халяву!». И все, кто такие лозунги  выбрасывал и ходил под ними «в последний бой», шли потом к одному концу.


18.ЛЕТЯТ  БЕЛОКРЫЛЫЕ  ЧАЙКИ
Однако, вернемся к главному.

В мемуарах подобного рода авторы, особенно из глубинки, любят называть свое детство босоногим и голодным. Этим штампом - «голодное босоногое детство», муссируемым на разный лад, испорчены десятки, а может и сотни повестей и рассказов, порой очень талантливых. Однако «наш советский» читатель, то есть читатель поры советской, занявшей три четверти века двадцатого, принимал этот штамп близко к сердцу, а автора ; писателем «своим» и «из народа». Поскольку «голодное-босоногое» детство было у советских людей у большинства.

Я свою главную пору детства, которая  пришлась на семь полных лет в Таврическом, годы с 1959 по 1965 и на классы с середины первого по середину  восьмого, никогда не считал ни босоногой, ни голодной, хотя была немножко и той и другой. Была, но и в последующие годы всегда оставалась и при нынешней оценке остается такой, какой тогда, в детстве, казалась ; веселой и счастливой. А моменты и обстоятельства, делавшие или «покушавшиеся» делать ее голодной  и босоногой, ни тогда и ни теперь не воспринимаются, как факторы «обочины жизни». Потому что ни тогда, в детстве, ни потом и ни сейчас вещи и обстоятельства материальные не были критериями счастья, а всегда главенствовал мир чувств. Потому что жил всегда... в двух мирах.

Первый мир тогда, в таврическом детстве, был мир нашего поселка. Я знал, как и все друзья мои знали, что живем мы в поселке леспромхоза, и все здесь живут лесом и при лесе. Часть взрослых, в основном мужики, круглый год каждый день уезжали на рабочем поезде, который таскает паровоз, далеко в лес, в делянки ; и это называется «верхний склад». Там спелые, то есть деревья в возрасте лет восемьдесят и старше валят, обрубают сучья, грузят хлыстами на лесовозные платформы и привозят в поселок. Но не в сам поселок, а дальше, ниже по реке, и складывают на берегу Лузы, у воды в длинные высокие штабеля. Это - «нижний склад». И круглый год другая часть взрослых, объединенная в бригады раскряжевщиков, пилит хлысты на бревна, которые летом скатывает с берега в реку, и вода уносит их на комбинат в город Лузу.

А еще в этом, «внешнем», мире моего детства было и по мере накопления лет виделось яснее и воспринималось острее то, что составляло будни таких леспромхозовских поселков. Общая бедность, убогий быт со знакомыми с Подрезчихи клопами, повальное пьянство, гороховый суп из брикетов по семь копеек, жареная картошка с луком и треской, драки мужиков, «убегания» от пьяных буйных мужей жен с детьми ночевать к соседям. Заготовка, пилка и колка дров в марте с ревом мотопил и сизым выхлопом по улицам.

А еще ежегодные праздники в Лальске, до 1965 года ; районном центре, которые проводились в парке у церкви возле кладбища, кажется, в День молодежи и в народе назывались «массовые гулянья». С докладами начальства о трудовых достижениях и концертами на летней эстраде, «катанием» на самолете-»кукурузнике» детей «богатых» родителей. Это последнее, однако,  мне и моим друзьям было «заоблачно», поскольку один круг над Лальском стоил 3 рубля, а бутылка водки после денежной реформы в 1961 году ; 2 рубля 25 копеек. Заканчивались «массовы гулянья» столь же массовыми пьянками мужиков и баб под деревьями, плясками и похабными под алкоголем частушками с разными «нехорошими» словами, выкрикиваемыми особо лихо.

Впрочем, все это и многое другое неприятное и начавшее казаться убогим, детское сознание особо не цепляло и печальных образов в душе не отложило. Потому что был второй мир, светлый и счастливый ; мир  детства, моего детства, причем, не столько вокруг и «вне», сколько внутри, в душе, который был более важным. И «над» ним звучал, тоже внутри, но - буквально, а потому без кавычек... музыкальный эпиграф, припев какой-то тогда часто исполняемой по радио песни:
Летят белокрылые чайки -
Привет от родимой земли.
И ночью, и днем
В просторе морском
Стальные плывут корабли.

Родился он в один из дней лета, вечером, когда мне было лет десять-одиннадцать,  на том любимом рыбацком месте у песков.

Хаживал я сюда и один и обычно с двумя удочками, большой и поменьше, алюминиевым бидончиком «под рыбу» и консервной банкой с червями. Устроившись на кочке в конце крутого склона, настраивал удочку поменьше и полегче, зачерпывал в бидончик воды и шел на пески. Надергав и набросав в бидон сереньких жирненьких пескариков ; любимое лакомство щук и окуней - возвращался на место, ставил «на живца» большую удочку, насадив на большой крючок за ноздрю или плавник самого бойкого пескарика, устраивал рядом маленькую удочку в виде «донки» на «хорошую» рыбу и начинал отдыхать и любоваться.

Пейзаж для любования здесь был всегда один. На том берегу, высоком и ровном,  прямо по обрыву шла стена леса. В погожие июльские вечера, перед закатом, солнце вскользь подсвечивало ее справа, и в желто-розовых лучах его живописно высвечивались на темной зелени тайги пышные лапы древних елей и кроны берез. Над зубчатой кромкой густого леса, уже наполняемого сумерками, совсем еще полуденной голубизной светилось необъятное небо, и в бездонье его тонули кое-где облачка, тонко-прозрачные и  нежно розовеющие в лучах заката.

Этот простой, ничем не примечательный пейзаж нашего Русского Севера, - а уже тогда я от нашей классной, Раисы Ивановны Кокиной, знал, что живем мы на Русском Севере, пейзаж, полный синевы воды и неба, и вечерней сырой прохлады, рождавший впечатление этакой «былинной» суровости, наполнял все существо мое едва ли тогда осознаваемым чувством светлого лиризма, жаждой романтики и полета куда-то, в неведомый мир дальних стран. И случился вечер и миг в этом вечере, когда в этот образ неведомости вплелись вполне ясные «очертания».

Я как обычно и тоже один сидел на «моем» месте возле удочек, любовался «моей» картиной мира, и вдруг одновременно не на минуту даже, а секунд не больше наверно, чем на десять он вдруг перестал быть недвижным и «ожил». Потому что справа, снизу по реке, от поселка, сначала послышался, а потом  зашумел все громче мотор, из-за поворота показалась белая, стремительных очертаний, лодка под «Москвой» и промчалась мимо по середине реки, блистая мириадами розово-голубых бликов в шипящих пенных «усах», пронизанных лучами закатного сонца. И в эти же секунды над рекой, над лодкой и навстречу ей плавно проплыла, раскинув тонкие крыла, чайка, показавшаяся крупной, потому что близко, и светящеся-белой в лучах заката.

И все это ; и река, и лодка, и тайга, и небо, и чайка, и прохлада вечера ; вся полусфера необъятного мира в красках Севера, напомнили вдруг тот припев из песни. А еще совсем даже не по ассоциации, а живописной копией к зримому всплыла в эти секунды в памяти... картина, которую видел месяцем раньше в школьной галерее при библиотеке, куда ходил на днях менять книги.

На картине было нарисовано море с заснеженными скалами справа. Внизу, то есть на переднем плане ; синие волны в пенных «барашках», а вдали - корабль под белыми парусами. Над скалами и морем, над кораблем в голубом просторе неба ; стая лебедей.  Я никогда не видел лебедей, но слышал, что они очень красивые, и принял крупных белых птиц с длинными шеями за лебедей потому еще, что это были явно не наши мелкие северные гуси.

И все это: зримая картина «того» берега с белой стремительной  лодкой и белой чайкой в синеве надо мной, и та, из памяти, из галереи, с белыми лебядями над синими же просторами моря и белым кораблем, и это раздольно-торжественно-лиричное
Ле-етя-а-т  бе-ело-кры-ы-ылые чай-ки...
-все в эти секунды слилось в единый будто образ-эпиграф ко всему, что вокруг меня и во мне, полный романтики порыва куда-то в далекое, высокое и светлое. И с этим образом-эпиграфом-порывом, родившимся в канувший в Лету вечер, я прошел все годы моей жизни. Он и сейчас, в это мгновение, на 37-ой минуте седьмого часа утра 15 февраля 2015 года ; звучит во мне образом-эпиграфом ко дню сегодняшнему и будет звучать к другим впереди, какие Господь мне благословит.


19.ОТКРОЙ  СВОИ  ВРАТА
Обдумывая эту главку, вспомнил опять... Алексея Максимовича Горького и его «университеты». В них он показывал, как постигал науку «борьбы за народное дело». Цель же этого «народного дела», как известно теперь, - не создавать у себя, на земле и своим трудом блага для жизни, а строить государство-утопию, в котором они «льются полным потоком» в виде, надо полагать, какой-нибудь всем известной манны небесной, и «народным делом» останется только черпать ее из общего котла большой «разводягой» и делить на всех «по потребности».

Но пора утопий кончается, когда они таковыми признаются. А моя «академия души» - вне времени и расстояний. Потому как, судя по «Махабхарате» древней Индии за двадцать веков до нашей эры, «Сагах об исландцах» из пятого-седьмого, «Анне Карениной», «Тихому Дону», мир человеческих чувств неизменен, как неизменны и пути к его вершинам.  А поскольку предыдущая главочка о том, что бывает у «подножья» гор с такими никому не доступными вершинами, логично сказать о шаге «втором» на тернистом подъеме к ним.

...Художественная галерея или «школьная третьяковка», как ее в шутку  называли, располагалась, помнится, на втором этаже большого деревянного дома на месте за нынешней современной трехэтажной школой на Фабрике, как называли поселок Фабричный, у поверки дороги на Таврический, к мосту через Шилюг. Вернее сказать, здесь была библиотека, а «галерея» уже при ней, а на первом располагались столярная и слесарная мастерские. А поскольку библиотека работала и в каникулы, я, вскоре после той рыбалки придя сюда поменять книги, задержался среди картин.

Собранные здесь картины были, конечно, репродукции, но очень точные, «сочные» и крупные. Сначала нашел «мою» картину с морем, кораблем и лебедями, которая, как на табличке под ней значилось, называлась «В голубом просторе», и принялся разглядывать ее, невольно сравнивая с виденной почти такой же «живой» в тот вечер на реке. В тишине и одиноченстве пустого зала ничто не мешало мне вновь любоваться заснеженными горными вершинами справа, синими студеными волнами с гребешками пены, кораблем под белыми парусами вдали и лебедями в голубом просторе.

Но эта первая в моей тогда еще маленькой жизни минута навсегда врезалась  в память не самим этим «актом любования» изображенными на картине «предметами», пусть до этого я никогда не видел ни гор со снежными шапками, ни моря, ни лебедей, ни парусников. И даже словом «любование» назвать это было нельзя, а наверно ; восприятием, приобщением. Но относилось это опять же не к миру предметному, а скорее ; к тону, набору синих и голубых тонов, «студеных», «холодных», «прохладных» и «свежих». Но опять же не к этому тональному миру тоже отдельно, а единству этих двух «миров» - тонального и предметного, едва ли понимаемому тогда. И уж, конечно, без осознания, что именно это единство призвано создать нужный художнику образ, который вызовет у зрителя «нужное» художнику впечатление, а точнее ; чувство, как отражение и отношение к его произведению.

Это так, срываясь на теорию, я говорю сейчас, а в ту минуту, стоя у картины, - я помню! - вновь был зачарован рожденным ею во мне впечатлением суровой романтики уже весеннего, но еще студеного моря, необъятности голубого мира, в котором все так свежо-восторженно-зыбко и полно стихии движения ; плеска волн, полета лебедей, корабля под наполненными ветром парусами. И все в ней было ; свобода, полет, свежий хлад, стихия!..

И - точно помню! - именно в эти минуты мне, тогда ребенку, впервые подумалось, что когда художники рисуют картины (слово «пишут» пришло позднее), они хотят показать не предметы, красивые они или не красивые,  противные или какие кругом, - обычные: лошади, заборы, старушки, березки, лужи, снежные сугробы, цветы, а создать, выбирая их и колорит к ним, образ, который бы рождал в зрителе чувства. А в связи с этим подумалось еще, что люди ходят в художественные галереи наверно не любоваться картинами, не разглядывать их просто ; ведь я сейчас тоже не любуюсь и не разглядываю, - а ходят, чтобы побыть в мире чувств, которые они в душей их рождают.

Рядом, справа от «моей», висела картина тоже вся в темных зеленых и синих тонах и называлась «Зеленый шум». В отличие от первой, где было все, чего я не видел в своей жизни никогда, на этой было все, что я видел всегда, во все годы своей маленькой жизни, - березы на крутом берегу, широкая  река, небо, облака. На Лузе у поселка, на таежной речке Шилюг, куда постоянно ходил с удочкой, на Лале, притоке Лузы в нескольких километрах ниже по течению я видел много похожих мест и давно заметил, что при сильном ветре даже самые юные  и стройные березки бывают некрасивыми, когда ветер полощет сучья, и кроны получаются будто все в лохмотьях и при этом громко шумят листвой. Но мне никогда не приходило в голову назвать этот шум их «зеленым», потому что не думалось, что звуки можно обозначать цветом. Хотя... опять же вспомнилось, как в какой-то книжке звон колоколов на церкви был назван малиновым. А здесь шум листвы назван зеленым. И правильно. Ведь только зеленым и именно зеленым  может быть шум листвы берез на сильном ветру.

Но не этим, понятным и принятым сразу названием шума листвы над рекой, причем, берез совсем не красивых, кривоватых и хиловатых, не пустынным и ничем не привлекательным берегом на той стороне, и ничем не примечательными облаками отдельно,  и не знакомым уже общим темным, с зелеными, синими, голубыми тонами колоритом, а всем этим вместе ; предметным и тональным единством «лохматого» и шумного мира  привлекала и эта, вторая, картина, которая казалась даже более близкой. И пусть в ней не было ни лебедей, ни моря, ни корабля, ни заснеженных гор, а все равно было очарование души, потому что...
Ле-етя-а-т  бе-ело-кры-ы-ылые чай-ки -
Привет от ро-ди-мой зем-ли!..

В этот день по дороге домой с новыми книжками впервые подумал о том, что многие картинки в учебниках и книгах, которые беру читать, не подходят под общее слово «иллюстрации». Нет, конечно, все картинки ; иллюстрации. Но те, под которыми пишут слово «репродукция», какое я встречал под некоторыми «картинками», то есть под репродукциями в том числе и этих двух «моих» картин, картинками называть нельзя. Потому что это не «картинки», по каким взглядом скользнул и страницу перевернул, а именно «репродукции», то есть копии с картин ; произведений живописи, которые могут вызывать в человеке чувства, названия которым я тогда не находил, но вернуться в которые влекло все более.

Позднее, в остаток лета, приходя в библиотеку менять книги, я всякий раз задерживался в зальчике с картинами. И скорее всего именно в ту пору открытие это, сделанное мной, тогда ребенком, стало причиной, как теперь мне, взрослому, думается, нового, очень и даже многим более важного «открытия»... диссонанса между «тем», в картинах,  и «этим», миром окружающим, в котором жил я и находились... сами картины. И случай утвердиться в этом скоро представился, когда пришла осень.

Более полувека назад было, а хорошо помню, как в одну из суббот конца сентября, когда на последний урок пришлось рисование, учительница (не помню, кто именно, и прошу прощения за неприятную «безликость» в этом месте этого слова) повела наш класс на экскурсию в эту «школьную третьяковку», чтобы, как она сказала, «открыть нам мир живописи». «Открытие» происходило так.

Целый класс, шаркающий грязной после улицы обувью, толпой, полной разговоров, «хихов» и возни, шумно поднялся на второй этаж и ввалился в зал. Учительница с трудом успокоив всех и «одернув» особо бойких называнием по фамилиям, напомнила, что мы на уроке и должны внимательно слушать «новый материал». Она подвела нас к картине «Последний день Помпеи» и начала пересказывать, что на ней «изображено». И на первой же минуте слушать ее  мне сначала стало противно, а потом и оскорбительно.

Во-первых, эту картину я знал уже в деталях, и мне было просто неинтересно слушать об этих деталях: как «статуи падают», «римляне бегут», к тому же эта картина мне не то, чтобы не нравилась, а никаких чувств у меня не вызывала. А, во-вторых, задевало самолюбие, почему учительница считает меня такой же «толпой», как все, и я должен, как все, «разув» глаза и разинув рот, внимать этому ее «описанию». Тем более, что это глупо и нельзя так подавать произведения искусства, потому что это ; не «картинки», и в толпе ты ничего не почувствуешь, а картины рисуют «для чувств».

Не имея сил это терпеть, а более всего, - что из меня делают ребенка-зеваку, которого надо, как всех, «приобщать», а я ; не «все»! - я выбрался из толпы одноклассников, ушел к противоположной стене и сел на лавочку в намерении тут переждать урок. А если она хочет, чтобы я глядел и слушал, так я и отсюда слышу.

Между тем учительница, «передвигая» толпу вдоль стен с картинами, стоя к ним спиной, а лицом ко классу и ко мне, поминутно оборачиваясь к картинам, «описывала» очередную, пересказывая, что на ней «изображено», а я сидел на лавочке смотрел на нее и на свой класс со стороны и думал, что да, наверно, я поступаю нехорошо, что сижу тут один в сторонке, а не топчусь со всеми и как все, в толпе. Но тогда ; вопрос, имею я право не быть в толпе и «как все», если мне это противно? Ведь дисциплину на уроке я не нарушаю. Имею я право, если мне оскорбительно?.. И чувство еще такое родилось, помню, тогда еще не осознанное, будто этим своим «описанием» она что-то мое, дорогое как бы пачкает, задевает грубо и оскорбляет.

Рождение такого важного вопроса в душе моей тогда десятилетнего ребенка, и сил уже на реальный поступок, диктуемый им, и сейчас вызывает во мне удивление и уважение самого себя. Теперь я знаю, что на протяжение всей моей жизни до нынешней минуты, - а теперь на моих 6 часов и 6 минут утра 12 марта 2016 года, - я многократно-многократно задавал его себе, когда не хотел «как все» и поступал «как сам» считал нужным, и почти всегда получал за это... «подзатыльники» - от тех, кого... оскорблял наличием у меня воли, сил и свободы поступать, как я считаю нужным. От тех, кто хотел или даже очень хотел быть таким же и идти по жизни так же, быть, как я, готовым к возможному непредсказуемому, что тебе в виде кары «прилетит», когда эту черту переступишь, но воли и сил на это не имел. Это постоянное утверждение себя, как имеющего право быть самим собой, и внутренние силы это право подтверждать поступками, всегда отличало меня в окружении, хотя и добавляло проблем. 

Однако, я что-то отвлекся от главного.
Итак, пока учительница (какое, однако, неловкое слово!) вот так и сразу всему классу «открывала мир живописи», я одиноко сидел на скамеечке в другом конце зала и, между прочим, ловил каждое слово ее, все более удивляясь тому, как она... Нет, вроде бы не врет... но говорит о каждой картине то, чего в ней... не то, чтобы нет, а что ей наверно, как учительнице надо или... директор школы велел говорить. Именно это, возникшее тогда в детском сознании на уровне лишь чувства, и врезало этот ее монолог в память так глубоко, что минуло уже полвека, а я помню его до интонаций. Она говорила:

-А это, дети, картина Богданова-Бельского «У дверей школы». В мрачные годы царизма далеко не все крестьянские дети могли учиться. Этот мальчик в лохмотьях и с котомкой через плечо - нищий, который мечтает тоже учиться, но вынужден собирать подаяние, чтобы прокормиться. В нашей счастливой советской стране нищих давно уже нет, все дети сыты, одеты, счастливы, и вам надо очень хорошо учиться, чтобы стать врачами, учеными, инженерами и полетель в космос, как Юрий Гагарин.

-А на этой картине дедушка Ленин в окружении детей в Горках. Дедушка Ленин очень любил детей, а потому и устроил великую октябрьскую социалистическую революцию, чтобы свергнуть власть буржуев и дворян и сделать жизнь детей свободной и счастливой, и заветы дедушки Ленина сбылись. Вы все сейчас живете свободно и счастливо. И потому вы, пионеры, вместе с пионерами всей страны должны быть делу дедушки Ленина верны.

А на этой картине, дети, вы видите валку леса. Так валят лес зимой многие ваши родители. Труд их нелегок, но они  трудятся с радостью. Потому что для строительства коммунизма леса нужно очень много. И чем больше леса ваши родители навалят, тем скорее придет наше светлое коммунистическое завтра.

-Толян, ты чо там?! Или сюд-да! - громко шепчет мне из толпы и призывно машет рукой Мишка Гусев, мой дружок и сосед по дому, вдруг увидев меня в конце зала на скамейке.

-Ну, как же! У нас ведь Шулятьев особенный! Он ведь вместе со всеми не хочет, - говорит учительница, скользнув по мне «отсутствующим» взглядом. Она «передвинула» класс вдоль стены к очередной картине, на которой дедушка Ленин едет с пионерами на автомобиле, и, словно забыв обо мне, продолжила рассказ про то, как он их, - «взгляните, дети» - любит, а я, расстроенный ее словами, думал упрямо, а вот не встану и не уйду никуда со своей скамейки до конца урока. Потому что я уже не «дети», Ленин ваш мне не «дедушка» и слушать эту воспитательную болтовню мне противно. И картины эти, которые «про дедушку» и «про валку леса» мне не интересны.


В  ГОСТИ  К  ПОЛЕНОВУ
В эти первые мои посещения зала с картинами при библиотеке и случилось открытие нового мира, параллельного с тем, в котором жил. И подобно тому, как первый, безграничный и открытый, делился на «приятное» и «неприятное», новый, второй, заключенный внутри прямоугольных и квадратных рам на стенах школьной «третьяковки» и в журналах, тоже, как начинало уже видеться, делился надвое: то, что «влечет» и «не влечет». Не влечет дедушка Ленин с «внучатами» в автомобиле, не влечет валка леса и мальчик-нищий у дверей школы или последний день Помпеи. Над ними, конечно, можно ах-ах!, но они ничего во мне не вызывали.

А вызывала и влекла, например, картина «Март» Левитана. У нас в поселке  ближе к концу зимы или по весне уже, в марте, по улицам начинали ездить на лошадях, запряженных в сани, колхозники из окрестных сел и продавать картошку, а иногда и поросят. Картошка в мешках и поросята в ящиках бывали укрыты соломой и лопотью ; старыми шубами и одеялами. В солнечные дни, когда подвода или две останавливались посреди улицы с домами и сараями, утонувшими в снегу по самые крыши, и возникал маленький торг, приятно было любоваться пестрой живой весенней «картинкой»: дорога и сугробы в голубых тенях, бабы с красными лицами в бурых и серых шалях с длинными кистями, мужики в черных шапках  и больших серых валенках. В морозные дни из ноздрей лошадей и ртов людей клубится пар, светится матово, пронизанный солнцем, уже не зимним, уже ; высоким, и ярко, сочно, совсем по-летнему желтеет и трещит в санях солома. В голубом сиянии дня эта солома на голубом снегу у розвальней, пронизанная солнцем, после долгих темных месяцев зимы особенно влечет глаз, изголодавшийся по ярким краскам.

Именно эта, натасканная за зиму и утоптанная перед крылечком деревянного двухэтажного дома солома в картине «Март» Левитана сразу обращает внимание. Она не чисто-, не ярко-желтая, а потемневшая, даже буроватая, а оттого и более всех приняла весеннего солнца и кажется теплой, если мысленно к ней приложить ладонь. И под ней уже видятся воображением мелкие лужицы талой воды, и по ней уже не пойдут сани, а потому и лошадку, в них запряженную, хозяин оставил в сторонке, на снегу. И сама лошадка бурой масти в свете полуденного солнца выглядит «теплой». Она спокойно стоит-дремлет, солнце печет ее правый бок, и ей приятно-разнеженно в этом первом весеннем тепле. Такой же теплой, а может, даже горячей от бьющего в нее солнца представляется нижняя часть открытой двери и столбы-колонны навеса над крыльцом. И обоняние твое уже ловит запах нагретого дерева. Так пахнет деревом только ранней весной, когда этот запах перебивает полный озона запах талого снега.

Кстати заметить, что у нас на Севере весна приходит запахами. Где-то в феврале, где-то в середине погожим светлым утром вы выходите из дома на утонувший в сугробах двор, жмуритесь от блеска уже не зимнего, уже начавшего подниматься солнца и чуете носом этот первый, совсем еще тонкий, едва уловимый, но ни на какой другой не похожий запах весны, когда «весной пахнет». Дня три назад, два, да вчера еще было так же солнечно, но весной не пахло. А сегодня ; пахнет! И вы радостно делитесь со всеми открытием:»»Чуете, как сегодня весной пахнет?!»

Может, это пахнут влажные молекулы в тонком белесом молоке эфира над вами и над миром. Или ледок первых сосулек на пригретых снежных комьях дорог или в затишках у домов. И вы с терпеливым нетерпением начинаете уже ждать знакомого по прежним веснам второго запаха ; талого снега. После которого придет тот самый запах теплого дерева, а уж за ним ; запах прелой земли.

И догадка уже рождается, что гениальным художника делает способность «заложить» в свое творение то, на что кусок холста совсем, казалось бы, не предназначен, и на что кисть его, не говоря уже искуством, а даже ремеслом, в силу специфики его, «не уполномочена»: передать запах, сырость, зной, звук («зеленый шум»), другой какой «фактор» или «состояние». Вернее даже сказать, не передать, а - мотивировать рождение у зрителя впечатления, чтобы ему это показалось. Чтобы он подсознательно принимал это, художником вызванное, как свое, у него в глубинах души опять же не рожденное кем-то,  а родившееся у него, само, а потому не чужое, а - его.   

Так вот, в «Марте» у Левитана весна, казалось бы, «как у всех»: чистое весеннее голубое небо, голубые снега, синие тени деревьев на сугробах, густая зелень сосен, краснеющие от первых соков тонкие ветви берез. Все эти «признаки» марта тиражированы во множестве  картин «про весну» в нашей средней полосе; но только перед этой, Левитановской, я чувствую сырость талого снега, тепло стены дома справа, свежесть последнего еще морозного дыхания ушедшей зимы в кронах сосен у опушки леса, теплый бок сонной лошадки, горячие доски двери. Это мой мир наполняется запахами моих мартов и моих весен. Кстати, лет пятнадцать назад я видел в нашем вятском селе Макарье вот эту картину Левитана въяви, почти один в один, и тоже в марте. Впечатление ; не передать!

И еще. Для нашей вятской широты в этой картине март у Левитана ; это конец месяца, число, где-нибудь, двадцать пятое-тридцатое, пора «второго» и «третьего» запахов ; талого снега и теплого дерева. А вот у Юона в «Мартовском солнце» весна неделями тремя раньше, число где-нибудь пятое-десятое ; пора «запаха первого». Этот запах мартовского солнца «от Юона», как и запахи теплой соломы и дерева «от Левитана» я несу в душе своей по жизни.

Лет двадцать спустя после тех, школьных, в пору моей писательской юности, помнится, даже брался за повесть о «нравственном катарсисе» деревенского юноши, формировании его духовного мира под воздействием искусства живописи, в том числе картин Юона и Левитана. А поскольку писать на эту тему по репродукциям несерьезно, весной 1981 года специально поехал в Москву, в Третьяковку. Не для того, чтобы «ознакомиться» с подлинниками и писать по впечатлениям с «натуры», а чтобы... вдохнуть запахи весны «с первых кистей» любимых Юона и Левитана, а точнее ; запахи весны... у меня и во мне, рожденные их гениальностью. Однако, вернувшись домой и  помучившись над первыми главами повести, наделав десятки страниц набросков, сдался, признав, что для тогдашнего меня тема неподъемна.

Наверно такой вывод был мотивирован еще и отталкивающим от нее зародившимся чувством ее искусственности и общественной невыявленности, поскольку подобно тому как талант живописца - продукт природы штучный, так штучна от пророды и способность принимать этот продукт в его «штучности».

Из тех, с кем душой жил все мои годы и живу сейчас, назову еще двоих. Это Архип Иванович Куинджи, его «Березовая роща» и «Лунная ночь на Днепре», «Московский дворик» Василия Дмитриевича Поленова.

Во многих рощах в жизни бывал, много разных рощь на картинах видывал, но даже если помнить, что действительностью произведение искусства мерить нельзя, а можно только мерками этого же вида, не понять, однако, что происходит в мозгу твоем, в сердце или еще там где-то, в центре, делающем тебя человеком, что он так принимает и воспринимает, казалось бы уж куда как «простой», не цветовой и не тональный даже, а обычный световой перепад от солнца на поляне до тьмы почти черной в тенях. Этой тьмой в тенях в солнечный полдень занято в целом больше половины пространства картины, но именно она, чернота и густота теней, какие никогда не увидит «умеющий» приспосабливаться человеческий глаз, сначала именно глаз и поражает ; контрастом на самом пределе изобразительно разумного, а потом уже неким «раздирающим» будто и одновременно стремящимся сохранить от этого «раздирания», оставить в единстве чувством и глубоко на годы оседает в твоей духовной кладовой.

Помнится еще, как в школе, классе наверно в девятом, начал, было, готовить «Березовую рощу» Куинджи в виде копии на ежегодный художественный конкурс, да бросил. Рисовал я неплохо, брал на таких конкурсах, бывало, и призовые места, в один год даже первое, знал за собой уже, что особенно удаются мне тоновые перепады, когда «пятьдесят оттенков серого», но «тянуться» в копии до Куинджи даже на «извинительном» школьно-возрастном уровне почел за наглость и затею оставил.

А «Московский дворик» Василия Дмитриевича Поленова и все, к чему в его, художника и человека, творчестве и жизни судьба моя доставила мне счастье прикоснуться, - это вообще «особь статья», а о многом и мечтаться даже не могло.

Из всех его картин, а знаком с большинством, именно «Московский дворик»... Нет, не самый, в смысле, любимый ; какое до пошлости затертое слово! А, наверно, дорог, потому что ; близок. И опять ; запахами. Девичьей ромашки, вездесущего одуванчика, который к середине лета уж отцвел и «маскируется» под «благородную» дворовую траву. Вглядитесь, если Бог наделил воображением, как жарко, душно в остановившемся воздухе его «дворика»! Как пахнет сухой пылью прокаленных тропок и старым деревом!.. 

Именно эти впечатления и запахи слились в душе моей в единый «дворово-московско-русский» образ не только и не столько даже этой картины, а по фонетической ассоциации и с фамилией самого автора ; Василия Поленова. И надо же было тому случиться, что на втором уже «полтиннике» Боженька даровал мне счастье редкое - отправиться к Василию Дмитриевичу... в гости. Натурально!..

8 июня 200... года, на Троицу, в сонные часы жаркого дня после полуденной трапезы, я в волнении переступил порог построенного им еще в начале минувшего века дома в родовой усадьбе Борок на берегу Оки. Хозяина дома не оказалось, и я в одиночестве бродил по комнатам, где вся обстановка и личные вещи на своих местах, как при нем. По стенам и в рабочем кабинете ; обилие картин, не вошедших в собрания Третьяковки и Государственного русского музея:»Деревня Окулова гора», «Переправа через реку Оять», «Осень в Абрамцево», «Парк в Ольшанке», «Мельница у истока реки Вёль», «Деревня Тургенево», зимние пейзажи, наброски венецианского цикла.

Конечно, жаль, что встретиться не случилось, потому как был у меня к Василию Дмитриевичу интерес сугубо личный и от искусства довольно далекий. Дело в том, что когда он приобрел в здешнем Алексинском уезде Тульской губернии имение Бёхово, то в 1906 году в деревне с таким названием построил, придав ей уже статус села, храм Святой Живоначальной Троицы, ставший родовым храмом Поленовых. И в этот день моего приезда в нем при большом скоплении прихожан, а также гостей из Тулы и Москвы, состоялось венчание... моего младшего сына Ростислава, которое провел по полному чину настоятель и тогда мой... сват, иерей о. Алексий Дарашевич, постоянный гость и ведущий программы «Беседы с батюшкой» на православном телеканале «Союз» Российского ТV. Немного было в жизни моей событий уникальных, неповторимых, и это одно из самых ярких. Сейчас о нем ; лишь к слову, поскольку к теме ; косвенно, хотя в ином месте заслуживает большего.

Встреча моя с Василием Дмитриевичем все же состоялась, когда перед венчанием посетил родовое кладбище Поленовых недалеко от храма на  высоком берегу Оки. Постоял средь могил - не туристом, не любопытствующим истуканом, а пытаясь объять в благодарном чувстве этот «приокский» мир нашей культуры, поклонился памяти гения живописи.


20.ПО  ЩУЧЬЕМУ  ВЕЛЕНИЮ
Впрочем, со всем тем и при всем том жило-было... детство ; счастливая для всякого пора, которая, какой бы она ни была, остается в памяти именно счастливой. В моей осталась она таковой немалой частью уже потому, что самые лучшие ее годы пришлись именно на Таврический не с одной, а сразу с тремя реками в доступной округе и с прелестями, которые вносят в жизнь ребенка имено речки.

Самой дальней была речка Лала. Она впадала в Лузу в нескольких  километрах ниже поселка, за астакадами и лугами, и была довольно маленькой и мелкой. Я только раз ходил на устье ее со спиннигном, но после первого же заброса увидев, как блесна моя не плывет по воде колыхаясь и привлекая хищников, а волокётся на манер железяки по песку мели, ушел и больше сюда не приходил. И еще, когда ездил на автобусе в Лальск, всякий раз переезжал через нее по деревянному мосту из старых черных бревен.

Другим притоком, который мы, ребятня, посещали постоянно, был Шилюг. Он впадал в Лузу близко от поселка чуть ниже по течению, и летом сюда приходили ловить окуней в кочках немного выше устья, а иногда оставались на устье и на ночь.

Шилюг почти весь течет по тайге к северу от поселка, до него надо было ходить километра три сначала вдоль уходящей в лесосеки железнодорожной узкоколейки, потом, не доходя до переезда, сворачивать влево и идти еще с километр лесом. Но столь длинный путь вознаграждался веселой и всегда удачной рыбалкой, а для меня еще и необычайной красотой берегов. Прихотливо петляя по тайге, то теряясь в зарослях черной и красной смородины и шиповника по берегам, то весело блестя на каменистых открытых перекатиках или замирая  в омутках, он всегла манил не только рыбалкой, но и возможностью любоваться «уютной» прелестью таежной глухомани.

Вода в Шилюге, настоянная на лесной дернине, корягах и водорослях, казалась черной и имела буроватый цвет даже если черпнуть ее в ладони, но совершенно чистой и прозрачной, и рыба в нем тоже была «черной». Совсем черной была красноперка, мелкая, не больше пальца длиной, скользкая рыбка с красными плавничками. Она стаями порой в несколько десятков стояла в водорослях, и стоило закинуть в песчаную «полянку» мелководья крючок с червячком, как красноперка черной тучкой бросалась на него и начинала рвать, кому сколько «достанется». В такие минуты с ней можно баловаться, дразня и подсекая видимой с высоты берега снастью, но удить ее не любили из-за мелких размеров и оттого, что мешала ловить  рыбу «крупную», то есть всю остальную, которая  в сравнении с вылавливаемой в Лузе была и в самом деле много крупнее.

За красноперкой по «рыболовной доступности» шли ерши, черные и большей частью такие толстые, а оттого страшноватые, каких я ни в Лузе, ни в других реках, на которых доводилось рыбачить, никогда не встречал. Они казались зажиревшими и по-рыбьи старыми настолько, что когда их подсек и вымахнул из воды к себе, они от старости и лени даже не трепещутся. Такими же черными, не с зеленоватыми, а натурально почти черными поперечными полосами и толстыми, зажиревшими, с крутыми горбами, были и окуни, которые, в отличие от ленивых ершей, будучи пойманными, вели себя очень  агрессивно и долго «буторили» воду и рыбу в трехлитровом бидоне, взятом под улов.

Во множестве и любых размеров водились и щуки. Большей частью они стояли в черной глубине черных омутов, сами такие же черные и страшные. Однажды, решив попробовать ловить их, я взял на рыбалку небольшую блесну, прикретил на леску на длинной удочке и стал забрасывать и проводить ее погубже в одном из омутков, изображая ловлю на спиннинг и ожидая, когда щука польстится на мою хитрость. В чистейшей воде я с берега видел свою блесну на всем пути ее у дна, и в одно мгновение из-под большой коряги вдруг черной торпедой вылетело длинное, толстое, черное и страшное чудище, метнулось за блесной, и я так испугался, что чудище заглотит мою красивую, яркую блесенку, что резко вымахнул ее из воды, спасая от чудища. А черное чудище - большая щука - сделала вираж и скрылась в корягах.

Большее удовольствие было ловить ершей и окуней, потому что получалось, как в аквариуме. Вы находите песчаную полянку на дне в окружении травы и лопушков и, сделав поплавком глубину, чтобы червяк висел у дна, закидываете в этот желтый пятачок, даже если в нем никого не видите. Если на приманку налетает красноперка, снасть лучше выдернуть, - зачем вам мелочь? А если на полянке появятся степенные, сытые и раздобревшие в речном кормовом изобилии ерши или окуни и замрут, глупо таращась на вашу приманку и раздумывая, есть или не есть вашего дурно пахнущего навозника, пододвиньте ему удочкой или перезакиньте прямо под черный наглый нос ему вашего вкусного, юркого, красно-белого полосатика. И не глядите тогда на поплавок, а глядите в рот вашему новому приятелю, и когда он соизволит польститься на приманку, подсекайте и тащите его ; погостить до вечера в вашем бидончике. Если при этом на желтой полянке стояли друзья вашего окуня и наблюдали за этой сценой, они чаще всего на какое-то время остаются и стоят, все также недоуменно таращась и не понимая, куда это друг их так стремительно «вознесся»? И если поспешить с пересадкой наживки, можно и их таким же образом «пригласить» на вечернюю встречу с друзьями в тепле и уюте раскаленной сковородки.

Водились в Шилюге и пескари, такие же черные и крупные, с длинными «налимьими» усами. И когда доводилось поймать особенно толстого, каких в Лузе не поймаешь никогда, всякий раз возникало удивление, как он вообще дожил до таких размеров и до своего «возраста» в своей полной хищников ; окуней и щук ; речке?

Главная же рыбалка была, конечно, на Лузе, но опять же не везде, а на «обловленных» местах, но она, как и на Шилюге, была лишь развлекательной.  В хорошую солнечную погоду мы, поселковая ребятня, все дни проводили на песках, сужающихся изогнутой полумесяцем косой посреди реки против нашего берега. Купались, загорали и тут же, зайдя по колено в реку, дергали на легкую удочку пескариков, мелких и прозрачных, совсем не таких, как в Шилюге. Если их случалось надергать много и хватало уже на «жареху», мать жарила их вечером на сковородке в масле, и тогда вся семья лакомилась ими и хвалила меня за то, что «всех накормил». Если улов был мал, чаще я и другие ребята отдавали кому-нибудь из наших «до кучи», чтобы опять же хватило пожарить. Пескари, рыбка мелкая и без костей, жареные в масле были вкусны и безопасны.

Иногда я, отправляясь утром на пески, специально брал две удочки: маленькую, легкую, и большую - на рыбу крупную. Покупавшись и позагорав, надергивал в бидон десятка два пескариков и шел за поселок километром ниже по реке, где берег был высокий и закочкаренный, а дно все в корягах и топляках. Из-за них обычной удочкой ловить здесь было невозможно: сплошные зацепы и обрывы, а на живца да без поплавка и грузила получалось. Когда зацветал шиповник и начинали брать хищники, здесь «на пескаря» неплохо шли щуки и окуни, и тогда вечером дома у всей семьи была «большая жареха».

Первая же щука весом на килограмм, пойманная здесь на живца, запомнилась мне тем, что когда я ел ее дома вечером, подавился длинной тонкой костью, «вставшей» глубоко в горле. Она целую неделю торчала там, горло болело все больше, меня уже хотели везти в Лальск в больницу и «показывать» хирургу, как в одно поистине прекрасное утро я, по словам бабушки, боясь «упоздать» на реку, торопливо «сопел» шареную картошку с черным хлебом, когда «нежевано летит», и, к необычайной радости своей, обнаружил вдруг, что кости в горле... нет и даже глотать не больно. Эта кость от первой моей щуки, страдания мои от нее и счастье от ее исчезновения помнятся мне до сих пор.

Иногла летами мы уезжали с папой на кочку под Шиловы горы, о которой я уже упоминал. Кочка ; подковообразный островок метров десять в диаметре  посреди реки, заросший осокой, а Шиловы горы   - очень высокие крутые берега чуть выше по течению. Добираться сюда было несколько хлопотно. И рыбалка на кочке обычно занимала два дня с ночевкой. Утром первого дня надо было от поселка ехать по узкоколейке на рабочем поезде до шестого километра, потом идти километа два или три лугами, пока не выйдешь к реке, найти отбивной бон выше песков, выдернуть из него несколько крепежных скоб, что делать было, конечно, нельзя, поймать три-четыре бревна из множества плывущих молем, сбить их скобами в плот и переправиться на нем на кочку.

Оказавшись на кочке, мы с папой сначала настраивали «на хорошую рыбу» удочки на правом бережке, где глубина. Потом ставили наподольник крючков на двадцать наискосок к левому берегу, куда уходил плес, с червями, пареным горохом, тестом и возвращались на кочку «отдыхать». В такие поездки папа брал из дома полную корзину еды, под которой на дне всегда была схоронена бутылочка водочки с горлышком, залитым сургучом. Не знаю, что тогда была за водка, но хорошо помню, что такой «полбанки» троим мужикам вполне хватало на весь вечер, а теперешняя водка двоим ; только «облизнуться» и «ни в одном глазу».

С бутылочкой «на одного» и корзиной закуски папа имел целых два дня полного счастья. А мое счастье было многим больше и значитально разнообразнее. Хочешь, -  лови «хорошую» рыбу большими удочками с глубины. Хочешь, - надергай мелочи на мели с другого берега и иди «перезаряжать» наподольник на «живцов». А впереди еще целая ночь у костра, а завтра до обеда ; рыбалка, а потом, до самого вечера ; путешествие на плоту по реке до поселка километров пятнадцать. Именно эти путешествия и заложили тогда, в детстве, страсть к водным походам, и сейчас за спиной многие даже не тысячи, а десятки тысяч километров экспедиций по равнинным и горным рекам страны и книги о них.

А закончить главку о рыбалке хочется случаем сейчас ; смешным, а тогда ; совсем напротив.

Как-то летом выпросил я у родителей 2 рубля 30 копеек на спиннинговую катушку, оборудовал на тонкой березовой палочке спиннинг с кольцами из алюминиевой проволоки, сделал блесну из чайной ложки и пошел на реку «обкатывать» новую снасть. В первый же вечер поймал на старице щучку на полкило, на другой отправился «на лодки» под поселок, где обычно тусовалась вся наша братия. Со мной увязался дружок Витька из соседнего дома.

Придя на речку, выбрал лодку из множества причаленных борт к борту, ушел на корму и принялся бросать свою снасть поперек заливчика, а Витька сидел в лодке у носа и наблюдал за моими упражнениями. При забросе я всякий раз отводил блесну и свинцовый груз далеко назад, и при замахе они с ускорением пролетали над Витькой, и довольно низко. Раза два я просил Витьку уйти на берег ; «от греха подальше», но он говорил, что «будет приклоняться». И, конечно, настал момент, когда то ли он не «приклонился», то ли я в желании кинуть снасть дальше взял сзади пониже, но при очередном замахе блесна и груз в залив... не полетели, а у катушки «отросла борода» из лески. И в это мгновение Витька сзади взвизгнул не своим голосом и стал дико  визжать на всю реку. Оказалось, я... поймал его на блесну, и один крючок от большого «тройника» глубоко вошел ему под кожу головы на самой макушке.

То был момент полной моей паники. Витька держится за голову, визжит и ревет, я стою со спиннингом перед своим «уловом», не зная, что делать, народ сбегается поглазеть на все это. Один взрослый парень, оценив ситуацию попросил у кого-нибудь ножика, но не получив, принялся перекурывать леску у блесны. Леска была толщиной 0,9, то есть почти в миллиметр. Он перекусывал ее долго, Витька в это время продолжал визжать от боли, а когда леска была  перекушена, я смотал, как пришлось «бороду» на катушку и повел плачущего Витьку в больницу.

Солнце еще не село, времени было около девяти вечера, медпункт, конечно, закрыт, и мы пошли через весь поселок домой к заведующей Ворошниной домой. Ворошнина копалась в огороде и, увидев такую «оказию», бросила дела и увела нас в больницу. Поскольку большой крючок из-под кожи так не вытащить, она выбрила у Витьки на голове в этом месте волосы, разрезала кожу, извлекла крючок и отдала мне окровавленную блесну, потом помазала разрез мазью, наложила на голову повязку с большой кучей ваты на макушке и широкой бинтовой обмоткой по ушам и через нижнюю челюсть у горла. В таком виде я и привел его домой, к изумлению и недовольству его и моих родителей.


21. ПО  МОЕМУ  ХОТЕНИЮ
Не помню уже, какое и было ли мне за это наказание, но Витька потом две недели ходил на зависть всем нашим «раненым» с забинтованной головой, купаться не мог и только загорал с нами на песках или ходил в воде «пешком» и старался не делать брызг. Купаться ему нельзя было еще неделю после снятия повязки, и от всех этих «лишений» он очень страдал. Однако, судьба Витьки нынешним летом, видно, от него отвернулась, потому что совсем уж по закону подлости, когда ему разрешили купаться, я его... повесил. Натурально. На веревке. Как фашисты вешали партизан. А вышло вот что.

Дня через два после того, как Витьке уже можно было купаться, ранним утром мы, ребятня нашей улицы, собирались у нас во дворе, чтобы пойти на реку. Купаться ; это совсем не значило искупаться и вернуться, а - на весь день, часов до пяти, пока не посинеешь от купания и голода. Кого-то ждали и наперебой обсуждали кино, которое смотрели вчера.

Кино было про войну и партизан. О том, как сначала партизаны ловко взрывали фашистские поезда на железной дороге, а потом на них немцы устроили облаву, всех переловили и на глазах у жителей деревни устроили казнь. Процесс казни в фильме был показан крупно и подробно. Очередного партизана подводили к виселице, заставляли вставать на шаткий ящик, надевали на шею ему петлю, он гордо выкрикивал что-нибудь вроде:»Гитлер ; капут!» или «Смерть фашистам!», потом офицер пинком вышибал у него из-под ног ящик, и вся деревня взвизгивала от страха.

В процессе пересказа вперебой друг друга и под яркостью впечатлений,  кому-то из нас придумалось сделать петлю из веревки на старой качели во дворе. Давно болтавшийся без дела конец веревки был достаточно длинный, петля получилась правильная, «как у немцев», кто-то подставил валявшийся под забором  дряхлый ящик, и Витька взобрался на него. Со словами: »Вот так вещают» он сунул в петлю голову, выпучил глаза, разинул рот, вывалил язык и будто захрипел: «Ха-а-а-а...» И что мне в башку в это мгновение стукнуло, наверно кадр из фильма в памяти мелькнул, я взял и на манер того фашиста... выпнул ящик у Витьки из-под ног! Витька повис, захрипел, задергался, но я не растерялся, присел, обхватил ноги, приподнял его и подождал пока он вынул голову из петли.

Когда первый шок от того, что могло быть, прошел, выяснилось, что на шее у Витьки, не у горла, а почему-то сзади, оттого, что, наверно, неправильно вешался, веревкой содрана вся кожа до мяса, начала проступать кровь, и вместо купания пришлось вести его опять в больницу. Ворошнина только руками всплеснула, увидев снова нашу скорбную компанию,  обработала Витьке шею, намазала мазью, обложила ватой, забинтовала и опять запретила купаться две недели. Не помню, были Витьке или мне какие-нибудь дома за это «проборции», но Витька опять две недели не купался, а тут пришло 2 августа - Ильин день, когда «медведь обмочил лапу», а потому купаться нельзя, - и так у Витьки лето в тот год и «пропало».
 
Эти два случая были единственными из разряда «драматических шалостей», а просто из опасных вспоминаются еще два-три. Например, была забава на реке, когда во время молевого сплава леса надо пробежать или пройти метров пять или семь по густо плывущим меж бонами бревнам с одного бона на другой и так же по бревнам вернуться. Для этого обычно поджидали бревна потолще и с корой, на который голая нога не скользит, и когда по ним бежишь, бревна лишь слегка под тобой притапливаются. Опасность лишь в том состояла, что нога могла соскользнуть с бревна, и набьешь шишек. Впрочем, шалось эта как-то не прижилась и популярностью не пользовалась, потому что к тому же не заключала «интереса». Зато дольше «задержались» болты, доставлявшие значительно больше удовольствий.

Берешь два болтика диаметром, допустим, шесть или восемь миллиметров -   чем толще, тем страшнее. На один наворачиваешь гаечку до половины ее  толщины, в отверстие соскабливаешь селитру со спичек, вворачиваешь второй болтик и оба сильно-сильно друг с другом скручиваешь. Потом находишь большой камень, которых у нас на улице и за огородами еще от ледника и моренных гряд осталось несколько, бросаешь издали в него эту «систему». Когда она ударится в камень прямо,  меж болтами происходит взрыв селитры. Чем крупнее болты, тем громче взрыв.

Чтобы извлечь удовольствия побольше, то есть чтобы взрывы получались громче, стали добавлять к селитре порох и увеличивать диаметр болтов. Результат превзошел ожидания. Взрывы получались оглушительными, у болтов иногда срывало резьбу, они разлетались по непредсказуемым траекториям, и от них надо было прятаться. Все признали, что это очень опасно, решили «в болты» больше не играть и напоследок сделать «бомбу».

Нашли два очень больших болта от паровоза, такую же большую и тяжелую гайку, зарядили селитры от целого коробка спичек, шепотку пороха, все болтами перетерли тщательно и пошли в конец улицы. Там за огородом у последнего дома, недалеко от деревянной уборной, лежал огромный камень, а в нескольких метрах от него была на дороге яма, вымытая дождевой водой. Устроившись в яме, чтобы после броска всем было удобно схорониться, обсудили, в которое место на камне надо попасть, чтобы было «законно». Не помню, кто из нас кидал эту «бомбу», но первый же бросок оказался удачным. Взрыв был оглушительный, грохот докатился наверно до самого Лальска. Болты разорвало, один улетел неизвестно куда, второй с визгом врезался в заднюю  стену уборной так, что от досок полетели щепки. И в то же мгновение из уборной выскочил мужик с голой задницей и, испуганно-громко матерясь и придерживая штаны, побежал мелькая белыми ягодицами, в дом. Убежали и мы из своей ямы огородами, на бегу почти падая от хохота.

После «болтов» пришла «эра» пугачей. Пугач ; это медная или бронзовая трубка, расплющенная и загнутая с одного конца под прямым углом. В нее вставляется подобранный по длине и тоже загнутый у шляпки гвоздь, который стягивается с трубкой резинкой. Трубку заряжают той же селитрой от спичек, разминают ее концом гвоздя, потом натягивают его на резинке, чтобы он в трубке встал под углом. И когда резинку к трубке прижимают, гвоздь срывается, врезается в селитру, как в капсюль, и происходит выстрел.

Такие пугачи всевозможных размеров, порой до крупных, а у больших парней даже выполненных в виде пистолетов, из которых умудрялись стрелять в цель шариками от подшипников, имелись почти у каждого. Стреляли повсюду и везде, даже в школе, и я помню несколько внезапных облав с участием милиционеров прямо посредине уроков с обыском портфелей и карманов. После одной такой облавы мне случилось зачем-то оказаться у директора, и я видел на столе у него буквально гору наших «пугачей». Директор стоял у окна с лицов красным и видом будто пришибленным, а перед ним милицейский капитан и высокая беловолосая женщина со строгим лицом ; из РОНО. Учеником я был примерным, учился на 4 и 5, и моего, «с умом» сделанного и «обстрелянного» «пугача» в этой куче не было, поскольку в школу я его не брал.

Повальное это увлечение пугачами и самодельными пистолетами приобрело, помнится, уже столь открытые, наглые и общественно опасные формы, что в какой-то год в октябрьские праздники, когда колонна демонстрантов прошла по улицам Фабрики и народ сгрудился на площади у клуба, какой-то большой  парень влез на крышу над входом с растянутым транспарантом «С праздником Великого Октября!» вымахнул большой деревянный пистолет, крикнул:
-Да здравствует Великая Октябрьская социалистическая революция!

И выстрелил. Выстрел удался, эхо покатилось по улицам, молодежь восторженно завизжала, а парень с крыши тут же исчез.


22.ЧТО  КРУГОМ  ПРОИСХОДИТ?
Вспоминая этот семилетний таврический период моего детства, нахожу в глубинах памяти то главное чувство, а от него и главное выражение моего пусть по возрасту детского, но не по возрасту взрослого... выражения лица с застывшим будто на нем вопросом И того всегдашнего моего внутреннего состояния ; с тем же вопросом, - когда, вроде, ну да, все в моем ребячьем мире  весело и замечательно, однако что это такое вокруг происходит, когда в школе каждый день говорят и на красных транспарантах у нас в поселке, на Фабрике и в Лальске, которыми обвешаны все улицы, общественные здания и жилые дома,  написано одно, а в жизни, у взрослых, в которую нам через несколько лет «вступать», совсем другое. Со-овсем!.. И с этим всем, которое множится, все живут, однако и, видимо, считают, что так и с этим можно жить?! Например, вот с этим.

12 ноября 1962 года в нашей семье появился третий ребенок, мой второй брат, которому дали имя Сергей. Помню, как утром другого дня мы с «освежившимся» по этому поводу папой поехали к Лальск и, стоя под окном родильного отделения больницы, когда нам обоим за шиворот текла с крыши ледяная вода от дождя со снегом, пытались разглядеть младенца в пеленках, которого в окно нам показывала мама. А через неделю, когда маленький Сережка был уже дома, у родителей несколько дней и ночей шли напряженные и тайные, шепотом, но таким громким, что на всю квартиру, разговоры о том самом, как и что бывает у них, у взрослых, в их взрослом мире. Из шепотов этих картина рисовалась такая, что мама наша и даже мой только что родившийся братик... «попали под суд», находятся «под следствием» и «идут по делу»?! А суть его в следующем.

Оказывается, начальник нашего леспромхозовского ОРСа (отдела рабочего снабжения, - и сейчас в памяти его большое круглое белое лицо) «приласкал» дамочку из своей бухгалтерии. Она забеременела и рожала одновременно с нашей мамой и лежала с ней в одной большой палате вместе с другими несколькими роженицами. Ни начальнику ОРСа, человеку женатому и отцу двоих детей, ни дамочке-бухгалтерше, женщине одинокой и без «тылов», ребенок был не нужен, и она его... задушила. Не руками, а навалившись при кормлении на личико его, на носик, грудью, и сказала, что задремала, и «он сам задохся».

Следствие началось тем же утром, как только ребенок был обнаружен мертвым, и перед приходом людей из милиции, медицинская сестра, вся в слезах, на коленях ползала по палате и просила рожениц, с которых будут снимать показания, не говорить, что она, в нарушение инструкций, но по их общей  просьбе принесла им детей вечером на всю ночь и тем самым как бы предоставила больший повод для этой самой «неосторожности». Она боялась, что такую косвенную, но все же серьезную «служебную» причину начальник ОРСа, человек по местным меркам влиятельный и не бедный (что всем известно было), говоря по-нынешнему, «проплатит», и главную вину суд «повесит» на нее.

Теперь, когда все роженицы той группы разъехались по разным уголкам района, каждая, как и моя мама, были в затруднении, что им говорить, когда каждую в отдельности будут спрашивать, приносили на ночь детей или нет? Это сейчас, когда у всех мобильники, вопрос этот хотя бы можно «обкашлять», то есть попытаться прийти всем к мнению единому, хотя вероятность достижения его и в этом случае совсем не стопроцентная. А тогда каждая в своем углу решала за себя. Вот мать с отцом и обсуждали варианты.

Если мама пожалеет медсестру и скажет, что детей на ночь не приносили, показание ее будет ложным против правды, а за ложные показания она по закону может из свидетельницы стать обвиняемой и быть осужденной. Хотя при этом «выгородит» медсестру. Но она может оказаться единственной, кто ее «выгородит», или в числе части рожениц, которые тоже скажут неправду и подставят себя под Уголовный Кодекс, но маме-то до них что? Может оказаться, что медсестра с перепугу рискнет сказать правду, тогда мама и те, кто соврет, окажутся вообще в глупом положении и ; уголовно наказуемом.

Если мама скажет правду, что детей на ночь приносили и всегда будет стоять на своем, она по отношению к медсестре поступит очень нехорошо, «по-свински», поскольку сама же просила принести ей своего ребенка на ночь, как и другие просили принести на ночь своих. И, если все другие соврут, скажут, что детей принесли лишь утром, она может оказаться в одиночестве, и ее застявят доказывать свое утверждение, отличное от всех других, быть может, начальником ОРСа и «проплаченных». А правду она ничем, кроме бесконечного утверждения, что было именно так, подкрепленную разве что слезами, доказать не сможет. Да и медсестру «утопит».

Результатом такого тяжелого и длительного обсуждения был вывод, что как бы и чем бы оно ни обернулось, но мама скажет правду. Потому как «тяжесть» обстоятельства, что младенцев на ночь приносили, для такого преступления мала, поскольку задушить ребенка грудью можно при кормлении хоть утром, хоть в любую другую пору дня при той же «замазке». И это оказалось единственно верным. Медсестра на первом же допросе призналась, что по просьбе матерей она детей на ночь им приносила. Чем кончилось дело и как наказали бухгалтершу-убийцу, мне неведомо. Может, знал, да забыл. Но это не важно. Тогда вполне уместен вопрос, чего ради этот случай из детства я привел? Не для «прикола» же. А поводов ; целых два.

За десятилетия взрослой жизни, несмотря на то, что прошли они не очень, но все же прилично высоко над «люмпено-маргинальным» миром, мне неоднократно приходилось слышать, как матери, молодые и в годах, избавлялись от только что рожденных детей, по каким-то причинам нежелательных. Последний известный мне случай: молодая мама на другой день после выписки из роддома бросила своего младенца в речку с железнодорожного моста, ребенка обнаружил путевой обходчик, и маму-убийцу тут же «вычислили».

И когда начинаешь «сводить» такие случаи в цепочку, на исчезающе далеком горизонте сознания начинает маячить крамольная, невероятная, опрокидывающая все нравственные человеческие устои мысль, что причины смертей младенцев на первых днях, неделях или даже месяцах их земной жизни надо искать у их... матерей. Что именно мать, как это ни казалось бы невероятным, более других может желать как можно скорее избавиться от собственного, только что родившегося, дитя, именно она наиболее вероятный «претендент» на роль убийцы. Потому что в силу великого множества причин и обстоятельств, приводить и анализировать которые здесь не место, именно и часто единственно перед ней с рождением ребенка встает вопрос выбора варианта дальнейшей ее жизни ; с ним или без него. А поскольку она к своему младенцу ближе всех, ей и проще всех от него избавиться.

Никогда специально этим вопросом не занимался, но наверно у юристов, медиков или демографов такая статистика есть; и известен процент смертности детей в возрасте, скажем первой недели или месяца, когда «причиной» их ранней кончины становились или были прямыми убийцами матери. Никогда на эту тему не встречал и публикаций сколь-нибудь аналитического уровня. Однако, вполне можно допускать, что на этом сделана уже не одна, пусть «закрытая», пусть только для узкого круга спецов, кандидатская диссертация. Лично же меня к выводу о том, что именно матери ; наиболее вероятные и «самые потенциальные» убийцы младенцев, понуждают десятилетия... книгоиздательской практики, когда в представляемых для публикации в книгах очерках людей от литературы далеких и ничем не ангажированных вдруг видишь факты для этой темы не то, чтобы значимые и далеко не для «иллюстрации» твоего «квасного» вывода, а знаковые. И в знаковости просто уникальной!

Вот жительница одного из уральских городов пишет о четырех поколениях своего рода и благодарит своих родителей, что в трудные военные и послевоенные годы мать, оставшаяся вдовой солдата, выкормила и «подняла» пятерых детей. И упоминает всколь о такой же многодетной соседке,  которая при муже и от мужа детей родила девять, но «выжили» только трое, остальные умирали на первом году. Потому что она, мать, вела их «естественный отбор» тем, что переставала их... кормить, и они умирали будто бы от общего для всех ,  а на самом деле созданного лично для них голода прямо или от болезней, спровоцированных голодом. Мы знаем, что в годы предвоенные, военные и послевоенные от скудного питания и общей социальной неустроенности жизни детская смертность была высока. И никто никогда не возьмется, а скорее не сможет вычленить из этой общей статистики процент смертей детей, которых перестали кормить и таким образом убили их матери.

Во всей же своей мрачности и кажущейся соверешенно немыслимой бесчеловечности мир матерей-убийц приоткрыл мне геолог из Сибири Борис Леонидович Иванцов, очерк которого о его детстве публиковал я в сборнике «Бабье лето» в «Библиотеке нестоличной литературы», которую издаю с 1991 года. Родился он и первые четыре с лишним года прожил в одном из лагерей Ныроблага на севере нынешнего Пермского края. Приводит такую статистику.

На начало 1952 года на четырех зонах Ныроблага (была еще пятая ; с пленными немцами) находилось более 4 тысяч женщин (более чем каждая шестая из взрослых) и почти 1 тысяча детей в возрасте до 10 лет. Не будучи учтенными, а потому не состоящими ни на продуктовом, ни на каком ином «довольствии» и совершенно беззащитными среди «населения» ГУЛАГА, именно дети подавляющим большинством заполняли окрестные кладбища. Геолог по профессии, Борис Леонидович, по его словам, всю жизнь провел в лагерях (полевых, в основном на Енисейском Кряже) и неоднократно видел забытые кладбища у бывших зон, на которых могилы в основном детские. Сколько их, явно миллионов несостоявшихся «свободных и счастливых» жителей великого и могучего Советского Союза остались в лесах и болотах необъятной страны в стране под именем ГУЛАГ?!

И еще Борис Леонидович открыл неведомую мне до той поры часть лагерной жизни «на женской половине», когда охранники всех мастей от рядового конвойного до начальника лагеря «держали» женский барак или зону за гарем и использовали обитателей его в качестве легко доступных «наложниц», имея над ними власть полную. Общие количественные масштабы «населения» былого советского, а ныне ; российского «гарема ГУЛАГа» за век с «исторического» 1917-го по нынешний, 2018-й, год исчисляется уж явно десятками миллионов(!). И никто никогда не узнает, сколько миллионов детей, родившихся на зонах после девяти месяцев с начала срока заключения мам (до девяти ; зачаты «на воле»), пусть младенцев, но вполне полноценных людей с правами на жизнь, со своим уже сознанием и миром чувств, были убиты их матерями в первые минуты после явления на свет.

Как рассказывает Борис Леонидович, женщины-зэки на лесоповале сотнями(!!)... сжигали своих младенцев в кострах. А вот ему в жизни повезло:»Таким образом, я избежал «возможности» в числе сотен других быть выкинутым из женского нутра скользким кровяным комочком, чтобы превратиться в... пепел в сжигаемых древесных отходах». Можно представить себе масштабы «функционирования» этого тайного, но вполне реального и сегодня «гарема», когда матери сжигают или иначе как избавляются от зачатых от «фараонов» детей, спасая тем самым жизнь собственную. Потому что женщину, зачавшую на зоне, если об этом станет известно, не ждет ничего, кроме смерти.

Казалось бы, зачем этой совсем «не детской» и не из моего детства теме, случаю из жизни чужой и рассуждениям «по поводу» отвел я столько места?Потому уже, что, когда на застольях звучат тосты «за родителей», проникнутые у кого истиным, у кого показным или так, «за компанию»  чувством любви и благодарности к живым или покойным уже своим у кажного папе и маме, я, как в той песне, «поднимая свой бокал», имею чувства свойства двоякого. К отцу, который биологический, никогда ничего не испытывал, кроме разве что благодарности за «выделенную» для меня пайку «семенного материала». И что мне испытывать к нему, если, «выделив», исчез навсегда в направлении неизвестном. К матери ; да! Совсем другое дело. И,  помимо всего прочего потому уже, сначала и во-первых, за то уже великая благодарность, что, родив меня вне брака, терпела столько лет позор, не бросила в какой-нибудь костер, в речку или куда «на помойку».

Размышляя реально и здраво, вероятность такой участи мне можно допускать вполне. Младший ребенок и единственная дочь матери-нищенки, «последняя надежда и опора», каким-то чудом принятая в техническое училище, приносит не удостоверение трактористки для зарабатывания на хлеб неграмотной матери и двум таким же неграмотным братьям-лбам, а... меня в подоле. Ни мужа-отца кормильца, ни образования ни у кого из четверых, ни профессий, ни жилья толком, кругом ; послевоенный голодный сталинизм... Но ; решила вот с матерью, бабушкой моей, что мне ; жить, что - «ладно, выкормим».

Ну, и замечательно. Вот и ; спасибо. И очень я рад тому, что живу. А вместе со мной теперь тоже радуются, что живут в этом сияющем голубом мире два моих замечательных сына, внучка и внук. Целое уже фамильное деревце!..

Однако, сколько таких несостоявшихся «деревцев» сгорело «на корню»  в кострах ГУЛАГА?! Сколько задушено, уморено голодом, отравлено, брошено в реки, в мусорные баки, в топки котелен, в канавы, в снег умирать и замерзать ; матерями?!  Самыми близкими и самыми им нужными! Можно матерей-убийц за это осуждать, ненавидеть и наказывать. Но это, как говорят французы, - се ля ви. Это - жизнь. Это - мы, люди, такие. По природе. И так было, так есть и так будет. И тем, кому жить «разрешат», надо быть благодарным уже за это. Вполне могли и не «разрешить»... 


23.СГОРЕВШИЕ  НАДЕЖДЫ
 Из того, что в детстве в память ложится, многое врезается навсегда. И с этим живешь и хочешь ты того или не хочешь, но подсознательно «багаж» этот, не канувший в Лету, меняет твой взгляд на окружающий мир, в лучших вариантах делая его реалистичным, осознаваемым как объективная реальность, которую не надо осуждать, если она в обществе из разряда осуждаемых. Равно как и не надо хвалить, если она большинством одобряема. Но эта, кажущаяся мне высшей, мудрость приходит с годами и, как выясняется, далеко не всем. Познающему же мир ребенку многое просто непостижимо. Как мне, например, непонятно было, почему кругом такой «диссонанс»?

Например, - не скажу за сверстников, - но я, уже будучи подростком, знал и верил безусловно, что всем мы, люди: наша семья, жильцы нашего дома номер восемь, все на нашей улице Калинина, крайней в поселке, люди в Лальске ; районном центре, и в далеком городе Кирове, дальше - в столице нашей Родины Москве и вообще во всем Советском Союзе ; строим светлое коммунистическое будущее. Каждый на своем месте и как может ; по способностям и возрасту. И все мы ; одна большая семья, и каждый должен вносить свой вклад в строительство общего светлого «завтра».

Вот я, например.  Я ; школьник, и мой вклад в общее дело ; хорошая учеба. Так я его вношу ; учусь только на «4» и «5», почти, тройки у меня редки, случайны, а за четверти и по итогам годов пятерок даже больше, чем четверок. И поведение у меня примерное, книжки и тетрадки всегда обложены, и дневник аккуратно веду, все графы в нем всегда заполнены, и в школьной самодеятельности участвую, и трудолюбивый. Я всегда опрятно одет, у меня всегда наглаженный угольным утюгом пионерский галстук, и я слежу, чтобы узел у него у шеи был гладким, без складок, правильным квадратиком. И чувствую, и осознаю себя, будто я пай-мальчик и стараюсь всегда следить за тем, чтобы в этом чувстве, в поведении, в делах и словах оставаться пай-мальчиком.

И не для себя - не для себя только, и даже скорее ; не для себя! Это я тогда уже осознавал твердо. А потому, в чем убежден уже был, что по пути к коммунизму все должны так же стараться быть пай-мальчиками или пай-девочками ; на нашем возрастном уровне. И взрослые тоже как можно более хорошими ; на своем. Потому что в светлом коммунистическом будущем все, независимо от возраста, должны быть светлыми и примерными.

Однако, время шло, и полнились числом события, которые, однажды заронив открытие, все более укрепляли его, - что многие к этому не стремятся. То есть,  не только сами не стараются быть светлыми и примерными,  чтобы встретить и войти в коммунизм, а общее намерение это как бы пачкают и  таких, как я, тем самым оскорбляют. И в качестве примеров, которых становилось все больше, приведу два, которые особенно врезались в память силой оскорбления этого моего чувства.

Однажды на нашей улице случился пожар. Мы уже спать легли, свет выключили и увидели, что окна... красные. Кинулись к ним, выглянули, а по улице слева, на той стороне, горит дом! Я в сапоги на босу ногу впрыгнул, мамину фуфайку на майку накинул и побежал на пожар.

Зевак на пожаре вроде меня собралось уже много ; с нашей улицы и с ближних. Дом был старой постройки, щитковый, стены которого были из щитов, сколоченных из досок, с набитой внутрь древесной стружкой. Дом был сухой, горел быстро, огромное пламя клубилось ярко, рвалось огромными  рваными кровавыми клоками в черное небо, унося в клубах дыма клубы искр. Две красные машины уже были тут, рокотали натужно, пожарные били струями из шлангов по пылающим стропилам и стенам, женщины плакали-визжали от испуга и горя, мужики бегали с лопатами и ведрами, - но все понимали, что тушить щитковик бесполезно: они горят, «как свечки» - пыхнул и нет. Так что и тут через двадцать минут даже глядеть уже было не на что.

Как потом говорили взрослые, а по поселку полз слух, что дом загорел не «сам собой», а что его поджёг хозяин одной из квартир. Потому что когда загорелось, жильцы трех квартир «выскочили, в чем были» и у них сгорело все, годами нажитое имущество, и даже ни документы, ни деньги, ни-че-го, спасаясь, не успели прихватить. А у жильцов из четвертой, как это на утро уже оказалось, вся мебель, одежда, посуда, многие прочие вещи не первой даже необходимости загодя были вынесены в сарай. И еще по слухам получалось, что хозяин этой четвертой квартиры, по предположениям ; поджигатель, перед этим просил квартиру в новом брусковом доме, кажется, на улице Клубной, в другой стороне поселка, ему ее не давали, и он, спалив дом, в котором жил, «заставил» таким образом руководство леспромхоза все же выделить ему квартиру в брусковике, куда он тут же перевез сохраненное в сарае имущество. Конечно, и те три семьи, которые «голыми остались», были устроены, но им, должно быть, потребовались годы, чтобы обставиться-обжиться.
 Другой случай, как бы уже «ближе».

Не помню точно, в каком классе, кажется, в пятом, но точно в школе еще на Фабрике, до того, как на Таврическом открыли свою, преподавала у нас математику рыженькая маленькая, почти в мой тогдашний ребячий рост, учительница, фамилию которой не помню. Однажды перед днем 8 марта мама моя, решив зачем-то устроить мне по математике «статус наибольшего благоприятствования», в чем необходимости не было, купила флакончик духов и велела мне подарить его математичке. Я долго упирался, поскольку понял сразу, что это будет выглядеть как «аванс», который математичка будет вынуждена «отрабатывать» повышенными баллами мне по математике и будет знать, что я знаю, что она это обязана и будет думать, что я жду; а в эту зависимость, которая родит скорее всего обратное ко мне отношение, чем нужное матери «за духи», я ставить себя не хотел, а больше и много больше не хотел «нешкольных» с ней, как с учительницей, ни с другими учителями, отношений, поскольку  осознавал уже, что я сам уже «свой собственный».

В тот день математика была первой, и я перед уроком, преодолевая стыд и противное чувство шавки, сожаление о том, что мать не понимает, в какое унижение она меня ввергла, что лучше сквозь землю провалиться, подошел к математичке и подал ей коробочку с духами, сопроводив это приличествующими моменту какими-то словами о женском дне.
-Это что, от класса? - спросила она.
-Нет, от меня, - ответил я, не желая устраивать «демонстрацию непричастности» себя к этим духам и их вручению, а все «валить» на мать.

Она побладодарила, духи приняла, урок начался, и до самой перемены я ни разу не поднял на нее глаза от учебника и тетрадки, чтобы не встретиться с ней взглядом, в котором ей могло бы «почудиться» ожидание большего от нее ко мне внимания, чего у меня нет и не будет. Насколько помнится, математика была каждый или почти каждый день, и мне целая неделя потребовалась, чтобы  «прийти в чувство» и уж если о подарке моем не забыть, то уж перестать придавать ему значение и испытывать то чувство неловкости. А после выходного, в другой понедельник, выплыло вдруг такое «обстоятельство», которое многих не только в школе, но и в наших двух поселках... ввергло в шок, а меня ; в еще более углубившийся «омут» все того же вопроса, - что это кругом происходит и как с этим строить коммунизм? Из разговоров взрослых картина вырисовывалась просто-таки совсем невозможная.

Оказывается, муж математички работал продавцом в продовольственном магазине в Лальске, в центре поселка, в ряду магазинов из красного корпича еще, говорили, купеческой постройки. В Лальске, в «купеческом» торговом ряду и в этом магазине я бывал и до сих пор помню удлинненое, суховатое и носатое лицо того продавца. Так вот, оказалось, что он годами обвешивал покупателей, но способом довольно оригинальным.

В то время в магазинах развесные товары и продукты при их продаже взвешивались на балансирных весах с двумя металлическими чашками. На одну насыпали или клали продукт, например, сахарный песок, крупу, яблоки, рыбу, на другую ставили металлические гири разного веса: 50, 100, 500 граммов, 1, 2 и 5 килограммов ; в разном наборе и сочетании под нужный вес продукта на соседней чашке. Для исключения неточностей при взвешивании в гирях сверху были высверлены отверстия, в которых заливался свинец для калибровки их веса; и находились «особо догадливые» продавцы, которые этот свинец высверливали или выплавляли, заполняли отвертия частично или почти полностью, по степени своей наглости, чем-нибудь легким, например, тем же древесным опилом, а самый верх замазывали плавленым свинцом. Вес гирь при этом немного уменьшался, и обвес покупателей происходил на всем, что отпускалось через весы.

В торговых органах существовала специальная служба, представители которой ездили по магазинам района и устраивали продавцам внезапные проверки «на вшивость». Неожиданно придя в магазин, они доставали свои калиброванные гири и гирьки точного веса и принимались на рабочих весах продавца взвешивать... гири, которыми он работал, ставя те и другие на разные чашки. Если гири продавца оказывались легче гирь комиссии, он сразу попадал в категорию «врагов народа» и шел под суд.

Этот «разновес» был одним из главных способов наживы нечистых на руку продавцов на продовольственной группе товаров. Стоя по колено в воде и не будучи в силах терпеть жажду, муж математички не стал, однако, уподобляться своим «тупым» коллегам и придумал обвешивать народ с помощью... магнитиков, которых у него было два ; в 40 и 70 граммов. Идейка эта выглядит оригинальной.

Дело в том, что чашки на весах были алиминиевые или из дюраля, к которым магнит не «липнет». А крестовины, на которых лежат чашки, железные, и этот «новый Кулибин» на минуту взвешивания незаметно-ловко «приклеивал» магнитики ко крестовине под чашкой с товаром, выбирая их в зависимости от тяжести веса. Все эти манипулации с магнитами происходили хоть и на глазах у покупателей, но под круглыми чашками весов, магнитные «щелканья» сливались с общим бряком гирь и весов при взвешивании, - и эта ловкость рук, видимо, годами приносила продавцу «дивиденды за находчивость».

На чем он «спалился», мне не известно, его арестовали, чтобы судить, но это уже было не мое ребячье дело, а мое ребячье дело было в первые дни на уроках смотреть на математичку, слушать ее, рашать задаваемые ею примеры и... глядя на нее внимательно, вглядываясь, впериваясь в нее взглядом, пытаться уловить  за словами ее, за выражением лица, за жестами и прочими ее движениями перед классом и передо мной ответ на мой большой, огромный даже, вопрос, как она так может? Как они вдвоем с мужем вот так могут?!

Она учит меня и нас, весь класс, математике ; тому, как правильно считать. А попутно еще и воспитывает будущих строителей коммунизма, и чтобы мы трудились на благо народа. Муж ее уж точно умеет не только хорошо считать, но и обсчитывать и обвешивать, причем совсем не на благо народа, а на благо самого себя и ее, поскольку куда же еще он несет свой «навар», если не в дом? И если все идут по пути к коммунизму, то они с мужем разве не идут? А если получается, что не идут, почему она учит меня «на строителя», чтобы я шел потом, куда она... не хочет?!... А еще получается, что муж ее маму мою, когда бывали в Лальске и в том магазине, обвешивал своими магнитиками, да, кстати, и меня тоже маленько обирал, а мы с мамой жене его ; духи к восьмому марта?!...
Непонятно.
Непостижимо.


24.ЗИМНИЕ  ЗАБАВЫ
Такие вот, тяжелые, непонятные, неразрешимие вопросы копились, все чаще требуя ответов, выходящих порой далеко за возрастные рамки, а детство, в своих «рамках», между тем, катилось. Со всеми его «возрастными прелестями». И сейчас помнится, что зиму я любил, пожалуй, больше, чем лето.

Летом, помимо болтов и пугачей, были: лапта, городки, прятки, двенадцать палочек, «ножики», футбол, в войну, в Гагарина, в крестоносцев. Была чика, но не «прижилась», а тем более на деньги в нее не играли. Из занятий кроме рыбалок-купалок и походов за грибами-ягодами, - ходули, «проводилки», тачки, змеи, ракеты, о некоторых разговор впереди. А зимой были забавы другие.

Как только в начале ноября приходили холода и снегопады, наша уличная братия начинала ждать морозов. Район наш, самый северный в области, граничил с Архангельской, где уже Северный Ледовитый океан, и мы гордились, что живем на далеком севере, и нам стужа не страшна. И чем она сильнее и чем на дольше зимой установится, тем и лучше. Потому что принесет больше удовольствий.

У всех у нас в домах, на окнах с улицы, висели градусники, и когда в середине декабря вечерами тонкие красные столбики в них начинали опускаться ниже двадцати, ложась спать, старательно-чутко прислушивались, не трещат ли стены. Мы были уже не мелкота и знали, что стены зимой трещат не потому, что...
Мороз-воевода дозором
Обходит владенья свои,
...а оттого, что влага внутри брусьев из которых сложены стены, замерзает и колет дерево. И когда с вечера начинало трещать, наплывало предвкушение скорого счастья. А чтобы его не пропустить и не лохануться («ты чо, придурок, в школу-то пошел?»), надо обязятельно завтра проснуться минут за десять раньше семи и сразу поглядеть на окна. Если стекла в морозных узорах и в бахроме толстого инея настолько, что и градусника не видать, надо сесть поближе к радиоприемнику, включить его минут за пять до семи и слушать внимательно.

В обычные дни радио начинало говорить ровно в семь. Сначала пикало, потом дядя из Москвы говорил, какое сегодня число и день недели, звучал Гимн Советского Союза и рассказывали новости. А в морозы за минуту до семи в приемнике начинало шипеть и «говорить районное радио», дыхание ваше замирало, слух впивался в каждое слово, и тётя из Лальска приятным голосом сообщала, что «в связи с наступлением сильных морозов сегодня занятия в школах района для учащихся с первого (теперь особенно внимание!!) по пятый класс отменяются». А значит ; у-у-ур-р-р-а-а-а! Вот оно ; счастье! Потому что на целый день ; на реку! Или ; на горки! На целый день! А сколько на градуснике и на улице, - тридцать два, или тридцать девять - уже не важно!

Короткий зимний день, который начинался в половине десятого, а в три уже темнало, провести нам было где и даже с выбором, - кому и на чем больше хочется. Была длинная, с пологим спуском гора за железнодорожным депо и мастерскими ; за которой летом через болотце был уже берег залива Лузы и сверху открывались заснеженные дали и заречные луга. Гора эта была самой любимой и посещаемой всей поселковой ребятней, хорошо укатанной, и здесь было весело до середины апреля.

Для «гурманов», а, говоря по-нынешнему, «крутых» и «экстремалов» (слов таких мы тогда и не знали) были короткие крутые горки  за складами у станции, на которых строили трамплины и прыгали на лыжах, соревнуясь, кто дальше. «Полеты» за три метра считались хорошими, и удачливые прыгуны ходили в героях. Помнится, как именно здесь, на одной из опасных горок, при первом же спуске я сломал совсем новые, большие, красивые, лакированные, с яркими переводными картинками на носочках, только что купленные и взятые «на обкатку» лыжи тоже с новыми, вкусно пахнущими сыромятной кожей креплениями.  Было много горя, слез и страха предстать с ними вечером перед матерью.

Кроме лыж и санок в большом ходу и почете были коньки. У ребят постарше или родители которых были «побогаче», имелись хоккейные коньки с ботинками, а у меня и большинства сверстников - «снегурки». Их привязявали к валенкам, туго притягивая палочкой с закруткой так, что ступню сильно сдавливало, но потом как-то привыкалось.

Во всякую зиму у нас было два катка. Один небольшой, на болотце у залива, на котором просто катались, второй ; на реке, у берега, где летом была лодочная станция и «полоскалка». Этот, второй, считался не каток, а «коробка» для игры в хоккей, имел прямоугольную форму с вмороженными в лед деревянными воротами. Обе площадки целыми зимами очищали от снега сами, и по воскресеньям после снежных недель и в зимние и весенние каникулы перед тем как покататься или поиграть в хоккей предстояло поработать лопатами, но делали это все и в удовольствие.

Такую же, только большую, хоккейную «коробку» держали зимами и на льду пруда на Фабрике, у бумажной фабрики. Эта хоккейная коробка считалась школьной, и содержали ее, то есть чистили от снега классами по графику, начиная с пятого. Если вашему классу выпадала неделя дежурства, после занятий вы каждый день дружно без понуканий и  учителей идете «чистить коробку», и это было законом. Зато всю зиму она бывала чистой, и кататься здесь и играть в хоккей могли все желающие двух поселков.

В хоккей «рубились» целыми зимами по выходным, на каникулах и в особо морозные дни, когда в школу идти было не надо. Клюшки были у всех самодельные, изготавливаемые со своими «хитростями» для прочности. У меня самой любимой и долго мне служившей была клюшечка из молодой березки с полукруглым, как для хоккея с мячом, концом, которую я, к радости своей, однажды вырубил в лесу у поселка. Она была «цельнодеревянная», а потому прочна, не боялась ударов о лед и другие клюшки и закончила свой век к концу третьей зимы, местами перемотанная черной изолентой и с потемневшей залоснившейся  ручкой.

Еще в числе зимних удовольствий была, конечно, рыбалка в устье старицы километрами двумя выше по течению от моего любимиго места у песков. Здесь на «нашем», правом по течению, берегу к самой воде подступал сосновый бор, напротив ; высокий старый ивняк, и получался глубокий таежный каньон. В начале зимы устье старицы со стоячей водой рано «перехватывало» льдом, глубина в этом месте была приличная, рыба держалась, и остаток уже снежной осени, всю зиму и часть весны до самого вскрытия реки здесь во все выходные было многолюдно. Места хватало всем, и сюда не столько даже рыбачить, сколько отдохнуть и, говоря по-нынешнему, потусоваться собиралась наша мелкая поселковая ребятня, парни постарше и взрослые мужики-рыболовы.

От поселка сюда через лес, зимой заснеженный, шли две натоптанные тропки-»прямушки», и в кронах елей по обеим сторонам их перед выходом на берег желающие прятали... старые ведра с крупными дырами по периметру стенок, но с целыми, недырявыми днищами. Все знали  «свои» ведра, чужих не брали никогда даже если хозяин иного на рыбалку сегодня не пришел. Эти «дырявые» ведра нужны были всю зиму. Их устанавливали возле лунок на чурочки, разжигали в них костерки и подбрасывая в них палочки, щепочки или поленца из прихваченного в тайге сушняка, грелись, поджаривали на огне хлеб, и жар от таких «буржуек» не давал лункам покрываться льдом.

Особенно многолюдно и весело бывало здесь в марте ; начале апреля, когда наступала «пора голубых теней». Представьте погожий солнечный день, когда зима уже позади. Небо над бором глубоко-голубое, чистое, весеннее. Сосновый бор светится желтой бронзой. По заснеженным крутинам берегов и руслу старицы, изгибом уходящей в тайгу, плавными синими волнами и стрелами лежат тени.  А у вас, в рыбацкой колонии, - настоящий праздник весны. Все устье под слоем коры, щепы и прочего дровяного мусора, скопившегося за долгую зиму, и по нему, уже подсыхающему, можно ходить в валенках не боясь промочить. Вы  сидите на низенькой чурочке, растопырив и положив ноги на деревянные «берега» своей... лужи, нагретой жаром от раскалившегося ведра перед вами, в котором горят дровца. В центре лужи темнеет лунка с обтаявшими ледяными краями и над ней ; две ваши удочки. Но ловить ершей совсем не интересно, потому что - кругом весна! Лицо и руки печет жаром от ведра, солнце печет спину в черной фуфайке, от валенок валит пар, и в воздухе висит-витает дух спаленного смолистого соснового корья. Эта весенная «картинка» старицы с этим вкусным весенним запахом ярко и сейчас в моем воображении, - а ведь минула половина века!

Впрочем, людно бывало здесь и летом. Устье старицы перегораживал и отделял ее от реки «кусок» лесосплавного бона, соединявший берега, и в погоже дни и ночи с него, как с моста, ловили на поплавочные удочки и донки всё, чго попадалось: ершей, окуней, щеклею, сорогу, голавлей, густеру, лещей, язей, щук на живца.


ЛИСТКИ  КАЛЕНДАРЯ
В этом месте, пока мы с вами, дорогой читатель, «сидим на старице», стоит прерваться и сделать пару важных «пометок на полях». О том, как у нас, у людей, случается не так уж редко, и у всякого найдется в памяти дюжина аналогов. И о том, что если ; если! - в жизни когда и случится, так уж более ни-за-что! и ни-ко-гда! не повторится.

Первая ; о той «тёте из Лальска», которая дарила мне и друзьям моим «зимнее счастье», когда в суровые морозы занятия в школе отменялись, и можно было на целый день хоть за ершами сюда, на старицу, хоть на горки или до сумерек «пропадать» на реке у поселка. Для этого я позволю себе пролистать календарь судьбы чуть вперед и сказать, что Таврический наша семья покинула, а значит и зимние рыбалки мои здесь прекратились в январе 1966 года.

Минуло два с половиной года. 28 июня 1968 года, в пятницу, у меня был выпускной бал в Мирнинской средней школе Оричевского района нашей же, Кировской, области, а уже через пару дней, в понелельник, 1 июля, у меня был... первый в жизни рабочий день (из, как теперь оказалось, сорока восьми с половиной лет официальной трудовой биографии). Утром этого дня я впервые переступил порог ставшей мне профессионально родной газеты «Искра», был принят в штат и в мир журналистики. И когда со мной, новеньким, да еще «сразу со школьной скамьи» стали знакомиться, выяснилось, что я «совсем наш парень».

Оказалось, что «тётя из Лальска», приносившая зимами счастье по радио мне и всей поселковой ребятне, была... Зоя Алексеевна Овчинникова. В самом начале шестидесятых, на которые приходится повествование в этой главке, она работала на Лальском районном радио, а муж ее, Овчинников Николай Кондратьевич ; ответственным секретарем районной газеты «Северная правда». Оказалось еще, что в те годы отец мой с другом-трактористом каждую весну привозили с Таврического в Лальск лесовоз березовых хлыстов и разделывали его пилой «Дружбой» на чурки. Этими дровами, потом кем-то колотыми и сушеными летом, отапливалась редакция. В 1965 году райцентр и редакцию перевели в Лузу, Овчинниковы из-за проблем с жильем в новый райцентр не поехали и перебрались в Оричи. А в феврале 1966 переехала в новый тогда поселок Мирный создаваемого здесь торфопредприятия и наша семья.

С супругами Овчинниковыми я работал в «Искре» до 1984 года, пока не перебрался с семьей в Котельнич. Таврический, Лальск и жизнь в те годы мы с Овчинниковы часто вспоминали. А Николаю Кондратьевичу я еще обязан поступлением в Пермский университет, где он, пожилой уже, учился заочно. Сейчас супруги Овчинниковы уже давно в  мирах иных, а добрая память о них жива и останется в этих благодарных строчках.

Вторая же «пометка на полях» - о случае, какой по своему «невероятию» может разве что «озарить воображение» иного моего коллеги и то «хмурым утром после вчерашнего». А у меня оно было наяву.

Ниже по реке, шагах в ста от устья старицы, находилось одно рыбацкое местечко, для Лузы живописное «нетрадиционно». Длинный прямой луговой и обрывистый берег, который шел от песков и до самой старицы, заваленный затравянелыми кочками, почему-то имел здесь полукруглую впадину-получашу диаметром метров десять. На вершине ее, на берегу, росла большая и когда-то бывшая «стройной» береза. С годами вода подмыла корни, береза, видимо, в одну из весен, в половодье, склонилась, изогнулась, свесив над водой ставшие «плакучими» тонкие ветви, и придала этому месту необычайную живописность. Дно в этом месте наверно ничем не выделялось в подводном окружении, рыбе стоять тут не было проку, а значит и радовать особым клевом, но сидеть здесь с удочкой под склонившейся березой было приятно и уютно.

Однажды, в средине уже августа, придумалось мне  пойти на старицу. День с утра выдался погожий, хоть и был немного ветреным, однако к полудню погода испортилась. Незамено наплыли тучи, что-то быстро похолодало, и на реке стало неуютно. Сидя с двумя удочками под березой, кутаясь от холода в пиджак, я глядел на безжизненно болтающиеся на волнах поплавки, посеревшие пески, потемневший ивняк на том берегу и думал, что вот он, типичный для нашего северного лета пейзаж. Некрасиво, холодно, неприютно. С севера дуло. Меня под березой ветер не брал, а сзади, наверху, на берегу, недовольно шумел лес. Я обернулся вправо, поглядел через плечо и увидел из-под нависшей березы давно знакомую для Лузы картину.

По суглинку сбегающего берега тут и там обросшие травой, кочки. Выше, над рваной границей обрыва в «бородах» корней дернины, тяжелые, медленно плывущие тучи. Вдруг в прогале мрачных облаков проплыла кровавая будто белесость, сквозь которую пыталось пробиться солнце, и мир весь ; и берег, и береза моя, и я ; все озарилось необычным пугающим «лунно-марсианском» свечением, в котором все цвета стали непривычно сочны. Густо краснел суглинок берега, ярко зеленела трава кочек, тучи стали вдруг свинцово-сини и грозно-тяжелы, - и все вокруг пронизало будто предвестье сказочно-мрачного потрясения, преисподни, которая сейчас, быть может, разверзнется и поглотит тебя, пылинку, навсегда глубиной и смрадом ада, о котором рассказывала бабушка. Страшно, жутко вдруг стало одному, но... вскликнула над головой чайка, прилетевшая слева, от старицы, - та самая, - «привет от родимой земли», - и страшная сказка исчезла. У меня под березой все то же -  вода, удочки, банка с червями у ног, и поплавки на волнах качаются. И когда я вновь обернулся вправо и глянул вверх на берег, уже не увидел того свечения.  Видно что-то переменилось в положении облаков, они уже не так преломляли свет вечного солнца там, над ними.

И кануть бы этой «картинке» в Лету, угаснуть впечатлению детского сердца, рожденному этой единой минутой в сонме минут в глубинах жизни, если бы не любопытный случай.

Минуло с той поры лет пятнадцать, и был на исходе 1978 год. Волею судьбы, а скорее по недогляду ангела моего, оказался я в ту пору, в свои уже двадцать семь, в «не моей», а оттого глубоко ненавистной должности первого секретаря Оричевского районного комитета Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи (тогда все начальные буквы этих слов велели писать и «говорить» прописными). И привез делегацию от нашего района на Кировскую областную отчетно-выборную конференцию ВЛКСМ, проходившую в здании филармонии. После отчетного доклада первого секретаря обкома объявили большой перерыв, в течение которого всем делегатам велели поменять временные удостоверения на мандаты. Чтобы не «толпиться» в очередях, пошел я прогуляться по залам филармонии, где для делегатов устроены были разного рода «шоу-развлекалки». Однако, ни бальные танцы, ни концерт скрипичной музыки, ни книжные развалы что-то не влекли, а забрел я случайно в пустой зал с выставкой молодых вятских художников.

Двигаясь вдоль стен в тишине и одиночестве, скользя взглядом по «полотнам», я уже начинал укрепляться во мнении, что зал это пуст совсем не случайно, а потому именно, что ни взгляду, ни уж тем более душе зацепиться тут особо не за что, и грустно-снисходительный уже начал рождаться вывод о «творческом потенциале» наших художников, когда... Когда в дальнем углу, среди натюрмортов с сиренью, «картинок» утр да портретов строителей все того же коммунизма я неожиданно увидел ее... ту, мою! - березу из детства!

Именно она и именно тот заливчик в получаще берега, но будто с воды и чуть сбоку изображены были на картине высотой около метра. И не помню уже автора-художника, но помню, как тогда подумалось, что он без сомнения был здесь, в моем детстве, и его, как меня когда-то, привлекло оно своей живописностью. Но остаться бы и ему очередной безжизненной «копией», подобно соседним букетам сирени в банках с водой, если бы... Если бы не тот «лунно-марсианский» свет, который художник явно видел где-нибудь в другом месте, не здесь, - поскольку уж совсем невероятно было бы представить или допустить, чтобы это случилось здесь же, - и «перенес» его сюда. И я снова вижу в нем «знакомые» ядовито-зеленые затравянелые кочки на кирпично-красном «жире» глины берега, черные «бороды» дернины по обрыву и густо-темно-синее тяжелое, давящее, ненастное небо с красновато-белесым прогалом в облаках... Но не эти воспоминания о «месте» остановили и поразили, а общий, единый полифонизмом картины, впечатление-образ сурового, полного стойкой силы, нашего Русского Севера. Я будто в детство свое «глазами души»  глядел, зачарованный этим эффектом времени, пробившим пятнадцать последних лет и явившим мне годы «детства на севере»...

-Товарищ дорогой, тебя везде ищут! - услышал я вдруг, не поняв на мгновение, отчего это вдруг и откуда вдруг, обернулся и увидел обкомовского парня-инструктора, который цепко дердал меня за локоть и продолжал крайне испуганно. - Там уже концеренция началась, уже все удостоверения на мандаты поменяли, вы один без мандата, только ваш мандат остался!..

Только теперь я обратил внимание, как пусто и тихо кругом ; в коридорах и фойе, и все уже там, и моя делегация ; там, а я, первый секретарь, ; здесь. И, вообще-то, сдались мне, подумалось, все эти мандаты, а пареньку сказал, будто в издевку, что, мол, смотрите, какая картина замечательная, а он сунул мне в руки мой мандат и попросил «пройти скорее в зал, потому что вас все уже заискались». Будто я сдался кому-то сто лет!

Этот случай, когда я напрочь забыл о времени, долго оставался в моей жизни единственным, пока, спустя годы, не посчастливилось быть на концерте Людмилы Зыкиной у нас в Котельниче. Она полтора часа пела в переполненном зале Дома культуры, и когда после концерта я взглянул на часы, не сразу поверил положению стрелок на циферблате...


25.ПАРТИЗАНСКОЕ  ДЕТСТВО
Сейчас на моих 6 часов и 42 минуты утра 30 апреля 2017 года. Уже неделю по телевизору в новостях рассказывают и показывают, как страна готовится праздновать семьдесят вторую уже годовщину Победы в Великой Отечественной войне. Живых фронтовиков остается все меньше, коммунизм мы не строим, идеи, объединяющей миллионы, нет, и власть для удержания от развала некогда «братской семьи советских народов» в последние годы в такую пору усиленно раскручивает попавшуюся под руку идею «Бессмертный полк». Это когда родственники второго, третьего, а то и четвертого уже поколения павших на фронтах идут в праздничных колоннах демонстрантов с их портретами. Идея сама по себе хорошая, но как тот дурак, которого заставили Богу молиться, расшиб себе лоб, так и нынешние «пропагандисты» от медиа начинают все более портить ее излишествами и искусственностью.

Полвека назад, когда со дня Победы прошло всего полтора-два десятка лет, для миллионов бывших фронтовиков война была «будто вчера», необходимости в «игре в память» не было, а проявление чувств было естественнным. И когда наша новая классная, преподавательница литературы Земцова предложила нам к 20-летию Победы поставить спектакль, мы, семиклассники, пришли в восторг.
Восторг-то восторгом, но мне и всем нам было тогда по тринадцать-четырнадцать лет, и «заворачивать» настоящий спектакль на военную тему (про партизанский отряд) продолжительностью, как потом оказалось, в полтора часа(!) было для Земцовой большой авантюрой. Уличные шалопаи, шпана береговая, «оторви да брось», для которых выучить наизусть стишок в двадцать строк уже подвиг, должны были учить свои прозаические тексты да еще и «вживаться» в свои роли, чтобы хоть что-то «из себя» изображать.

Мне, как «хорошисту» и «ростом вышел», досталась роль командира партизанского отряда. Не помню, по какой случайности, но удалось найти погоны общевойскового капитана, и я пришил их на плечи к фуфайке, и когда пришел на очередную репетицию в клуб, меня осмеяли, сказали, что у партизан погонов не бывает, а при них я выгляжу как офицер-дезертир, и погоны пришлось отпороть. И по роли немного еще то утешало, что часть сценического времени я, как командир отряда, проводил «в землянке» за столом, и можно было не очень «упираться» учить эту часть текста наизусть, и шпарить свои слова, косясь на листочки, как в шпаргалки, из зрительного зала невидные.

Сюжет спектакля заключался в следующем. Немцы заняли какое-то село и заставили местного жителя, державшего двух коров, привозить им каждый вечер молоко во фляге. Партизаны будто бы с ним договорились, выделили одного молодого из отряда на роль как бы сына молочника, наложили во флягу взрывчатки, установили сверху емкость со сметаной, которой будто бы полная фляга, и привезли ее в штаб. Поскольку сметаны полная фляга, все штабные офицеры-немцы собрались вокруг нее с ложками, едят-нахваливают, и тут - взрыв.

Понятно, что взрыв в немецком штабе, момент кульминационный и зрелищный, хотелось изобразить его как можно более правдоподобно, и первая, очень «ребячья» мысль была использовать для этого порох. Благо половина мужиков в поселке охотники, и пачку дымного найти не проблема. Но такой вариант Земцова отмела сразу, поскольку взрыв может получиться совсем не театральным, а настоящим, и вместе со штабом и клуб разнесет, и могут случиться реальные жертвы.

Остановились на варианте «намекающем» на взрыв, поскольку это действо все же сценическое, Земцова купила на свои деньги поллитровую банку сметаны и десять коробков спичек. Банку привязали на проволочках внутри горловины фляги, к банке примотали изолентой круглый пучок из тысячи спичек, связанных головками с селитрой кверху, один пустой коробок на веревочке; и кто-нибудь из «немцев» после пары ложек сметаны должен был незаметно для зрителей чиркуть кромкой коробка по пучку спичек. И когда «раздастся» взрыв, то есть селитра вспыхнет, «немцам» надо «разлететься» в  разные стороны, изображая эффектный финал.

И вот пришло 8 мая, день спектакля. К объявленному в афишах по поселку часу народу в клуб набилось битком, причем большая часть ; взрослые. Пьеса наша началась и идет себе примерно так, как на репетициях. Ребята-актеры в волнении от внимания родитетей, друзей и знакомых кто торопится свои слова проговаривать, кто местами чего забывает и импровизирует даже(!),  а Земцова с текстом пьесы стоит за рампой и, где надо, шепчет слова - суфлирует. И что мы, «актеры», уж никак не ожидали и не могли предполагать, - все полтора часа без перерыва, который  решили не устраивать,  в зале была такая тишина, что... мы даже подумать не знали на что, а из света на сцене зал не видать, и такое напало на всех впечатление, что мы не на сцене, а одни, и что это совсем не спектакль, а все взаправду, и сейчас мы этот штаб и  этих подлых немцев!..

А в штаб уже наш «партизан» принес со двора (из комнатки за сценой) флягу сметаны. Немцы наши, кумиры класса Коля Горбунов и Володя Уваров, подсели к фляге, откинули крышку и, развалясь на стульях, принялись ложками уплетать реальную сметану. Мы все замерли за кулисами, вперились в них глазами, поскольку сейчас должен быть «взрыв». Но они все жрут сметану ложками и жрут, а мы — в нетерпении: хватит жрать! Не жрать надо, - а у же — взрывать! Еще перед спектаклем спички поджигать вызвался Володя. Мы все только на него глядим и видим, что он все правильно делает, между «рейсами» с ложкой коробком по пучку спичек чиркает, но поджечь что-то у него не получается. При этом они с Колей, однако, сметану продолжают радостно уплетать полными ложками так, что и сметана скоро закончится, ага! - навинчивают так, что стеклянная банка уже стеклянным дном звенеть начинает, будто их жрать сюда...
И в это мгновение!..

В это мгновение (по сценарию!) свет во всем зале потух, и в общей кромешной тьме на сцене ка-ак пролыхнет лохматым пламенем!

Как дым клубами в стороны рванет!
Как все загрохочет!
Как фрицы и мы все заорем!..

Когда сцену включили, зрелище открылось ; мы такого не репетировали. Все было в сизом густом дыму. Коля Горбунов, по роли, лежал навзнич на полу, раскинув руки, стул его, им отброщенный, валялся в дальнем углу сцены. У края ее, обращенной к залу, лежал на боку стол, опрокинутая фляга с дымищимися спичками и разбитой банкой с остатками сметаны, и кругом - «штабная документация». Володя Уваров лежал, как сидел на стуле, вверх ногами у стены сцены, о которую он, как потом сказал, больно ударился головой при падении, когда, натурально испугавшись вспышки селитры и оттолкнувшись ногами от пола, отлетел вместе со стулом в угол.

А потом мы, «партизаны» и «немцы», вышли к зрителям «на поклон».  Сквозь шквал аплодисментов прорывалось восторженное «молодцы!», «здорово!» - как «браво» и «бис», в нашей таежной глухомани не знакомые...

...С того представления минуло ровно полвека и еще три месяца. В августе 2015 года, в первый приезд на Таврический, стою вместе с заведующей клубом Галиной Юрьевной Боберской у края той самой сцены, на которой проходило описанное, оказавшееся первым и единственным в моей биографии театральным действом с моим участием. А еще с этой сцены по случаю другого какого-то праздника в переполненном зале пел шуточную песню в десять(!) куплетов о том, как
Трехэтажный дом горит,
А народ кругом стоит.
Рассуждают меж собой -
Прогорит, пойдем домой.

А еще во время лекции приезжего из Кирова врача-гипнотизизера, вызвавшись добровольцем в группу «испытуемых», полчаса сидел вот тут, у левого края рампы, на стуле и... унижал профессиональное достоинство врача - не выполнял его команд, поскольку, как выяснилось, гипноз меня «не берет».

А еще с этой сцены годом раньше, то есть в 1964-м, и тоже перед днем Победы, выступал наш учитель труда Анатолий Петрович Износов и рассказывал о том, как во время Великой Отечественной войны жил в плену и три года работал на немцев, о чем ; особый рассказ впереди.

Полвека всему этому с лишним, а будто вчера; будто.. да вот... на той неделе...
Будто  этих полвека и не было!
Невероятно!..


ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ
В  АВТОФОКУСЕ  СУДЬБЫ

26.КАРТОШКА,  ЛЕН,  «ДЕКАМЕРОН»
Наверно оттого, что, благодаря бабушке, у меня «филологические мозги», еще в раннем детстве родился и до сих пор сохранился особый интерес к...  прозвищам и прочим «наклейкам» на личность человека. Как правило, они удивительно точно, иногда убийственно грубо, а чаще невинно-иронично выражают образно какую-то черту или особенность его характера. Для лингвистов эта область языка - благодатный предмет изучения. Мне же, в науку не благословленному, осталось только восхищаться перлами этой части духовной народной культуры. Я даже маленькое для себя открытие сделал, которое заключается в... удивлении, насколько точно даже дети так иного сверстника «пришпилят», что ходить ему в присвоенном «звании» до седых волос, и после смерти - вечная память.

Знавал преподавательницу истории, которой еще в школе подружки дали прозвище «мартышкин хвост» - за ее страсть с жаром хвататься за все дела ; чужие, попавшие в ее поле зрения, и придуманные самой. Всю жизнь, до самой кончины, пока не отказали по болезни ноги, она все куда-то летела и «пылала» в общественных делах и этим своим «пыланием» жгла всех окружающих так, что многие в душе даже вздохнули свободно, узнав, что ушла в мир иной.

Знаю «шнурка», маленького, худенького, и  впрямь похожего на шнурок, мужичка средних лет, который, живя в небольшом городке, суется во все городские «дырки» и «продергивается» во всех более-менее значимых общих мероприятиях, вплоть до похорон людей ему даже неизвестных, выполняя при этом грязную работу могильщика, но получая право на участие в поминках с тостами за «пух земли».

Знавал по совместной работе «вшивика», который это прозвище вынес из школы: друзья «окрестили» за унизительные и оскорбительные намеки-подколки по поводам мелким, не крупнее вошки. Обычный человек не обратит даже внимания, а он будет каждый день находить у вас минимум по одной «вошке» и не преминет каждую выставить в таком «сочном» свете, что через пару недель вы будуте выглядеть таким «завшивленным», что не отмыться!..

Лично у меня в школе появилось прозвище «папа Шульц», а еще я слыл белоручкой. Что до прозвища, так об этом особая речь впереди, а белоручкой назвала меня однажды классная Раиса Ивановна Кокина. Не за то, что сторонился грязной или какой-нибудь общей тяжелой работы по классу или в школе. Таким словом, впрочем, в нашей ребячьей среде ко мне не прилипшем, она объясняла мое нежелание... «стричься» под всех, сопротивление нивелированию под «как все», под некий общий «знаменатель», оскорбительное довление которого на мое достоинство я начал чувствовать и открыто против него восставать довольно рано. И самым ранним, найденным в памяти, стал случай с общей фотографией.

Мне было тогда десять или одиннадцать лет, и я уже носил пионерский галстук. Однажды в школу, а учились мы в ту пору в древнем деревянном здании напротив пожарного депо рядом с фабрикой, пришел фотограф. Он установил аппарат на треноге во дворике перед входом, и когда дошла очередь, класс наш вывели на широкое крыльцо под навесом, и Раиса Ивановна, стоя рядом с выжидающим фотографом, стала расставлять нас ярусами на ступеньках. Добиваясь, чтобы мы расположились «покучнее» и никто бы никого не заслонял, она то меняла кого с кем в рядах, то велела спуститься-подняться, то поправить детали школьной формы. И в потоке этих ее  наставлений то и дело мелькали фразы с этим уже тогда резавшим даже не слух, а все мое сознание словом «все»:»Все ; внимание! Все смотрим на меня! Все стоим тихо! Все успокоились!» И это ненавистно-оскорбительное «все»,  опять это «все, как один», - а я  - НЕ «все», - снова вызвало уже знакомую, но неосознаваемую тогда вспышку протеста в душе, желание «а вот назло!» И когда она «всех» установила и сама встала в центр первого ряда и фотограф вот-вот собирался уже нажать кнопочку спуска на гибком тросике у фотоаппарата, я специально и в знак протеста против такого оскорбления меня... потупился и тронул рукой узел пионерского галстука под шеей, будто поправляя его.

Через неделю Раиса Ивановна принесла в класс и раздала всем по снимку. На нем «все, как один», стоят, замерев в стойке «смирно» и пучатся, а я набычился и будто разглядываю галстук.

Конечно, получилось, что я опять все «испортил», что - «вечно у нас Шулятьев что-нибудь...»; и снимок этот, десятилетиями кочуя потом по пакетам и коробкам семейных фотоархивов и случайно попадая в руки, напоминал мне ту минуту бунта меня, подростка, уже в свои десять считавшего себя личностью и имевшего смелость протестовать против «стрижки» под «всех».

А еще белоручкой Раиса Ивановна называла меня за то, что, не считая себя одним из «баранов в стаде», который обязан, не рассуждая, вместе со всеми бежать туда, куда гонят, и поворачивать, куда указали, я... начинал думать. Во-первых, надо ли туда бежать вообще и стоит ли цель усилий целого класса или группы? Во-вторых, если бежать, то есть, что-то делать, может, надо сначала опять же подумать, как это сделать легче и быстрее? В-третьих, оно вообще мое ли, то есть, наше ли оно, ребячье ли, и не «садится ли на шею» какой-нибудь бездельник, за которого я и друзья будем корячиться? И как куда «бежать» и за что-то браться без нахождения ясных и понятных ответов на эти простые вопросы? И если я хочу сделать что-то, предварительно обдумав, значит, я хочу сделать лучше. А если так, то я ведь не белоручка. Я ведь от дела не отказываюсь.

Вторым ярким случаем «бунта», который в «анналах памяти» всегда лежал на первых полках и был перед глазами, - та моя фраза «проклятый колхоз» и чувство, с которым она была сказана.

Не знаю, когда она началась, но до самого развала колхозов в конце минувшего века процветала очень памятная людям моего поколения так называемая «шефская помощь селу». Когда осенью на селе приходила пора сбора урожая, не только в городах, но и мелких рабочих поселках типа нашего, закрывались целые предприятия и организации, и люди на неделю, две, а порой и на три уходили «на помощь селу». И все у нас в школе уже знали, что всякий учебный год начинается 1 сентября Праздником Знаний, и на общешкольной линейке нас, детей, празднично одетых, с цветами и разноцветными шарами в руках поздравляют с началом «нового похода в Мир Знаний», желают «новых успехов в учении» и «выражают уверенность», что мы вырастем «достойными строителями» все того же коммунизма. А буквально завтра нас, детей, начиная с пятого класса и старше, одевшихся дома «погрязнее» с сумками с едой и деревянными лопатками, грузили в открытую бортовую машину и везли в колхоз помогать «строить материально-техническую базу» того самого коммунизма ; копать картошку или дергать лен.

Так было каждую осень, и я сделал себе аккуратную, чтобы хватило до конца школы, удобную деревянную лопатку для копки картошки, даже отшлифовал ее стеклышком и пропитал, чтобы не мокла, лаком. Я вместе с классом ездил, конечно, на все работы, которые поручались, и трудился не как белоручка, а не ропща и как все. Но при этом в душе моей, застилая и заслоняя все другие мысли и чувства, стояло огоромное и непонятное ПО-ЧЕ-МУ?, сложившееся из многих таких же «почему?», но помельче. Это были, как задачи по арифметике, ответов на которые не находил.

Например, почему 200 колхозников садят 100 гектаров картошки, если знают, что в сентябре им каждому придется копать по 0,5 гектара, что за неделю или две до холодов не под силу никому? Почему, если я копаюю их картошку, они не копают ее вместе со мной, а копают, должно быть, свою у себя на усадьбах или занимаются другими личными домашними делами? Почему, если я школьник и мое дело учиться, свое дело бросаю, а делаю твое за тебя? Причем, ты мое за меня не сделаешь, а  мне потом за твое «нагонять» мою учебную программу.

Потом, копание ; это работа? Работа. А за работу надо платить. А если ты мне не платишь, значит, работой не считаешь. Тогда это что ; то, что я приехал и на твоем поле делаю? И за то, что я твое дело делаю, ты, колхоз, меня даже... не кормишь. И родители вынуждены давать мне утром поллитровую бутылку молока (от моей козы, которую я сам кормлю ивовыми вениками, заготовленным мною же летом), кусок черного хлеба и пару луковиц. Хотя из истории все знают, что даже  в древнем Риме рабов-греков за их рабский труд кормили, и эта еда  была у них заработок. А если меня за работу на поле не кормят, я получаюсь ниже раба что ли?..

С такими вот засевшими в мозги мыслями, кто я здесь такой, если даже не раб, в один из дней сентября вместе с классом я на пронизывающем ветру, под дождем со снегом и насквозь уже промокший выковыривал из сырой жирной глины со снегом моей лакированной лопаткой комья этой глины, похожие на картофелины, и складывал их в ведро, засыпаемое мокрым снегом. И в какое-то мгновение, держа лопатку в правой руке, я нечаянно и неожиданно воткнул ее не в глину под очередным кустом, а в... собствунную левую руку, не успев убрать, в пальцы сверху. Сильная тупая боль на холоде пронзила, и в это мгновение и вырвалась та фраза:»Проклятый колхоз!», в которую само уже сознание мое вложило давно выношенную причину этой боли и всей сегодняшней здесь «поморозницы».

Эту мою фразу, произнесенную, помню, громко и с «яростно-лютым» выражением, услышала... та самая маленькая рыженькая математичка, которая была в этот день над нами старшей и которой случилось оказаться рядом. Ей, как педагогу, нужно было «спасать положение», и она, сидя на корточках среди припорошенной снегом глины, оперлась о свое ведро, выпрямилась, окинула взглядом класс и спросила громко:»Слышали, что  Шулятьев у нас сказал?», а потом «толкнула» воспитательную речь с давно уже знакомыми словами «картошка ; второй хлеб», «родина ждет богатый урожай», «наш долг трудиться на благо», «счастливое детство в советской стране»...

И, словно по иронии судьбы и в подтверждение моей «оценки» колхоза, на поле налетел... снежный заряд. В белой непроглядной мокрой метели был виден лишь силуэт математички и как она отворачивалась от косо бившего в лицо ей снега и дождя; а воспитательные патриотические фразы ее неслись будто издалека, из марева. По ее словам, я опять выглядел все тем же «вечно у нас» и представлял, как в трех километрах отсюда, в Лальске, в магазине, в сухом тепле и уюте, муж ее, играя на весах магнитиками, обвешивает, как вчера и как позавчера, и как всегда, теток и старушек, а мои мама с папой сейчас на эстакаде у реки, тоже явно насквозь промокшие и продрогшие под дождем и снегом пилят привезенные из леса хлысты...

И все тот же вопрос неразрешимый опять навалил на меня, ребенка, - что это все такое значит и что это такое кругом происходит?

 ...А еще из «шефской» поры более запомнился следующий за этим год, когда нас опять всем классом на другой день после Праздника Знаний увезли на этот раз на целых три недели(!) в какой-то незнакомый дальний колхоз. Здешние колхозники, оказывается, вырастили «небывалый» урожай льна и картофеля, и нас привезли сюда его спасать, чтобы «крепить могущество Родины». И три недели мы, подростки тринадцати-четырнадцати лет «крепили» его полный световой день, «от темна до темна», как кретьяне при царизме.
Поездка эта запомнилась мне тремя моментами ; грустным, смешным и поучительным.

Грустный заключался в том, что на картофельное поле, расположенное рядом с бывшим интернатом, в котором жили, ходили мимо маленкой фермы. Видимо, ее хотели закрывать и держали здесь последних двух телят и пять овечек, которые гуляли в загончике. Когда мы утром в поле и вечером с поля проходили мимо, телята и овечки подбегали к изгороди поближе, и мы угощали их то прихваченным на завтраке подсоленым хлебом, то сочной травкой, нарванной для них по дороге. И телята, и овечки, которых, наверно, кормили плохо, с такой готовностью поедали наши угощения, так благодарно кивали при этом и с такой просительной покорностью ждали еды еще, что смотреть на них было жалко до слез.

Дня через три или четыре утром к нам подбежали со всех сторон загона уже знакомые два теленка, которых мы назвали уже Геша и Кеша и четыре овечки, а не пять. Еще дня через два остались три овечки. Еще дня через три ; две.  Почему так и куда они исчезают, спросить было некого, а классная наша на такие вопросы отвечала что-то очень уклончиво. Через несколько дней исчез и не встретил нас утром, как обычно... теленок Кеша, наш любимчик с белой звездочкой во лбу и особенно мягкими мокрыми губками. Бригадир, появившийся в тот день на поле, на наши озабоченные вопросы о Кеше сказал, что его перевели в другой благоустроенный и теплый телятник, где ему лучше.

Без Кеши стало немножко грустно ходить утром и вечером мимо загона, когда нас встречал одинокий и оттого тоже грустный дружок его Геша и две овечки, тем более, когда через неделю из них осталась одна. Но грустные чувства по таким расставаниям стали растворяться, когда заговорили о возвращении домой.

Смешной момент заключался в том, что в числе нескольких прихваченных в колхоз разными ребятами книжек, у кого-то обнаружился... «Декамерон» Джефри Чочера. Даже по теперешнему взрослому разумению с большим трудом можно себе представить, чтобы в нашем тупиковом во всех смыслах поселке в начале шестидесятых у кого-то(!) мог быть «Декамерон» в такой доступности, что его мог взять ребенок для чтения в колхозе(?!).

Когда это открылось, все прочие книжки, у кого они были, а также и другие «культурные» занятия были забыты, и мы, парни из двух параллельных классов, закрывали нашу дверь на крючок, сдвигали в центр нашей мальчишеской комнаты матрацы, на которых спали на полу, ложились тесно, голова к голове, на животы и читали книгу попеременно и негромко, только чтобы слышно было. Для того мира и для нашего возраста «Декамерон» был совершенно невероятным, «обалденным», как бы сейчас сказали, открытием, что такие книги могут быть вообще, и, к недолгому счастью классной, все вечера в комнате у нас была тишина просто идеальная. Пока.
Пока не узнали причину этой идеальной тишины. А когда каким-то образом узнали, пришла классная и, почти не надеясь, а потому тоном деланно-спокойным и совсем не диктаторским, а покладисто уважающим попросила неизвестного ей «владельца» отдать ей книгу с обещанием вернуть, когда приедем из колхоза. Понятно, что книгу ей не отдали, и последущие вечера у нас стали... кошмарными.

Нет, классная больше не приходила и не просила книгу, но девочки двух наших классов, которые жили во второй половине комнаты, за дощанной заборкой, не давали нам читать. Они били кулаками и ногами в запертые на крючок двери из коридора, колотили в доски заборки, орали и визжали, прося, умоляя, требуя, выклянчивая у нас «Декамерона» почитать, швыряли в широкую щель между заборкой и стеной высокой печи палки, камни, даже собственные сапоги, за которыми утром приходили. Но все было, конечно, безрезультатно: кто же отдаст девочкам по своей воле и за просто так «Декамерона»?! Благодаря ему, многие из нас, мальчиков-подростков, сделали для себя в эти колхозные недели немало открытий. Мира, который существует у взрослых и в который войдем мы, когда повзрослеем.
 
Третий момент, поучительный, «вытек» из первого, грустного, вечером, накануне дня отъезда.

Когда родители собирали меня в колхоз, они конечно, беспокоились, как я там буду целых три недели один, надавали кучу наставлений беречься от простуд и «чтобы осторожно там». Однако, было и «чувство глубокого удовлетворения» - от надежды, что я заработаю денег и на них мне купят новое пальто или еще что из одежды, чтобы «не хотить в заплатах». По прикидкам родителей, если колхоз заплатит хотя бы по два рубля за день, то за 3 недели, за 21 день я «должен заработать» 42 рубля.

Я, конечно, никому из ребят не говорил, что за работу в колхозе я хочу  получить 42 рубля, что казалось мне нормальным и правильным. И что также и всем остальным должны заплатить по столько же. И когда настал тот последний, а потому радостный вечер в колхозе и мы, собравшись за долинным столом, радостно приступили к последнему, а потому радостному ужину и радостно загремели ложками, «навинчивая» и нахваливая горячий мясной суп, хоть он уж порядком и надоел, потому что был все время на завтраки и ужины, я спросил через длинный стол у классной:

-А получка когда будет?
-Получка? - переспросила она, явно сделав вид, что не понимает, и я уже почувствовал, что опять «нарвался».
-Мы же работали.
-Да? И сколько ты, Шулятьев, хотел бы получить?
-Сорок два рубля. По два рубля в день. Я нынче летом работал в лесничестве и мне заплатили по три рубля в день.

Народ притих и слушал. Видно, не я один думал о зарплате. Все друзья мои ; из таких же, «заплатных», семей.

-Знаешь что, Толя Шулятьев, не надо ставить себя умнее других, - сказала классная тоном этаким «сдержанно-задетым». - Тебе суп у тебя в чашке нравится?

-Вкусный, - соглашаюсь я. Потому что суп, хотя и надоевший, но и в самом деле был вкусный.

-Конечно, вкусный. А ты подумай, Толя Шулятьев, как ты сейчас выглядишь. Ты за работу сорок и еще два рубля хочешь, а ты подумал, что за эти три недели ты съел четырех овечек и своего любимого бычка Кешу? Мы все вместе двумя классами дружно их съели. Их забивали нам на мясо, чтобы нас вкусно кормить. А если ты, Толя Шулятьев, такой грамотный, реши задачку в одно действие на умножение. Вас здесь два класса, пятьдесят три человека. Вот и умножь всех на сорок два рубля да конфетки приплюсуй, которые тебе на поле председатель два раза подвозил. У тебя получится больше двух тысяч. Так что за питание еще с тебя, Шулятьев, с твоих родителей причитается.

Народ за столом оживился, слышались испуганно:»Две тысячи!», «Две тысячи!».

-Ну, да. Толян у нас вечно все считает. Как папа Шульц, - сказал громко Валерка Вдовин, и все засмеялись.

-Конечно, если мы каждый только и будем думать, что о личной выгоде, мы так все колхозы разорим и коммунизма никогда не построим, - подытожила класная

И тогда я сделал очередное удивительное открытие, что в эти три недели я вкалывал тут, в колхозе, с друзьями на льне и картошке на уровне того раба в древнем Риме, который тоже работал за еду. Ведь то, что заработал, - а я заработал, поскольку работал и эта работа обязательно сколько-то стоит,  я... проел или за еду у меня вычли. И наверно должен уже радоваться, что в здешнем колхозе меня уже кормили, чем и «подняли» на этот рабский уровень в отличие от того, когда даже не кормят. Но я не сказал этого, потому что чувствовал, что мне с ней не справиться. Она ; взрослая, учительница. Если с ней связаться на эту тему, она меня сомнет, оставит в дураках и выставит на общее осмеяние.


27.ПАПА  ШУЛЬЦ  И  КОММУНИЗМ
Валерка Вдовин учился хуже всех и в каком-то классе или даже двух «сидел» по два года. Это был худой, длинный, на голову выше нас, парень с маленьким круглым лицом на длинной шее, и в память мою он засел тем, что дал мне это прозвище «папа Шульц». Шульц был немцем из фильма «про войну», который шел у нас в клубе накануне учебного года. Роль эпизодическая, но актер так ярко сыграл старого немца-скрягу, что у многих в памяти он остался олицетворением немецкой практичности.

Из-за второгодничества у Валерки было прозвище «старый», которое он ненавидел, а потому несказанно обрадовался, когда заметил, что его оброненное «папа Шульц» ко мне неожиданно прилипло и вмиг стало прозвищем. Какое-то время он на радостях и для «закрепления» повторял его при мне часто и не всегда к месту. Однако, ни друзья мои, ни сам я не увидели в нем ни насмешки надо мной, ни оскорбления, а скорее оно выглядело как... образ меня в глазах друзей и моих собственных, да к тому же было и оригинальным.

В силу своей серьезности и вдумчивости в подходе к учебе и делам, оценке окружайщего мира я считал себя уже как бы не ребенком, что, как заметил, заметили и друзья. И это слово «папа» из прозвища стало как бы образом моего статуса старшего и «умного», а «Шульц» было этак пикантно-весело и даже ценно тем уже, что закрепляло мою «особость» в моем возрастном мире, где я «не все» и не хочу быть, «как все». И когда ко мне друзья обращадись по прозвищу, я не слышал интонаций издевки и воспринимал его, как второе имя.

Это прозвище удачным казалось потому еще, что я рано начал видеться себе будто «не русским», будто, может, немцем и вижусь до сих пор. И, как мне помнится, это стало непривычно рано проявляться.

Живя в ребячьем мире поселковой «улицы», участвуя во всех «делишках» и проказах и соответствуя общему для всех званию «шпана береговая», все чаще ловил себя на мысли-чувстве, что мне это «звание» и «роль» как бы «в тягость». Что занятия наши и мое участие в них представляются как «ребячество». Что время, которое трачу на дела «улицы», которым часто не найдешь и названия, кроме как «бегал» или «собак гонял», можно потратить на что-нибудь более умное и полезное.

К примеру, было время увлечения ходулями. Казалось бы, конструкция их уж куда как проста. Берутся две палки длиной выше себя, от концов пололще отпиливаются кругляшки длиной сантиметров 15-20 и приколачиваются в виде ступенек к этому же концу на высоту, на которой тебе хочется стоять в кругу дружков на таких же ходулях. Чем выше стоишь, тем ты и «круче», хотя такого слова в нашем обиходе тогда еще не было.

Так вот ходульная эта «эпидемия» быстро прошла в основном потому, что кругляшки-ступеньки прибивались к палке двумя гвоздями вертикально по длине, при этом часто возникала трещина, и при ходьбе, когда ступенька принимала ваш вес, она нередко кололась, нога срывалась и ранилась о гвозди. Чтобы сделать ходули безопасными, я в местах крепления ступенек на палках дедал пропилы, вытесывал сегментовидные площадочки, такие же стесы делал на ступеньках и вставлял их в гнезда, соединяя плоскости. Потом вбивал те же два гвоздя, но не по оси ступенек, а немного под углами к ней в обе стороны. Получалось, что не  гвозди, а сами ступеньки, упираясь в грани-пропилы, держали мой вес и обеспечивали полную безопасность. Разумно? Разумно. Но никто не хотел делать так, потому что долго и «нафиг возиться». По этой же причине - «долго и возиться не охота» - не были поддержаны мои предложения организации рыбалок с ночевками со сплавом на плотах (хотя бревен по реке плывет, сколько хочешь) от «знакомой» уже читателю кочки под Шиловыми горами до поселка.

Таких примеров, когда было надо немного «прикинуть своей бестолковкой», я привел бы великое множество. Но что тогда показалось удивительным, а теперь считаю за норму, именно это стремление сделать то же самое, что делают все не только в мире «улицы», но и в школе, разумнее и лучше, составило мне ореол... белоручки, который родился не в моей, ребячьей, а, как помнится, в... учительской среде. Потому что «этот Шулятьев, видите ли, не хочет, как все, а вечно ему надо чего-то...».

Роясь сейчас в причинах зарождения такого тогдашнего моего «я» и такой  оценки его со стороны, пришел к выводу необычному, но объясняющему очень многое. Как сейчас оно видится ясно, на меня с раннего детства и в силу, должно быть, особой восприимчивости в сочетании с готовностью принимать все «за чистую монету», очень действовала... коммунистическая пропаганда и особенно в форме песен. Она лилась в уши из радиоприемников и от учителей на уроках, лезла в глаза из «наглядной агитации», развешанной всюду, кроме разве туалетов, которые тогда назывались уборными. Звучала на собраниях и митингах, наполняла газеты, которые приносили в дом.

И не знаю, как мои сверстники, но я, начиная осознавать мир, уже с раннего отрочества уверен был, что все мы, люди, живем в счастливой советской стране и идем по пути к светлому будущему, имя которому коммунизм. И когда мне было всего десять лет и я был уже пионером, на двадцать втором съезде коммунистической партии Советского Союза сказали, что пока строится материально-техническая база коммунизма, а сам коммунизм будет построен через 20 лет, к концу 1981 года. Что нынешнее поколение советских людей, будет жить при коммунизме. Что коммунизм ; это молодость мира и его возводить молодым. И вскоре я был уже твердо уверен, что если мне сейчас, в 1961-ом, десять лет, к 1981-му будет 30. И что если все взрослые сейчас не просто работают, а строят коммунизм, то и мне надо активнее подключаться к этому, идти к коммунизму в ногу со взрослыми и множить трудовые победы. Конечно, хотя бы на том уровне, на каком могу. Например, собирать... еловые шишки.

Местное лесничество в конце каждой зимы и начале весны принимало их по 70 копеек за килограмм, и в одно из воскресений я, взяв топорик и большую сумку, пошел в лес, который начинался сразу за нашими огородами. Первая «знакомая» ель, видная даже от дома, оказалась вся в шишках, висевших на ветках гроздьями, но ; на самом верху. Полез, конечно, но уже на первых метрах чувство бодрой деловитости начало... таять.

Оказалось, что кроме веток толстых и с земли видимых, по которым можно подниматься, как по лестнице, весь ствол в мелких сухих сучках, сквозь которые надо продираться. Потом, ствол и ветви в... сере, и вскоре грудь фуфайки, рукава и валенки, не говоря уже о рукавицах, оказались наканифоленными так, что не представлялось уже, как я явлюсь в таком виде домой. А еще на тебя сверху на голову, плечи, руки валится с ветвей комьями снег, набивается за воротник, к шее, в рукава; в лицо, постоянно обращенное вверх, в глаза, в рот и нос сыплется древесная шелуха. А когда, добравшись до веток с шишками, стал их срубать, сотрясая крону, начался такой густой снеговал, что самому бы вслед за ним не низринуться.

Потом, спустившись с ели, я долго искал в снегу брошенный сверху топорик, лазил по сугробам, собирая в кучу срубленные мною и упавшие куда попало  вокруг ели ветви, обрывал с них шишки и домой вернулся уже в сумерках, уставший, голодный, употевший, в сырой и перепачканной серой одежде, за что наполучал еще всякого от матери.  На другой день унес шишки в лесничество. Их оказалось чуть меньше четырех килограммов. Мне выдали за них, помнится, 2 рубля 63 копейки, которые не только ничуть не обрадовали, а родили даже чувство... отвращения к ним ; за то, что потребовали ради них столько трудов и разных неприятностей. А еще, прикинув мысленно, сколько шишек было у меня в сумке, пришел к выводу, что заплатили мне всего по... 1 или 2 копейки за шишку, что показалось мне просто оскорбительным, если вспомнить старания по их добыванию.

Вторая попытка зарабатывания денег была уже «организованной» и, забегая вперед сказать, опять оказалась не только неудачной, но и достаточно драматичной. Летом все тот же лесхоз собирал бригаду из взрослых ребят на чистку делянок с хвойными посадками, в которую напросился и я. Утром нас на рабочем поезде увозили километров за двадцать с лишним в бывшие делянки, где деловой лес вырубили и года два назад посадили новый. Надо было среди травы и сучьев искать подрост - юные сосенки высотой до полуметра, опалывать их и вырубать вокруг, где требуется, разный древесный хлам и сучья прихваченным из дома топориком.

Работа оказалась легкой и простой, но вопреки возникшему намерению трудиться так все лето, уже на четвертый день утром я... порубил левую ногу, «тюкнул» топориком в кость ниже колена ; срикошетил от какой-то палки. Пришлось, наскоро забинтовав рану, все бросать и ехать на обратном поезде в поселок, а потом, на автобусе, в Лальск. В больнице дядя-хирург наложил мне и почему-то без «заморозки» на рану два шва и запретил, пока не сойдет короста, купаться. На этом закончилось мое трудовое лето. За три полных рабочих дня мне выдали 10 рублей с копейками, которые не помню, куда потратились.


28.СКОЛЬКО  СТРОИТ  ОДНА  КОПЕЙКА?
Такой заголовок к очередной главке я придумал специально для того, чтобы начать ее с развенчания внешней и видимой «очам» очевидности. Сколько стоит копейка? Копейку. Это ; минимальная единица денег. А есть у нее стоимость еще и социальная, условный эквивалент труда. Условный потому, что очень разный. Постоянно бывая на эстакадах, я видел, как работает папина бригада и во сколько усилий «обходится» она по трудовому вкладу каждого.

Летом это выглядело так. Два мужика длинными крючьями выдергивают хлысты из очередной подтянутой из бунта к берегу пачки, подкатывают их по слегам для разделки. Сначала вдоль каждого проходит мама с большим топором и обрубает под самый ствол концы сучьев, высоко, то есть некачественнно, обрубленных на валке в лесу. За ней идет женщина-разметчица с двухметровой рейкой и, прикладывая ее к бревну, отмеряет сначала шесть метров, потом, если получается, четыре и делает маленьким легким топориком в этих местах зарубки. Если бревно не длинное, отмеряет один раз шесть или два - по четыре.

За ней идет папа с мотопилой «Дружба» (которую я едва отделяю от земли), распиливает хлыст по зарубкам на «шестерки» и «четверки», и два другие мужика, поддергивая получившиеся бревна крючьями, катят их к береговому обрыву и сталкивают в реку.

По реке мимо нашей эстакады все лето плывут такие же бревна, напиленные и отправленные молем (свободным плаванием) в таком же рабочем поселке Чирюг выше по реке. Скатившиеся в воду наши бревна, подхваченые течением, скоро мешаются с плывущими из Чирюга, и река несет их в город Лузу, на лесоперерабатывающий комбинат.

Бригада работает сдельно: чем больше бревен из хлыстов напилит и скатит в реку, тем больше потом все получат денег. Учет напиливаемых бригадой бревен ведет десятник ; женщина, которая весь день стоит на берегу реки с карандашом и разграфленной фанерочкой, похожей на подставку под горячие сковороды, и когда в воду скатывается очередное бревно, ставит точечку или палочку в клеточку таблицы на фанерке, но не в какую попало, а в «приготовленную» именно для этого бревна по его длине, диаметру и породе.

Поздней осенью, зимой и весной пока нет молевого сплава бригада работает на зимних эстакадах. Хлысты к ним подвозят плямо из леса по узкоколейной железной дороге, сгружают, разделывают, как летом, скатывают на транспортер для сортировки по длине и породе и укладки потом в штабеля. И так же, как летом на берегу, женщина-десятник целый день стоит у транспортера и «точкует» каждое скинутое с него бревно.

На протяжении семи лет зимой, весной, летом и осенью я наблюдал, как папа, главный в бригаде - бригадир, целыми днями с утра до вечера, а зимой ; от темна до темна с коротким перерывом на обед и перекуры, пилит хлысты тяжеленной пилой. Целыми днями она оглушительно-натужно воет, и от нее над эстакадой висит сизое облако бензинового выхлопа, особенно густое и вонючее в безветренные дни. И в этом облаке целыми днями топчется-трудится вся бригада и целыми днями мама с тяжелым топором, в валенках с калошами ходит вдоль бревен и обрубает комли сучьев часто толще моей даже ноги.

А вечером они оба приходят домой измотанные, провонявшие бензиновым перегаром, сырой древесной корой, сосновой смолой и собственным потом. Зимой, в морозы, когда бригада каждый час ходит греться в «теплушку», снег на валенках, одежде и рукавицах от жара раскаленной железной «буржуйки» тает, влага высохнуть не успевает, копится, они приходят домой насквозь мокрые, обледенелые, и всю ночь до утра кухня и комната бывает наполнены сырым запахом сохнущих валенок, ватных фуфаек и потных портянок.

Я очень рано на примере родителей узнал цену трудовой копейки, причем, копейки в плане совсем даже не образном. В семье у нас было шесть человек: я, два брата, моя бабушка на седьмом десятке ; мать мамы, и папа с мамой. На жизнь были «полторы» зарплаты: одна ; папина (с бригадирскими) и половина (в сравнении с папиной) - мамина. Бабушка, будучи совсем неграмотной и знавшей только две буквы алфавита, долго перед моим рождением нищенствовавшая и скорее всего никогда не работавшая, пенсии наверно не получала, а может, получала какие копейки. А еще в семейную копилку шел регулярный доход... от меня. Государство, отчаявшись отыскать на своих просторах Николая Вологдина, моего биологического отца, платило вместо алиментов с него на мой прокорм 5 рублей 20 копеек в месяц ; на 37 буханок черного хлеба в тогдашних ценах. Или по буханке и щепотке соли в день, а все остальное предполагалось уже с мамы.

В дни зарплат, вечерами, у папы с мамой проходил семейный совет. Обсуждали, сколько на двоих получили и хорошо ли в конторе по бригаде «закрыли наряды». Потом говорили о долгах. Иногда, очень редко, вспоминали, кто занимал у них «до получки» и вернет частью или полностью. Зато очень часто, почти постоянно, обсуждали неприятный и тягостный вопрос о возврате долгов, в которые «залезли». Такие семейные советы обычно заканчивались горестной фразой матери:
-Лешой бувнес, везде деньги и деньги.
И успокаивающего обещания отца:
-Ладно, как-нибудь выкрутимся.

«Выкручивание» это относилось к питанию, которое у нас было, по выражению бабушки, на уровне «ладно  бы с голоду не заумереть». Помню бесконечные брикетные супы по 7 копеек из гороха лущеного (половинок) и целого (в оболочке), а также «болтушки» - из гороховой муки. Или ; особенно! - супы «с тукмачиками» - это уже когда совсем есть нечего. Мать наводила соленую воду, сыпала в нее немного муки, замешивала густое тесто, раскатывала куски его тонкими колбасками, нарезала кусочками-подушечками, валила их в кастрюлю, добавляла лука, снова соли, перца горошком, лаврового листа, все это варила, получался суп, в котором «тукмачики» из теста шли за мясо. А еще были супы с картошкой, рожками и луком,

Понятия первых, вторых и третьих блюд и уж тем более десерта не было. А часто вместо «первого», то есть супа, то есть, - единственного, была картошка с луком, жареная в большой, на всю семью, сковороде, вокруг которой все устраивались с ложками с условием есть «только со своего края». И если в картошку случалось добавлять «сальце» или «мясце», ужин вполне шел за праздничный. Стойкая ненависть осталась с детства к камбале, которая в леспромхозовском магазине не переводилась, стоила дешево и считалась «пролетарской» рыбой. Помню, как я однажды, наверно с голода «в охотку» насопелся вареной свеклы, напился подслащенного отвара, и когда во время катания с горок у реки приспичило пописать, перепугался, увидев, что струйка у меня темно-малиновая...

В том, что мы можем, по словам бабушки, «наготово с голоду заумереть», я, конечно, сильно сомневался. Потому что, ну как мы, люди живые, можем прямо так уж сдохнуть? Ведь никто же нигде не сдыхает. В питании у нас, кроме козьего молока зимами было свое мясо от нами же выращенных свиней, картошка и овощи, которые сами вырастили на огородах возле дома и за сараями, а в магазине из еды покупался еще хлеб, соль, сахарный песок, треска, камбала.

Как многие в поселке, мы держали скотину ; свиней и по два года козу. Обычно в феврале-марте по зимнему санному пути в поселок приезжали колхозники на лощадях, запряженных в розвальни, в которых под кучами соломы, укрытыми старыми шубами, сидели маленькие розовые поросята ; на продажу. Родители мои всегда покупали «хрячка», вскоре его «выкладывали», чтобы лучше рос и мясо бы потом «боровом» не пахло. Остаток зимы, весну, лето и осень мы его кормили, а в декабре, перед Новым годом, папа его колол. Не сам, а кого-нибудь просил, поскольку «резать своего» у него «рука не поднималась». Но зато к Новому году и всю зиму было свое мясо, сало, холодец. Но я больше мяса и всего другого любил рубец ; мелко порубленные и поджаренные так или с картошкой свиные... кишки.

Я уже тогда хорошо знал, как хлопотно, не дешево, а потому не выгодно держать поросенка. Потому что его, пока мал, надо кормить молоком, а взрослому, особенно перед забоем, чтобы «оттоить» (накопить жира потолще), нужен наш, человеческий, хлеб, причем, до трех буханок в день. А это ; в какую копеечку?! А потому все наши поросята и у соседей, и других на нашей   улице - во всем поселке «жили на ворованном», на комбикормах, которые колхозники у себя в колхозе воровали и привозили мешками на продажу. А если поросят кирмить полностью «с покупи», по словам папы, «вылетишь в трубу», и дешевле брать готовое мясо в магазине.

Еще держали кур. Летом они жили в сарае, а зимой, в холода, у нас дома в длинном узком ящике под шкафом с рабочей одеждой у входной двери. Целыми днями и ночами они копались в обкаканной соломе, кокотали, не давали ни уроки учить, ни спать. От них в квартире постоянно пахло ихним пометом, и вонью пропитана была вся одежда и, казалось, даже весь я сам. Но пять кур несли по два иногда три яйца в день, которые тоже шли в пищу.


29.ВОСПИТАНИЕ ВОЛИ
Пробовали держать козу, которая казалась «дешевле», поскольку не просила  хлеба и кильки, но обернулось «хуже поросенка». Ей нужно было сено или «веники», а кто и когда их будет заготавливать? По одно лето, когда мне было лет, наверно, уже двенадцать и я все более чувствовал, что вхожу во взрослый образ папы Шульца, задумал я сделать полный запас кормов нашей козе на холодную пору, то есть когда трава не растет. Взялся за расчеты, и тут же... загрустил, поскольку «оказалось», что коза стоит в хлевушке и ест то, что ей принесут,  целых ; однако! - 9 месяцев, с сентября по май, или 270 дней. Спросил у бабушки, сколько веников козе давали бы в день к пойлу, чтобы надой оставался, как летом. Бабушка сказала, что «эта прорва смелёт, скоко хош, а уж два-то надо бы, утром да вечером». А это... 540 (?!) веников ; цифра, показавшаяся мне астрономической, на которую даже каникул не хватит. Но ; не будь я Щульц, если этот план не сделаю! Потому что впереди, в жизни, разных «планов» будет много, и надо «накачивать деловые мускулы» и «воспитывать волю».

Самой доступной для изготовления веников была ива по берегам Лузы. Ближе всего ивовые заросли располагались у начала песков выше по реке, в километре или чуть больше от дома. В первый день я решил сделать за ивой два рейса ; один до обеда и второй после, а бабушка сидела бы возле сарая, принимала принесенные мною ветки, вязала веники и вешала их под крышу на сушку и хранение.

В самый первый, утренний, рейс я, прихватив кусок веревки длиной метра три, миновал нашу улицу, окраину, спустился по глинистой горке к реке, где плот-полоскалка и множество лодок, прошел вдоль залива, где прошлым летом...тонул, но не утонул (сейчас его нет ; река сменила русло), пробрался по топкой грязи и жердочкам в начале его на пески, и вот, пожалуйста, тебе - ивняк. Заглубившись в заросли, уложил на песок веревку длинной петлей, принялся ломать ветви потоньше, на которых листьев побольше, и складывать их поперек веревки аккуратной кучкой. По мере увеличения кучи, раза два проверял ее на «подъемность», имея в виду, что ее придется еще и нести километр с лишним, а когда посчитал, что для пробного раза хватит, затянул петлю, взвалил вязанку за спину и направился домой.

Пока выходил  из зарослей ивы и шел по пескам к заливу, ноша казалась мне не тяжелой и думалось, что можно бы и подгрузить, - чтобы «под план» вышло меньше рейсов. Но когда с трудом перебрался с моим грузом через топкую протоку между болотом и заливом да вскарабкался по кочкам кручи, на край которой вязанку пришлось закидывать, вылазить самому и опять водружать ее на спину, подумалось уже, что больше, чем есть, потом нагружать, пожалуй, не стоит. Пока шел по берегу к горе у поселка, а потом поднимался по ней, в этом выводе уже укрепился. Тем более, что две веревки петли все более и больнее врезались в плечи, и приходилось все чаще сгибаться, как в поклоне, перекидывать их с одного на другое или при ходьбе потом подсовывать под них свободную руку, чтобы было не так больно.

Первую заметную усталось почувствовал, когда гора была позади, и через железнодорожные пути, мимо магазина и по улице до дома я шел уже, тупо перестявляя ноги, глядя, как песчаная дорога медленно подплывает под меня и как капли пота со лба и носа пятнают точками пыль под ногами. При этом то и дело поддергивал повыше, стараясь подольше удержать на лопатках, вязанку, которая почему-то все тяжелела и сползала по спине. Сбросив ношу у сарая, я, усталый, но довольный тем, что начало делу положено, пошел чего поесть и сообщить бабушке, что ее ждет работа.

Во время обеда и после, когда отдохнувший снова шел с веревкой на реку, решил, что эта, первая, вязанка по весу, пожалуй, вполне для меня норма, и сейчас, на вторую не надо грузить больше, будет тяжело. Но не надо и меньше, потому как план у меня 540, и нечего бегать на реку налегке. А сколько веников получится из той, первой, вязанки, бабушка обещала сказать, когда принесу вторую. И тогда уже станет ясно, сколько рейсов придется сделать «под план» и сколько дней каникул на него уйдет.

Когда солнце стало клониться к закату, и я припер вторую вязанку ивы, увидел картину, меня... обескуражившую! Бабушка сидела на березовой тюльке у распахнутых дверей сарая и довязывала последний ивовый веник, а рядом стояла наша коза и... жевала мою иву из кучки веток перед ней на земле. При моем появлении она подняла морду и, не переставая мерно двигать туда-сюда нижней челюстью и в такт трясти своей длинной бородой, уперла в меня вызывающе-наглый взгляд тупых круглых глаз, будто давая понять, что имеет полное право жевать мою иву!

На мой возмущенный вопрос, почему эта наглая морда жрет сейчас, летом, мою иву, принесенную ей на зиму, бабушка сказала, что это она «подъедает комли», - толстые концы наломанных мной веток, которые для веников не идут, и что веников из первой вязанки получилось 13. Тогда я тут же предложил бабушке делать веники потоньше, что казалось мне логичным, поскольку из приносимых вязанок их будет получаться больше, и план бы я выполнил скорее. Однако, она лишь рассмеялась и сказала, что при этом общий запас ивы не увеличится, а скорее сократится. Я понял эту ее «экономическую выкладку», и что цифра в 540 веников условна и, решив, что пусть мне придется труднее, но попросил ее вязать веники нужной по ее мнению толщины.

Из второй принесенной мною вязанки веников вышло... тоже 13, я разделил 540 на принесенные за день 26, и получилось, что «сытая зимовка» нашей козы обойдется мне в... 44(??!!) рейса и в... 22(??!!) дня из 90 дней каникул, что меня, кстати, и в общем-то... утешило, а то я совсем уже приуныл, подумав, что на это уйдет все лето.

На другой день и в следующие, делая также за ивой на реку по рейсу до обеда и после, нарабатывал «крупицы опыта». Например, ломал ветки покороче, длиной «почти в веник», чтобы комлей в облом у бабушки шло меньше, отчего, кстати, мог позволить себе делать вязанки и полегче. Брал с собой плюсом к веревке три рукавицы. Две надевал на руки, чтобы при переноске тяжелых вязанок веревки не резали голые руки, а третью, сложив раза в четыре, клал на плечи, чтобы веревки в них не врезались, а лишь мягко давили. А еще эту сложенную рукавицу и веревки на нее укладывал не на кости ключицы, а на мышцу ближе к шее, что также было мягче и удобнее.

Кстати, лето только начиналось, вскоре стало можно купаться, и я, возвращаясь с вязанками из зарослей ивняка в полдень и вечером,  не спешил перебираться через топкую протоку между заливом и болотцем, а забирал левее, шел по пескам к друзьям и, скинув свой груз, оставался с ними на часок покупаться и поваляться под солнцем. Помню, лето в тот год выдалось особенно удачным ; жарким, с перепадающими дождиками. Друзья «пропадали» на песках целыми днями: купались, загорали, ловили пескарей, бегали по бревнам, предавались другим речным развлечениям и постоянно «морально разлагали» меня разными предложениями типа:»Да на фиг тебе эта коза, пошли с нами!..». Но, как ни подмывало меня бросить все, но ; не будь я Шульц! - верх взяло убеждение: решил сделать дело, - сделай. И не для козы даже - для себя...

План я сдедал в плановое время, ровно за 22 дня, и был горд тем, что ни разу не сорвал два рейса в день и впервые совершил для семьи большой для меня трудовой подвиг ; создал запас кормов козе до мая будущего года. И когда мать в разговорах с соседками и знакомыми говорила, какой я молодец, а те при случае ставили меня в пример своим «шалопаям», было приятно.

Потом пришла осень, трава на лужке за огородами пожухла, козу перестали «вешать на кол», вокруг которого она паслась на веревке, поместили в стойло, стали утром и вечером к пойлу давать мои веники, и я постоянно просил, чтобы  в день их тратилось не больше двух, - чтобы свежий корм у нее был до мая. Однако с приходом больших холодов, а потом и зимы со снегами и морозами взрослые все чаще стали озабоченно говорить, что «литр и стакан» молока, которые дает коза на семью в шесть человек, мало, и к моим веникам надо бы сена. А поскольку купить его было не на что, оставалось только... воровать.

Летом папина бригада работала дальше всех от поселка, недалеко от устья Лалы. В июле, бывая на эстакаде, я видел как на здешних лугах колхозники косили траву, сушили и сметали потом три стога сена. Однажды папа договорился со знакомым водителем лесовоза, и тот вечером, как стемнело, взял нас с мамой в попутный рейс. Он довез нас до крайней эстакады, где в свете двух прожекторов работала бригада, и мы с мамой полезли по глубокому снегу к ближнему стогу. Пока до него добрались, упетались, а поскольку воровать надо быстро, мы спешно стали обдергивать стог и набивать сухой травой матрац.

Я помнил, конечно, что еще в Подрезчихе, «с пеленок», мама же натуго вбила в сознание, что ни к чему чужому никогда нельзя прикасаться даже пальцем, не говоря уже о том, чтобы брать, и помню, с каким великим трудом я принимал душой свое нынешнее состояние, когда получается, что не только я, получается, что ведь ворую, но что и мама тоже... ворует(?!), и что мы оба воруем колхозное, то есть государственное добро(?!), и что нас сейчас поймают и посадят в тюрьму. Мне было ужасно противно оттого, что я ворую, что мама тоже ворует, что мы оба теперь воры, и я в страхе постоянно озирался, но вокруг была черно-чернильная тьма, и только бледный свет от прожекторов на эстакаде вдали  достигал сюда.

Потом мы лезли по полю через снег обратно. Мама волокла матрац, набитый сеном, я шел за ней, ступая вслед в след, и слышал, как она кашляла натужно от непроходящей простуды, сморкалась в сторону и повторяла горестно:
-С жизньёй вместе, лешой бувнес! Ишшо с козой связало!

Воровать таким образом сено мы ездили с мамой еще несколько раз, и я уже как бы внутренне замер в противном чувстве, что воровать, конечно, плохо и нельзя, но ; что делать?! От козы пусть хоть «литр и стакан», но все же свое молоко. Противное от специфического «козлиного» вкуса и запаха, которые я не переносил, и оттого, что вот так достается, но ; хоть что-то к «голой» жареной картошке и гороховой «болтушке». Кстати, пусть тоже горестное, но хоть какое-то «утешение» было то, что этот стог и другие два раздергивали не только мы с мамой. По ночам к ним наведывались другие воры, вроде нас, и как-то появившись здесь в конце зимы так же вот с матрацем, мы нашли здесь одни прелые одонья на голых слегах...

Где-то в начале весны, в марте, над жизнью козы нависла... опасность. Она доедала мои веники, которых давали ей не по два в день, а по... шесть; сена не было, поскольку матрацами его под полный рацион не наворуешь; и настал день когда папа взял большой нож, подточил его и пошел козу резать, а я с ним увязался. Придя в сарай, он вывел козу из стайки, взял левой рукой за рога, перекинул через хребет ногу, сел на нее верхом и стал «перепиливать» ножом ее горло. Несколько раз лезвие прошуршало по шерсти, а когда достало до кожи и хрящей горла, коза, почувствовав смерть, дико... нет, не заблеяла даже, а издала прямо душераздирающий и хриплый в конце... - не знаю даже, как назвать ее блеющий крик оттого, что ей не хотелось умирать. И в округленных глазах ее в эти мгнования было не обычное, «тупо-деревянное», а полное ужаса выражение, которое я помню и сейчас. Потом, уже без меня, папа освежевал козу, очинил ее, то есть снял ножом шкуру, которую позднее сдал в заготконтору в Лальске, получил за нее два рубля с копейками, и несколько недель у нас на столе были супы из козлиного мяса, но не было уже молока...


30.ОТДАЙ  ВСЕ  СИЛЫ
Вспоминая сейчас, на седьмом десятке, о той поре детства, вижу себя, как и видел тогда уже, мальчиком заметно взрослее сверстников. Потому наверно, что как ни противно было думать, что наша семья и я, наверно, бедные, но  «признаков бедности», крупных и мелких, скопилось уже на большую «гроздь». И разные, совсем не детские, а временами по-взрослому тяжелые мысли стали вкрадываться в сознание, что наша семья как будто не живет, а жить только «старается», то есть «выкручивается», как бы «просачивается» в «щели» меж разного рода «трудностями». И плюсом к тем мыслям и впечатлениям явились новые, очень любопытные, родившиеся в день второго моего визита на Таврический в декабре 2015 года.

«Министр культуры и общественной жизни» в сегодняшнем Таврическом, заведующая библиотекой Наталья Олеговна Машанова, у которой «останавливаюсь», когда здесь бываю, много занимается краеведением, и к этому моему приезду приготовила немало материалов по истории бывшего Лальского леспромхоза, закрывшегося в «лихие» девяностые. В числе их оказался попавший в руки первым фотоальбом о леспромхозе и людях поселка. Среди многочисленных фотографий я, к радости своей, увидел коллективный снимок... нашей бригады(!), которая и тогда для меня была нашей (без кавычек), и в таком «статусе» пребывает в памяти до сей поры.

На ней мой папа ; третий слева в первом ряду. Молодой совсем, наверно всех моложе. Из семи членов его бригады в памяти остались лица первого и третьего слева во втором ряду. Почему именно они, не имеющие никаких особых черт, выделявших бы их лица из других? Потому, скорее, что, должно быть, более тепло относились ко мне, «неродному пацану бригадира» (в 1963 году усыновленному). По этой причине, впрочем, был я на особом «сердечном счету» у всей бригады; а папин, говоря по-нынешнему, имидж взявшего в жены «бабу с ребенком» был в силу этого же очень высок в глазах тех, кто его знал.

Под фотографией прямо по альбомной странице шариковой авторучкой с синей пастой текст:«План 11 месяцев 1960 года бригала выполнила на 111 процентов. При плане 14421 кубометр было сделано 16043 кубометра. Бригадир Вылегжанин Дмитрий Семенович по итогам года был занесен в Книгу Почета Лальского леспромхоза».

А вот и сама Книга Почета в темных тяжелых «корках», как все подобные «главные книги» предприятий и организаций советской поры, - уж совсем раритет, сохраненный Натальей Олеговной. Перекладываю крупноформатные страницы из тонкого картона и где-то в средине обнаруживаю черно-белый  фотопортрет 9 на 12 сантиметров... моего папы(?!), Вылегжанина Дмитрия Семеновича. Только отчество ошибочно написано «Сергеевич».

На снимке ему всего 28 лет, поскольку, судя по записи, в «Книгу Почета» он занесен 5 ноября 1960 года, за два дня до главного советского праздника, как тогда говороили, - очередной годовщины Великой Октябрьской социалистической революции (7 ноября), и... через два дня после его дня рождения (3 ноября), что, наверно, было ему как бы двойным подарком от леспромхоза. А занесен сюда, как из текста явствует, «За успешное выполнение производственного задания».

Со смешанным и этаким «мудро-взрослым» чувством вглядывался я в  знакомые и дорогие черты ; снимок, который видел впервые. И будто машина времени высветила на экране жизни разбросанные по самой уже истории даты. Представилось: вот сейчас декабрь 2015-го и мне 64 года. Папы нет в живых уже 12 лет. На снимке ; ноябрь 1960-го, ему здесь всего 28, а мне тогда было 9 и я не носил еще его фамилию. Но я не помню, чтобы папа или вместе с мамой радовались помещению этого его фотопортрета в эту Книгу Почета или бы как-то еще выразили отношение к такому событию, по тем временам значимому. До этого момента я об этом, по-своему очень примечательном факте в его жизни вообще не знал. И удивительно, что только теперь, спустя более полувека(!) в душе моей всколыхнулось чувство гордости за отца, что он, отработав всего два и то не полных года в леспромхозе, уже был занесен в Книгу Почета! Значит, не только в шестидесятом, но и в году предыдущем, и еще раньше ; в Подрезчихе, он работал также примерно и старательно и был хорошим вальщиком, раскряжевщиком и бригадиром.

Забегая вперед сказать, и в последующей жизни, везде, где ни работал, он всегда был старательным, трудолюбивым, уважаемым и награждаемым всеми возможными грамотами, дипломами, памятными знаками, которые храню сейчас в своем архиве в папках и коробках в великом множестве. Но ореола такой его вполне заслуженной  «почетности» в семье  не помню ни тогда, по детству, ни позднее.

Однако, то ли вечная природная страсть заглядывать на оборотную сторону медали, сколь бы ярко она ни светилась, и любой факт рассматривать как следствие каких-то причин и выкапывать их, вечером, уже в Лузе, в гостинице, в «моем» пятом номере, лежа на «своей» кровати у окна, за которым маленькая площадь и железнодорожный вокзал, «переваривая» впечатления дня, вспомнил одну из перешедших ко мне, как старшему сейчас по фамилии, и сохраненных Почетных грамот. Самую раннюю, датированную, - что очень примечательно, - опять же 5 ноября, но 1962 года, которой папа награжден был накануне 45-летия все того же Великого Октября и через 2 дня после своего 30-летия. Именно она не за «древность» вспомнилась, а записью о том, что дана она «за выполнение бригадой годового производственного задания на 114,8 процента.

И две эти цифры процентов ; 111 за шестидесятый год и 114,8 за шестьдесят второй, и фотография в Книге Почета со словами под ней «за успешное выполнение» не то, чтобы высветили ; об этом всегда помнил, - а представили в новом свете кое-какие, казалось бы мелкие и никому сейчас не интересные, но далеко не личные и не семейные, а масштаба общественно значимого и актуального до сих пор события.

Я уже рассказывал, что когда наша бригада летом скатывала напиленные из хлыстов бревна в реку, а зимой ; на транспортер для сортировки и укладки в штабеля, каждое(!) бревно как «валовой продукт» работы бригады регистрировала женщина-»десятник», делая о нем пометку простым карандашом в табличке на квадратной фанерке. Пометка о нем в виде точки или линии попадала в разные клеточки таблицы в зависимости от длины, диаметра и породы бревна. В каждой клеточке для первых четырех одинаковых по всем параметрам бревен она ставила точки как бы намечая будущий квадратик. Для следующих четырех рисовала четыре же соединяющие точки линии и еще два бревна отмечала перекрестными линиями внутри квадрата. Получалось десять. По сумме таких квадратиков она вечером легко высчитывала дневную выработку бригады в кубометрах, переносила все пометки в бумажные накладные и сдавала их в бухгалтерию леспромхоза для начисления бригаде зарплаты.

Не знаю, была ли она, «десятник», членом бригады и зависела ли ее зарплата от сменной и месячной выработки напрямую, или работала «от конторы» и зарплата ее зависела от выработки «косвенно», но перед тем как нести в контору очередную стопочку накладных, вечерами или в выходной она приходила к нам домой, они с папой уединялись и добавляли в разные графы таблиц немного точек, а может и целых квадратиков, то есть «подточковывали» к бревнам, реально напиленным и сброшенным в Лузу, напиленные «будто бы», отчего выработка получалась выше.

Тогда я понимал, конечно, что это нехорошо и делать так нельзя, но чувства неприятия резкого, с «бунтом», как у Павлика Морозова, которого в школе все время ставили в пример, не возникало. Потому что знал, что от этих точек и квадратиков зависит зарплата и у папы-бригадира, и у мамы-сучкоруба, и у остальных членов бригады, а к зарплате ; премиальные, прогрессивка и прочие, наверно, еще какие блага, которых не знаю. А если папа с мамой   получат денег больше, пусть даже чуть, так и мне из них что перепадет. Да цифры получше и конторе нужны ; для отчета о трудовых победах, за которые и начальникам тоже будут премии, прогрессивки, стажевые, разная другая материальная помощь. А еще, - о чем тогда уже догадка зарождалась, - если показатели выше, так и «поступь к коммунизму», о чем всегда и везде говорили, тверже... Это я сейчас, как может показаться, стебаюсь, упражняюсь в иронии и язве, а тогда такие экивоки и сравнения насчет коммунизма еще больше были «всуе», чем сейчас «слава богу».

А потом еще догадка родилась, что так себе выработку «подточковывать» - не местная, не папы и не нашей «десятницы» придумка. Что и в Чирюге на верхней Лузе бригады делают так же. И что в прогалах воды меж бревен, которые плывут мимо нашего поселка по реке из Чирюга, можно представить себе «наточкованные» там, а ниже наших эстакад к ним, несуществующим, бывают добавлены такие же «воображаемые» наши.

И если бы кто-то очень умный, но не знающий жизни на реке, пустился в рассуждения, что, мол, сумма бревен, которые приплывут на комбинат в Лузу, окажется меньше количества отправленных в Чирюге и у нас по документам (которые сверять никому даже в голову не придет), над ним бы уржались даже дети. Потому что бревен плывет по реке много, но не все до комбината доплывают. Некоторые, чаще лиственные, тонут и ложатся на дно, и их замывает песком. Часть застревает в кустах по берегам и на отмелях, поздней осенью их собирает «караванка» и сколько соберет, никто не считает. Лесное дело ; темное.

Так вот потихоньку в текучке буден рождалось и незаметно крепло, чтобы потом утвердиться, представление, что все окружающее, «текущее» - не одно, не единое целое, а как бы в трех потоках. Один, большой и видимый, - это лесной промысел, производство, в котором задействован поселок и наша семья. Второй ; не очень видимый, скорее тайный, который, чтобы видеть, надо вглядываться, напрягаться и очень сильно думать. Это когда кубатуру «наточновывают», сено, как мы с мамой, воруют, комбикорма в колхозе мешками «тибрят» и привозят в поселок на продажу. И над всем этим третий, который в глаза и уши с утра до вечера с плакатов и листков по всем улицам, в школе на уроках, из радио лезет ; про коммунизм, который «под знаменем Ленина, под руководством коммунистической партии и ее ленинского Центрального Комитета» надо строить, строить и строить, приближать всем и каждому всеми силами на своих «участках коммунистического строительства»...


31.С ВОЛКАМИ ЖИТЬ...
А еще тем вечером в гостинице, отчего наверно и не спалось, думал об этом вот, последнем, - абсурде. Театре абсурда, которым пропитана была вся жизнь, все ее части и клеточки. И степень этой фантасмагории, в которую десятилетия вовлечены были все буквально от мала до велика, еще ярче в абсурде своем увиделать после другого снимка в том, первом, альбоме, что поменьше, тоже сохраненном Натальей Олеговной.

На нем, как на первом, где наша бригада с папой во главе, на нижнем складе, изображена была бригада со склада верхнего, то есть работавшая в лесу, на валке, неизвестного мне бригадира Н.А.Ступина. Вероятнее всего, снимок сделан во второй половине апреля, когда снега почти нет, но четыре мужика еще в фуфайках и шапках, которые с зимы «всё никак не снимут», а две женщины уже в легких куртках и платках. Один из мужиков, крайний справа, мой родной... дядя по матери Виталий Алексеевич Шулятьев или дядя Витя. Уж кого-кого, но его не только увидеть на ставшем теперь историческим снимке, но даже представить это было невозможно совершенно.

Всю жизнь он пил и был из тех, кого в советское время называли бичами. Не имея ни образования, ни профессии, выбравшись, как я уже рассказывал, из Малого Забегова по вербовке, он всю жизнь работал в леспромхозах, в лесах на самых тяжелых работах и жил даже не в центральных, а в поселках близь делянок, где валили лес. В Подрезчихе это было Сумчино, на Таврическом, о чем сейчас речь, - Лычково, а остаток жизни он провел и скончался в такой же глуши в Зуевском районе, куда мы с мамой перед смертью его, долго ехали из райцентра в промерзшем до инея по стенам железном вагончике по узкоколейке.

У него была семья: жена Анфиса и пятеро детей. Но дома жил он мало, в основном «бичевал» по Сибири по таким же леспромхозам, а дома появлялся, как мать говорила:»Приедёт, другого ребенка сделаёт, да опять куда-то унесет лешова». Уносило его обычно на неопереденное количество лет, и «успокоился» он в глухой тайге под Зуевкой, еще не старым, но уже в таком состоянии, что, к моему удивлению, пропитой у него оказалась даже... интонационность речи, и говорил он ровным «серым» тоном, который невозможно даже повторить и каким не говорят даже роботы. Сказать образно, - он всю жизнь провел, ночуя под елкой, которую утром валил на «кубатуру», получая за это минимум денег на хлеб, табак и водку. Кроме леса, хлеба, табака, водки и пеньев-кореньев он не видел в жизни ни-че-го. И эта дикая, лесная натура стала проявляться в нем, должно быть, еще в годы юности и молодости. Потому наверно, как сказала Глафира Васильевна Обухова из Кокор, у него по  Большому и Малому Забегову и прозвище было «волк».

А еще он пропил, что уж совсем ломает все медицинские даже аксиомы, - страх перед... чертями, которые приходят вместе с «белочкой».

Как утверждают «знатоки» и наркологи, «белочка» или белая горячка, а вместе с ней и черти приходят после запоя не сразу, а дня через два. Так вот, как рассказывал дядя Витя в тот наш приезд к нему с матерью, однажды, дня через два «после того», вечером, перед сном, подходит он к лесенке у русской печи с намерением забраться на теплую лежанку и видит, как вверху, у потолка, на кромке деревянной заборки, отделяющей пространство на печи от большой комнаты, сидят два «зелененьких» со свиными рыльцами, копытцами болтают и пальчиками мохнатыми с коготками маячат ему этак сверху призывно и говорят:
-Ну, иди сюда, иди.
-Я их ; матом, - говорит дядя Витя. - Потом залез да пинанул одному...

Он пнул и попал, конечно, по заборке, которая с гвоздей сорвалась и рухнула в комнату, на дивал, на который укладывался спать сын и, ладно, не успел еще лечь.

Второй раз, в субботу было,  пришел дядя Витя из бани. А после бани даже сам Суворов советовал последние портки продань, но выпить, Пошарил по полкам, по «захоронкам» - ничего. Нашел полфлакона одеколона «Тройной», сел за стол на кухне и начал из флакона одеколон в граненый стакан вытряхивать. Вдруг дверь в квартиру открывается, заходят такие же двое зеленых-мохнатых, но ; большие, на копытах, с рогами и свиными носами, и один другому, на дядю Витю не глядя, говорит зло:

-Надоел уже этот гад! Давай «замочим» нахрен, зарежем!..
-Вы чо, ребята, у дверей, как не родные? - говорит им дядя Витя, - Вы проходите, присаживайтесь. Водки, правда, нет, «Тройной» вот только...
Черти выматерились и ушли.
-Дядя Витя, как ты их не боишься?! - помню, воскликнул я, пораженный.
-А чо их бояться? Они мне ничего плохого не делают, - отвечает он тоном «серо-скучным», будто говорит о ничего не значащем.

Таких мужиков, как дядя Витя, если сказать образно, тогда по леспромхозам было каждый второй, а если без «образно», то третий уж точно. И вот с такими «трудовыми кадрами» тогдашняя элита партийной вертикали, ведя их вместе со всеми другими по пути к «светлому завтра», играла в разного рода игры тогдашнего идеологического театра. В числе их было и подаваемое как особо популярное в трудовой среде «движение» «ударников коммунистического труда» и «коллективов коммунистического труда». Это были «звания», «носить» которые считалось почетно, и за присвоение их было надо «бороться». Причем, если в варианте «леспромхозовском», не только выдавать кубатуру, но и демонстрировать наличие высокого морального и политического уровней их носителей, якобы «поднявшихся» до требований к труду в светлом коммунистическом «завтра». И когда я из подписи под снимком узнал, что дядя Витя будто бы «борется» за такое звание, мне после первого любопытного удивления стало... смешно. И вот почему.

Прародитель коммунистической партии, уроженец бывшего Симбирска,  ныне покойный Владимир Ильич Ульянов дал следующее определение труда коммунистического. Что комунистический труд ; это труд бесплатный, не требующий за него вознаграждения и даже не претендующий на него, а выполняемый из одного желания трудиться. Отсюда логично следует, что бригада коммунистического труда ; это бригада, работающая... бесплатно. А бригада, которая за это звание «борется», тоже стремится работать бесплатно.

Реальная, но скрытая подлость этой установки заключалась в нормировании труда в тогдашнем государственном капитализме, называемом социализмом, когда каждой «трудящейся», то есть яйценоской курице спускали сверху план и гарантировали заплатить за него конкретную сумму денег, условно для понятности говоря, - 270 рублей за 270 яиц, по 1 рублю за яйцо ; в год. Но если курица поднатужится и выдаст 540 яиц, больше в два раза, она получит не в два раза больше, не 540 рублей, а примерно... 280, в которых дополнительные 10 - премиальные. А плата ей за 1 яйцо составит уже не 1 рубль, а... 51,8 копейки. А если курица попробует «вылезти из кожи» и выдаст три плана, то есть 810 яиц, получит за это опять же не в три раза больше, не 810 рублей, а, например, 300, в которых 30 рублей будут теми же  премиальными, а плата за 1 снесенное яйцо составит 37 копеек. И эта геометрическая прогрессия подлости по отношению к курице может продолжаться до бесконечности ; чем больше курица выдаст яиц, тем меньше получит за 1 яйцо.

Такой простой теоретический расчет зеркально экстраполируется на условия труда условной бригады. Чем больше она, в данном случае на валке леса навалит кубометров этого леса, тем меньше получит денег за кубометр. И тогда ей присвоят звание бригады коммунистического, то есть - бесплатного, труда, а оскорбление человека неуплатой ему за труд прикроют и тем самым как бы восполнят словесным трезвоном, что это почетно и хорошо, поскольку чем ниже по себестоимости будет кубометр, тем «полнее» будет тот «полный поток» богатств, которые должны «политься» на общество «полным потоком» при коммунизме. Бригада, которая будто бы «борется» за такое, по сути  оскорбительное, звание, будто бы очень хочет получать за свой труд как можно меньше, по идеалу работать вообще бесплатно, «без претензий на вознаграждение, а из одного желания» наработаться, «отдать все силы» да вечером  усталые «кости бросить» на койку и до рассвета забыться в тяжком сне.

Глядя на дядю Витю, «борца за бесплатный труд», на снимке, увидел я в нем... »недозревший плод» этот борьбы, который «дозрел» бы, если бы «борьба» эта увенчалась победой. А ведь на таких, как он, «гегемонах» держалась экономика целой страны, базис коммунистического театра с нескончаемым спектаклем под рефрен:
Сегодня мы не на параде,
А коммунизму на пути.
В коммунистической бригаде
С нами Ленин впереди.

«Ленин» (поясню для тех, кто не знает) ; такое, как на зонах говорят, «погоняло», то есть кликуха, было у того самого, покойного Ульянова из Симбирска.


32.С ПЕСНЕЙ  ПО  ЖИЗНИ
В пору взрослости мне казалось, как представляется и теперь, что детство мое и моих сверстников (а потом и отрочество, юность) пришлось на самый «разгул» агитации за коммунизм ; светлое будущее, куда нас всех говорили, что «ведут»

И у нас в поселке, а также на Фабрике, в Лальске в самых людных местах, на стенах больших домов, поперек улиц между элетрическими столбами развешано и растянуто было множество одинаковых длинных транспарантов из красной материи, на которых белой краской большими буквами написана была одна и та же фраза «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». И транспарантов этих на иных улицах было столь много, что улицы казались красными, как в майские или октябрьские праздники во время демонстраций. А потому все уже твердо знали, а я, «как один», вместе со всеми ни капельки не сомневался, что если коммунизм обещан ровно через двадцать лет, то есть к ноябрю 1981 года, то уже с гарантией можно представлять себе, что вот я проснусь 1 января 1982 года, выгляну в окно, а там ; коммунизм! Кругом! И...
Всюду жизнь привольно и широко,
Словно Волга полная течет.
Молодым везде у нас дорога,
Старикам везде у нас почет.

Потому что  уже сейчас....

Над страной весенний ветер веет,
С каждым днем все радостнее жить...

Да иначе не может и быть. Ведь...

Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет  и ведет.
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет. 

О том, что мы все: мои родители и все жители поселка «вместе со всем советским народом под руководством коммунистический партии во главе с ее ленинским центральным комитетом верной поступью идем к новым победам в коммунистическом строительстве», классу к пятому-шестому я знал уже твердо. И знал уже, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, а уж мое ; точно по-любому. Потому что, как сказала наша классная Раиса Ивановна Кокина, на двадцать первом съезде КПСС в ноябре  1961 года объявлено было, что коммунизм наступит ровно через двадцать лет, то есть в ноябре 1981-го.

Думать так и быть уверенным в этом были все основания, поскольку развитой социализм, как говорили, был уже построен полностью и окончательно, а сейчас мы на основе всеобщего научно-технического прогресса строим уже материально-техническую базу коммунизма. И каждое утро я, просыпаясь и видя как просыпаются мои родители, и представляя, как просыпаются другие жители поселка вместе со всей советской страной, думал, что мы все просыпаемся не просто потому, что пришло утро, а для того, чтобы с новыми силами, каждый на своем участке коммунистического стрительства внести свой посильный вклад в укрепление базы будущего общества. И убежден уже был, что если все мы, советский народ, будем кто хорошо учиться, кто ; работать: в полях, цехах заводов, в научных лабораториях, то коммунизм победит полностью и окончательно. И когда вечером ложился спать, то с мыслью, что я и все мы спать ложимся не просто потому, что пришел вечер и скоро ночь, а чтобы набраться новых сил и завтра с утра продолжить строительство нашего общего светлого будущего. И что если мы все, взрослые и дети, все, как один, будем думать так и трудиться на общее благо, победа коммунизма станет неизбежной.

А то, что иногда возникали догадки, что люди мы бедные, хоть и не голодаем, так это, без сомнения, трудности временные, переживаемые на пути к коммунизму, и у детей, которые пойдут за нами, их не будет. Потому что когда придет коммунизм, общественные богатства польются потоком. Любые! И не надо будет держать свиней, коз и кур и таскать им на своем хребте ивняк. Не надо будет воровать сено, выращивать самим картошку и овощи. Тогда детей не будут гонять осенью в колхозы копать картошку и убирать лен, потому что ни картошки, ни льна будет не надо, а колхозов тоже не будет. Не будет супов-болтушек, вечной жареной подгорелой картошки и этой противной камбалы, провонявшей противным рыбьим жиром. И папе с мамой не надо будет ходить на работу и зарабатывать деньги на пропитание. Потому что и денег самих не будет. В них просто отпадет нужда. Потому что все общественные богатства польются полным потоком и их будут просто раздавать, по потребности, кому чего и сколько надо.

Я часто вечерами в постели перед сном представлял себе, как будет тогда, при коммунизме, и сожалел, что мне к тому времени, то есть к ноябрю 1981 года, исполнится уже тридцать лет и четыре месяца, я буду уже пожилым человеком и не наслажусь детской жизнью в коммунизме.

В такие минуты еще о том мечталость, чтО будут брать себе для счастья тогдашние дети моего нынешнего возраста двенадцати ; тринадцати лет, чего мне сегодня хочется, но у меня нет и никогда не будет, потому что не на что купить. А вот это последнее - «не на что купить», постоянно отравляло счастливые мысли о будущем счастье. Постоянно. И причина была не в сомнениях, что это счастье наступит, а отравлял вопрос вот какой.

В школе на уроках постоянно говорили и показывали на репродукциях с картин художников, что до Великой Октябрьской социалистической революции, при капитализме, заводы, фабрики и другие предприятия принадлежали буржуям и капиталистам, которые эксплуатировали трудящихся, присваивали плоды их труда, жили в роскоши, а трудящиеся работали много, а получали мало и жили впроголодь и бесправно. Труд их был тяжелым, рабским и беспросветным. Когда совершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, заводы и фабрики были национализированы и стали принадлежать всем трудящимся. Эксплуатация человека человеком  исчезла, и люди стали счастливо и свободно работать на себя, смело и уверенно глядеть в светлое будущее.

И вот в этом месте и была у меня «закавыка».

Мой папа был бригадир бригады на раскряжевке привезенных из леса хлыстов, а мама в его бригаде сучкоруб. Каждый день они в семь утра уходили активно участвовать в строительстве коммунизма и, поучаствовав, возвращались где-то к семи вечера уставшие и провонявшие работой. Рабочий день их таким образом составлял двенадцать часов. Денег же  получали на нашу семью из шести человек столько, что их ни на что больше не хватало, кроме горохового порошка по семь попеек пакетик, хлеб, треску, соль и сахар, и каждый вечер они говорили, как «растянить» зарплату, чтобы «дотянуть» до получки, у кого занять и что бы надо купить из одежды «ребенкам», то есть нам с Саней, а в 1962 году родился еще наш брат Сережка.

А еще, отдав полсуток работе, родители и дома говорили в основном о... работе, причем, как о чем-то тяжелом, неприятном, о каких-то «нарядах», которые «закрывают» к концу месяца. И если закроют плохо, то «под расчет опять … что получим» и  «опять занимать побежим»; ругали начальника нижнего склада и конторских «толстух» - бухгалтеров. И мечтали, что «есле бы закрыли хорошо, так хоть с долгами бы рассчитаться, лешой». Однако, в праздники:«октябрьские», «майские» или в дни рождения, к которым ставили брагу и напивались, никто не пел о том, что пели каждый день по радио, - как...
От Москвы до самых до окраин,
С южных гор до северных морей
Человек проходит, как хозяин
Необъятной родины своей.

А пели почему-то про... кавказца Хасбулата, который не знает, где его сакля. Или про Семеновну, которая...
Такая бойкая,
Наверно выпила
Бутылку горького.

И что, когда...
...Семеновна
В реке купалася,
Большая рыбина
В … попалася.

Так оно было с одной стороны. А с другой, которая в моем воображении все больше отделялась от первой, было то, что я видел вокруг и одним из участников которого был сам. И что все время пыталось колебать мою уверенность, что мы на верном пути. И что эти мои сомнения не оттого ли опять, что я дурак и эти сомнения имею. Но опять же как их было не иметь, когда в глаза тебе, в уши, через руки-ноги, с ложкой в рот тебе каждый день лезут «поводы» такие сомнения иметь.

И самым не только частым, а регулярным, ежедневно повторяющимся поводом было то, что виделось каждый день, неделю, месяц ; год за годом. А виделось, как каждое утро, когда на улице было еще совсем темно, папа и мама с лицами заспанными и хмурыми вставали, умывались, молча и друг на друга не глядя, будто поругались, ели вчерашнюю жареную картошку с черным хлебом, запивали чаем, тяжело вздыхая, одевались в пропахшую бензином, древесной смолой и потом фуфайки или комбинезоны, брали трепаные рабочие рукавицы и шли на работу будто с виноватым и перед наказанием видом. Возвращались, когда уже было совсем темно, уставшие, измотанные и все также молчаливые, будто их на работе наругали и наказали, и в облаках тех же «вечных», но более резких запахах «работы». Потом молча ели приготовленный бабушкой суп из рожков или опять картошку из большой на всю семью, сковороды. Потом надо было идти в хлев кормить поросенка, готовить что-то на завтра. А завтра было то же, что и сегодня, и ничего лучше и светлее, а все тоже - «с жизньёй лешой бувнёс».

Так они утром уходили на работу, а я шел в школу на Фабрику, расстроенный тем, что папа и мама расстроены чем-то у них плохим. А в школе на уроках истории рассказывали, как тяжело жилось трудящимся до революции при царизме. Как на фабриках и заводах они работали по двенадцать часов от  темна до темна, а получали мало и жили бедно. Потому что капиталисты эксплуатировали их, присваивали плоды их труда. А в нашей счастливой советской стране, где фабрики и заводы принадлежат всему народу и трудящиеся сами хозяива их, труд стал свободным и счастливым, а бедных больше нет. Что все с радостью трудятся на общее благо, покоряют космос и твердой поступью идут к коммунизму.

Не скажу, что я не любил историю. По предметам на первом месте у меня шли труды, на втором ; литература, а история - на третьем. Но из всех предметов она была самой тяжелой. И я сейчас не ставлю это слово в кавычки, поскольку впечатление о «тяжести» истории  как предмета (а в старших классах ; обществоведения) соопровождало меня с первых школьных лет. Потому что  только на уроках истории я будто погружался в необъятный и густой, как клюквенный кисель, океан неразрешимых для меня вопросов. И чаще всего рождались они все от тех же... песен, которые все время пели по радио или на концертах в клубе по праздникам и слова которых я принимал слишком буквально, не задумываясь тогда о том, что так принимать их не надо. Ну, вот хоть любую возьми, хоть эту:
Над страной весенний ветер веет,
С каждым днем все радостнее жить.
И никто на свете не умеет
Лучше нас смеяться и любить.

Насчет ветра я согласен: весенний ветер, особенно в апреле, самый радостный ветер в году, потому что пахнет талым снегом, сосновой смолой, и впереди каникулы. А что «с каждым днем все радостнее жить», - этого не видно. Может, у кого-то и где-то, не у нас в поселке, а там, в больших городах,  жить с каждым днем становится все радостнее. А у нас радостнее не становится. И если там, в больших городах, с каждым днем жить все радостнее, то есть радости становится все больше, так она должна бы разливаться, как наша Луза весной по лугам, и начать достигать нас...

То же и насчет «смеяться» от радости. Я никогда не видел, чтобы папа и мама когда-нибудь смеялись от радости, что им и мне, и моим братьям, и бабушке «с каждым днем все радостнее жить», а у всех взрослых все время видел только озабоченные и часто расстроенные лица. Но если, как в школе и вообще везде, говорят, что мы в нашем Советском Союзе живем одной семьей, то всем должно быть одинаково радостно и все должны одинаково от этой радости смеяться. Но если мы ; я, мои родители и бабушка, соседи по нашей улице Калинина не смеемся потому что нам не радостно, то зачем петь такие вральские песни?

Или вот еще все время поют, будто...
От Москвы до самых до окраин,
С южных гор до северных морей
Человек проходит, как хозяин
Необъятной родины своей.

Если мой пама ; «хозяин необъятной родины своей», не царь, конечно, не единственный хозяин, я понимаю, а один из многих миллионов хозяев ; взрослых Советского Союза, тем более, что он в нашей бригаде главный, а мама, поскольку тоже взрослая, а значит ; хозяйка, одна из хозяек «родины своей», то есть нашей общей, почему они не ведут себя, как хозяева? Почему не  сделают себе такую зарплату, чтобы мы, по выражению мамы, не жили, как «нищо...» Это слово нехорошее, его нельзя говорить, а тем более писать, но у взрослых оно  в свободном обиходе. А обозначает это слово то, что зимами в школу я хожу в старом пальто из искусственного серого каракуля, тонком, в котором я все время мерзну. Валенки на мне тоже старые и сплошь в черных кожаных заплатках, которые больше уже некуда ставить. Едим мы надоевшую болтушку из гороха и картошку. Все лето и осень собираем по лесам на зиму чернику, бруснику, голубику, клюкву, малину, все, какие есть в округе, грибы, названия которых перечислять даже долго. Садим в огороде картошку, морковку, свеклу, лук, репу, бобы, огурцы. Все время держим и кормим свиней и пробовали даже козу и кур. И все это лишь бы прокормиться, выжить, «дотянуться» до мая, когда на лугах по реке пойдет первый лук-дичок, а потом ; свой, уже на грядках. А еще я, ребенок, ради все того же выживания, должен на каникулах таскать с реки веники козе и воровать в колхозе сено.

Тогда невольно приходят мысли, что если мои папа и мама и знакомые мне мужики в нашей бригаде и в бригадах на соседних эстакадах по берегу не могут сделать себе такие зарплаты, чтобы такую жизнь прекратить, значит, они, наверно, не хозяева. А есди не хозяева, тогда зачем в песнях про это опять же  врать?

Но главнее главного другое! До революции рабочие работали много, а получали мало потому, что капиталисты их эксплуатировали. А если сейчас они работают много, а получают мало, - это почему? Ведь сейчас все принадлежит народу, а значит частично папе, маме и всей нашей семье. Эксплуататоров больше нет, а жизнь рабочих не изменилась.

Почему вместо того, чтобы папе и маме давать за работу денег больше, их на собраниях просто хвалят ; словами. Или в начале каждого месяца привезут из конторы красный треугольный флажок ; переходящий вымпел с желтыми кистями, оторвут всю бригаду от работы, вручат его папе-бригадиру за хорошую работу в прошлом месяце и предложат в наступившем новом месяце «отдать все силы», чтобы его через месяц не отняли и не передали другой бригаде, которая «выдаст больше кубатуры» и станет «правофланговой в социалистическом соревновании». Папа повесит его на гвоздик в бригадной теплушке, и будет этот красный тряпичный треугольник с желтыми кистями всем «глаза мозолить» и «звать к новым победам». Или дадут папе очередную Почетную грамоту примерно с такими же словами, то есть похвалят уже письменно. А папа положит ее в ящик стола, к другим таким же грамотам с нарисованными красными флагами и портретами В.И. Ленина и сопроводит знакомыми словами, что «лучше бы премию дали».

Почему сейчас, при социализме, рабочие работают так же много, а получают так же мало, как при капитализме, а если работать будут еще больше и лучше, получат вместо денег слова, флажки и грамоты? И поскольку разобраться и найти ответы хотелось очень, пришла догадка, что единственный, кто может помочь, это наверно... Карл Маркс. Потому что с уроков истории знал уже, что Карл Маркс написал «Капитал» и «Манифест коммунистической партии». А еще на разных везде развешанных плакатах написано было, что «марксизм-ленинизм ; вечно живое, всепобеждающее учение». И когда совсем утвердился в этой мысли, в очередной поход в библиотеку, поменяв «Китайские сказки» на «Сказки народов севера» попросил еще и «Капитал». Библиотекарша после этого как-то странно так, с улыбкой почему-то снисходительной поглядела на меня этак будто на ветошь и сказала этаким «воспитательным», каким любят говорить учителя, тоном:
-Тебе еще рано - «Капитал». Ты в нем ничего не поймешь.

От этих ее слов, помню, все во мне восстало! Как это она может знать, когда мне «еще рано» читать «Капитал» и когда уже можно? И когда домой два километра шел, думал, почему это мне «рано»? Как эксплуатировать моих родителей, так ; не рано. Болтушку гороховую и камбалу противную есть ; не рано. Иву с реки таскать целое лето ; не рано. Сено воровать зимой, урожаи картошки и льна в колхозах под дождями и снегом спасать каждый год ; тоже не рано. А искать ответы на вопросы, почему это все мне, и почему революция была, а ничего не изменилось ; рано. А что касается «поймешь-не поймешь», так это определяется опять же при чтении. И настолько, она считает, рано, что даже «Капитал» почитать не дает. Я ведь у тебя ничего не спрашиваю, я ответы сам найти попытаюсь, ты только мне «Капитал» этот дай.


ПО  УСАМ  ТЕКЛО
Сейчас те детские мысли и чувства кужутся, конечно, наивными. Вполне возможно, что при том пятилетнем уровне «образования» и уже не детском, как представляется, мировосприяти я в общих чертах понял бы, как  получается прибавочная стоимость и рождаются деньги. Но ответов на главный вопрос не открыл. На это ушли потом десятилетия глубокого изучения того же «Капитала», десятков, если не сотен работ Карла Маркса, Фридриха Энгельса, социалистов-утопистов Мора, Кампанеллы, а еще Людвига Фейербаха, Бэкона,   других философов и столпов экономической науки, ну и, конечно, главного «политкукловода» тогда шестой части Земной суши Владимира Ульянова из Симбирска.

А параллельно с этой «теоретической частью» шли десятилетия «практики» - пожизненной работы в прессе на перевале веков да к тому же по «расстрельным» направлениям: партийная жизнь (комунистической партии в самых низах), коммунистическое воспитание трудящихся, экономика, власть. И не сразу, а очень постепенно и для самого даже исподволь нашлись во всей своей ясности и сути ответы на те детские вопросы.

Что, во-первых, всякий отдельный человек, явившись в мир, работает из принципа минимальной достаточности благ в натуральном выражении для выживания, и желание иметь их сверх этого минимума лимитировано возможностями, заложенными в него природой. Отсюда следует, что любое сообщество не создаст себе товаров и благ больше, чем может.

Если средняя курица породы «российская» природой запрограммирована на 250-270 яиц в год,  вы ее хоть закормите, хоть башку ей оторвите, она 2500 не выдаст. Однако, созданная покойным Ульяновым из Симбирска коммунистическая партия, подобрав в семнадцатом оброненную царем власть над курицей российской, попирая объективные законы и выкинув известный лозунг Мичурина о милостях природы, которые не надо ждать, а надо взять, принялась «покорять» эту природу ; призывать нашу курицу «догнать и перегнать» курицу европейскую ; за... обещание к концу 1981 года построить новый светлый коммунистический курятник. А чтобы российская курица пуще тужилась и выдавала яйца, как из пулемета, был брошен огромный набор мотивирующих и призывающих к этому курицу средств: устная благодарность, благодарность в приказе, почетная грамота, фотографии на Доске Почета и в Книге Почета курятника, переходящие красные вымпелы и такого же цвета Знамена, чествования передовиков яйценоскости на собраниях, в газетах и по телевидению, приглащение самых продуктивных кур в президиумы разного рода собраний вплоть до съездов «хозаев» ее ; коммунистов. А еще курицу с утра до вечера хвалили в песнях, величали в стихах, приглашали на пионерские слеты, где повязывали на белую (или пеструю, если курочка - ряба) шею ей красные пионерские галстуки. И во всем этом идеологическом спектакле миллионы партийных актеров, витийствуя над бедной курицей «по способности», кормились ее же яйцами «по потребности», досрочно, для себя,  «сделав сказку былью».

И этот почти вековой идеологический спектакль в российском политическом театре ХХ века шел сам собой, а жизнь в «курятнике» текла себе отдельно, украшаемая разного рода абсурдами. Такого грандиозного по своим масштабам ; на шестой части суши Земного Шара! - спектакля, в который были прямо или косвенно вовлечены сотни миллионов людей всех возрастов, профессий и верований, не было ни в одной другой части мира, ни в одной отдельно взятой стране.

Но спектакль закончен, полит-актеры ушли со сцены и последние доживают свой век. А народившимся новым поколениям нового, уже ХХI века, постепенно открывается «отгадка» на «загадку русской души», суть которой в подростковом «ментальном возрасте» нашего этноса в истории. Только дети малые любят и готовы бесконечно, хоть восемьдесят лет, слушать красивые сказки, например, про коммунизм, с обещаниями сладостей, «льющихся полным потоком». Оставшийся без взрослых, без старших, брошенный на произвол исторической судьбы подросток, естественно, начал вымирать. Поскольку взрослые европейцы вовсе не хотят делиться с ним плодами своего труда и предлагают неумехе-ребенку... работать. Но без сказки, которую ему рассказывали, он утратил надежду на будущее счастье. А без цели, выраженной в обещаниях, он не видит необходимости жить. Вот и уходит из истории, унося с собой культуру целого этноса. Вот и получилось по сути и по жизни у сотен миллионов, поколениями сменявших друг друга почти весь минувший век, как в той русской сказке:
И я там был,
Мед, пиво пил.
По усам текло,
А в рот не попало.

Этими сладкими сказками, как медом, десятилетиями мазали мне и сотням миллионов таких, как я,  «усы», чтобы мы шли на запах его, пока не открылось, что такого «меда» в реалиях нет и быть не может.


33.ОЧ.УМЕЛЫЕ  РУЧКИ
После столь многих страниц, полных философствований о высоком, уже хочется вернуться опять в те свои «полвека назад» и свести в одну главку вещи очень важные. Но после многих лет зомбирования коммунизмом все, буквально все вокруг уже кажется пропитанным этой сказкой, так что даже утром по пути в туалет, ловишь себя на вопросе, а «твердой» ли «поступью» ты идешь?

Осиротевшему «внучонку Ильича», обреченному «без Ленина по ленинскому пути идти к новым победам, сверяя свои помыслы с предначертаниями партии», даже любимые мои уроки труда в школе представляются сейчас идущими, между прочим... «вразрез с линией партии». Если при коммунизме, как везде говорили, все «богатства польются полным потоком», всего будет вдоволь, делать людям собственными руками ничего будет не надо. Однако, почему-то все десять школьных лет, с первого по десятый класс, раз в неделю были уроки труда, на которых учили делать именно собственными руками нужные для дома и для жизни предметы, которые, получив за них оценку, в большинстве потом с уроков мы домой и уносили.

В начальных классах такие уроки были общие, то есть с девочками. Всех учили шить, вышивать цветными нитками гладью и крестиком, вязать на самодельных шестигранных пяльцах из цветных ниток мулинэ скатерочки. Одна такая, пестрая и «мохнатая» украшала простенок меж окон, а накидочка из белого коленкора с нитяной бахромой по кромкам и вышитыми мною по углам алыми маками долгое время «облагораживала» радиоприемник «Родина» и батареи питания к нему. Потом шили передники и рукавицы. Помню, я к 8 марта сшил маме из цветастого ситца передник с двумя кармашками, белой оторочкой и белыми лямочками накидывать на шею и завязывать сзади, а также рукавички для работы на кухне. А позднее ; себе, не для оценки в школьный журнал, а потому что интересно и хотелось, такой же комплект, но из однотонной грубой ткани, и когда облачался в него перед какой-нибудь работой во дворе, чувствовал себя мастеровым из русских сказок.

Потом нас разделили. У девочек на «трудах» пошло домоводство, а мы, мальчики, отправились в мастерские (как потом оказалось ; до конца школы), учиться столярному и слесарному делу.

Когда я первый раз вошел в «столярку», первое, что обратило внимание и даже поразило, это... деревянная лопасть от винта. Она была много выше меня, так что до кончика ее, поднявшись даже на носочки, я едва достал. Она была готова, то есть, выточена из толстой доски со всеми угловыми  профилями по повороту плоскости идеального «пропеллера», прошкурена и «вылизана» наверно самой мелкой шлифовальной шкурочкой, так что когда по поверхности ее проводишь пальцами ; этакая теплая прямо бархатистость!

Как оказалось, таких лопастей, изготовленных старшими ребятами под руководством учителя труда Анатолия Петровича Износова, было три. Вскоре их подняли на высокую мачту во дворе, укрепили «треугольником», и получилась ветряная электростанция, возвышавшаяся над поселком. При ветре лопасти красиво вертелись, крутили вал генератора, и в мастерской у нас иногда горел «свой» свет.

А еще, заодним уж сказать, пусть и забегая несколько вперед, старшие ребята с Анатолием Петровичем позднее построили электростанцию «водяную». Всю конструкцию длиной в несколько метров и довольно тяжелую собрали у мастерской во дворе, перенесли по улице на руках на Шилюг, ниже фабричной запруды, к новому тогда мосту, и спустили на воду. Народу на мосту поглядеть на все это собралось огромное количество, и взрослые кричали на детей, чтобы не наваливались на перила. Удерживаемая на растяжках с берегов, электростанция лежала на воде на поплавках, внутри ее лопасти на коленчатом валу должны были попеременно принимать на себя напор воды и вращать генератор. Но видимо течение в этом месте Шилюга было недостаточным, давление воды на лопасти слабым, вал генератора не проворачивался, и электростанция не заработала. Хотя, конечно, будь она положеной на более мощный водный поток, свет давать стала бы без сомнения.

Второе, что поразило в минуту моего появления в «столярке», - это... запахи  сосновой смолы, сухого дерева, столярного клея и пыли, - «коктейль» из которых стал пожизненно моим любимым запахом мира ручного труда.

Третьим и на третьей уже минуте этого первого урока в столярке, было совсем новое для меня впечатление, когда новый для нас учитель труда Анатолий Петрович Износов, высокий, в синем берете и такого же цвета рабочем халате, собрал нас, сказал, как его звать и попросил на его уроках вести себя примерно, не шалить, потому что все время призывать к порядку в шуме мастерской, тем более окриками, он не может  и показал на нижнюю губу. Она имела глубокую, уродующую лицо, складку, по которой, видимо сочилась слюна, и Анатолий Петрович периодически промакивал ее платочком. О том, откуда это, - чуть позднее.

На уроках труда в «столярке», а позднее и в «слесарке» мы тоже делали разные вещички «на оценку», а потом уносили домой. Это плечики для одежды,  дверные петли и крючки из плоского металла и проволоки, толкушка для разминания картошки для пюре, выточенная мною на токарном по дереву станке. Предметом же особой моей гордости была табуретка, собранная без единого гвоздя, на клею. На нее ушло несколько уроков, и я даже теперь могу рассказать во всех подробностях о процессе ее «рождения» и как старался разными шкурками отшлифовать ее до «бархатистости», какая была у той лопасти.

Много с той поры за целую жизнь сделано собственными руками предметов, в том числе и много более сложных, но та табуретка из детства и сейчас представляется не только и не столько высшим достижением столярного искусства того, моего, уровня, сколько ; песней души, символом осознания собственной трудовой жизненной самодостаточности. 

Понятно, что целью тех уроков был не результат, не стремление наделать больше разного рода вещей, а привить нам, детям, навыки полезного для будущей взрослой жизни ручного труда. Дать знания о самых ходовых и нужных в доме любому мужику-хозяину инструментах, свойствах разных материалов. Ввести ребенка в мир, который не только сулит много радостей создания чего-то полезного своими руками, но и обретение высокого чувства созидателя жизни, мужчины в доме, способного обустраивать мир своей семьи и быть авторитетом уже своим детям.

С тех первых уроков труда минуло более полувека, и если бы сейчас Анатолий Петрович был жив, я в качестве «дипломного проекта» на аттестат жизненной зрелости представил бы ему нынешний летний каменный, двухэтажный загородный дом в моей деревне Парфеновы под Котельничем, с отделанной деревом мансардой, камином на первом этаже и большой верандой с высокими окнами. Просторную ограду с моей мастерской. Рубленую баню, украшенную по фигурному фронтону деревянной прорезной резьбой, и комнату отдыха при ней, отделанную «под лакированный брус». Колодец, буреный на «водоноске», найденной с помощью «рамок», который дает для овощных посадок, цветника и  газона больше тонны воды в сутки. А еще ; арку на входе на усадьбу, выполненную в стиле древнерусской шатровой архитектуры. Туалет в стриженной под шатер сирени, отделанный снаружи и изнутри лучше многих квартир в городе. И обратил бы внимание его, что все,  на что бы при этом ни упал его взгляд до последнего квадратного сантиметра, сделано здесь только мной и двумя моими руками. И все это, - как тогда, при нем, в школе, не ради результата, а из удовольствия творить, созидать, делать своими ручками «для души». на благо и удовольствие себе и семье.

Все здесь очень немалой частью - плоды его науки. Помню, как на первых уроках в столярке, в пору еще «до табуретки», Анатолий Петрович, подойдя сзади и положив свои руки на мои, державшие рубанок, показывал, как правильно вести его по брусочку или досочке обязательно с одинаковым нажимом на носок и пяточку. Когда отделывали готовые плечики для одежды, показал, как правильно окращивать дерево. Он отлил немного краски в баночку, добавил бензина, отчего она стала жидкой почти как вода и, набирая на ватный тампончик, втирал ее в поверхность детали, говоря при этом, что бензин быстро улетучится, а впитавшаяся в дерево краска будет играть роль грунтовки, к которой потом лучше прихватится краска неразбавленная. Конечно, сейчас есть много всяких олиф и разного рода грунтовок, но до сих пор, когда доводится красить, вспоминаю ту науку Анатолия Петровича и добавляю в краски обычного бензина ; работать удобнее и краска впитывается в дерево глубже и сохнет лучше.

А еще от него с удивлением узнал, что из прямой деревянной палочки при старании можно сделать... колечко(!) или даже... завязать ее узлом, если взять для этого мягкую липу и проваривать в кипятке. Что, когда рубишь металл зубилом, то смотреть надо не на конец зубила, по которому бьешь молотком, а на обрабатываемую деталь, на место сруба, чего я до сих пор от себя добиваюсь, и когда приходится действовать зубилом, всякий раз вспоминаю это наставление Анатолия Петровича, но страх ударить молотком по руке остался.

А сколько, оказывается, существует премудростей, чтобы поставить «обычную» заклепку - соединить ею две металлические детали. Будучи в возрасте уже за сорок, оказался я... на натуральном уроке труда в слесарной мастерской Котельничской школы-интерната для детей с отставаниями в  развитии... Они, - бывают же совпадения! - как раз учились делать заклепки, а я перед походом на катамаранах пришел склепать четыре дюралевых весла ; соединить заклепками лопасти и трубки. Всего мне надо было изготовить шестнадцать заклепок, и учитель труда, на ту пору едва знакомый Леонард Михайлович Грехов, поставил меня к свободным тискам.

На протяжение всего урока я, клепая весла, вспоминал эту науку от Анатолия Петровича. Леонард Михайлович, наблюдая за работой ребят, подходил и ко мне, любопытствуя, как справляется с заданием его великовозрастный ученик. А когда в конце урока он стал ставить всем оценки, за первые четыре заклепки я получил «тройки», за остальные - «четверки». «На большее твои заклепки не тянут», - резюмировал Леонард Михайлович. Конечно, это совсем не потому, что наука клепки от Анатолия Петровича пошла «не в коня овес», а за многие годы руки опыт потеряли. Кстати, вскоре после этого Леонард Михайлович стал... моим сватом. И сейчас мы, встречаясь «за рюмочкой чая», веселим себя и родню воспоминаниями о том уроке клепки. А однажды он подарил мне на день рождения придуманную и сделанную им струбцину для изготовления заклепок разной длины и диаметра, и сейчас она на почетном месте в моей мастерской ждет своего часа.   

Таких открытий в мире ручного труда, сделанных в детстве с помощью Анатолия Петровича, хватило бы еще на десяток страниц. Сейчас, когда уже много лет в школьных программах ручного труда нет, редкие, думается, молодые люди, в жизнь вступающие, могут после топора, молотка и ножовки сказать, что такое, например, фуганок и не «родня» ли он рубанку? Что такое шерхебель, зензубель, рейсмас, киянка, «лучковка», пёрка, шкант, кернер, зенковка, цикля, уже не говоря о том, чтобы знать, зачем они и уметь ими пользоваться. На этот счет давно бытует мнение, что человеку современному в нынешнем мире это не нужно. Готов поспорить. Но это увело бы далеко от главной темы.


34.ВОЙНА  И  МИР  АНАТОЛИЯ  ИЗНОСОВА
Пару месяцев назад (а сейчас макушка лета 2017-го) народ отметил 72-ю годовщину Победы в Великой Отечественной войне. Сегодня за этим словом «народ» совсем уже не тот «весь советский народ, все прогрессивное человечество», отмечавшие эту дату полвека или чуть меньше назад. Сейчас, когда «ковавших» Победу остались доживающие единицы, былые привычные колонны демонстрантов в городах и весях сменил «бессмертный полк» из фронтовиков и тыловиков на... фотографиях, которые носят те, кто их помнит. Однако в пору стремительного имущественного, а отсюда и социального расслоения «дорогих россиян», смены национального состава общества, естественно влекущей смену и культурных имеператив, идею «бессмертного полка» власть превратила в инструмент для «собирания камней» - возврата в общественное сознание мысли о народном единстве, чувства «семьи единой».

И то сказать, - после упразднения любимых и десятидетиями советской поры широко отмечаемых миллионами  праздников и учрежденных взамен им новых, с искусственной, малопонятной и не принятой сознанием этимологией День Победы остался единственным днем социального равенства, когда нивелирует и единит пусть даже не сама беда, а лишь память о ней, но ;  общая.

А 52 года назад, когда Победе исполнилось лишь 20, такой искусственности и «натяжки» не было, и этот праздник «со слезами на глазах» выжимал слезы совершенно искренние. И обилие их запомнилось мне на всю жизнь с того дня, 8 мая 1965 года, когда у нас на Таврическом в переполненном поселковом клубе выступал приглашенный рассказать о себе наш учитель труда.

Анатолий Петрович говорил о войне, о плене, и, планируя эту повесть, я хотел восстановить тот рассказ его очень вкратце. Потому как детская память удержала лишь два более ярких момента из его рассказа ; о том, как разрывная пуля изуродовала его лицо и  как, будучи уже в плену, он делал для немецкого офицера копию ключа для сейфа.

Лишь эти два события, пожалуй, и остались бы в сем повествовании, если бы не те мои поездки на Таврический в 2015-ом. Во время первой, в августе, побывал в почти родной (начинал и заканчивал учебу в других) школе на Фабрике. Были каникулы, «на хозяйстве» оставалась одна из преподавателей, учитель литературы Анна Ивановна Иванова, и на мои вопросы об Анатолии Петровиче Износове представила копии материалов, собранных о нем как о педагоге-фронтовике для музея истории школы к 70-летию Победы. А во вторую поездку в тот же год в декабре, заведующая краеведческим отделом Лузской районной библиотеки Анна Ивановна Иванова подарила книгу очерков «Подвиг» заслуженного учителя школы РСФСР, почетного гражданина города Лузы, краеведа Валентина Ивановича Нечаева. В числе материалов о жителях Лузского района, героях войны и тружениках тыла я, к радости своей, нашел и рассказ об Анатолии Петровиче под заголовком «Без вести пропавший».

На девятнадцати страницах ; книжной площади, много большей отведенных другим достойным людям, Валентин Иванович пишет о человеке, которого знал много лет и много дней с которым провел в беседах, чтобы «ярче раскрыть характер и волю бывшего немецкого узника», проведшего в плену три с лишним года! Очень подмывает, но здесь не место, опубликовать очерк весь или «в сокращении», а потому приведу в пересказе лишь то, что показалось мне самым важным, любопытным и даже, как оно теперь ясно видится, имеющим... параллели с моментами жизни собственной!

В детстве, когда любимцем народа был прославленный летчик Чкалов, почти все мальчишки хотели летать. Тогда Анатолий с братом и друзьями построил планер, в пробный полет на котором он и отправился, поскольку был самым легким. Однако, конструкция не выдержала нагрузок, планер с разбега пущенный ребятами с крутого обрыва, сломался, крылья отвалились, и юный пилот нахватал синяков. ободрал о твердый снег лицо и попал в больницу. Потом были другие «изобретения». В частности, «батискаф» из бочки, первое же погружение в котором в пруд едва не стоило ему жизни.

А в моем детстве кумиром был первый космонавт Юрий Алексеевич Гагарин, и все мы 12 апреля 1961 года, в день полета его, «заболели» космосом и долго потом играли «в Гагарина». В книге «Путь дальний - к морю Белому» - о предпринятой мною с друзьями пятилетней экспедици по древнему водному торговому пути вятских купцов, посвященной 200-летию установления торгово-дипломатических отношений между Россией и Америкой, я рассказывал, как у нас на Таврическом, всего в двух километрах от Фабрики, где жил тогда наш учитель труда Износов, зимами проходили «космические полеты».

Мы прикатили от магазина к нам на улицу Калинина большую бочку из-под селедки, провонявшую тухлой рыбой, стали затаскивать на сарай, скатываться в ней с крыши и «летать» в сугроб. При этом очередной «космонавт» старался за те несколько секунд, пока в ней кувыркался, почувствовать «невесомость». «Летали» мы в этой бочке, пока  с которым-то из нас она при очередном приземлении не рассыпалась. А в параллель к «батискафу» уже в пору взрослую, когда вновь «заболел», но уже сплавом по равнинным и горным рекам, построил десятка два плотов, катамаранов и парусников собственной конструкции, на которых прошел с друзьями многие равнинные реки Вятского края и горные категорийные на Урале и в Карелии. А вчера (18 июля 2017 года) начал работу над чертежами нового парусного тримарана, на котором собираюсь отправиться в «кругосветное» плавание по Вятке с моим внучком Нилом, когда он подрастет.

...Ранение в голову, о чем рассказывал Анатолий Петрович тогда в нашем клубе, он получил в бою под Ригой, когда разрывная пуля вошла сзади через шею в рот и «раздробила все, оставив на многие годы в голове три осколка». Вскоре, оказавшись в плену, Износов попал в лагерь смерти тут же, в окрестностях Риги, потом - в концлагерь в Любаве, где назвавшись... водолазом, выполнял разные работы на затонувших судах и на берегу.

После побега и возвращения на родину работал кузнецом, токарем и фрезеровщиком на Папуловской машинно-тракторной станции, позднее ; учителем труда в школе на Фабрике, а когда в 1964 году открылась 8-летняя школа у нас на Таврическом, преподавал здесь «труды». В эти же годы вел в обеих школах технические кружки, в частности, авиа- и судомоделирования, и я неоднократно с завистью наблюдал, как ребята, занимавшиеся в них годами, запускали в полет изготовленные ими под руководством Анатолия Петровича ракеты, самолеты, корабли, а потом сам строил авиамодели. Когда 1 сентября 1964 года открыли школу у нас на Таврическом, а я пошел в седьмой класс, Анатолий Петрович принял меня в авиамодельный кружок, а в восьмом уже доверил мне его руководство. Но поработать в этой «должности» и в новой мастерской, устроенной, кажется, в бывшей поселковой столовой, мне посчастливилось лишь полгода, в начале 1966-го я с родителями покинул Таврический уже навсегда, но ; с любовью к авиа- и судомоделированию, о чем еще расскажу позднее.


ПРОСТИТЕ,  ЧТО  ЖИВУ...
Рассказывая сейчас об Анатолии Петровиче, любимом учителе и человеке, постоянно вспоминая о нем уже полвека после отъезда с Таврического и особенно позднее, в годы уже взрослости и появления ряда обстоятельств аналогичных некоторым важным фактам его биографии, с сожалением и грустью, переходящими в досаду порой горькую, думаю, чтО мы за народ такой, простите, вонючий?! ЧтО у нас в ментальности за червоточина, что ищем мы в ближнем какую-то ущербинку, чтобы попенять на него да повонять? В том смысле, что мы, мол, конечно, ничего такого не имеем, а вон ведь у него вот ведь чего!..
ЧтО мы за народ?!..

В очерке Валентина Ивановича Нечаева об Анатолии Петровиче Износове  есть пара коротких, но «знаковых» абзацев, которые стоит привести дословно.

«По заведенному в то время порядку друзья (А.П. Износов и бежавший с ним из плена Б. Судаков ; А.В.) в течение нескольких дней проходили проверку в контрразведке («Смерш»). Занимался дознанием умный человек, капитан 2-го  ранга Попов. Он довольно быстро разобрался в деле и помог бежавшим из плена найти каждому свое место в завершающихся месяцах войны».

«Такое долгие годы было время, что на каждого человека, побывавшего в плену, ложилась печать недоверия: а не враг ли ты, не служил ли ты фашистам? Восстанавливать доброе имя, непорочность своей военной биографии приходилось честным трудом, а иногда и повторением подвига».

Вот эти девять с половиной  строк на странице 91-ой «Подвига», за которым теперь с высоты лет и мыслей о былой истории народа-победителя видится очередная драма жизни человека из многих, переживших плен. По сути за ними ; два больших подвига. Первый, ; что выжил в нечеловеческих условиях трех с лишним лет немецких концлагерей и плена, второй, - что жил потом тридцать с лишним лет в «лагере социализма» с «печатью недоверия», косых взглядов, сплетен заглаза типа:»В войну в плену на немцев работал и не известно еще, что он там поделывал... А может, что еще и потом, мы ведь не знаем...»

Именно такую, почти из слова в слово, довелось лично мне услышать фразу, одну из многих подобных, произнесенную, как и многие подобрые, этак будто хитро-многозначительно, с «тонкой» язвой и «толстыми» намеками, когда человека одной уже интонацией в голосе «мешают с грязью», тоже об учителе и краеведе, человеке у нас в Котельниче видном и, как Анатолий Петрович, по-своему незаурядном, Николае Павловиче Борцове.

Всю послевоенную жизнь, посвященную, кстати, тоже школе и детям, музейному делу, краеведческим походам с ними по нашему Вятскому краю, он тянул за собой мучительный для души «хвост» людского холодка и недоверия ; за то, что в войну волею судеб провел какое-то время в плену. Более того, мне довелось даже иметь в соседях человека, который, будучи плененным и работавший в годы войны «на Германию», до самой смерти, между прочим, получал «от врагов»... пенсион(!). 
До сих пор многим помнится, а кому не помнится, нетрудно представить накал общественной ненависти у нас к немецкой нации после войны и в годы, уходящие от нее все дальше, когда в победившей стране не было семьи, в которую бы война не принесла беду и смерть самых близких. А потому Анатолию Петровичу Износову, Николаю Павловичу Борцову и тысячам других переживших плен, пришлось на протяжение десятилетий своим старательным трудом на благо общества доказывать(!) свою «лояльность» к этому обществу и что ты в этом обществе не «чужой среди своих», не «вражий прихвостень». И потому мне глубоко совестно сейчас вспоминать, но надо ради истины, что был у меня в жизни момент, когда мог пусть крупицу малую внести в это, но не внес.
Весной 1966-го года, вскоре после того, как покинул поселок Таврический, расстался со своими кружковцами, Анатолием Петровичем и жил уже в поселке  Мирном Оричевского района, получаю вдруг от него письмо, в котором он, в частности, просит написать в главную тогда областную газету «Кировская правда» статью о том, как в школах на Фабрике и Таврическом давно и здорово поставлена работа технических кружков. Как участвуют подростки со своими моделями самолетов, кораблей, подводных лодок, ракет, другими поделками в районных и областных соревнованиях и конкурсах, получая грамоты и дипломы. И вкладе в развитие технического творчества среди детей самого дальнего, северного уголка области его, Анатолия Петровича. И что такая статья уже тем ценная была бы, что автор ее, четырнадцатилетний подросток и руководитель одного их кружков (то есть, я) ; из самой «гущи» этого движения юных техников.

Тогда, в свои четырнадцать, будучи, конечно, далеким от газетного мира, журналистики, в которую всего через два года вошел и которой посвятил всю жизнь, не знавшим весомости слова в газете, не придал этой просьбе значимости. Более того, она вызвала неприязнь этим желанием Анатолия Петровича, как сейчас говорят, «пропиариться», и просьбу его я не выполнил. С годами же, взрослея и погружаясь в глубины жизни, перипетии людских судеб, понял, что вовсе не это двигало Анатолием Петровичем, а глубоко личное и вполне понятное и объяснимое желание пусть на чуть-чуть, но «поправить», «облагородить» свой образ в людском сознании. На уровне государственном вниманием он обойден не был. В числе его наград: орден Отечественной войны II степени, полученный им, кстати, в том же 1966 году; орден Отечественной войны I степени ; к 40-летию Победы; другие военные награды и знаки. А в окружении знавших его, а не знавших тем более нередко чувствовал в отношениях к себе настороженность и недоверчивость. Пусть эти несколько главок повести, героем которых есть и еще будет Анатолий Петрович Износов, хоть, к сожалению, и запоздало, но от всей души будут моим глубоким извинением за ту детскую неблагодарность, давно мой осознанную и пронесенную тяжким камнем на сердце через всю жизнь.

Когда  сейчас, считая себя умудренным, иной раз подумаешь, насколько многое в людском нашем мире неоднозначно, и законы писаные и неписаные далеки от душевного мира каждого и часто с ним в противоречиях. В связи с этим и «в тему» - давний случай.

В годы Беломорской Экспедиции, о которой говорил выше (а вдаль они ушли уж на десяток с лишним лет), случилось мне с друзьями оказаться в краеведческом музее одного из районов Архангельской области по Северной Двине. Музей был на ремонте, для посетителей закрыт, но сотрудники его оказались на месте. Узнав о краеведческих целях путешествия, они под большим секретом и потому лишь, что мы издалека, рассказали о подвиге своего районного военного комиссара.

За годы перед Великой Отечественной и пять военных лет он отправил на службу, а потом и на фронт многие тысячи местных двинян. И наряду с похоронками на «павших смертью храбрых» и «пропавших без вести» получил более полутора тысяч(!) сообщений о сдавшихся в плен, дезертироваших или еще как нарушивших военную присягу, «предателей родины». Но - не дал этим документам хода, собрал и схоронил их в лишь ему известном месте и тем самым на долгие годы спас от преследований, голода, позора и людского  презрения их семьи, детей.

Потому что был мудр и знал, что человек - не машина. Что данная им присяга «не жалеть крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами» не делает его роботом. Что «в боевых действиях участвует» и в атаку идет живой человек, и может возникнуть множество причин, в силу которых в Богом дарованном ему душевном мире происходит «нравственное замыкание», когда лишь секунда, мгновение малое  навсегда лишают его в глазах других звания патриота своего Отечества. Что заложенные Ее Величеством Природой в человека качества и факторы выше общественных установлений, и поступать в соответствии с первыми, личными, всякий имеет право.

Та пачка «позорных», но характеризующих реальный микрокосм человека документов количеством более полутора тысяч(!) нашлась совершенно случайно, по прошествии многих лет после войны и кончины того военкома. И только один он в полной мере осознавал чисто человеческое величие своего сугубо личного, но «антигосударственного» и «антиобщественного» подвига, за который его могло полторы тысячи раз(!) расстрелять родное государство, а малая родина - растоптать морально. Но память о нем он унес с собой в могилу.

Всегда хочется думать, что в плане нравственном мы, люди, поднимаемся вслед за нашими достижениями в науке и технике, но стоит начать об этом думать, как убеждаешься, что все это ; тщета, «суета и томление духа».


35.УТРО КОСМИЧЕСКОЙ  ЭРЫ
Поскольку повесть эта ; не «хроники», не надо следовать и хронологии. А потому скорее по внутренней логике того, что имею сказать, стоит вернуться на четыре года назад, из мая шестьдесят пятого в апрель шестьдесят первого, конкретно ; в двенадцатое число.

12 апреля 1961 года, в день, которому суждено было стать одним из самых ярких в мировой истории, утром, после перемены и звонка на второй урок в наш третий класс вошла наша классная Раиса Ивановна Кокина... сияющая счастьем так, как мы никогда ее такой еще не видели, и, сияя счастьем, воскликнула восторженно (цитирую дословно):

-Ребята, советский человек - в космосе. Это наш советский человек Юрий Алексеевич Гагарин.

Все так же сияя счастьем. Раиса Ивановна пересказала сообщение по радио о первом успешном полете человека в космос, о том, как это замечательно, что этим первым стал именно наш советский человек, а я быстро раскрыв дневник на этой неделе, написал торопливо и чтобы не забыть наискось внизу правой страницы, ниже строчки для подписи родителей, «Юрий Гагарин». И когда после уроков шли толпой с Фабрики домой на Таврический и бурно-восторженно обсуждали это событие, меня дважды просили достать из портфеля дневник и напомнить фамилию нашего космонавта.

То были дни и недели эйфории не только для нас, детей, но и для взрослых. По радио с утра до вечера об этом только и говорили, напирая, конечно, на преимущества «системы социализма» перед «загнивающим западом» А поскольку в апреле была еще одна «светлая» и широко отмечаемая дата ; 22 апреля, день рождения «вождя мирового пролетариата», ныне покойного уроженца Симбирска Владимира Ильича Ульянова, полет Гагарина в космос очень прозрачно выглядел «подарком», к тому же подтверждающим «торжество идей ленинизма». А поскольку до дня рождения оставалось всего ничего, а власти (в те поры единственной ; коммунистической), естественно, захотелось как-нибудь «причаститься» к началу освоения космоса, нашего Анатолия Петровича пригласили Куда Надо и «оказали большое доверие» «собрать свою сопливую шпану» и построить ; ничтоже сумнящеся! - ракету не хуже «Востока», «хотя бы небольшую», вывести ее на околоземную орбиту и таким образом отметить день рождения вождя.

Анатолий Петрович на минутку лишь единую забывший видно, что...
Мы рождены,
Чтоб сказку сделать былью...
поначалу высказал осторожное сомнение в успешности освоения космоса на Фабрике, аргументируя тем, что кружок у него чисто технический; что нельзя назначать на конкретное время старт ракеты, которой нет, и построить которую за неделю невозможно; что он может, конечно, ветряные или гидроэлектростанции, корабли и подводные лодки, но освоение космоса(?!)... На это ему возразили, естественно, что теперь. когда дорога к звездам проложена, трактора и прочие электростанции там будут не нужны, а что для строительства ракеты надо, говорите, поможем.

Разумеется и ни в коем случае я не утверждаю, что такой разговор в кабинетах партийной власти иди у директора школы был; что воспитанников Анатолия Петровича называли так презрительно; что вообще инициатива отметить нынче день рождения Ульянова пуском ракеты исходила от местных партийных бонз. Однако, зная теперь, насколько густо пропитаны были тогда все «поры» общества «волей партии», как управлял комсомолом Оричевского района в пору, когда я возглавлял его, тогдашний первый секретарь райкома КПСС Вершинин, такая картинка, пусть даже в образе, представляется вполне реальной. Тем более, что есть тому подтверждение, о чем ; чуть ниже.

«Заалеть» заре космической эры на Фабрике назначено было именно 22 апреля. В этот день, когда «по воле партии» на всем Русском Севере до самого побережья Северного Ледовитого океана каждый год, словно в сказке про двенадцать месяцев, и всего на один этот день обычно...
... расцветает земля,
Когда позабыты метели,
И в рощах цветут тополя...
наша Фабрика почему-то еще тонула в снежных сугробах, хотя солнечное светило надлежащим образом осуществляло возложденные на него функции. В школе в этот день, к общей нашей радости, сделали всего три урока, и в 12 часов дня все классы вместе с учителями, а также ребятня и взрослые поселка густо усеяли высокий полукруг «чаши» прудика недалеко от школы. На дне чаши, на заснеженном льду, Анатолий Петрович с ребятами готовили ракету «Восток» к старту.

Сначала установили пусковой стапель ; деревянный квадратный столик с торчащей из него в центре прямой, в рост человека, проволокой, насадили на нее сверху ракету, просунув проволоку в круглые тонкие держатели у картонных стабилизаторов снизу и сверху, у конусообразного обтекателя. Потом ребята отошли, Анатолий Петрович, встав в снег на коленки и склонившись головой к самому льду, вставил запал в сопло двигателя, утянул проводки метров на пять от ракеты, спуская их петлями с коробки аккумулятора и поднял свободную руку вверх, привлекая внимание нас, собравшихся на высоком берегу.

В ожидании еще никогда не виданного и обещавшего чудо действа, пораженные впечатлением всеобщей реальной причастности к запуску «впервые в истории советского человека в космос», все замерли в ожидании, вперив взгляды в белую ракету на стапеле со словом «Восток» красными буквами по корпусу. И хоть и ловили каждое мгновение, боясь упустить главное, но не видели, когда Анатолий Петрович включил ток,  из ракеты вдруг с громким шипением вырвались клубы белого дыма, потом она вдруг со свястящим шипением вырвалась из этого облака и, разгоняясь с шипящим свистом, стремительно унеслась в небо, ускоряясь все более и с постепенно утихающим свистом, оставляя пронизанный солнцем вертикальный сияюще-белый дымный след на чисто-голубом небе.

Народ на берегу, все мы с затаенно-остановившимся дыханием и разинутыми ртами, задрав головы, глядели на это космическое чудо, вперив взгляды в верхний, самый тонкий кончик белого следа от ракеты. Самой ракеты видно уже не было, а лишь этот кончик белого следа, который... вдруг перестал вонзаться в небо и потух(?!). Это потому, что ракета улетела в космос, где, как известно, воздуха нет. А потом все видели, как она вернулась из космоса в наш воздух и, беспомощно кувыркаясь тонкой белой палочкой,  стала падать...  в кусты на берегу Шилюга. А в небе при полном сегодня безветрии осталась белая и таюшая на голубом дымная «веревочка», утонщающаяся и уходящая верхним кончиком в просторы Вселенной.

После диких криков «Урррра!», всеобщего восторга и ликования от причастности к началу космической эры, ребятня наша принялась оценивать, высоко ли взлетела ракета. Поспорив недолго, все сошлись во мнении, что до космоса она едва ли долетела, разве только до стратосферы, потому что мало взяли топлива. Взяли бы больше, тогда бы, конечно, можно бы и на околоземную орбиту вывести.

Так оно было в этот день у нас на Фабрике, а в соседнем, в трех километрах, Лальске, начало покорения космоса отметили более броско, но ; неделей позднее. К 1 мая и уж, конечно, «по воле партии» в какой-то мастерской изготовили опять же ракету «Восток». Но не из бумаги, как у нас, склеили, а  сколотили из фанеры. И хоть в космос, как мы, запускать ее не собирались, зато нашли «живого Гагарина» - первоклассника из здешней школы, очень на Гагарина похожего и даже по имени Юра. А чтобы «всем народом» проводить его к звездам, от школ района выделили делегации из лучших учеников и свезли в эту главную первомайскую колонну.  В группу от нашей фабричной школы включили и меня.

О том, как все было в Лальске в этот день, я уже рассказывал в моей книге «Путь дальний ; в морю Белому» и в главном повторюсь.

1 мая 1961 года с утра было непривично для наших мест тепло, день обещал даже жару, и я отправился из дома ехать в Лальск в одной рубашке, белой, праздничной, наглаженной с вечера мамой, и в красном пионерском галстуке. В Лальске нашу группу с разноцветными шарами и большими бумажными цветами на палках поставили в общую колонну позади ракеты, но недалеко от нее. Ракета оказалась не как наша, длинная, стройная и белая, а... короткая и какая-то «пузатая», сколоченная из эллипсовидных полос фанеры с некрасиво торчащими ребрами и выкрашенная в голубой цвет. Ее, установленную наклонно носом вверх ; с намеком на «взлет», держали на брусьях-носилках на плечах четыре старшеклассника. В ракете, едва видимый из «люка», сидел изображавший Гагарина первоклассник в круглом мотоциклетном шлеме-»скафандре». В руки ему сунули огромный букет бумажных цветов, с которым у «Гагарина», видно, силёнок не хватало справиться, и букет все время заваливался то вправо, то влево.

Пестрая праздничная колонна демонстрантов двигалась по главной улице райцентра, взоры всех обращены были в «голову» ее, над которой плыла  ракета. Слепящее солнце, разноцветье шаров, цветов, флажков, цветов, шаров, ликование лиц, праздничные марши из репродукторов на столбах ; все нынче было по-особому приподнято и торжественно, все пропитано было счастьем мысли, что первый в космосе ; советский человек! И - надо же! ну, надо же  «подлянке» случиться, что на подходе к трибуне с начальниками налетел... снежный заряд(?!). Началась... метель! Натуральная, зимняя, с мокрым, крупными хлопьями, снегом, да такая, что глаз не открыть. Для наших мест да в начале мая в этом ничего из ряда вон бы не увилеось, но ; только не сегодня бы, не в эту бы минуту!..
Снег, густой и мокрый, начал заваливать праздничную колонну, ракету, «Гагарина». Огромный букет цветов в руках его, покрываясь снегом, все более тяжелел, и молодая учительница, видимо, его классная, прикрываясь от метели тонкой косыночкой, то справа к ракете забежит, то слева, и все покрикивает на ребят, которые ракету несут:

-Не уроните Гагарина-то, не уроните! Чо вы его колыхаете!? А ты, Юрочка, как у трибун понесут, так цветы-то выше поднимай да улыбайся шире, улыбайся!


БЕЗУМСТВО  ХРАБРЫХ
Сам себе удивляюсь, насколько ярко и в каких подробностях, приведенных здесь лишь малой частью, помню этот день детства в полные мои лишь девять лет. Как, продрогший, в одной рубашке, кутаясь в красный пионерский галстук и перешагивая через косы снега у калитки, вернулся в тот день домой. И немыслимо тогда было подумать, что, когда вырасту и стану журналистом, космос и многое, связанное с ним, станет не столько одной из сфер профессиональных предпочтений, сколько... тягостных раздумий, чтО мы за люди-человеки?!. И чтобы яснее представить то, о чем пойдет речь далее, приведу факт, к теме космоса прямо не относящийся.

Несколько лет назад в Санкт-Петербурге прошел очередной экономический форум. В числе выступавших на нем оказался предприниматель откуда-то с Урала. Пользуясь декларированным правом «говори, что думаешь», и «таргетировав» неписаный закон человека на публике «думай, что говоришь», он произвел фурор своеобразием взглядов на состояние бизнеса в России. Несмотря на то, что эти «взгляды» его были очень близки к «взглядам» власти (не для трибун, а для «для служебного пользования») на российские бизнес-реалии, но оказались очень далеки от желаемой властью «упаковки» их при подаче мировой элите, в высоких федеральных кабинетах этот уральский «правдоруб» попал в немилость. Такое святотатство ему уже простили, но случилась  «негоция», повлекшая последствия очень неприятные.

Выступление уральца привлекло глубиной аналитики и нестандартностью мысли журналистов РИА «Новости». Бойкие ребята «откопали» того предпринимателя в недрах Урала, выдали на гора интервью с ним и опубликовали в одном из интернет-выпусков агентства. Оказалось, что  бизнесмен этот... бывший журналист, волею судеб сменивший профессию и создавший пушную звероферму. В числе «откровений» в духе того форума, которыми он поделился с коллегами из Москвы, было и мнение, выраженное фразой:»Россия ничего не производит, она производит впечатление».

О том, насколько «в точку», пусть и с оговорками, это мнение  о месте России в мировом сообществе и ее потугах «держать макияж» на международной  «тусовке», где остальным макияж не нужен, может оценить всякий понимающий ситауцию джентльмен. Но в высоких кабинетах фраза эта была расценена как «последняя капля», которая «переполнила чашу», и РИА «Новости» (бывшее элитное и самое высокопрофессиональное в журналистском сообществе времен СССР агентство печати «Новости» - АПН, работавшее в основном на «зарубеж»)... мгновенно, «в одну ночь» закрыли. За то, что... забылось и позволяет себе за государственные деньги... играть в журналистику. На базе его открыт пиар-салон красоты «Россия сегодня» - производить хорошее о России в мире впечатление, что мы «впереди планеты всей» не только «в области балета»...

Эти потуги «производить впечатление» прежде, а, как нередко потом получается... вместо того, чтобы сначала сделать что-то, до сих пор вот уж век, с того самого 1917-го, густо наполняют общественно-политическую жизнь страны. При коммунистах-утопистах это называлось «идеологическим обеспечением», которое имело целью не только «звать на подвиги советские народы», но и скрывать за словесными потоками бравурных песен, стихов и лозунгов управленческую, политическую, профессиональную, нравственную, культурную, этическую «иногда», «еще» и «кое-где» встречающуюся незрелость, убожество и нищету. Тогда по курилкам и кухням гулял неприличный анекдот, суть которого в нормативной лексике выглядит примерно так.

Когда обитателями Старой площади в Москве овладевала идея очередного «подвига», она непременно приобретала материальную силу, которую тут же  начинали щедро тратить на треск и звон на всю страну о том, какая эта идея  замечательная,  и что не мы, обитатели, ее родившие, а весь советский народ под нашим руководством шагает настолько впереди загнивающего Запада, что эта сказка почти уже быль, и осталось лишь закидать ее шапками. Потом идет пора чисто русской неразберихи с элементами раздолбайства на народные деньги. Если в итоге получится пшик, сделаем вид, что... ничего и не хотелось. А если... уж если!... и все же и однако облома не случится и получится что-то близкое к объявленному?!.. хотя бы чуточку... ну, тогда!.. тогда, коне-ечно!.. уж непременно выставим себя героями и будем годами трещать о том, как мы, «преодолевая сопротивление» все тех же «врагов» одержали очередную «величайшую победу».

Именно в такую, из анекдота, схему, судя по открывшимся за полвека с лишним с той поры материалам, укладывается, в частности, начало... пилотируемой космонавтики в Советском Союзе.

Представьте, что вас, человека взрослого, разумного, семейного (жена и двое деточек-лапочек) подводят ко краю бездонной пропасти и предлагают... сыграть в русскую рулетку. Суют в руки воздушный шарик на ниточке и говорят, что «устроят» для вас попутный ветер; мол, мы начнем дуть, вы подпрыгнете, и наш ветер перенесет вас на шарике на другой край пропасти, который, правда,  не виден, но он там... вон там, ; за горизонтом.

Но вы - человек разумный и, естественно, не соглашаетесь, тем мотивируя, что на таких шариках через такие пропасти, тем более, когда и другой край не виден, еще никто не летал и что это невозможно даже при ветре не искусственном, а натуральном и благоприятном. Тогда вас начинают убеждать, говорить, что накануне для пробы таким образом отправляли в полет шесть муляжей вашего веса, из которых три, правда, упали и где-то там, в бездонье пропасти, надо полагать, разбились, но другие три таки-добрались и успешно таки-приземлились на том краю, и что отсюда ваша гарантия выжить составляет пусть, правда, немного, пусть, извините, всего 50, но ; экспериментально, как сами видите! - уж точно доказанных процентов.

Однако, вы - человек разумный и, естественно, отказываетесь теперь уже  напрочь, поскольку, будучи к тому же семейным (жена-красавица и деточки-лапочки!), не хотите попасть в «первую половину» - стать четвертым разбившимся и сделать сиротами детей. Но вас искушают, говорят, что, если вы попадете в «половину вторую» и не разобьетесь, вас ждет мировая слава, имя в истории, всенародная любовь, звания, награды, деньги (девочки вас найдут сами), словом - все, что захотите. Однако, вы, как всякий разумный и ответственный за семью человек, в такие игры, как русская рулетка, не играете, поскольку для человека вообще нет в мире благ выше блага жить, и он сам, если он истинно разумный, никогда не покусится даже на долю единого процента его. Потому что жизнь дается только один раз!

Именно то же самое и на тех же условиях было предложено... Юрию Алексеевичу Гагарину, и он принял это с радостью. Почему? Потому что, в отличие от человека обычного, то есть, - разумного, он был... коммунистом - представителем «новой общности ; советский народ» и, во-первых, уже с октябрят-пионерских лет «себе не принадлежал», а «жил для народа». А, во-вторых, - военный летчик, для которого безумство храбрости, как специфическая и едва ли не пограничная между психологией и психической патологией особенность мозговой деятельности, было неписанным, но обязательным профессиональным качеством, которое государство, признавая «пограничность» за «норму»,   эксплуатирует в интересах своей обороны. И те 50 процентов экспериментально доказанной гарантии «разбиться» были и для Юрия Алексеевича, и для ставшего космонавтом-2 Германа Степановича Титова и последующих той самой, по выражению математиков, «ничтожной величиной», которой можно «пренебречь». Поскольку в «русскую рулетку» они играют... каждый день - это их служба.

Нисколько не стебаюсь и далек от цели опошлить словесными пируэтами памятные события нашей истории. Однако, в каком ином ключе прикажете подавать их, если к тому подвигают уже... сами «обитатели» Старой площади и Кремля, которые, получив экспериментально доказанные 50 процентов на провал невиданного доселе «предприятия» с гибелью человека, все-таки принимают решение послать его, куда еще никто никого не посылал? Ответ очевиден. Потому, во-первых, что они управляли единственным в мире, созданным ими же, государством-утопией и не могли упустить шансов показать остальному реальному миру свои «преимущества». А, во-вторых, допустить, чтобы самая «загнивающая» во всем «загнивающем» мире капитала страна Америка... лишила их таких шансов и «утерла нос» всем утопистам, первой запустив в космос человека.
Впрочем, поначалу, еще годом раньше, таких опасений не существовало. Подготовка первого старта с советским человеком на борту шла своим чередом, старт был назначен на конец 1960 года, но стали выплывать «технические причины», в силу которых старт стали откладывать... откладывать и дооткладывали до того, что «технические причины» не кончились, а «разведка донесла», что 24 апреля 1961 года «гнилые» американцы запускают своего «гнилого»  американца, открывают дорогу в космос, а нам не только оставляют участь «плестись», - ладно бы одно это, - так вообще «размазывают» уже как систему...

Допустить этого было невозможно в силу уже постоянного голода на  «торжество идей», а потому обитатели Старой площади дали неделю с 11 по 17 апреля, чтобы раскрыть ворота в космос (и захлопнуть эти ворота у гнилых янков перед самым носом!), и подчиненные сделали «лапу к уху» под 12 число. А поскольку «Восток-1» был не только к взлету, когда уже «все перышки почищены», но не готов даже технически, спешно изменили его конструкцию, убрав оптимально-необходимое и оставив минимально-минимальное, а что дособрать на ракете не успели, так те места, говоря образно, «закрасили» - авось, ничего... И выкатили утром 12-го ракету на стартовый стол на Байконуре без системы аварийного спасения на старте, без системы мягкой посадки спускаемого аппарата и дублирующей тормозной установки, посадили Юрия Алексеевича в капсулу и...

И выглядело это похлеще, чем... «Дакар ; Париж», когда пилоту дали бы авто на трех колесах с извинениями, что четвертое поставить не успели, а он бы, как всякий русский, отмахнулся бы весело и воскликнул бодро:»Пой-ехали!»
И каков результат?
 
А результат - отсутствие трагедии. Что человек не разбился, не сгорел и не сошел с ума. Всего лишь! Не бо-ле-е! Это - если по меркам бесценности жизни человека, когда, по понятиям человека разумного, других мерок не существует и существовать не должно! А у нас человек не стоит ничего. Потому что позволяет держать себя в цене оберточной бумаги для чьих-то глупых, смешных, больных, сказочных идей и «хотелок» стоящих над ним.

Говоря иначе, утром 12 апреля, при седьмом, тоже экспериментальном, запуске ракеты, но с человеком на борту при экспериментально доказанной и  безумно огромной ; в 50-процентов(!) - гарантии гибели Юрий Алексеевич не только сам избежал трагедии, но и спас от позора всех, кто устроил эти «смотрины преимуществ нового строя». И этот факт «неслучившейся» гибели человека основатели нового направления в комунистической идеологии -  «политическая космонавтика» - тут же представили торжеством социализма все на том же пути «строительства...» и так далее; как будто полет состоялся при 100-процентной и экспериментально доказанной не шестью, а шестнадцатью(!), двадцатью шестью(!) предыдущими экспериментальными запусками гарантией успеха.

Тогда это была бы победа научно-технической мысли безусловная. Вот тогда визжи от счастья и бей себя в грудь, сколько хочешь. Однако, между «слетал и не погиб при огромном риске» и «слетал без риска», как говорил еще полковник Скалозуб, «дистанция огромного размера». Но именно эту «дистанцию» (в 50! процентов) «идеологи пиара» по умолчанию представили «ничтожной», а факт, что человек остался жив, подали нам, советским людям, как ...величайшее достижение совесткой научно-технической мысли.


ТЕАТР  УЖ  ПОЛОН
Эти грустные и вполне логичные соображения подвигли сделать в этом месте еще одну «пометку на полях». А в заголовок ей, по-моему, очень кстати напросилась строчка из «Евгения Онегина», помните:
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла ; все кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.

Подвигли потому, должно быть, что не было в моей журналистской судьбе другой, сравнимой с космонавтикой, сферы из профессионально занимавших, обратная сторона которой была бы столь тщательно «упакована» в столь яркую, так празднично блестящую, звонко хрустящую «обертку» витринно-победного пиара, густым туманом скрывавшего реалии. Потому что в мире идеологии утопии второй половины века двадцатого никакая другая сфера не могла сравниться с пилотируемой космонавтикой по силе иллюзий в представлении пипла о превращении сказки в быль. И открывшийся еще до Гагарина «театр политической космонавтики» обрел новое дыхание и репертуар.

Говорить так пусть в образном «ключе», но опираясь на реалии, позволяет  сумма личных впечатлений и открывшихся в последние годы фактов.

В почти полувековой журналистской биографии моей тема космонавтики всегда была одной из основных. Ей посвящены главы в книге «Путь дальних ; к морю Белому», большой очерк «Когда ракеты еще на падали», другие многочисленные публикации в «бумажных», а позднее и электронных СМИ. Являясь результатами посещения весной 1979 года места гибели Гагарина, Звездного - городка космонавтов под Москвой, Центра управления полетами и бесчисленных бесед «без галстуков» с «не совсем» и окончательно  «рассекреченными» инженерами и конструкторами космической техники, в том числе и работавшими по лунным программам и на дальний космос,  космонавтами, а также офицерами ВВС, которых поначалу поманили, было, в группу космонавтов, но потом по разным причинам исключили, - то есть, когда человек в своем привычном мире без опаски «утечки» позволяет себе выплеснуть то, «что у трезвого на уме...», они принесли впечатления, далекие от характера научно-технического. Не собираясь, поскольку не считаю уместным, представлять здесь всю огромность материала, коснусь лишь того, что лично мне видится самым ярким и для этого «театра» знаковым.

Например, как теперь известно, первый полет нашего, советского, человека в космос планировался вовсе не на апрель 1961-го, а на конец 1960 года. А поскольку - первый(!) да к тому же - советский (!) человек плюсом к этим безусловно высоким «званиям» сразу получал статус первого космонавта планеты и автоматически становился безусловным символом все той же «победной поступи»  все по тому же «пути...» все к тому же «светлому завтра»,  воспевать этот факт, а заодним и самого homo sovetikus нужно было уже непременно со следующей минуты возвращения его на землю. А поскольку «церковь» идиологии утопии, как и православия, была немалой частью «поющей», нужна была... песня. Этакая маршево-бравурная, торжественно-веселая, звонкая ; о том, как мы, советские люди, осваиваем, - да что там! - уже освоили, уже обжили этот самый космос и везде уже там напылили, и чуть ли не все планеты, как мухи, уже «обсидели», летаем туда уже, как в свой «спальный район»... Примерно такого вот содержания, чтобы ; знай наших, советских!..

Словом, был такой заказ все с той же Старой плошади Всесоюзному радио ; надо песню! Редакторы кинулись к литературным мэтрам ; советским писателям, стали обзванивать и предлагать «воспеть»... некоего советского манекена, будто бы первым шагнувшего в космос. Однако, с удивлением обнаружили, что желающих претворить в жизнь такое «предначертание партии» что-то не находится(?!). Оказалось даже, что чем ни маститее автор, тем решительнее его отказ. В итоге воспевать очередное счастье, которого... нет, а есть очередная «хотелка» славить непонятно что... не согласился никто. Потому что в писательском мире, как в любом другом корпоративном, есть свои неписанные законы, в силу которых «попрателю» оных коллеги по перу потом руки не подадут.

И то сказать, - шестидесятый год. Всего пятнадцать лет после войны. У матерей и жен еще слезы на глазах по павшим любимым и кормильцам не обсохли. Многие до сих пор в шоке от развенчания «отца», страна в нищете, и вот уж некошно ему надо - песню про то, как... А, собственно, - про что?.. Про то, как дворняжки Белка и Стрелка уже все планеты, задрав лапки, опрыскали?.. Что к тому времени было воспевать?!...

Спасти ситуацию, однако, вызвался... новый сотрудник Всесоюзного радио Владимир Николаевич Войнович, предложивший себя в качестве... поэта. Оказавшемуся на «безрыбье» начальству ничего не оставалось как согласиться, и на другое утро Владимир Николаевич принес готовый текст. Такой, какой тогда, в те годы мог написать только... Владимир Николаевич Войнович. Оскар Фельцман написал к нему музыку, Владимир Трошин песню, названную «Четырнадцать минут до старта», спел, в декабре шестидесятого ее записали, положили в архив, а 12 апреля, едва успел Гагарин приземлиться на колхозное поле под Саратовом, песня зазвучала, потом ; загремела и стала гимном советской космонавтики и чуть ли не вторым гимном страны. И если сейчас разобрать ее по строчкам с комментариями нынешних реалий, ответ, почему коллеги-писатели тогда, полвека с лишним назад, в шестидесятом, дружно... отказались сочинять такую песню, станет очевиден. Потому что знали страну и народ и считали не достойным для себя «играть в сказку» на ролях шавок, заливисто тявкающих на... ветер.

Ну, да ; получилось. Ну, да, пусть во многом вопреки здравому смыслу, но - сыграли тогда, в апреле, в «русскую рулетку» без трагедии; вышли в космос первыми, поскольку, ну, - очень(!!!) хотелось, «утереть нос» развитому капиталу «преимуществами» развитой утопии. Растрезвонили всему многомиллиардному миру, напели в уши своим 250-миллионам агломерации «советский народ» железобетонно гарантированную обещалку, что...
...караваны ракет
Помчат нас вперед
От звезды до звезды,
На пыльных тропинках
Далеких планет
Останутся наши следы.

В переводе на разумный взрослый сейчас это звучит как «нашему бы теляти да волка поймати». Ну, да, после Гагарина пошли «клином усталым»:Титов, Николаев, Попович, Быковский, Терешкова, Комаров, Феоктистов, Егоров, Беляев, Леонов ; цитирую подряд на память. Но ; речь не об этом. А о том, что вот минуло уже 57 лет, более половины века, а где те «караваны ракет», которые «мчат нас вперед от звезды до звезды»? На каких конкретно «далеких планетах» мы «оставили наши следы»? Где натоптали мы «пыльных тропинок»? А американцы, которым, нам казалось, мы тогда «утерли нос», уже без «казалось», а реально, по-крупному и навсегда, не считая нас конкурентами, а потому не участвуя ни в каких «гонках престижа», - утерли нам нос тем, что без звонких песен и пусть не «далекую», пусть планету-спутник, Луну, но  стали «обживать».

Всего через 8 лет (что не только по космическим, но даже по земным меркам ; миг) после первых полетов в космос нашего Юрия Гагарина (12 апреля 1961 года) и американца Алана Шепарда (5 мая 1961 года), Нил Армстронг и Эдвин Олдрин первыми из людей планеты Земля ступили на поверхность Луны и гуляли по ней более двух с половиной часов(!), будто в фантастических фильмах, фотографируясь на память на фоне посадочного модуля на манер счастливых туристов.

Случилось это, кстати, в... мой день рождения ; 20 июля 1969 года, когда мне исполнилось 18, а еще через 10 лет, весной 1979, произошла моя пусть «заочная» и «образная» встреча с Нилом Армстронгом в подмосковном городке космонавтов Звездном, куда ездил по делам, и в музее космонавтики во Дворце культуры видел личные часы Нила Армстронга, побывавшие вместе с ним на Луне, подаренные им во время его визита к нам в Советский Союз летом 1970 года. Правда, в это не очень верится по причине ставшей уж поистине «космической» цены этих часов ; не слишком ли ведик подарок?! Хотя для «носового платка» СССР  это недорого.

Именно в тот первый полет на Луну американец Эдвид Олдрин протоптал по «далекой планете» первую «пыльную тропинку» длиной в километр(!). А в  целом в годы с 1969 по 1972 год американцы организовали, кроме этого первого, еще пять(!) полетов на Луну. Из 24 астронавтов, которые здесь побывали, 12 оставили на ней следы. Да какие! Джэймс Ирвин, Чарльз Дьюк и Харрисон Шмитт жили и гуляли на Луне по трое суток. Алан Шепард сыграл на Луне в гольф. Юджин Сернан в декабре 1972 года, покидая Луну последним из землян, начертил на ее поверхности инициалы своей дочери.

Однако все эти годы необычайного и несомненного триумфа научно-технической мысли, организационных достижений и напряженного инженерного труда американцев в освоении космоса для воспитанной идеологами утопии «новой общности ; советского народа» оставались скрытыми завесой молчания. А когда с исчезновением СССР с карты мира занавес стал медленно подниматься, открывая действительность на «космическом театре», по отечественной прессе разлились инсинуации с главным вопросом-сомнением, а были ли... вообще американцы на Луне? Наибольшей при этом критики и язвы и ведь с научными выкладками и «показательными» видео удостоились участники трех последних экспедиции на Луну Дэвид Скотт, Джон Янг и тот же Юджин Сернан, которые «якобы» 11 часов... катались по Луне на спецавтомобиле и наездиди по ней на  троих 91(?!) километр, а Юджин Сернан установил даже абсолютный рекорд скорости ; 18 километров в час.

Это последнее, насчет «авто», до сих пор подают как «саги об американцах» подобные «сагам об исландцах», в которых было и не было ; в куче. Подать-то можно, а вот, что реально уже безусловно, так это более центнера грунта, «навезенного» американцами с Луны. Потому как горсточку его, купленную для научных исследований, я своими глазами видел на...  обложке нашего  журнала «Огонек». И тогда еще подумал, во сколько эта горсточка «влетела» государственной (то есть ; народной) казне Советского Союза? Тем более, когда к этому факту «подставишь»... свой.

Весной 1981 года, когда 100-й космонавт планеты, 50-й космонавт СССР и 1-й космонавт Вятского края Виктор Петрович Савиных первый раз улетел в космос, я через заместителя руководителя группы медицинского обеспечения его полета Касьяна послал Виктору на МКС три номера газеты «Искра», в которой работал, с материалами о нем, его родителях и малой родине, родной деревне Березкины (в пяти километрах от которой, в поселке торфозаготовителей Мирном, жил тогда сам); и когда в августе того же года Виктор Петрович приехал на родину и... вернул мне(!) эти три номера, сделавшие с ним на МКС более 200 иборотов вокруг Земли, рассказывал, какой непростой «путь» прошли они, чтобы «вознестись» в космос и попасть к нему в руки. Потому, в частности, что 1 экземпляр весил 13 граммов, 3 экземпляра, получалось ; 39, а «на счету каждый грамм»! А там грунт с Луны ; центнерами!..

Эта покупка у американцев лунного грунта стала окончательным подтверждением, что мы «сошли с дистанции» и в «лунной гонке» больше не участвуем, поскольку будто бы «да не больно и хотелось». На самом же деле смысл «покорять Луну» и впрямь пропал. Ведь «покорить» ее нашим «политическим космонавтам» со Старой площади хотелось исключительно с целью опять же «догнать и перегнать» «произвести впечатление», «доказать всему миру  преимущества»... А серьезный и богатый дядюшка Сэм в эти детские игры в «обгонялки» не играл и «от щедрот» финансового, научно-технического и организационного потенциала позволил себе чуть потратиться на шесть «прогулок по Луне», оставив нам возможность лишь гулять под луной, любоваться ее «космическим телом» да вздыхать о несбыточном.

В контекст этого «театра впечатлений», в который превращают у нас всякое государственно важное дело, вполне и даже «знаково» вписывается факт... гибели Юрия Алексеевича Гагарина. Конечно, это мнение сугубо личное, а потому очень уязвимое, однако по сумме всего и вся полвека думанного-передуманного невольно к выводу приходишь, что и впрямь русский, как заяц, - на авось и взрос. И если утром 12 апреля 1961 года Юрия Алексеевича минула чаша сия, то спустя семь неполных лет, утром 27 марта 1968 года эту же «чашу» с тем же «содержимым» он выпил уж до дна на пару с полковником Владимиром Серегиным.
Что до «содержимого» этой чаши, так в нашем великом и могучем, но в разделе лексики не нормативной, а более кухонно-бытовой и причем, той его части, которая всплывает после стопочки третьей-четвертой, есть очень точное и очень  русское и на другие языки не переводимое слово с приставкой «рас-». Все наши его знают и называют им людей, которые живут и работают как бы «не приходя в сознание», или временные, у кого чаще, у кого ; реже, проявления такого качества. Эти люди и проявления и питают ту самую «русскую рулетку», при игре в которую Юрию Алексеевичу в первый раз гибели избежать удалось, а во второй ; не удалось. Не погиб в космосе, так погиб на земле.

Такие выводы наверно не пришли бы и почти полвека (с 24 марта 1968-го по сегодня, 10 февраля 2018 года) думы об этом скорее всего не занимали бы, если бы весной 1979 года я специально не побывал на... месте гибели Гагарина и Серегина в том лесу в трех километрах от деревни Новоселово Киржачского района Владимирской области. В одном из ранних очерков я уже рассказывал, что представляет из себя это трагическое место. Немало об этом всего и написано. Точнее ; ПОНАписано. Так вот из того, что ПОНАписано и глубоко в эти полвека передумано, картина гибели двух Героев Советского Союза ; первого космонавта планеты Юрия Алексеевича Гагарина и командира авиаполка Владимира Сергеевича Серегина, а также последовавших событий вполне соответствует «законам» чисто нашего русского «театра в театре» и укладывается в «схему жанра»:завязка, развитие действия, развязка.

В «завязке» 100 ответственных и ПРЯМО причастных к полету Гагарина и Серегина товарищей с наделенными правами давать «добро» и обеспечивать этот полет, будучи в силу уже ментальности носителями того природного «качества», внесли в это «добро» всего по одному, каждый ; личному, проценту его. И «подготовили» трагедию... на все 100.

В «развитии действия» госкомиссия, глубоко расследовав причины трагедии, именно к такому (негласному и единственно верному!) выводу и пришла и «логично вышла» на вывод новый ; о вторых 100 товарищах, на вертикали власти этажом выше, которые, как и первые 100, так же являясь носителями этого «качества», наделили такими правами первых. И получалось, что эти вторые пусть КОСВЕННО, но в трагедии также виновны. Но поскольку эти вторые на вертикали власти были «небожителями», а допустить даже повода вообразить кому-то, что у них ниже пояса сзади могло быть пятнышко пусть самое малое («пускай на солнце будут пятна, на ней нет пятен никогда»), пришла «развязка», тоже «наша» и логичная чисто «по-нашему».

«Наш дорогой» герой анекдотов, а потому «родной и близкий», всеми тогда  и через одно это «горячо любимый» Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев, известный всем как «ходячий образ» того русского «качества», принял единственное «политически мудрое» решение»: чтобы «народ не будоражить», расследование трагедии прекратить, а госкомиссию распустить.

Приказ был взят под козырек, и к «вопросу» больше не возвращались. И впрямь, - зачем?  Ибо сколь ни думай-ни расследуй, к иному, более близкому к истине, чем наш с Леонидом Ильичом, выводу не придешь. Это когда не первые 100 и не столько же вторых над ними, и уж конечно не «генеральный» виноваты, ; виноватых нет. А случившееся ; воля «природы» нашей ментальности. «На авось и взрос»...

...На этом месте я вчера, 6 февраля, утром, с чувством муторным оттого, что эти «пометки» получились столь громоздкими, наконец-то поставил точку. Но, будто бес под руку пихнул, будто подсознательно что-то почуялось, а... исправил на многоточие. И - надо же!.. Сажусь сегодня, 7 февраля, в обычные свои 4.30 за работу, включаю интернет «осмотреться», что в мире творится, а там ; ну, надо же! - ну, вовсе впрямь ; на ловца и зверь бежит!

«Зверь» - это Илон Маск, американский ученый и владелец космической корпорации SpaseX. Он всерьез и надолго «взялся за Марс» и вчера, по «американскому» времени в 15.45, а по-нашему без пятнадцати полночь впервые в истории космонавтики запустил к Марсу сверхтяжелую ракету Falcon Heavy. Полет пробный, и вместо обычных в таких случаях бетонных блоков Маск в качестве «полезной нагрузки» поместил в нее... личный автомобиль ; вишневый Tesla Roadster с водителем-манекеном за рулем, одетым в скафандр его же  фирмы, в каких потом будут летать в дальний космос астронавты компании.

Ракету эту Маску никто не заказывал, он потратил на ее создание и запуск свои 90 миллионов долларов, и все это ради наработки специалистами компании уникального опыта создания и эксплуатации сверхтяжелых ракет и комплекса научно-технической инфраструктуры, обеспечивающего их полеты.

С успехом безусловно мирового значения Маска поздравил президент США Дональд Трамп и, - что любопытно и по-своему «знаково»... -  заместитель Председателя Правительства России, председатель колллегии Военно-промышленной комиссии Дмитрий Рогозин, курирующий космическую отрасль. А первый заместитель Председателя Правительства России Игорь Шувалов сегодня же, выступая на форуме «Лидеры России», выразил надежду, что «и у нас когда-нибудь» появятся свои Илоны Маски... А в «Роскосмосе», - уж явно из ревностного и оскорбленного профессионального  чувства, - успех Маска, явно намекая на запущенное к Марсу личное авто, назвали «очень хорошим трюком».

А ты иди и сделай, господин «Роскосмос», хотя бы то же самое - такой же «трюк» и так же «очень хорошо»... Ведь ты не просто «...космос», - ты же целый «Рос...». А Илон Маск - «всего лишь», говоря по-нашему, «юрик». Юридическое лицо, частный предприниматель... А что до озвученной надежды Шувалова про «и у нас когда-нибудь», так это по-другому только выраженное утверждение о неспособности нашей «гос-космонавтики» - теперь! - господина Маска «догнать и перегнать».

И хочется воскликнуть:»Уж полно, господа! Полно вам играть в театр «космических желаний» и надувать щеки «космическим ветром»! Господин Маск намерен - всего через шесть лет! - отправить на Марс живого человека и, конечно, вернуть его не менее живым на родную землю. Ведь только при этом полет «зачтется». А до этого, - надо ожидать! - он пошлет уже не в сторону Марса, а конкретно на Марс «караваны «Falcon...” и раскинет там, средь красных раздолий и чтобы с видом на Землю над горизонтом... личный, пусть пока временный, но уже -  межпланетный! - коттедж с походно-разборными столиком и креслами внутри. И когда астронавты (одного не пошлет ; нельзя!) в 2024-м прилетят сюда на новоселье, они, потягивая из тюбиков виски, будут любоваться голубой Землей над красным горизонтом. И когда она повернется к ним нашей, восьмой частью ее суши, вспомнят о «кремлевских мечтателях», которые «любили, да не вышли замуж».

И как - на ТАКОМ! - банкете и не вспомнить?! Ведь семь лет еше назад из их 2024-го, в далеком теперь уже 2017-ом, их шеф, господин Илон Маск имел около 50 процентов  рынка коммерческих запусков, Европа  - где-то под 45, а Россия со своими 5 ; 10 процентами не только из космического бизнеса, а  вообще из космоса уже уходила. Уже тогда по бедности страны вложения в космос год от года сокращались, а в том же 2017-ом бюджет «Роскосмоса» составлял 3, а американского NASA  - почти 18 миллиардов долларов, что намного больше, чем во всех остальных космических державах, вместе взятых (Россия, Франция, Германия, Китай, Индия...)

 А еще вспомнят, - быть может, - уже по тем временам смешные цифры, что когда в 2017-ом их шеф, господин Илон Маск, закинул к Марсу свою Tesla Roadster с манекеном за рулем ; на сверхтяжелой Falcon Heavy, русские лишь имели намерение сделать такую к 2028 году, хотя уже тогда не видели необходимости торопиться с ней аж до 2030-го года, поскольку на ней им просто... нечего возить! А испытания ракеты с многоразовой первой ступенью намечали аж на 2031-й.

И то сказать, - что нам ждать в такой науко- и интеллектуалоемкой отрасли как космонавтика, научные и инженерные кадры для которой требуют десятилетий штучного отбора и пестования, когда людей сюда заманивают, кого попало, с улиц. Натурально!

Несколько лет назад, будучи по делам в «космической столице» России ; подмосковном Королеве, своими глазами видел на одном из перекрестков в центре огромный баннер с приглашением на работу именно в эту сферу. Зарплату обещали... «от 25 тысяч рублей». То ли это юмор, то ли смех, то ли ; позор?! Кто?! ; в Москве?! - может польститься на 20 (за минусом подоходного) «чистых» тысяч в месяц? Разве что выпускник коррекционной школы-интерната для детей с отставанием в развитии, - на должность ученика электрослесаря. Вот он и будет потом при сборке ракеты болты в электронику  кувалдой заколачивать, а высокая госкомиссия  после очередной аварии ; лбы морщить, отчего это ракета у нас на старте снова взорвалась?..

По всему по этому и «в свете» всего этого я не могу сегодня смотреть телепередачи об «освоении» космоса. И когда блуждаю с пультом в руках средь программ и натыкаюсь на картинки о том, как полвека или больше назад «заправляли в планшеты космические карты», всякий раз вспоминаю чей-то убийственно меткий афоризм - «в жизни всегда есть место подвигу - оно рядом с...» - теми самыми, кого у нас называют словом с приставкой «рас-».

И не быть бы в этом месте этой книги этому абзацу, если бы буквально вчера, 7 октября 2018 года, вечером вновь на несколько буквально секунд (уж прямо — судьба!) не наткнулся опять на мелькание кадров утра 12 апреля 1961 года. Ракета, Гагарин, прочий разный теле-космический «гарнир», и комментатор-диктор пересказывает разговор Юрия Алексеевича с кем-то из встречавших его после полета. Ему говорят будто этак восторженно, мол, вот вы теперь, Юрий Алексеевич, в космосе первый человек. А Юрий Алексеевич уточняет будто бы, «юморит», что он в космосе не первый человек, а... последняя собачка. А перед этим много разных собак показывали, которых при «освоении» еще на старте взорвали или иначе как загубили. И диктор, ссылаясь на друзей Гагарина, говорит по поводу «последней собачки», мол Юрий Алексеевич парень такой веселый был, прямо - весельчак, вообще юморной такой, и умел этак все через юмор будто...

А вот тут — не на-до! Не надо, господа! Военный летчик, взрослый разумный человек «в здравом уме и твердой памяти», он же прекрасно понимал, что по программе политической космонавтики его, как «утирку» для носа Дяди Сэма, как одну из предыдущих безродных шавок, сунули в наспех подготовленный «Восток» и зах... , куда Макар телят не гонял, - авось, ничего. А когда обошлось, можно и поюморить. Но юмор — лишь форма, в какую облекают мысли порой от юмора далекие, а в данном случае уж куда бы как — дальше просто представить невозможно...

Так что, уж полно, господа!
Хватит сказок!..


36.ВСЕ  ВЫШЕ  И  ВЫШЕ
Такие вот мысли сейчас, в настоящем, имеют место  в сознании тех, кто на действительность смотрит без очков. И кто бы мог подумать тогда, в прошлом, 57 уже лет назад, когда вслед за Гагариным все, пусть душой только, помыслами, но ; страстно прямо-таки «рванули» в космос, что ждет нас такое вот будущее - теперь настоящее. Когда родина первого в мире космонавта уже перестала «заправлять в планшеты космические карты», не собирается топтать «пыльные тропинки далеких планет» и давно уже не поет той песни на стихи Владими Войновича. Но тогда, на «заре космической эры», когда вдруг обнаружилось, что «давно нас ожидают далекие планеты», мир космической  романтики так увлек, пуск той ракеты в апреле на Фабрике таким впечатлением врезался, что началась у меня своя «воздушно-космическая» программа, растянувшаяся, между прочим, на целые...  семь лет!

Первые личные ракеты были высотой... 35 миллиметров, потому что делались из 35-миллиметровой фотопленки из целлофана. Кусочек пленки в трубочку скрутил, обернул в алюминиевую фольгу от пачки чая, один кончик в пальцах заострил, а к другому, открытому, поднес спичку. Очень горючий целлофан вспыхивал, и ракетка, блеснув алюминием и оставив струйку чада, взмывала метра на два-три. Единственным плюсом таких ракеток были 3 минуты на их «строительство», а поскольку трехметровая «орбита» не устраивала, началась вторая часть «программы».

В этой второй части ракеты были высотой уже в 21 сантиметр, потому что корпуса их скручивались-склеивались из листков ученических тетрадей. Они уже имели отдельные конусообразные головные обтекатели и восемь рулей ; по четыре с обоих концов, и два проволочных колечка, на которых скользили по  толстой направляющей по вертикали проволоке на старте. Ракеты эти уже требовали заметного времени и особой тщательности при изготовлении, но главные заботы и хлопоты были с двигателями для них.

Порох, как «ингредиент» опасный, был отброшен сразу, хоть и «просился в руки». А поскольку «космическая программа» представлялась всерьез и надолго, изготовление двигателей хотелось поставить на разумную, предсказуемую и технологически регулируемую основу. Не помню, откуда и каким образом, но узнал, что вполне хорошие твердотопливные двигатели для моделей ракет можно делать самому, смешивая серу, аммиачную селитру и обычный древесный уголь. Сера нашлась на удивление быстро, причем несколько больших комков, селитра-удобрение свободно продавалась, угля бери, сколько хочешь, в печке, - и открылась вполне серьезная химическая лаборатория.

Долго подбирал удельные соотношения перетертых в муку серы, селитры и угля, добиваясь полного выгорания состава и хорошей «тяги». Всякий очередной новый состав приходилось проверять на «ходовых испытаниях» с новой ракетой.  которую надо было еще склеить. Первый десяток стартов был сплошь неудачным. Несколько двигателей из-за передозировки серы  «плевались» желтыми брызгами; два-три «выдали» фейерверки плохо истолченого угля и «не тянули»; несколько ракет взорвалось на старте, к счастью никого не покалечив; и только в середине второго десятка проб удалось «поймать химический  баланс», двигатели работали хорошо, и ракеты уходили даже в облака, когда... они в ненастные дни невысоко. К этому времени отработалась и конструкция дистанционных запалов на батарейках для фонариков, и ракеты стали делать и запускать уже в удовольствие, будучи уверенными в успешных стартах, когда оставалось лишь любоваться их «полетом».

Но это все были те же «карандаши» из листков школьных тетрадок, которые, конечно, быстро «приелись» бы, но «космическая программа» вышла на новый виток, когда я узнал, от кого и как не помню, что областной Дворец пионеров в Кирове снабжает ракетомоделистов фабричными двигателями, и никакой химической самодеятельности не нужно. Не зная порядка приобретения этих небезопасных и не из «детского набора» изделий, я выпросил у родителей два рубля, написал во Дворец пионеров письмо с рассказом о том, что вот я строю ракеты, вложил в конверт денежки и попросил выслать двигатели, на сколько моих двух рублей хватит. К моему до сих пор удивлению, дней через десять получил бандерольку, в которой нашел четыре двигателя.

Двигатели, похожие на охотничий патрон, но длиннее и из тонкого картона, имели диаметр около трех сантиметров. «Под них» были сделаны и запущены в хорошую погоду и в голубое небо четыре ракеты. Они, как и та, «гагаринская», от Анатолия Петровича, до космоса хоть и не дотянули, но радостей доставили немало и стали... последними в «космической программе». Потому, во-первых, что тиражировать свое, уже достигнутое, стало неинтересным, а, во-вторых, и очень кстати, явилось новое увлечение ; змеи.

Первого в своей жизни змея я увидел... плавающим высоко в небе над тем местом поселка, где сейчас магазины и библиотека. Темно-серый прямоугольник уверенно-гордо держался на ветру, «ныряя» то вправо, то влево, и хвост его болтался-извивался в такт. Нитки-фала от него к земле видно не было, но, прикинув по направлению ветра, я метнулся в проход меж огородами на соседнюю улицу и  увидел толпу «наших». Ребятня с разинутыми ртами и, как у меня, восторженно выпученными глазами наблюдала, как змей плавает в небе. В центре незнакомый мне мальчик держал в руках картонную трубочку, и из щели меж пальцев у него выходила и с провисом тянулась к змею черная капроновая нитка. Рядом в гордой позе «руки в боки» стоял его папа, явно довольный, как оказалось, таким... подарком сыну на день рождения.

День был погожий, змей плавал в синеве небес среди пронизанных солнцем облаков на высоте метров, может, сорок или больше, и можно было не только любоваться им, но и... посылать змею письма. Посылать письма папа мальчика разрешил всем, кто хочет, понятно, что захотели все и кинулись искать бумажки. Я тоже нашел в траве под забором лоскуток «обертки», сложил вчетверо, как нужно было, оборвал углы и уголок в центре, и получился диск с дыркой. Потом диск от края к дырке разрывают, насаживают его на нитку, и ветер уносит ваше скользящее по нитке письмо в небо, к самому змею.  Но еще большим, самым главным удовольствием стало подержать втулочку с ниткой в руках и почувствовать мягко-упругую тягу, когда змей под твоим «управлением» в потоках ветра там, в вышине, то взмоет вдруг, то метнется в сторону, пугая будто желанием спикировать, но сделает вираж и «полезет» ввысь. Оказалось еще, что змей запустили только что, нитки на втулке было много, ее стали «стравливать», змей поднимался все выше, и вскоре черный его прямоугольничек, если отвлечься на мгновение, уже надо было искать в небе.

Потом папа мальчика, признанного всеми нами счастливчиком, спросил у сына:»Ну, как, на сегодня, может, хватит?» И змея стали «садить».  Оказалось, что «посадка» - процесс не менее и по-своему интересный. Папа быстро накручивал на втулку нитку, подтягивая змея с неба, и хоть это выходило медленно, но по мере сокращения длины нитки и приближения к земле, где ветер дул порывами, змей вел себя все более «нервно» - уплывал-метался в стороны, замирал, то будто падал, то «сваливался», словно хотел в штопор, и хвост его при этом болтался и взлетал петлями порой выше него. При этом он все рос и рос в размерах, и когда папа мальчика очень аккуратно опустил змея на землю, тот оказался в высоту мне до плеч. А еще в перекрестье строп мы увидели целую пачку посланных ему своих «писем».

На фоне влекущей романтики неба и проблем с двигателями для ракет змей открывал новые, совсем иные и независящие ни от кого, кроме себя, возможности в «воздухоплавании», и я пристально-жадно оглядел конструкцию змея, чтобы делать такие же самому. И первые же опыты и запуски привели к выводу, что в этом новом мире проблем и непонятного едва ли не больше, чем с ракетами, и пришлось методом проб устранять свои же ошибки, накапливать опыт изготовления такого, казалось бы простейшего «летательного аппарата» и управления им, чтобы он не только предсказуемо-уверенно держался в воздушном потоке, но и красиво выглядел в небе.

Оказалось, что из-за короткого «плеча» между центрами верхних и нижних строп змеи квадратные очень «рыскливы» и ведут себя «нервно», до самоубийства, сваливаясь по кривой и «бодая» землю. Оказалось, что даже хвост по длине и весу нужен «свой», под разный ветер, и приходилось для лучшей аэродинамики иногда привязывать на конец его палочку или даже камешек. Оказалось, что три верхних стропы не должны быть короткими ; все из тех же соображений предупредить опасную «рыскливость».

Но самое важное, что открылось и на чем можно было оттачивать искусство управления змеем, - это угол между воображаемой плоскостью, образуемой двумя верхними стропами, и плоскостью змея, регулируемый длиной третьей,  центральной стропы «в конус». Чем он больше 90 градусов, то есть, чем тупее, тем ниже и «не эффектно» будет летать змей даже при хорошем ветре, хоть и спокойнее принимать порывы, точнее сказать, - более «вяло» на них реагировать. Угол в 90 градусов, то есть прямой, при отсутствии ошибок в конструкции универсален для большинства ветров. А вот область уголов острых ; 89, 88, 87 и далее в обратном порядке, ставшая важным личным «открытием», предоставила возможности для интересных экспериментов. Потому что чем дальше этот угол от прямого к «заострению», то есть чем меньше 90 градусов, тем ближе к нему угол подъема змея от вас по отношению к земле.

Эксперименты в этой области иногда давали очень эффектные результаты, когда змей «висит» хоть не прямо над твоей головой, что невозможно в принципе, но «подплывает» иногда и на несколько секунд довольно близко к вертикали, но тут же  «кивает», глубоко «садится» на хвост и вновь «карабкается» вам в удовольствие. Тут градусов 70-75 с землей можно при ровном и нужной силы ветре получить и даже подержать, сделав 80-85 градусов в «конусе» головных строп. Все, что меньше, будет «игрой в камикадзе» или попыткой управления... авиакатастрофой.

Еще одно открытие «под высший пилотаж» сделал и испробовал на себе: запустить змея «с точки».

Вообще, обычно змеев запускают вдвоем, когда один держит змея над головой, а другой, растянув нитку метров на 5 ; 10, начинает бежать и поднимать змея в воздух. Правильно изготовленный змей при нужном и достаточном именно для него ветре можно запустить не только одному, но даже не сходя с места, умело стравливая нитку с катушки и «забирая» плоскостью воздух. У хорошего «пилота» змей взлетит сам.

К тому времени, когда многие «технические секреты» изготовления змеев  быть таковыми перестали, когда я делал змеев уже «своей» конструкции, осознанно и с конкретными целями, в том числе и «под» нужный ветер, «играя» длиной и углами строп и меняя детали конструкции, уверенно поднимал их в небо, не бегая по нашей улице Калинина или пустырю за огородами, а из положения, как в школе учили, «пятки вместе, носки врозь», мысли витали или я в них «плавал» совсем уже в ином уже «океане».

Витание это имело мотив такого «заоблачного» по важности открытия, что мои «ребячьи» змеи из бумаги и деревянных планочек с тряпичными хвостами летают в небе по... тем же законам, что и... все «взрослые» самолеты, в том числе и военные и на скоростях даже сверхзвуковых. А все самолеты летают по тем же законам, по каким летают... птицы. И вообще все, что, будучи тяжелее воздуха, летает «само» (условно исключая воздушные шары), от насекомого малого до «тяжелого»  аиста и бомбардировщика с полным боекомплектом, и мои змеи тоже, летают по единым для всех законам физики, а точнее той ее части, называемой аэродинамикой ; законам воздухоплавания, движения в воздухе. И знал уже, что мои эксперименты с углами в головных стропах, отчего я разбил и повесил на поселковые электролинии не один змей, были, оказывается, экспериментами с углами атаки. Что углы атаки ; положения плоскостей змеев, крыльев птиц и самолетов (у самолетов еще и хвостового оперения и фюзеляжей) во встречном воздушном потоке, есть, поскольку быть должны обязательно, у них у всех, но  разные. И знал даже зависимость этих углов от веса «летательного аппарата», скорости его движения и прочих факторов. И знал уже такие термины и обозначенные ими понятия, как «подъемная сила крыла», «профиль крыла», строгую взаимозависимость их при движении всего, что летит, в воздушном потоке. И даже мог растолковать любому, почему, например, чайка или коршун могут в небе не лететь, а... «висеть» в одной точке какое-то время, а самолет не может. Почему самолет начинает падать, когда теряет скорость. Почему птица, когда садится на ветку или землю, делает несколько «встречных» широких взмахов крыльями.

Обо всем этом и многом другом в мире воздухоплавания я узнал из журналов «Моделист-конструктор», с которыми познакомил меня Анатолий Петрович Износов. А еще для таких, как я, «помешанных» выходили журналы «Техника ; молодежи» и «Юных техник». Но они были больше журналами для чтения, удовлетворения любопытства, а «Моделист-конструктор» - для «рукоделия». Крупноформатные страницы его были наполнены рабочими чертежами в удобных масштабах моделей самолетов, кораблей, разной военной и гражданской техники от простейших «профилей» для картона и фанеры до самых сложных и точных. И почти в каждом были сразу привлекшие мое внимание натуральные, то есть один к одному, чертежи простейших планеров и самолетов на «моторах» из резины. Они показались мне, конечно, сложными в сравнении со змеями, для изготовления, но это не пугало, а останавливал вопрос о материалах.

Где в условиях нашего тупикового леспромхозовского поселка взять, к примеру, самое легкое в мире дерево бальсу, тончайшую листовую папиросную бумагу для крыльев, миллиметровый шпон для нервюр крыльев, авиамодельную резину. И тот же Анатолий Петрович разом снял такие вопросы, сообщив, что полные комплекты материалов для моделей планеров и самолетов с чертежами и рекомендациями по их изготовлению можно просто... заказать в «Послыторг», и их пришлют тебе на дом бандеролью.

Весь этот новый открывшийся мир, такой желанно-влекущий в полет уже не на змеях с их тряпичными хвостами, а на планерах и самолетах пусть с резиновыми, но ; двигателями(!), однако, уже требовал... денег. Зная, как они достаются родителям и ничуть не «наглея», начал я осторожно-вежливо  на языке нынешнем тянуть из них копеечку. Так появилась сначала подписка на «Моделист-конструктор», потом пошли посылки с комплектами материалов, из которых будущие «лайнеры» оставалось, собственно, собирать. И все лето 1965 года, помню, было посвящено «малой авиации», когда я строил и в самом прямом смысле учил летать планеры и резиномоторные модели самолетов, параллельно сам учась тому, как... учить их летать. А еще учился... ремонтировать своих «чаечек», потому что «авиакатастрофы», хоть большей частью и мелкие, требовали однако, иногда прерывать полеты по техническим причинам ; все как в авиации взрослой.

К моему удивлению и... удовлетворению от признания, что я в освоении воздушного пространства кой-чего достиг на практике и кой-чего постиг в теории и пополнении знаний в воздухоплавании, Анатолий Петрович в сентябре этого, 1965 года, когда у нас на Таврическом уже второй год работала своя восьмилетняя школа с новыми столярными и слесарными мастерскими для уроков труда, назначил меня... руководителем авиамодельного кружка. О событиях, за тем последовавших, - впереди, немного погодя.


ПТИЦУ ВИДНО ПО ПОЛЕТУ
Если из этой поговорки исключить иронию, останется буквальный смысл «озарения», которое пришло вот-вот, - и тут, «на полях», ему будет очень к месту.

Дело в том, что в угоду чувству меры в подаче «воздушно-космических»  хобби пришлось упустить многие важные факты из этой части детства. Но, думается, самое главное, чтО ее, эту часть, сопровождало, был постоянный анализ того, чтО я делаю и кАк надо делать, чтобы то, что я делаю, делать лучше. Не только добиться того, чтобы твой планер, самолет один раз или два пролетели «правильно», а чтобы «правильность» эта стала постоянной, отработанной, предсказуемой ; осознанным плодом твоих размышлений и уж  какого-никакого, но - опыта.

Но тогда, в четырнадцать, прийти было рано, а сейчас вот только родился образ, что у нас, людей, как у насекомых, птиц и самолетов, тоже свои крылья. И не просто «свои», в смысле общие для всех, как для их «видов» и «типов», а СВОИ буквально у каждого. И подобно тому, как под «проектную» для каждого скорость полета природа или конструктор наделили их крыльями с особым для каждого профилем (буквально, в поперечном разрезе) и «установили» их опять же под особым для каждого (и, кстати, меняющимся) углом атаки, наш «конструктор» (да простится мне) Боженька на роду наделил каждого персональным «крылом благодатей» с  личным «профилем» талантов и души. И очень жаль, что в старших классах школы перед тем, как «птенцов» в большой мир отпустить, не преподают «человековедение» или «аэродинамику жизни». Не рассказывают, что сколь бы кому ни захотелось куда «полететь», судьба каждого в большом взрослом мире предопределена уже заложенными в каждого, и только для него, «проектной скоростью» движения по жизни - «витаплавания», профилем крыла и углом его атаки по отношению к социальным и ценностным «потокам». Ведь еще Гётэ в «Фаусте» сказал:»Где нет нутра, там не поможешь потом. Цена таким усильям ; медный грош».

Сейчас, с высоты лет, мне это видится совсем не образом, а почти реально.  Вот мой одноклассник-одногодок (не называю фамилию). Когда из школы вышел, судьба сразу поставила его в... «музей авиации». В стороне, на глазах у него, взлетали и уплывали в светлые дали его друзья, а он стоял на обочине у взлетной... «макетом» самолета, читай ; человека. И какой грубый, однако, был этот макет! Какие «из всего дерева» топором тесаные крылья-доски!.. И в жизни таких «макетов» - не счесть. Летать они были не «запланированы», и это совсем не есть плохо, а есть данность! Протому как ; се ля ви...

А вот ; скрипач на сцене музыкального конкурса. Виртуо-оз! И чуб уже сед, но - какое тонкое у него «крыло»! Тонкое и выпукло-вогнутое в сечении с классическим, но - очень небольшим, очень в некую трудноуловимую меру! - утолщением на первой трети. О-о! - у такого крыла особая, «двойная» подъемная сила, - как у птиц! И как неторопливо, потому что с чуть увеличенным «углом атаки», плывет оно в океане музыки! Как чутко-трепетно дрожит-вибритует истончающееся оперение на «закрылочках», придавая полету грациозности!..

А вот самый юный (не помню фамилию) министр нынешнего Кабинета ; в ТV-новостях, открывает какую-то презентацию. Ну-у, э-это, сразу видно -  истребитель-перехватчик! Крыло в сечении, будто лезвие, угол атаки ; доли градуса. Он ; почти ракета, ему не надо классики с «профилями», он скоростью возьмет!

Это очень важно, как подумаешь, - знать «профиль своего крыла», а отсюда  как можно ближе к «расчетным» от природы и Боженьки, то есть реально оценивать и нужный угол атаки, и скорость полета в воздушном океане жизни со всеми его ямами, грозовыми фронтами и... случайными «воронами» в ваши турбины. Чтобы не разделить участь давнего моего знакомого, наломавшего в свое время у нас в городе дров. В жизнь его выпустили в «комплектации» АН-2 -  «кукурузником», а он вообразил, что истребитель, и весь недолгий полет его по жизни был сплошное кабрирование. Это когда форсаж и «свечкой» в небо, а потом ; почти в пике с выходом на «горизонт» и опять форсаж, и снова - «свечкой», - как на волнах. Ну, и потерял общую линейную скорость и из последнего штопора не вышел... Не молод уже был, но - не знал законов «вита-динамики», кровью переписанных из букваря по аэродинамике...

А вот я в этих образах ; кто? Или ; что? Скорее, какой-нибудь грузопассажирский четырехмоторник из дальней авиации. Профиль крыла, угол атаки, закрылки и прочие элероны-элевоны ; все «по типовым проектам». На форсаж не расчитан, «лежу на курсе», заданном Главным Диспетчером. Держу «эшелон», не слишком высокий, но ; достаточный, чтобы, если вдруг, если ; не дай Бог!.. (исключать нельзя), иметь запас высоты для планирования с выбором и посадки где-нибудь «помягче».

А если не образно, а реально, - летал в жизни немного, но, если на вскидку, та памятная «тряска», как в телеге, в майской турбулентности над горным Алтаем; туманный фронт над Белым морем и посадка в проливной дождь в Архангельске, когда летел с Соловков; ночная гроза с молниями над Калькуттой, когда у аэробуса ИЛ-86 рейса на Ханой с 350 пассажирами, крылья дрожали, готовые отпасть, и это после «вещего» сна накануне(!), - невольно обнаруживаешь, что главное, чего люди не хотят, - не все, а большинство, - что меньше всего умеют, а потому чего более всего сторонятся, так это ; ДУМАТЬ о профиле своего крыла в аэродинамической трубе жизни. О том, чтО есть мир вокруг, кто он, индивид, в этом мире, какие здесь самые острые углы и как бы пореже на них нарываться.


37.ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ КАДР
Мое увлечение сначала ракетами, а затем и змеями, планерами, самолетами родители, помнится, всерьез не принимали, считали ребячьми забавами. А я, говоря образно, между прочим, в душе все более «переселялся на небо» и начинал уже жить там душой и мыслями и «бредить» авиацией. Один угол над столом в квартире, за которым учил уроки, был сплошь оклеен цветными снимками самолетов из журналов, и я подолгу рассматривал их, представляя, как тот или иной «тип» взлетает и ведет себя «на курсе». На улице, по дороге ли в школу, на реке ; везде, где случалось увидеть птиц, замирал, закинув голову и наблюдал «въедливо», как они работают крыльями и хвостами, воображал, как потоки воздуха обтекают верхнее и нижнее оперение крыльев и держат их в  воздухе, и всегда восхищался, как ловко-искусно они плавают-барражируют в своем небесном мире.

Но высший восторг вызывали у меня... мухи, особенно фиолетово блестящие навозные, самые юркие, с виртуозностью полетов которых не сравнится ни один самолет и вертолет. А ведь мухи, все другие насекомые - не что иное как «летательные аппараты», только естественно-природные. И крылья у них работают, между прочим, на гидравлике. Натурально! Это какой же непостижимо-совершенный в своем невидимо-микроскопическом варианте механизм создала природа, чтобы та же муха, не меняя «осевого положения», то есть направления головы с ее глазами-полусферами, пятнадцать раз на одной секунде могла лететь по любым радиальным градусам полной сферы?! И я уже вовсю начал подумывать о летном училище после школы, но мечтами этими ни с кем не делился. Папа же с мамой, выделяя денежку на мое «авиаракетное» хобби, может быть, надеялись, что из всего этого у сына что получится.

Тут надо признать, что мне тогда уже «перевалило» за тринадцать, и родители, видно, начинали подумывать о том, чтобы меня начинать «развивать» в чем-нибудь помимо школьных наук. Ну да, были вот уже ракеты-самолеты, но это им не виделось, чтобы «к пользе». А отцу вот, заметил, очень нравилось, как сосед из дома наискосок через дорогу здорово-ловко... играет на гармошке. По советским праздникам, дням рождения или пирушкам без повода его, гармониста, всегда приглашали, угощали, и он, бывало, вперив мутный взгляд куда-нибудь под лавку или в лопухи под забором, если то было на улице, весь вечер выдавал «топотуху», «Амурские волны», а под застолья для «пьяного хора» неизменно уж...
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина,
Все отдал бы за ласки взоры,
Что б ты владела мной одна.

Из желания то ли видеть меня таким же гармонистом «на расхват» или пусть уж на таком уровне, но все же какой-то «музыкальный минимум», но родители решили отдать меня ему в обучение. Серьезность их намерений в моем музыкальном развитии не только сильно удивила, но даже испугала, когда они специально для этого и мне купили не с рук, не «подешевле», а в Лальске в магазине новую, под черным лаком и местами еще слипшимся на фабричном клее мехом... гармонь-двухрядку за 40 рублей!

Если - мне?! - гармонь?! - за сорок рублей?! - это, ребята, уже налагает! Это у них уже серьезно! В смысле ; учебы. Не отвертишься. К тому же, как выяснилось, - платно!

С чувством ответственности за эффективность финансовых инвестиций в повышение моего культурного уровня я какое-то время и тая в душе отвращение к этой затее, ходил регулярно и с собственной новой гармонью к тому «пьяному гармонисту» на занятия. Плодом их была все та же «топотуха», настолько примитивная, что под нее можно было плясать, но частушку не спеть. А еще мог изобразить двумя пальцами по «голосам» и без «басов» те же «Амурские волны», «Златые горы» и даже - по личному уже выбору! - «Трехэтажный дом горит», которую пел в какой-то праздник со сцены в поселковом клубе. За это гармонисту заплачено было 6 рублей (почти на три бутылки водки), и консерваторию на этом закрыли.

Как выяснилось, у меня хороший музыкальный слух, но поскольку на большее Боженька не благословил, мир музыки не влек меня, и гармошка та превратилась в... украшение квартир, в которых жили, и всегда стояла на видных местах. Самому мне очень нравится хорошая - не в три аккорда и не пятерней по всем струнам ; игра на гитаре и пение под нее. Хотелось вот так же вот ; самому, и на протяжение жизни, «опять» вдохновившись, я сам дважды даже покупал гитары, третью подарили на какой-то день рождения, но ; что уж не дано, то не дано - «где нет нутра», там потом не поможешь... А вот что, как потом оказалось, дано, так то проявилось в те же тринадцать, и, конечно, тогда не думалось, что ; на всю жизнь и что это ; судьба.

В то лето, 1964-го, а может, и в предыдущее, но в этот год ; точно, к нам в поселок приезжал из тогда еще райцентра Лальска фотограф, полный, довольно пожилой уже, седеющий дядька, который казался мне старичком.  Обычно он устраивался в сторонке от продуктового магазина, здание которого еще сохранилось, вешал простынь с аляповато нарисованным на ней лесным пейзажем на заднюю теневую стену столовой, устанавливал трехногий штатив, привинчивал сверху фотоаппарат «Москва-5» и начинал ждать желающих сняться. Иногда он ходил по поселку и устраивался так же вот в других местах, бывал и у нас на улице Калинина, - и у меня сейчас, по прошествии полувека с лишним, есть в семейном архиве фотографии, доставшиеся от родителей, сделанные им за нашей водокачкой. На них ; мама с подругой Любой Мелехиной, мы с папой, мама отдельно, другие снимки. И что удивительно, - они ничуть не побледнели, на подложках с тыльной стороны ни одного желтого пятнышка от времени, - настолько качественно были изготовлены и, как вскоре узнал, - промыты после закрепителя.

И вот что-то  привлекло меня в этом его занятии, я часто «крутился» около, когда он приезжал в поселок, наблюдал, как он «устанавливает» желающих сняться, выспрашивал, как получаются снимки. А фотоаппарат его в матовом блеске корпуса и «гармошки» меха, блестках никеля на кольцах объектива, густо покрытых черными циферками, линз в голубых-синих-сизых отливах казался волшебным чудом техники. Однажды, а тогда у меня уже был велосипед «Орленок», он попросил «сгонять» в лес и наломать ему «веничек вереса», чтобы «бучить» бочку для засола огурцов. Я сгонял, наломал ему вереса, а за это он сфотографировал меня с велосипедом на фоне с нарисованным лесом, и в следующий приезд привез и подарил мне этот снимок ; всего в одном экземпляре.
ФОТО
С того дня (а сейчас на моих 5 часов 37 минут утра 2 октября 2017 года) минуло 53 года и 2 месяца, много было за это время разных переездов семьи и «передряг», а тот единственный снимок и сейчас в моем архиве в числе самых ценных. Потому еще, что по жизни моей «к нему» оказалось многое «привязано» и для многого момент этот и я на этом снимке - будто отправная точка судьбы и размышлений о ее превратностях. И многое, как с годами оказалось и оказывается до сих пор даже в нынешней поре уже «второй» молодости, «в свете» этого снимка и «сквозь призму» его видится совсем в ином, особом свете. И я еще вернусь к нему, как начнет «видется», потому что, друг Горацио, есть такие символы, каких лучше не иметь...

Так вот, фотография, как «заболевание», как грипп, подхваченный от носителя вируса ; того фотографа из Лальска, инкубационный период переживало недолго, начало «прогрессировать», и чтобы не запускать «болезнь», родители повезли ребенка, то есть, меня, в Лальск, но не в районную больницу, а в магазин культтоваров на главной улице Ленина, в бывшем «купеческом ряду» ; покупать фотоаппарат. Не помню, какой  там был выбор, но для начинающих и из самых дешевых были «Юнкор» за 6 рублей 50 копеек и «Смена-2» за 13 рублей 50 копеек. Поскольку родители и даже я, хоть и «покрутившийся» вокруг того фотографа, и уж тем более продавщица, не знали, что нам надо конкретно, склонились к «Юнкору». Родителям он был предпочтительнее по цене, мне ; потому, что для широкой пленки, такой, на какую снимал и тот фотограф, и тем, что снимки с нее можно делать без увеличителя, который стоил как мой велосипед, а «контактным» способом.

Первые же дни вхождения в хобби ; занятий фотографией, осваивать которую меня опять отдали в обучение соседу-фотографу по улице к реке через дом по нашему ряду, принесли гроздь открытий. Оказывается, мой «Юнкор» - самый убогий из своих собратьей в мире: у него всего одна выдержка ; 60 и две диафрагмы ; 5,6 и 8; что на катушку широкой, то есть 60-миллиметровой,  пленки для него по 40 копеек я могу уместить всего 12 кадров, а если бы у меня была «Смена-2», то на моток 35-миллиметровой, «узкой», пленки для него кадров помещается 36 ; в три раза больше.  Но с «моей», широкой, пленки печатать фотографии можно и «контактно», а к узкой надо увеличитель. Оказывается еще, для занятия фотографией надо отдельные для пленки и бумаги проявители, закрепитель, несколько ванночек, фотобумага, пинцеты, фонарь с красным светом, бутылки для растворов, воронки для переливания, место, чтобы все это хранить, темная комната или угол для проявки пленки и печати. И все это в моем «наборе» условий, когда семья из шести человек (родители, бабушка, я и два моих брата) ютится в квартирке в брусковом доме; когда безденежье постоянное; когда все больше из того, что хочется, и не только по фотографии, «упирается» в деньги и связано с ними. Я это очень понимал уже по-серьезному, по-взрослому и помнил часто повторяемое бабушкой:

-Вот ужо на свои-те ноги встанёшь дак...
«Свои ноги» - взрослые и, как мне казалось, что бабушка имела в виду «свои» заработки, были впереди и, как представлялось, еще далеко, а пока ничего не оставалось, как ждать той поры, когда начинают «вставать».


В  АВТОФОКУСЕ  СУДЬБЫ
Пока обо всем этом рассказывал, словно погрузился в пучину ; не лет, не ностальгии о давно былом, а в Марианскую впадину грустного, тяжелого в этой грусти чувства. Никто из нас, на этот свет явившихся, перед тем, как явиться, не выбирает ни родителей, ни точки на карте, ни креста, который понесет по жизни, и вынужден принимать данность на момент появления и из нее «на старте» исходить. И очень НЕ-многие, как оказывается, примают свою «данность» с благодарностью Богу, считают себя обделенными талантами, карьерами, детьми, интеллектом, фигурой, красотой лица, годами жизни, - а потому расценивают это по отношению к себе несправедливостью. Считают, что они достойны большего и лучшего и ни в коем случае не согласны признать эту «несправедливость» - напротив! - справедливостью, но в «наборе» именно для них, персональном. А также то, что этот «набор», составляющий их Крест земной, Боженька «комплектовал» не по принципу максимальности, а как раз и напротив по принципу минимальности составляющих его частей, которые нам не нравятся. И не роптать по поводу наличия их надо, а благодарить Боженьку за то, что не добавил более тяжких. Потому что далеко не все, например, передвигаются в этом мире, как вы, - на своих ногах. Не все этот мир, как вы, просто видят или слышат. Не все умеют, как вы, вообще говорить или до преклонных лет имеют, как у вас, высокую потенцию, здоровое сердце, психику или простату. Не всех, как вас к вашим годам, когда вы подумали о «несправедливости», обошел какой-нибудь рак. Данность и есть справедливость высшая, но ; персональная, именно для вас.

Такое отступление от «нити» повествания как-то напросилось, должно быть, по какой-то подсознательной  ассоциативности с той «нитью», которая, как та «веревочка», «вилась», начавшись с убогого «Юнкора». Именно он и оказался тем «тайным», внешне почти неразличимым, но постоянно зомбирующим  двадцать пятым кадром, который не только привел в профессию, но и определил судьбу ; мою, семьи и даже обоих сыновей.

Из первых снимков, сделанных тем «Юнкором», помнится единственный и для себя определенный как первый в жизни, - кадр с постановочной ситуацией будто бы борьбы за мяч на футболе, которым «болела» вся наша ребятня. Теперь это кажется даже символичным, что постановочный снимок сделан «Юнкором», - намек на будущую профессию. И подобно тому, как все мы, русские, «вышли» из той Гоголевской «Шинели», «вышел» из этого снимка и я. Но скажи бы тогда, в 1964-ом, мне и родителям моим иная Ванга, за чудесную сказку приняли бы, что всего через два года ; всего через два! - после этого снимка будут -  на одном месяце! - в газете «Искра» Оричевского района Кировской области опубликованы два! моих снимка ; с гайдаровского вечера в школе и запуска воздушного шара. Что именно они подвигнут редактора «Искры» пригласить меня на штатную работу в газету. Что вскоре потом будут: должность военного фотокорреспондента газеты Забайкальского пограничного округа «Пограничник Забайкалья»; Диплом I спетени на Всесоюзном фотоконкурсе; филологический факультет университета; пожизненная профессия журналиста;  четырнадцать на сегодня персональных книг и членство в Союзе писателей России; путешествия по миру в том числе и в составе мною же организованных историко-краеведческих экспедиций и членство в Русском географическом обществе; почти тридцатилетняя издательская дятельность; жена ; лучшая журналистка области; младший сын ; журналист-международник, выпускник МГИМО (университета); старший сын Александр, многие годы успешно ведущий свое информационное интернет-издание...

Уверен и еще раз повторю ; каждому из нас судьба бывает «на роду написана». И то, что и сколько сейчас имеем, столько и этого нам было  «отвешено» перед появлением на свет. И уже за то надо быть благодарным, что не отвешено меньше. А больше ; никто не обещал.


ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАЙКА В РОЗОВОМ ЗАКАТЕ

38.ФЕВРАЛЬ - МЕСЯЦ  ВЬЮЖНЫЙ
С окончанием 1965 года закончилась, как оказалось вскоре, и моя лучшая, таврическая - «детская» часть детства.

Я уже говорил ранее, что отец мой, Дмитрий Семенович, и брат его Геннадий в юности и молодые годы, будучи женатыми и имея свои семьи, детей, старались держаться поближе к сестре Антонине Семеновне, на моем языке ; тете Тоне. Они трое рано лишились родителей, Тоня, старшая, была для братьев за мать, и, желая где-то обосноваться и так, чтобы быть поближе, братья переезжали с места на место за сестрой с ее излишне «мобильным» мужем дядей Яковом.

Последнее такое «переселение народов» как раз и случилось в 1965 году, когда Окуневы (дядя Яков с тетей Тоней и единственной дочерью Лидией) перебрались из Лузы жить в Оричи, на родину тети Тони, и принялись здесь рубить дом. В январе уже 1966 года приехала за ними и наша семья, но не в Оричи, а за 26 километров дальше от Кирова к Москве по Транссибирской магистрали, в поселок Мирный. Тогда здесь, в большой излучине Вятки, на месте бывшего огромного болота, только что отрылось торфопредприятие с расследованными запасами торфа как минимум на полвека активной добычи, быстро рос поселок городского типа с каменными благоустроенными домами и всей инфраструктурой, стекалась рабсила, - по всему этому я 1 февраля 1966 года первый раз пришел в восьмой класс здешней средней школы.

Так началась третья, после первой, подрезчихинской, и второй, таврической,  пора моего детства, и не просто детства, - как теперь оно видится, а уже «почти взрослого» детства, когда ты уже не ребенок, но пока, вроде, и не взрослый. А еще, как оно тогда обернулось для меня, - это была совсем другая школа, совсем не та, что была до этого. И жизнь как-то сразу началась тоже другая, тоже будто как бы уже не детская, и думаться уже начало, что детство, наверно, там, на Таврическом, и кончилось. Причем, так резко?!.. И впечатление, помню, родилось такое, что, подобно февральским вьюгам, начавшимся нынче еще в январе, прибавились «вьюги» собственные.

В тот день, 1 февраля, был вторник, первым уроком ; литература, и оказалось, что преподаватель предмета...

...В этом месте, хоть оно и неловко, но надо прервать повествование. Дело в том, что в повести документальной документально должно быть все, в том числе при своих «паспортных имяреках» и оказавшиеся в ней персоналии. Но в данном случае я, пожалуй, из соображений исключительно этических, единственный раз нарушу закон жанра и представлю мою новую учительницу литературы и классную «марьиванной», Марией Ивановной ; вымышленным ФИО из анекдотов про Вовочку. И всякий, у кого достанет терпения читать дальше, со мной согласиться, что, пожалуй, так оно лучше: человека давно уже нет в живых и многое о нем говорить нежелательно. Для читателя это не принципиально, а мне позволит оставлять в реалиях события жизненного  «зазеркалья».

...Так вот, после звонка на первый урок Марьиванна ввела в класс меня, представила, сказала, откуда и какую сменив школу, появился и, указав взглядом в самый центр класса, сказала:
-Садись, вон свободное место.

Свободным в классе было всего одно место, за третьим столом среднего из трех ряда. Справа, если глядеть от доски, за ним сидела девушка, очень красивая, ну, прямо «цепляюще-» и как-то «шаловливо-» красивая, но мне до этого дела было мало, поскольку никого в классе не знал, и я прошел и устроился рядом. И стоило мне сесть, как... весь класс как... не захохочет даже, а этак будто «грохнет», как... - это смехом даже назвать было нельзя, а прямо какой-то обвал хохота! Парни, так те, что называется, «ржали» или «рыготали», девочки, так те прямо «с провизгом», некоторые, давясь и задыхаясь смехом аж на столы попадали, явно «играя» изнеможение. И такой смех продолжался наверно с минуту, так что Марьиванна, у которой, как заметил, губки тоже будто «играли» в усилиях, чтобы не «разулыбаться»...  с немалым трудом успокоила класс, но этот урок у нее «не задался», потому что весь прошел на какой-то уж очень веселой ноте, под смешочки, причем все так весело-многозначительно и будто со странным намеком на что-то, мне непонятное, на меня поглядывали.

На перемене, которая прошла тоже очень весело и все меня будто как бы «обсмеивали», ко мне в коридоре подошли два парня, Коля и Леня Сокерины, как оказалось, двоюродные братья из соседних с поселком деревень, с которыми первыми я и подружился, и сквозь опять хохот спросили:

-Ты хоть знаешь, с кем сидишь-то?
Понятно, я не знал.
-Да ты чо! Это же Танька-три рубля! Танька-трешница!

Понятно, что я понял, что такое «трешница», но выразил сомнение, что, вообще-то, - восьмой класс всего, что в эти лета...
-Да ты чо! - опять захохотали они. - Три рубля, - и ее ножки у тебя на плечах!..

Какой урок был следующим, не помню. Скорее, потому, что думал совсем не о предмете и не слушал «новый материал», потому как голова полна была другим. Переезд на новое место вообще и новая школа, и новый класс, в который теперь придется «входить», и без того навалили забот, а тут еще рядом какая-то «трешница». Нет, конечно, мои прошлые четырнадцать лет жизни в леспромхозовских поселках, в мире от культурной «рафинации» далеком, где ни в поступках, ни в речах не стесняются, свой отпечаток-образ оставили и даже по-своему меня «сформировали». Не в том, «уличном», смысле, о котором вы, должно быть, подумали, а напротив, «не-приятелем» этого мира - «пай-мальчиком», который сторонится всего «плохого», не делает «плохих» поступков и не говорит «плохих» слов.

Обостренное отвращение к ним и вообще к этой «аморальной» стороне жизни, в основном взрослой, я еще на Таврическом, а подсознательно наверно еще и в Подрезчихе сам почувствовал. А тут ; какой, однако, «пикант»! В четырнадцать лет уже быть известной «трешницей», и ходить в школу и так вот знать, что все знают, что ты - «трешница»?! И, как все, уроки дома учить, и к доске выходить, и потом, наверно, где-то все это «совмещать» с тем, за что тебя так «величают»?! Это в голове вообще как-то не укладывалось! У тебя, наверно, и родители есть, они тебя кормят, одевают, книжки-тетрадки тебе для школы покупают, - а ты вот уже «на почете» - «трешница»?!

И ребята тоже ; эти Коля и Леня! У нас на Таврическом, конечно, тоже всяких «трешниц» и «мочалок» хватало и таких, от прозвищ которых, если сейчас привести, бумага вспыхнет, точнее ; комп взорвется... Но эти прозвища произносили взрослые, а  у нас, детей, таких слов в обиходе не было. А тут ; как-то запросто?!

Вообще-е! Одна-ако! Куда я попа-ал?! С моей-то брезгливостью к подобной «грязи»!

Впрочем, этот случай и это обстоятельство вскоре как-то перестали «выпирать», потому как другие заботы наплыли, совсем новые. Например, с... английским.

Родители при переезде сюда об этом как-то явно не подумали, поскольку если бы подумали и узнали, так сказали бы и это бы как-то обсуждалось.  И оказалось «вдруг», что в здешней школе преподавали только немецкий и французский, и я со своим английским, что называется... «завис» и это ; в середине учебного года! И когда по расписанию у класса был немецкий, мне разрешалось «пойти погулять». О единственном в школе «англичанине» доложили директору, Владимиру Васильевичу Каменецкому, тот сообщил в РОНО, и для меня нашли персональный вариант.
 
«Дотянуть» меня до окончания класса поручили молодой преподавательнице английского из школы в райцентре, и я каждое воскресенье на утренней электричке ездил к ней за 26 километров на дом на урок. Она была «молодой специалист», вуз окончила лишь в прошлом году, получила направление в эту районную школу, и РОНО, за неимением лучшего, что называется, «обеспечило» ее квартиркой из одной комнаты с кухонкой за печью на первом этаже древнего двухэтажного дома из почерневших и пропыленных бревен на окраине Оричей.
 
Эта совсем юная блондинка, «делавшая вид» подающей надежды (такой вот запомнилась), всегда «принимала» меня... лежа в постели. Когда я, постучавшись вежливо, и получив разрешение, входил, она просила передвинуть от стола в углу табуретку, «сесть поближе», и урок начинался. Устроив подушки к спинке кровати повыше, привалившись плечом и оправив на себе тонкое одеяльце в белом пододеальнике в мелкий красный цветочек, она выслушивала мой урок по временам ли английского глагола или суффиксам прилагательных, или заставляла что-нибудь почитать, или начинала объяснять новое «по программе», - и я как на первом занятии «обзавелся» непонятными для меня вопросами, так с ними, помню, в мае и занятия закончил.

Самый главный, - почему, если ты учительница, а я для тебя ученик, ты ведешь урок всегда лежа в постели? До возможного осознания, что я «олух царя небесного» или «дурак набитый» (в том самом смысле...) я тогда еще не дорос, но мне уже было четырнадцать с половиной, и у меня глаза-то ведь есть. И я ведь вижу, что  девушка она, в общем-то, очень даже и вполне; и голосок ее, особенно когда произносила сложные английские гласные! и фигурочка, и всё... И потому меня это даже задевало: как это ты будто меня за человека что ли не считаешь? Ну да, мне, конечно, пока четырнадцать, но уже - с половиной, скоро ; пятнадцать, и я, вообще-то, в меру рослый парень и все и все такое... И это получается даже оскорбительно ; давать как бы понять эту некую невидимую, но явно демонстрируемую «черту» - передо мной, перед моим стулом... А что она, будучи хоть и старше и учительницей, но вполне еще девушкой, могла (тоже в том самом смысле) и в самом деле допускать, что можно начинать уже считать меня «олухом» и «дураком набитым», мне это в голову тогда не приходило.  И по всему по этому всегда не знал, как мне на уроках у нее себя вести? То ли как на «обычном» уроке, когда «ученик-учитель», официально, то ли как «парень у постели, а я уже в постели»?

И еще она вела занятия со мной как-то, что называется, вяло, будто нехотя, этак «постно», как сейчас допускать хочется, потеряв ко мне интерес и в мыслях будучи где-то далеко. В мае с учетом двух первых четвертей она поставила мне годовую «четверку», - и больше я не видел ее никогда.

И еще с той поры мысль-догадка осталась, что она, лежа в постели на уроках со мной, вполне возможно, и в самом деле уже считала, что я дорос до того, чтобы считать меня «олухом» - в том самом смысле... Потому что, как мне уже со второго урока показалось, по этой причине стала... мстить мне, бесконечно и на каждом слове «выжимая» из меня правильное произношение английских гласных и согласных, для чего «управляя» моим языком в моем рту на всяких «the” вместо нашего звука «з» и когда «r» вовсе не наш «р», а то, что получится, если язык засунуть в нёбо под самое горло и над кончиком его пропустить воздух; и что английский «a» в слове «map (карта)» это вовсе не наши «э» и «е», а опять нечто между ними среднее, которое может получиться, если в этом месте шире открыть рот.
 
 Когда она «привязывалась» к этому звуку и заставляля шире открывать рот, я всякий раз вспоминал того маленького черненького, в толстых круглых очках,  «пьяного англичанина», который три с половиной года вел у нас английский в школе на Фабрике. Жил он в районном центре Лальске в трех километрах от поселка, по всей вероятности, был бытовым пьяницей и на уроки почти всегда  приезжал похмелившись после «вчерашнего». Больше всех от него страдал наш Шурка Бурчевский, потому что сидел за первой партой в среднем ряду ; прямо напротив стола учителя, и вынужден был весь урок терпеть его многолетний «перегар» от водки, портвейна и прочих «бормотух». От постоянного пьянства лицо у него было всегда красное, губы мокрые, и когда он ; и именно в этом «map» - вот же удивительное совпадение! - многократно не столько произносил, сколько «показывал», как правильно этот звук в этом месте произносить и для большей убедительности широко открывал старческий рот с красными, обожженными алкоголем, дряблыми внутренностями, нижняя толстая мокрая губа его как-то особенно низко отваливалась и блестела от слюн в свете с окон. 

А еще этот «вьюжный», первый в новой жизни февраль запомнился тем, что я в один день, из тех, каковые называют «прекрасными»... сорвал занятия всей школы и «сделал» себе соответствующее  «имя». Не один, конечно, сорвал, не сам и не намеренно ; так получилось, но «инициатива» была моя.

Тот «прекрасный» день пришелся на мужской праздник, 23 февраля. Задолго до него, в пятницу, 4 февраля, когда по расписанию у нас были «труды» в столярной мастерской в доме от школы через дорогу, я подошел к новому моему преподаватели Валентину Григорьевичу Левину и сообщил ему, что в школе на Таврическом я полгода руководил авиамодельным кружком,  рассказал о том, что умею и чем на кружке занимались. Сообщение мое его обрадовало, он предложил создать и возглавить аналогичный кружок и здесь, нашел желающих заниматься ребят из седьмого и шестого классов, и буквально на другой день, в субботу, после уроков, здесь же, в столярке, прошло первое, организационное занятие.

Как оказалось, при мастерской уже действовал кружок технического моделирования. Занимались в нем ребята из девятого и десятого классов и готовили к предстоявшей в мае этого года районной выставке детского технического творчества действующую модель торфоперегружателя ; целый, на нынешнем языке, производственный кластер в масштабе 1 : 100. Но там была работа в основном с металлом, авиамоделизм представлял совсем иную «противоположную», сферу воздухоплавания легчайших летательных аппаратов, и мне, и ребятам, и Валентину Григорьевичу захотелось сразу заявить о себе, - что «мы открылись», действуем и «еще покажем!»... А чтобы «заявить» и «показать», решили, что было быстро и доступно, - склеить воздушный шар и запустить его 23 февраля, чем и отметить в школе День Советской армии и Военно-морского флота и самим, как действующему кружку, «отметиться».

Чертежи и описание технологии изготовления воздушных шаров разных диаметров имелись в журнале «Моделист-конструктор», который я получал, и мы впятером практически за две субботы и одно целое  воскресенье склеили из тонкой крупнолистовой почти папиросной бумаги шар самым большим из предложенных в журнале вариантов диаметром ; в 3,5 метра. Внизу его сделали из тонкого картона горловину и выклеенную из такой же бумаги крышку к ней, вверху, на куполе, - петлю из капроновой веревочки. Настрогали рубанком из сухой доски большой железный бак стружки кольцами, и будущий сюрприз для всей школы сдедали до праздника тайной.

23 февраля пришлось на четверг, но сам день недели нас не интересовал, главное, по погоде он был нам в подарок - идеальным: морозец градусов в 20 с небольшим, безветрие полное и небо голубое. На большой, 20-минутной перемене после второго урока мы, кружковцы, кинулись в мастерскую, осторожно вынесли на середину улицы перед школой уложенный длинным мешком шар, подцепили его за петлю, подняли на  длинной рейке, двое подставили под раскрытую горловину бак, Валентин Григорьевич поджег спичкой стружку, - и шар начал надуваться горячим воздухом. Через несколько секунд пламя от стуржки вместе с редкими, но опасными для него искрами шумным столбом уже устремлялось в полость шара, двое держали его за горловину, которая уже «трещала» в местах склейки, и весь шар уже распирало от жара в нем, он прямо-таки рвался в полет, и когда его сняли с петли вверху, закрыли горловину и отпустили из рук, он устремился вертикально вверх, быстро набирая скорость. Пока жар пламени внутри шара «терпел» мороз за двадцать в воздухе, шар улетал-улетал и через несколько минут превратился уже в разноцветно-пеструю «каплю» в нежно-голубом небе.

Мы были в полном восторге от удачи и, стоя посреди улицы у бака, из которого теперь поднимался лишь дым и пепел от сгоревшей стружки, кажется, что-то кричали от счастья, запрокинув головы. А вместе с нами визжала, кричала «ура», прыгала изумленная ребятня, выбегавшая из дверей школы и «расплывавшаяся» по заснеженной улице.

Но вот мы заметили, как там, на высоте метров наверно под 150 или больше шар будто, остыв, должно быть, замер, повисел точкой в одном месте и...  начал плавно опускаться, но ; не прямо к нам, не на улицу, а...  смещаясь к центру поселка. Надо было принимать наш шар, может, даже спасать от «опасностей», и мы кинулись по улице, потом по переулку к месту возможного его приземления. За нами с шумом-визгом понеслась, забыв обо всем, ребятня из младших классов, за ней, уже не слушая звонка на третий урок, ребята постарше, и когда мы принимали с неба наш шар на площади перед поселковым Советом, сюда уже сбежалась добрая половина школы.

Третьего урока сегодня в школе не было, поскольку все бегали «спасать» наш шар, вернулись в классы перемерзшие, полные впечатлений, а «трудовик» Валентин Григорьевич... «стоял на ковре» у директора Владимира Васильевича Каменецкого и старался поскорее «промигаться». Как он потом рассказывал, объясняя ситуацию, он напирал на то, что вот новый кружок создали, сюрприз хотели, подарок к мужскому празднику. А что вся школа «ломанулась» шар принимать, так кто мог подумать? А Владимир Васильевич по-директорски строго поправлял его в том смысле, что получился не подарок, а «подарочек», и что остаток учебного дня сорван, так это даже не главное, а вот если завтра полшколы загриппует, так он всех родителей к нему, Левину, «на прием» будет направлять, чтобы они ему «инъекцию» сделали.

Впрочем, случай этот, как первое и оставшее единственным в  подобном роде в истории школы событием, имел последствия... самые благоприятные. В этот же день, уже после занятий мы, кружковцы, решили еще раз запустить наш шар уже «для себя», поскольку день для этого, морозный и безветренный, был совершенно идеальным. Осмотрев шар и заклеив появившиеся в тонкой бумаге то ли от искр или от неосторожного обращения дырки, мы вновь настрогали сухой стружки и повторили запуск с того же места срели улицы перед школой.  Шар поднялся так же высоко, как в первый раз, но в атмосфере в этот предвечерний час было пусть очень слабое, но все же движение воздуха на север, он уже при подъеме стал заметно смещаться и так же смещаясь опускаться и упал в молодой сосняк за зданием управления торфопредприятия. Он неудачно сел в заснеженые кроны, его пришлось оттуда вызволять, и комья снега с лапника деревьев порвали его.

Жалко его не было, после двух удачных полетов он свое отслужил, оставив нам опыт изготовления его и запуска, а что до событий благоприятных, так при этом, втором, запуске я на память о сем сфотографировал момент, как шар вылетает у ребят из рук «в космос». Валентину Григорьевичу пришла мысль послать этот снимок в районную газету «Искра», и через десять дней он был напечатан в субботнем номере на четвертой странице и стал первым в моей жизни снимком из... тысяч!, опубликованых в СМИ за почти полувековую журналистскую биографию. А под снимком еще написано было, что вот в Мирнинской средней школе, где директором Владимир Васильевич Каменецкий, работает единственный в районе кружок авиамоделирования. Что ребята под руководством преподавателя трудового обучения Валентина Григорьевича Левина строят самолеты, и что бывший мужской праздник авиамоделисты отметили успешным запуском огромного воздушного шара.

С этой газетой и своими тайными, но не для нас, кружковцев, планами Валентин Григорьевич пошел к директору и... «развел» его на 30 рублей для приобретения двух дизельных двигателей внутреннего сгорания для моделей самолетов для воздушного боя, строить которые по чертежам в «Моделисте-конструкторе» мы, кружковцы, вдохновились после успеха с воздушным шаром. Но это уже отдельная, для меня очень памятная, история «развития малой авиации» в школе, которую лучше упустить ради событий более важных.


DO  YOU SPIKE  ENGLISH ?         
Из этих трех событий февраля 1966 года, только два, как брошененные в воду камешки, дали «волны», выплывшие за пределы детства и достойные «пометки на полях».

Минуло лет 35 или 40 - на два человеческих репродуктивных поколения. В один из дней начала уже этого века иду вечером с работы, захожу по пути в «Василек» на Советской в Котельниче, беру чего-то из продуктов домой. Стою небольшую очередь в кассу, подаю тысячу, кассирша просит:

-Три рубля не найдете мелочью? Нечем сдавать.
Что за знакомая сипловатость?! Поднимаю взгляд и... глазам не верю - … Танька-»трешница»?! Та самая! Она, без сомнения! Теперь уже ; Татьяна и уже ; по отчеству. Потому что ; годы! А еще ; эта редкая, особая «помятость». Та, которая у женщин не от лет...

-Три рубля, если можно, - повторяет она знакомо-сипловато и глядит на меня выжидательно. Узнала? Едва ли.
-Нет ни копейки, - говорю.
-Что, жена мелочью не снабжает? - задает она вопрос с ключевым словом «жена» (остальные не важны) из тех, которые по двенадцатому бабьему приему (в моей классификации) задают бабы (не женщины) нашему брату для «зондирования» скорее не семейного статуса, а твоего морального «уровня».

Не получив ответа, она начинает копаться у себя в кассе, набирая большую и сложную сдачу, а я жду, гляжу на нее и думаю, каким это, матушка, «ветродуем» тебя сюда занесло-закинуло? И какое, однако, у тебя, девушка, за этой «помятостью» бурное прошлое! На лице - вся биография! С главной, «постельной», ее частью. И что это только графоман убогий мог такой образ «родить», чтобы ту Таньку, соседку по парте из восьмого, которая уже в свои четырнадцать имела столь «ласковое» второе имя, встретить через сорок лет в магазине и она бы попросила у тебя три рубля!.. Именно, чтобы Танька-»трешница» и ; три! Непостижимо! А тут ; действительность!

...Я шел домой по вечернему городу и думал про эту Таньку-»тр...» То есть, - про Татьяну (не помню ни фамилии, ни отчества). Она тогда, в восьмом, будто «мелькнула», и в девятом и десятом ее уже не было. Тогда подумалось, что, должно быть, папа ее, как у многих тогда в Мирном, служил офицером в здешнем арсенале химоружия, и его куда перевели. Ан ; вот она опять! Но ; уже целая жизнь позади! И ; не радостная! Нет, не говорите! Ведь скольких Боженька наш обделил красотой девушек и в нее вложил перед тем, как в мир пустить, и пожалел ей других, много более нужных для жизни в созданном Им свете  «благодатей»?!

За что такой крест, когда правители мира мужеска пола не видят тебе в нем иного места, кроме мятых, пропахших человеческим жирным потом, постелей в пропахших примусом коммуналках, из которых выбраться выше кассирши в продмаге сил у тебя не достало, ибо никаких талантов и ни в чем было не даровано? А ведь рядом и вокруг ты видела совсем другую жизнь, а в ней ; других женщин, владелиц тебе недоданного, счастливых твоим возможным  счастьем... Можно ли придумать  для женщины более тяжкий крест?..

Тогда еще подумалось, что вот теперь придется каждый или почти каждый день видеть эту Татьяну «на кассе» в этом удобном для меня магазине. Но уже на другой день ее здесь не было, так же как в дни последующие, сложившиеся теперь уже в годы. Где-то и как-то живет, конечно, если живет, ; под своим «вторым» именем, на седьмом десятке...
Такая вот мимолетная встреча.

Вторым «камешком», много крупнее, оброненным тогда в реку времени Лету и «волны» от которого оказались столь круты, что в них пришлось даже «побарахтаться», оказался... английский. Язык, который с пятого и до середины восьмого класса учил, потом ради оценки за год доучивал и по которому в школьном аттестате зрелости у меня в итоге оказался... прочерк. Поскольку в девятом и десятом ездить каждое воскресенье в райцентр не захотел, решив, что сия мелочь в жизни мне ничем плохим не обернется.

Поначалу оно так и выходило ; «спикать» на «инглише» никто не просил, но когда, «набравшись наглости», придумал поступать на филологический факультет университета, английский встал передо мной... стеной! Поскольку на вступительных экзаменах он будет. В слабой, но все же надежде на какую-нибудь в виде исключения «льготу» пишу жалкое письмо в приемную комиссию, лепечу, мол, если по иностранному в аттестате прочерк, может, мне его позволительно не... Ответ был суров, - мол вы, товарищ, идете на языковый факультет, у вас там будет четыре(!!) языка, так извольте вступительные - на общих основаниях.

Сначала «щекотнулся»! Ведь после восьмого класса, да еще и с середины его, шесть лет с половиной языком не занимался! Но вспомнил, что тот же вот Владимир Ульянов из Симбирска свой Казанский тоже экстерном кончал. И человеком стал. Это же ; пример! И начал штурмовать. А когда капитан знает, куда конкретно ведет он свое судно, фордевинд ему всегда подвернется. И стал я его «ловить». Благо, что была осень 1972-го, и до экзаменов  летом 1973-го оставался почти год.

Во-первых, английский в школе у меня всегда шел хорошо и даже тройки единой по нему не имел. И чтобы пополнить словарный запас, стал читать (со словарем, конечно) «Московские новости» на английском языке в... моем русском синхронном переводе, а наши газеты, детские книжки или иное какое чтиво - что под руку подвернется, в таком же синхронном английском. Метод иезуитский, но эффективный.

Во-вторых, на счастье, попалось мне в руки на ту пору какое-то «полукарманное»  пособие по английской  грамматике страниц в сто с лишним. Трепаное-затасканное, уже без «корок», оно когда-то ; единственным изданием! - вышло в МГУ для своих студентов по самым современным и эффективным методикам тренинга-натаскивания на грамматически правильный разговорный, и я это пособие три раза(!) спереди назад и сзади наперед (в разговорном оно ; без разницы) с прилежным выполнением буквально всех заданий прогнал-проштудировал.

В-третьих, как у Райкина, «через завсклад, через товаровед достал» - не дефицит, а штуку мне дорогую и редкую ; 25 листов плотной бумаги с английскими текстами по разговорным темам на обеих сторонах, по две полных страницы на тему ; 50 страниц в пересчете на книжные. И... выучил их, на английском! в прозе! 50 страниц! почти наизусть!..

Все это кажется сейчас невероятным, но на что ни пойдешь, если очень хочется. И ; от испуга, ведь шесть с половиной лет перерыва!

Потом пришло лето семьдесят третьего, и вот я уже в универе на вступительных, вот в первой группе вошел уже на последний, четвертый, экзамен ; по английскому, билет уже взял. В билете ; три вопроса. Первый ; чтение и перевод отрывка прозы по выбору экзаменатора. Второй - разговорная тема «Мой город». Третий ; три предложения для «упражнения» во временах английского глагола, суффиксах прилагательных и структуре вопросительных предложений.

По первому вопросу готовиться не надо - что дадут, то и будешь читать. По второму ; глаза закрыл и «пробубнил» мысленно «мой город» наизусть, только в паре мест будто запнулся мысленно. С этим проблем не должно. А третий вопрос меня даже удивил. Это какой-то вообще уровень не университета, а класса седьмого-восьмого в школе ; так мне показалось. Подумалось, - может, «подлянка» в чем? Может, срублюсь на какой элементарщине? Ну, прогнал эти три предложения по моему методу - «сзади наперед и спереди назад», никаких подводных «рифов» не заметил.

Экзамен принимали две блондинки (натуральные, без намека...). Та, что постарше, была, видно, за главную, и когда дошла моя очередь, сел перед ними и отдал мой билет, взяла одну из книжек на английском в сторонке, раскрыла на начале какого-то текста под картинкой с изображенным на ней автомобилем и велела читать. В тексте говорилось о том, что раньше в Америке строили автобаны прямые, как стрелы,  водители часто за рулем засыпали, и было много аварий и жерв. Поэтому позднее стали строить с поворотами даже на участках, где они не нужны.

Я стал читать и на первой же строке опять удивился, - что это за уровень? Какой-то восьмой класс?! Ладно ; нашим легче. Но с выражением стараюсь и с нужной,  специфической для английского артикуляцией, особеннно на этих «the”, “а” и прочих. Всего четыре строчки прочитал, просит перевод дословный. Перевел.
-Второй вопрос, пожалуйста.

Рассказал о городе, хоть и наизусть, но не торопясь и опять следя за артикуляцией на этих частых “the”, «переливчатых» гласных и «t”, которые не наши «т», а английские, - если кончик языка не под зубы верхней челюсти, а в середину нёба, а лучше дальше к горлу...
-Хорошо. Третий.

Разбираю предложения и опять с тем чувством опасения нарваться на что-то  неизвестное. Но, вроде, ничего. Вроде, все правильно. Вопросы ; все, и вообще это... кажется... вполне... пятерка? Очень даже! Хотя и не верится. И тут, вторая блондинка, помоложе, что-то мне сказала. Слышу ; все слова знакомые, что-то о Лондоне, но от неожиданности не понял, однако сориентировался, набрался то ли храбрости, то ли наглости и говорю:

-I*m sori? Bat i can*t translait kviklee (извините, он я не могу перевести быстро)

Намеренно-старательно и быстро произнося  «I*m” вместо “I am” и «can*t” вместо «can not”, да еще и намеренно «акая» на этом «can*t”, показывая этим, что я, мол, с английским вообще «на дружеской ноге».

Девушка фразу повторила медленее, она хотела задать несколько вопросов о Лондоне. Стала задавать. А я... выдергивал нужные ответы из заученного наизусть текста о Лондоне. Потом задала еще несколько вопросов по Англии, я, не задумываясь и не «строя» фразы, цитировал нужные места по памяти. Потом она, уже на русском спросила, какую разговорную тему мне было бы предпочтительнее получить на этом экзамене. Мне было, собственно, все равно, поскольку они все были из школьной программы и выучены наизусть, но я сказал - о работе.
-Слушаем.

«Оттарабанив» наизусть о работе, но не быстро, а демонстрируя, будто думаю и складываю фразы и  старательно следя за артикуляцией в «фонетической специфике» английского, я еще более утвердился в мысли, что, ну, теперь-то уж пятерка явная! Ну, - явная! После этого девушки быстро-быстро, заговорили на «своем», то есть, на английском, так, чтобы я не успевал переводить. Но лица у обеих имели одинаковое «на удивление благоприятное» выражение и этим выражением-впечатлением они будто «делились», - и это меня уж окончатльно обрадовало. Но тут которая старшая, спросила на русском:

-А в аттестате по английскому какая оценка была?
-Там по иностранному у меня вообще прочерк.
Сказал и... пожалел немного, что - правду. А, впрочем, - зачем?
-Тогда «четверка», - сказала она тоном этаким «твердо-уверенным».

Этот «хор» меня устраивал вполне, поскольку часом раньше был в деканате и в приемной сказали, что с учетом оценок за предыдущие экзамены мне по английскому на «звание» студента достаточно «тройки», а у меня получился «лишний» балл к «проходному».

Как потом оказалось, английский в универе шел три курса, и я тогда к вступительным экзаменам с перепугу так подготовился, что все, считай, три года ни к семинарам, ни к зачетам по нему не готовился, а «ехал на автомате», и только перед финальным экзаменом на третьем уже курсе и то движимый больше чувством, что «вообще-то надо и совесть иметь» пару дней поштудировал университетский учебник и то для себя нашел нового не много.

Этот случай самому же мне потом долгие годы служил примером того, что если что-то хочень, только очень, бери лопату и копай ; рой землю! Результат будет.


39.ШИРЕ  ШАГ!
Не знаю, как сейчас, но в пору «совковую» в людском сознании бытовало понятие «большая жизнь», в которую «вступают» юноши и девушки после выпускного, окончив школу. Считалось, что пока они в школе, - дети, а как аттестат получили да «обмыли», так и «переступили» тот самый «порог» в жизнь «большую», то есть ; взрослых. А в этой жизни взрослые, в том числе и  родители, ребенком тебя уже не считают и ждут твоего, уже «взрослого» выбора - продолжать учиться или начинать трудиться. У меня такой «порог» был... двумя годами раньше ; после окончания восьмого класса, а все «перешагивание» через него растянулось на два года.

Дело в том, что моя новая школа была, оказывается, особая, и особость ее подчеркивалась в самом уже названии на табличке у входа, которому я, когда первый раз увидел, значения не придал. Называлась же она ; «Мирнинская средняя общеобразовательная трудовая политехническая школа с производственным обучением». Плюсом к тогдашним общесоюзным образовательным программам для учащихся 8 ; 10 классов существовали «политехнические» дополнения. В частности, в девятых и десятых классах ребята изучали устройство тракторов (ДТ-54 и ДТ-55 ; самых тогда распространенных), приобретали практические навыки управления ими. В каникулы между девятым и десятым классами они обязаны были 24 дня отработать на тракторах на добыче торфа, а после десятого, то есть окончания школы, имели бы первую, рабочую, профессию и не очень стремились в техникумы и вузы. Поскольку здешний молодой поселок Мирный был «градообразующим» при только что родившемся торфопредпритятии. А бывшие восьмиклассники в каникулы перед девятым классом должны были или сами куда-то устроиться или предложить себя в виде рабсилы куда-нибудь устроить на нетяжелую работу на тот же срок. Время отработки, разумеется, оплачивалось по принципу «где сколько заработаешь».

Когда настало лето после восьмого класса, проблемы, куда пойти, у меня не было: папа работал на добыче торфа на третьем производственном участке, и устроил меня к себе поближе, «под пригляд». Плюс еще тот был, что начальник участка Валентин Николаевич Гусев жил в нашем доме и даже в нашем подъезде, этажом выше, и сие обстоятельство, по мнению родителей, могло таить для меня еще какие-нибудь «преференции».

Как потом оказалось, мои обязательные 24 дня «растянулись» почти на все лето, и я сам закончил свой сезон 26 августа, чтобы в оставшиеся пять дней до начала учебного года отдохнуть. Первую неделю июня водвизался в должности «куда пошлют»: красил в синий цвет «бесконечный» забор из штакетника вокруг «гаража», на нынешнем языке ; «многопрофильного производственно-хозяйственного кластера». Или сидел на пожарной вышке с биноклем и оглядывал бурые торфяные поля до горизонта, не появится ли где опасный желтый дымок. Все это по тарифу 2 разряда разнорабочего 27 копеек в час. А поскольку по тогдашнему Кодексу законов о труде меня, на 1 июня четырнадцати-, а после 20 июля ; пятнадцатилетнего ребенка «эксплуатировать» разрешалось не более 5 часов, дневной мой заработок составлял 1 рубль 35 копеек, а месячный мог получиться примерно рублей 35. Средний мой обед в рабочей столовке при гараже (из дома «тормозки» брали немногие) стоил под 60 копеек, следовательно «чистый» мой вклад в семейный бюджет мог быть рублей 20 с копейками, а за все лето ; 50-60.

«Пинать пыль» за такие копейки целое лето, конечно, не хотелось, родители уже начали считать меня, старшего сына, «помощником в семье», и встал вопрос устроить меня на «сдельщину», тем более, что все торфяники в сезон, а это никогда не больше трех месяцев, «делают деньги» на целый год. Возможность подвернулась ; место помощника машиниста ФПУ (фрезерной перевалочной уборочной машины), на которое поставить оказалось некого. И мне на него захотелось, и отцу, и у машиниста Сергея Ивановича Шишмакова на новых, полных пня, полях работа не шла, и начальник участка Валентин Николаевич рад бы, да... КЗОТ не велит. В сезон смена на добыче двенадцать часов, а мне, «ребенку» больше пяти нельзя. Случись что со мной после пяти ; Гусеву тюрьма. И тогда все, я ; особенно «клятвенно» - стали начальника убеждать, что я уже «никакой не ребенок», что я уже «вон ; лоб», что «палец совать» никуда не буду, - и Валентин Николаевич в страхе, но ; сдался. А Сергею Шишмакову строго наказал «глаз с меня не спускать».

Как в первые же дни на моем новом месте оказалось, без помощника на ФПУ  невозможно совершенно, и удивительно даже, как Сергей Иванович, невысокий седеющий уже мужичок далеко на пятом десятке, две недели с начала сезона вообще работал один. Потому как у помощника, то есть у меня теперь, дел - на всю полную смену, а в юности они совсем не томят, а приносят радость нужных хлопот.

День начинался у нас обыкновенно. В восемь утра, когда на участок приходил рабочий поезд и начиналась пересменка, мой дядя Сережа с полной достоинства неспешностью (сообщенной, конечно, уверенностью во мне!) направлялся на... большой перекур. Он устраивался в уличной курилке на утреннем, пока еще не жгучем, солнышке на лавочках вокруг бочки с водой, врытой в торф, отдыхал перед длинным рабочим днем, болтал с мужиками, а мне приятно было наблюдать издалека, как он, уверенный, что я сделаю все, как надо, неторопливо «пускает дымки», и - «вылизывать» нашу машину перед сменой. 

У меня было 27 точек обязательной ежесменной (утренней) смазки узлов и агрегатов, и я обходил их с нагнетателем и «шприцем», закачивая, куда нужно, автол и солидол, не жалея и «под завязку». Накануне мы, вернувшись с полей, старались занять место поближе к мойке, и после «обхода» я брал шланг, включал мотопомпу и сильной «пожарной» струей воды «прополаскивал» с обеих сторон двигатель, особенно коллектор, по которому идут выхлопные газы из цилиндров. В жаркие дни коллектор раскаляется порой докрасна (ночью это видно), торфяная пыль садится на него, скопившись, начинает тлеть, падает под гусеницы на торфяную залежь, и если двигатель перед сменой хорошо не прополоскать, весь день за машиной с ведром проходишь, собирая из-под ног «очаги загорания».

Но вот машинка наша смазана, умыта, блок цилиндров, трубочки и шланги чистенького двигателя мокро блестят, я призывно машу дяде Сереже, - и очередная смена начинается.

Наша машина на участке единственная. Такие используют на новых площадях. Не вдаваясь в технологию, скажу лишь, что она идет по 500-метровой полевой  «карте» как бы боком, подбирает первый валок сухого торфа и переваливает его на второй, параллельный, в 20 метрах, получившийся «двойной» потом валит на третий и «строенный» - уже в «караван», который зимой «отгрузят» в Киров на ТЭЦ.

Моя задача ; идти перед машиной и выбирать из валков «пень», не весь ; весь не выбрать, а тот, что торчит. В основном это и в самом деле пни ; останки сгнивших болотных деревьев, а еще стволики и «целые» стволы их. Те, что мне под силу, выбираю или волоком вытаскиваю и кладу на кромку картовой канавы ; в дождливый день их соберут и увезут. Но нередки и такие, что дяде Сереже приходится останавливать машину, и тогда мы вдвоем с трудом вытаскиваем из валка какой-нибудь черный, много миллионов лет мореный в торфяной массе ствол метров под пять «доисторического» дерева, которое «помнит» еще птеродактилей.

Так, выбирая из валков «пень», я проходил перед машиной за смену, километров 20. А еще ; «моя» (и довольно утомительная) заправка машины топливом, когда подвезут солярку, помощь в мелком ремонте и прочих делах дяде Сереже, а еще ; зной, пыль, грохот. И пусть все это «ложится» на юность, под впечатление «игры в созидание», на тогдашнюю, в одном месте «игравшую» романтику «строительства коммунизма», но в первые смены, как, впрочем, и потом, уставал я здорово.

А ведь еще были недели со сменами ночными. И «переходы» между «дневными» и «ночными» неделями, когда смены соединялись и получались рабочие сутки с часовым или вовсе 40-минутным сном перед рассветом, сидя на раме и обняв горячий двигатель... А еще мы с дядей Сережей редко обедали в столовке на гараже, поскольку работали на удаленных полях, и обед в среднем «стоил» часа полтора-два. Это ; днем. А ночью столовка не работала, и поэтому все лето оба «ехали на тормозках» - питались взятым из дома. Ко всему этому плюсом я для себя еще в закон возвел исполнять свои обязанности помощника так, чтобы по причинам, связанным со мной, и уж тем более по моей вине наша машина никогда и ни на минуту не то чтобы стояла, но даже хода бы не сбавляла. И даже когда дядя Сережа, идя по «карте» на пятой передаче или в ином месте скидивал с полного газ, сразу опасливый вопрос-напряг ; в чем дело, не случилось ли чего?

Частично и для меня, подростка, пусть и не «привязанного» к необходимости «кормить семью», такой «закон» был тем хорош, что помогал добиваться высокой «выработки» нашей машины, то есть нашей с дядей Сережей «бригады». Каждое утро, когда приходил рабочий поезд, люди, в основном механизаторы, выйдя из вагонов и направляясь к «гаражу», видели на большой черной разграфленой доске на стене у столовой фамилии бригадиров или отдельных механизаторов на фрезеровании, сушке, валковании, уборке и окараванивании торфа, а против  них - проценты выполнения их бригадами сменных норм за вчерашний день. И против фамилии дяди Сережи я видел нашу вчерашнюю выработку в средних цифрах 125 ; 135 или выше, . Это значило, что вчера мы навалили в «караван» на 25 или 35 процентов торфа больше сменного задания.

Видя такие цифры каждое утро, я быстро научился «предсказывать» их, когда ехал утром с поселка на участок. И когда однажды в ночную смену в третьем уже часу, когда хотели встать и полчаса поспать, у нас ; не иначе как по закону «подлости» - в двигателе «полетела» одна из четырех трубок подачи топлива, и мне пришлось вместо отдыха бежать во тьме за новой «на гараж», а потом дядя Сережа ставил ее на место старой, ушло часа полтора, на другой день увидел нашу цифру небывало маленькой ; 107 и все - из-за той трубки. Но эта поломка была единственной и случилась не из-за меня. А в моем «хозяйстве» ни один из 27 узлов за все лето «не пикнул» - у меня «не забалуешь!».

В этой не то чтобы погоне, а заботе о высокой сменной выработке были две мотивирующие причины. Первая заключалась в том, что в сезоне не все дни сухие. Во время дождей и после них торф не убирают, и сверхплановые проценты, например, 20-ти погожих смен могут «размазаться» по 10-ти сырым дням, когда уборки нет, и месячный план мог выйти «только-только».  Отсюда и перевыполнение сменных норм выработки процентов на 30-35 ; не геройство, а только-только уложиться в месячную норму. И когда я по утрам видел на доске с показателями за вчерашний день чьи-то цифры в этих «ножницах», трудовым героизмом это не считал.  Но, зная по себе уже и по дяде Сереже, как такие проценты достаются, не понимал, каким образом получаются проценты под 150 и выше, за 160, видал даже однажды ; 176(?!). Это - полтора или почти два сменных плана, что невозможно даже технически, ведь все процессы давно тарифицированы (о чем понятие я уже имел).

А вторая, уже меня касавшаяся конкретно, мотивирующая причина заключалась в том, что моя, помощника машиниста, зарплата определена была в 75 процентов от месячной зарплаты дяди Сережи, а потому я был прямо заинтересован, чтобы он заработал денег как можно больше, тогда больше получу и я. А для этого как раз и надо, чтобы наша машина, отъехав утром от мойки, не только 12 часов не останавливалась бы, но и «бегала» бы только на  пятой передаче и по возможности на полном газу.


40.ДУХОМ  ОКРЕПНЕМ  В  БОРЬБЕ
Так прошел июнь ; первый месяц сезона, и в начале июля (далее все цифры для удобства чуть округлены) дядя Сережа получил под расчет 280 рублей, а я 210 или 75 процентов от его зарплаты. Все правильно? Все правильно! И не только правильно, а - «Отлично, Григорий? Прекрасно, Константин!» Как не прекрасно, если у тебя, ребенка, в четырнадцать лет первая зарплата ; 210, когда у отца зимой 140 и то если на «хлебное место» удалось. И не стоило бы даже по этому поводу «эпатировать» и перегружать предыдущую главу подробностями, если бы они не представились нужными  в свете возникших обстоятельств, для детского сознания тогда труднодоступных, а теперь, по восприятию взрослому, кажущихся из самого... фундамента, на котором стоим. А именно, - что то первое, уже по-настоящему трудовое лето между восьмым и девятым классами стало для меня не только порой «трудового воспитания» ребенка, чтобы он имел представление, как «добывается копейка», но и вовлечения меня, пятнадцатилетнего, в... многовековую борьбу рабочего класса против эксплуатации, за свои права.

Натурально!
Так что строчка из «Интернационала», вынесенная в заголовок этой главы, вполне уместна и точно отражает многие реальности «взрослого» мира, попав в который, если не сломаешься, взрослеть будешь «не по годам».

Первое такое «возникшее обстоятельство» заключалось в том, что в следующем месяце сезона, в июле, на этой, моей «трудовой романтике» нашлись желающие, говоря образно... «погреть руки», а по сути ; обобрать меня! Потому что за июль, основной месяц уборки, в первых числах августа дядя Сережа получил 400 рублей, а я... 120(?!), хотя ждал свои (для меня космические, но - «законные») 300 - 75 процентов от 400.

Когда я сказал об этом папе, он не поверил, подумал, что это какая-то странная ошибка бухгалтерии, мало ли, - и на другой день, после своей ночной смены, вместо того, чтобы пойти домой принять душ и поспать, пошел в контору предприятия разбираться. Оказалось, что нет,  - никакой ошибки. В бухгалтерии ему представили «объективные» расчеты моей зарплаты, по которым выходило, что  мне надо было начислить, конечно, 300 ; за работу по 12-часовым сменам, но поскольку «у нас в Советском Союзе эксплуатация детей запрещена и по КЗОТу рабочий день у них может быть не более 5 часов», мне мои «12-часовые» 300 и пересчитали на 5-часовые смены, обобрав меня на 180(!) рублей. И сколько папа ни доказывал, что «по факту» я заработал 300, с ним соглашались, но - «просили войти в наше положение, когда на основании Кодекса законов...». И уж совсем ни в какие ворота не лезло случайно и «смехом» оброненное кем-то из бухгалтерских, что с меня плюсом к подоходному вычли еще 7 рублей с копейками налога «на яйца», как в простонародье называли налог на бездетность. Получилось, что меня  материально наказали, вроде как «оштрафовали» за то, что у меня в мои четырнадцать «до сих пор»(!) нет детей и я не представил справку из больницы, что у меня их  быть не может!..

Тогда, по его словам, «как оплеванный» пошел папа к директору Петру Васильевичу Окулову, который на предприятии и в поселке у всех считался «это ; челове-ек!». Так высоко народная молва оценивала его за умение находить компромисс между законами «писаными» и жизнью и с приоритетом решать либо-что «по-человечески». Папа рассказал ему ситуацию со мной, директор обещал «хорошенько подумать», и в  итоге в первых числах сентября, когда уже пошли занятия в школе, я получил... 300 с чем-то рублей, 180 из которых были те, июльские, а остальное ; за неполный август.

После этого случая в мое сознание вкралось, как казалось тогда, «подлое» опасение, что наверно мало уметь заработать, а надо уметь еще и это тобой заработанное получить? И что не предстоит ли мне в будущей «большой» жизни после школы уже без помощи отца, самому бороться за свое законное. А «подлым» опасение это представлялось потому, что в нашей счастливой советской стране, где уже «в основном построена материально-техническая база коммунизма», в котором «нынешнее поколение советских людей», в том  числе и я, будет жить к концу 1981 года, подобная несправедливость скоро будет «выжжена каленым железом».

Однако межсезонье с сентября 1966-го по май 1967-го минули, остался позади девятый класс «общеобразовательной, трудовой, политехнической» и вновь распухнулись двери в школу жизни с ее необятными, бурыми, пыльными и кислыми от сгнившего сфагнума полями. А в этой школе свои предметы, максимально приближенные к жизненным реалиям и сами по себе ; уже реалии: технология торфодобычи, экономика и финансы и даже... социальная психология. И занятия по ним, по всем сразу, - каждый день, по 12 часов в смену, без выходных, все три месяца лета.
Этим летом, поскольку я весь год изучал в школе трактор и в апреле сдал его вождение по снегу, мне дали уже «свой» трактор и включили в бригаду по сушке торфа. Кроме меня в бригаде было два молодых мужика, две женщины, и меня, пятого, хоть и «школьника на практике», бригада приняла «с чувством глубокого удовлетворения». В числе моих «плюсов» были такие веские, как:  «парнишка серьезный и отец у него, Дмитрий Семенович, - бригадиром на уборке»; «прошлым летом на ФПУ работал и с гидравликой дело имел» (правда, чего я там особо уж «имел»?). Но самые главные у меня были совсем другие два «козыря».

Первый, «легальный», тот, что трактор у меня был «с гидравликой», и мне на все лето «повесили» нелюбимую всеми широкозахватную, 20-метровую, ворошилку, с поднимающимися 5-метровыми «крыльями» справа и слева, а у остальных членов бригады ворошилки были вполовину уже. То есть, я работал «за двоих», но выработка в гектарах шла в общий «котел». В этом котле ее обсчитывали на общую зарплату, которую делили всем поровну, но для меня то было совсем не «поровну», что меня задевало, а других ; умиляло.

Второй мой плюс, который «нелегальный», о котором наши знали, но помалкивали, был тот, что папа «накрутил хвоста» топливному насосу на моем  тракторе. Дело в том, что топливный насос в двигателе трактора допускает регулировку подачи солярки в камеры сгорания над поршнями. Чем больше форсунка впрыснет в камеры солярки, тем больше ее «взорвется» под давлением и тем сильнее получившиеся газы «ударят» в поршень, а от него (долго рассказывать) тяга двигателя будет выше. Так вот, папа мне так насос подрегулировал, что трактор у меня по полям бегал «как конь», и я давал в общий котел бригадной выработки второй «сверхнормативный» пай.

Подобное «накручивание хвоста» топливному насосу хоть и не каралось, но не одобрялось, поскольку работа двигателей «на перекале» быстро выводила их из строя. Однако, поскольку все убеждены были, что «на Урале железа хватит», часть механизаторов, особенно работавших на индивидуальной сдельщине, добавляла своим «стальным коням» «скипидара». Трактора их жеребцами носились по полям, принося своим «наездникам» хорошие деньги, и для меня уже не было секретом, откуда берутся те 150 ; 170 и больше процентов сменной выработки.

Ладно, если трактор с таким «движком» доживал до осени, но некоторых «фрайеров» жадность губила еще летом. Помню парня рыжего, который, желая взять в сезоне «большой хапок», так накрутил на своем тракторе «топливник», что переломился пополам... коленвал(!). Мужики над этим рыжим неделю хохотали, а механики две недели материли ; пока слесари двигатель «кололи» да вал меняли...

За этим, в общем-то и по большому счету, вполне «невинным» техническим моментом таилась одна вполне серьезная в масштабах целого даже предприятия социально-экономическая «благость-подлянка».

Сторона «благостная» состояла в том, что, помимо благостей прочих, такие трактора позволяли участкам легче или меньшим числом людей выполнять производственные планы, интенсифицировать трудовой процесс, а механизаторам больше зарабатывать. А сторона «подлая» в свою очередь в том состояла, что, помимо опять же «подлянок» прочих, искушала, а точнее ; подстегивала постоянное искушение экономистов выжать из той части экономического базиса, которая называется производительной силой, дополнительную прибавочную стоимость, что в простонародье называется «выжимать из работяг соки», «тянуть из народа жилы», «давить последнюю кровь», «затягивать петлю».

И как ему, искушению, не быть подстегнуту, когда  управленец, приезжая утром на торфоучасток и шагая вместе с работягами к «гаражу», видит на черной доске у столовой вчерашнюю выработку, например, на фрезеровании, валковании или окараванивании, 157, 164 или даже 178 процентов. Он же понимает, что за эти цифры, прямо к общему будущему итогу в тоннах торфа не «привязанные»,  «сделанные» на операциях промежуточных, механизатору надо заплатить в соответствии с такими цифрами и денег, которые потом «лягут» на себестоимость тонны торфа и потянут вниз всю экономику. Пусть немного ; на микрон, на три, на пять, но это ; баланс уже отрицательный. И не важно ему, тому управленцу, как эти цифры получились, но они ему, - как красная тряпка.

И в ближайший погожий день, знойный и в меру ветреный, когда торф «идет» и можно «делать деньги», утренним поездом вместе с работягами, являются и идут «на гараж» три-четыре тетеньки-нормировщицы, в светлых сарафанчиках и косыночках, чтобы солнышком не напекло. При виде их у мужиков-трактористов «скучно» вытягиваются лица, а в курилках на все лады в тонах «сокрушения» муссируется мысль, что сегодня день пропал, и работы не будет. Потому что пройдет час и эти тетеньки разойдутся, куда им надо, по полям, устроятся на вершинах караванов под небом голубым с секундомерами и блокнотиками и будут ; весь божий день! - мозолить глаза механизаторам и делать пометочки, за сколько минут и секунд, к примеру, валкователь карту прошел ; 500 метров с двумя поворотами; сколько минут и секунд (секунд ; обязательно!) фрезеровщику надо в среднем на карту; сколько минут и секунд  в сумме идет на своей ФПУ по трем валкам Сергей Шишмаков и сколько (отдельно и в том числе) они с помощником тратят времени на выволакивание из валков пня?

И все, наблюдаемые и ненаблюдаемые, знают, что цифры, которыми в этот день тетеньки заполнят свои блокнотики, во-первых, намеренно не будут абсолютно точными, хоть и «сняты» с секундомеров, а, во-вторых, использованы будут для заранее заданной цели ; пересмотреть нормы выработки в сторону, конечно, их увеличения (а иначе зачем приезжали?). Чтобы ворошильщик, говоря образно и для понятности, на рубль зарплаты не 10 гектаров торфа сушил, а 11. Чтобы валковальщик ради «привычной» уже десятки рублей в смену не ездил на обед в столовую на гараже, а желая «удержать» эту десятку в день для семьи, «столовался» прямо в кабине трактора, на ходу, в облаке торфяной пыли, в тряске и грохоте, торопливо поедая «с коленки» прихваченное из дома.

Однажды такой «черный» день устроили и нашей бригаде. Утром, узнав об этом, папа подошел ко мне, «ввел в курс» и велел сегодня «покататься неспеша».  Я возразил, было, ему в том смысле, что, как может получиться «неспеша», если все «катаются» на пятых передачах и на полном газу, а у меня к тому же трактор еще «накрученный». Тогда папа «распятнал», что сегодня наша бригада будет  «гонять» на четвертой или на неполном газу и что мне лучше пятую не включать вообще. А еще почаще поглядывать назад и как увижу, что хотя бы одна лопатка ворошилки «закинулась» (отбитая на скорости пеньком), тут же останавливаться, из кабины вылазить и неторопливо идти возвращать ее в рабочее положение. И вообще, даже если ни зачем не надо, посреди поля иногда вставать и идти «чо-нить в тракторе поглядеть». Такой же «инструктаж» провела с нами наша бригадирша, когда шли к тракторам, чтобы нам сегодня «сработать на 105 и не высовываться».
До сих пор вспоминаю, каким мучительным был для меня тот день тарификации. Мы сушили торф для «коробок» (уборочных машин УМПФ-6), было начало июля, торфяные караваны уже большие, и на вершинах их, перебираясь вслед за нами с одного на другой и по колено утопая при этом в сухом горячем торфе, белая нормировщица белым бельмом в глазу «маячила» до самого вечера, мешая нормально работать. К тому времени у меня уже сложился психологический образ «нормальной» работы, когда передача пятая, газ полный, и мимо кабины с бойким ровным щелканьем-пением летит на предельной скорости вперед бесконечная блестящая гусеница. А когда ты тянешь вот так «кота за хвост...», и гусеница, как неживая, тащится?..
Но!

Но тогда уже детским по годам, но не детским уже умом «догонял», почему сегодня наша бригада целый день намеренно вот так «жует сопли». Потому что по цифрам, которые мы «внесем» за день в блокнотик нормировщицы, будут пересматриваться нормы на сушке торфа для ворошилок с 10-метровым захватом. И что моя, с 20-метровым, только портит общую картину, поскольку «размазывает» мою двойную по ширине захвата выработку на другие четыре в бригаде. Теоретически меня, конечно, можно выделить, и тогда показатели по тем четырем будут объективными максимально, да никто это делать не будет.

А «нехотя» работаем сегодня для того, чтобы будто бы дать понять, что увеличивать нормы будто бы некуда, что они будто бы и так уже «под завязку». И уже то главное утешало и даже самого меня в своих глазах поднимало, что я терплю этот день ради того, чтобы нормы не повышали. И чтобы люди на нашем участке и на других уже в этом сезоне и в будущем, и на протяжение, быть может, ближайщих нескольких лет могли зарабатывать на сушке хотя бы те деньги, которые имеют сейчас.

И понимал уже, что нежелательность этого остра потому еще, что нынешние нормы, по которым работаю я и вся бригада, когда-то, может, в прошлом году, может, пять лет назад тоже были сделаны в результате такой же перетарификации и первое время считались повышенными, а эта, нынешняя, получается, - очередная ступенька, как папа говорит о конторских, «ехать на чужом горбу в рай». (слово «горбу» - он говорит дома, а в курилках в этом месте ; слово другое).

И еще догадка зарождалась, что не только у нас на ворошении, а и на других операциях нормы повышать уже некуда. Поскольку их уже до того доповышали, что многие с полей уже на обед не ездят, не тратят время, едят в кабинах на ходу. Что технику гробят, «накручивая» топливники двигателей, техуходы, как по графикам надо, не проводят ; в поля за деньгами рвутся. И все это им же и против них же хотят обернуть более высокими нормами. Получается, что и впрямь папа прав, говоря, что «они из работяги уже все жилы вытянули». Правда, я не уточнял, кого он конкретно имеет ввиду за этим «они»?

Еще в эту тему насчет «жил», но уже свой, персональный, случай произошел у меня этим летом.

В один из дней, вечером, перед восьмью часами, когда я пришел со смены на поезд, приехал на ночную смену папа с друзьями по бригаде. В бригаде у них было пятеро: четыре машиниста уборочных машин (те самые «коробки» - УМПФ-6) и один ; валковальщик. По технологии валковальщик идет по карте, сгребает сушеный торф в четыре валка, и по этом валкам, собирая торф в бункеры, идут четыре «коробки». Но когда они в тот вечер вышли из поезда и осмотрелись, «не увидели»... валковальщика?! Как потом оказалось, он сегодня днем, получив зарплату, запил, на смену не приехал, и сейчас получилась «картина маслом», что бригаде хоть обратно в вагон и ; домой. Но ; этого не может быть, потому что не может быть никогда!  Потому что — сезон, и в смену бригада должна выдать около 1000 тонн торфа!

И чтО мне, романтику, в голову ударило, что... вызвался я им повалковать, заменить запившего тракториста. Папа сначала поотговаривал, мол, день отработал, да если еше ночь ; будут сутки?! И так ; устал, мама дома потеряет. Но потеря бригадой целой смены и 1000 тонн?! В сезон? Завтра от начальников ; не огребешь! Замордуют карами! Премий полишат! И он, конечно, меня жалея, но ; сдался.

 Упуская сейчас детали, скажу только, что смену я отработал, у меня получились сутки, и утром уехал с папой домой, а должен был ; с бригадой своей - на сушку. И поскольку я «на свою смену — в сезон! - не вышел», меня за июль лишили премии на 50 процентов, а за ночную смену валкования заплатили из какого-то среднего расчета. И штраф настолько превышал эту плату и выглядел таким абсурдом рядом со спасенной мною сменой «коробейников» и  «моей» 1000 тонн, что папа пошел сначала к начальнику участка Гусеву, потом ; к начальнику отдела труда и зарплаты управления предприятия Ашихминой, но «правды» нигде не нашел. Его везде уверяли в «справедливости»: за чужую  смену валкования ; заплатили, за невыход на смену свою ; оштрафовали. И сколько папа ни доказывал, что «спасенная» конкретная 1000 тонн не идет ни в какое сравнение с трудноопределимой «малостью» недосушенных мною гектаров, что неналожение на меня штрафа могло бы быть честно заработанной «премией» за спасенную смену целой бригады, - все бесполезно.


МОЙ  ЛЮБИМЫЙ  ДЕДУШКА
Даже сейчас, по прошествии ровно полувека, об этом моем не столько трудовом, сколько жизненном опыте, «навалившемся» в те два лета еще до порога в жизнь «большую», вспоминать с одной стороны тягостно, а с другой, вроде, и ладно. Вроде, душой и принимаешь, как должное, положительное и поучительное.

Тягостно оттого наверно, что сейчас, с высоты лет и дум, того себя, подростка, жалко. Не за то, что вкалывал вместе со взрослыми по 12 часов в сутки с еженедельными суточными(!) сменами и был лишен детских радостей в школьные каникулы.  А больше за то, что очень рано став «производительной силой» и окунувшись в производственные отношения, начал вариться в едином для тех же взрослых экономическом котле предприятия как части огромного и единого для целого государства котла его экономического базиса, на котором держится вся «надстройка».

А что умом и именно сейчас понимаешь, душой принимаешь и с чем по «нынешнему счету» соглашаеся, так это важность  по возможности пораньше в жизни в этом котле «повариться». Ибо каких бы мнений на сей счет ни витало, но температуру «варки» в нем определяют не внешние «источники тепла», не чей-то и какой-то под ним «огонь», а внутренний и вечный конфликт-противорение между работником и работодателем, шире ; между трудом и капиталом. И многие происходившие со мною при «варке» в этом котле в те два лета процессы я начал понимать, - только начал и очень медленно! - лишь по прошествии лет семи, в середине уже семидесятых, когда, учась уже в университете, с любопытством, интересом, а потом и с научной (для себя лишь) страстью окунулся в политэкономию на тогдашнем «совковом» языке называемую «политэкономией капитализма» - для отделения ее от придуманной якобы науки «политэкономии социализма» и начал находить теоретические подоплеки и обоснования, а вместе с ними и понимание происходивших со мной и с окружающими в те два сезона событий.

И многие из тех «окружавших»: начальник нашего третьего участка Валентин Николаевич Гусев, машинист «нашей» ФПУ Сергей Иванович Шишмаков, дядя Сережа, рыжий парень, сломавший коленвал, и в первую очередь бригадир «коробейников» - папа мой, которого я постоянно видел на работе и дома, в свете новых знаний представились даже...  «иллюстрациями» для персонификации многих мест экономики как науки.

А с приходом понимания потихоньку растаяли и былые примитивные оценки того, что считалось «хорошо» и «плохо». А позже пришло и понимание уже самого этого процесса  «таяния», которое начинается, когда открываешь причинно-следствененые связи событий в их «цепочках». И что этими «цепочками» вся жизнь каждого, и твоя, конечно,  от событий самых малых и мелких до больших, называемых «судьбоносными», туго опутана. И что все, и ты, в том числе, в этих «цепочках», будто в коконах-клубках «катимся» по жизни, не в силах выбраться из их плена.

...Помню, как я радовался в тот день июня шестьдесят седьмого, когда механик  участка утром подвел меня к новенькому трактору на стоянке и сказал:
-Вот, получай. Твой теперь. Потяни все, помажь, чтобы нигде не брякало.
И ушел, оставив меня с ним один на один.

Первые минуты я «моим», первым(!) (как потом оказалось, и последним, но первая профессия «тракторист» оказалась вписанной в военный билет навсегда) трактором просто любовался. Капот, кабина, топливный бак за ней, блок цилиндров (кроме, конечно, коллектора) со всеми его трубочками-гаечками и вообще куда ни посмотри, ни загляни, - все сияло свежей красной краской, блистало и пахло заводской свежестью. А еще чувство гордости переполняло, что вот мне, на этот день пятнадцатилетнему, дали новый трактор, что престижно для любого тракториста со стажем. А еще ; удивление: зачем «все тянуть», то есть подкручивать сотни больших и малых гаек и гаечек, если трактор только с завода, когда, казалось бы, солярку ; в бак, автол ; в задний мост, поддон, завел и ; поехал?! Но все эти чувства быстро улетучились, когда, достав ящик с ключами и разложив их на гусенице, начал «ползать» вокруг моего новенького «друга».

Оказалось, что редкая гайка завернута, как надо, до конца, и почти все приходится в самом деле «тянуть», то есть докручивать до упора. И пока я до обеда их «тянул», к тому же сомневаясь на каждой, достаточно ли вкладываю детских силенок, не понимал, почему я делаю то, что должны были сделать неведомые мне слесари-сборщики на конвейере неведомого мне завода? А когда поделился этим моим «непониманием» с механиком, он сказал, что трактор мой вовсе не новый, вовсе не с завода, а - «из капиталки». То есть ; с капитального ремонта, куда его «сгоняли», кстати, всего после двух(?!)  сезонов, в то время как по техпаспорту моторесурс моего трактора без капремонта ; восемь лет. А что уже через два года в «капиталку» угодил, так это оттого, что его...  «изнасиловали».

После обеда  я опять «тянул» гайки, потом нашприцевал, куда надо, солидола,  залил автола в поддон и задний мост, и когда день уж стал клониться к вечеру, начал заводить — для пробы. Однако сколько ни «гонял пускач», двигатель работать не хотел, а как-то странно пыркал-взрыкивал клубами черного дыма из трубы. Механик, наблюдавший за всем из мастерской, крикнул, чтобы я это занятие бросил, и что, мол, завтра разберемся.

Утром следующего дня, после «большого перекура», он подошел ко мне, попробовал завести трактор сам и тоже не завел, но, послушав странный звук  из цилиндров, поглядев изучающе-пристально на черные дымные клубки из выхлопной, велел... сливать из поддона масло и пошел за слесарями.

Вернулся с двумя незнакомыми мне мужиками, втроем они с лицами «непонятно-озабоченными» и сопровождая свои действия «попутно-деловыми» матюжками, принялись «отбирать» поддон блока цилиндров, освобожденный мной от масла. Когда отвернули все гайки и осторожно опустили на торф под трактором тяжелое «корыто», увидели на дне... большой ком пропитавшейся автолом бумаги, в которую... было завернуто что-то тяжелое. Вынули, развернули и обнаружили там... два комплекта крышек шатунов с вкладышами и болтами. Оказалось, что только два крайние шатуна были «прибраны» к коленвалу, а два внутренние просто висели, а еще один из слесарей обнаружил на бумаге, в которую железки были завернуты, написанное карандашом крупно:»Извини, дорогой, в конце квартала торопился».

Как они хохотали, как матерились весело при виде всего этого чуда! Как бесконечно повторяли эту фразу, едва видимую на промасленной бумаге! Как потешались над «вежливостью» того неведомого слесаря, который шатуны дособрать не успел, а вот бумагу найти, карандаш да извиниться «в письменном виде», завернуть все аккуратно, - «на это его хватило».

К полудню весь гараж над этим посланием веселился, обтертый ветошью от масла кусок бумаги с извинением ходил по рукам, а я даже попал в «местные герои». А когда с течением дней от всего этого осталась лишь веселая байка для курилок, и я на своем «смешном» тракторе катался по полям и сушил торф, мысль-вопрос зародилась, отчего тот неведомый слесарь так поступил? Почему примерно так же поступили и друзья его — соседи по конвейеру, собиравшие другие узлы и агрегаты двигателя и всего трактора, лишь «наживив» большинство болтов и гаек и словно собрав трактор стоять макетом, а не для работы, и чтобы все за них доделать и оживить мертвое железо потребовалось пять рабочих человеко-дней в сезон, когда на учете каждый час?

Ответы на эти, тогда вполне простительные, поскольку ; детские, но по сути кардинально серьезные, вопросы пришли многими годами позднее, и найти их помог все тот же любимый мой дедушка Карл, который Маркс. Он только помог, а нашел уж я сам, снова, и не второй, а «который» уж раз перечитав-проштудировав его «Капитал», а заодним и попутно уж и «Манифест коммунистической партии».

В пору учебы в университете у меня на целом курсе был самый большой ; три общих тетради по 96 листов(!) - «пакет» конспектов работ Маркса, Энгельса, Ульянова, документов и материалов о деятельностии КПСС. При оценке метаморфоз жизни и политики я начинал уже ориентироваться в «переходах» от частного к общему и от общего к частному; а потому легко догадался, почему тот первый и последний мой трактор угодил в «капиталку» через два года, а не «умер свой смертью» через восемь, выработав моторесурс ; по техпаспорту, а вернулся с завода в состоянии клинической смерти, и его пришлось два дня реанимировать.

Потому что, как писал мой любимый дедушка Карл в главе «Национальные различия в заработной плате» в «Капитале» со ссылкой на отчет английского фабричного инспектора Александра Редгрейва от 31 октября 1866 года (ровно за 100 лет и 1 год до этого!),  «на... русской почве, столь обильной всяческими безобразиями, находятся в полном расцвете старые ужасы младенческого периода английской фабричной системы... так как местный русский капиталист непригоден для фабричного дела. Несмотря на чрезмерный труд, непрерывную дневную и ночную работу и мизерную плату рабочих, русское производство влачит жалкое существование».

Такое положение немалой частью в свою очередь оттого, что, как писал друг моего любимого дедушки Карла ; дедушка Фридрих, который Энгельс, в статье «Английский билль о десятичасовом рабочем дне», владелец товара «рабочая сила», купив его у работяги (то есть, приняв человека на работу), ведет себя, как вампир, и «не выпускает его до тех пор... пока можно высосать из него еще одну каплю крови, выжать из его мускулов и жил еще одно усилие».

Теперь вся «цепочка» прозрачна и понятна. Бесконечными повышениями норм выработки, то есть «высасыванием» из того рыжего парня, который сломал коленвал», и друзей его по рабочему классу «капель крови» их провоцируют насиловать технику. Она раньше срока идет в ремонт, который вынужденны делать плохо такие же изнасилованные перетарификациями слесари. Неплановые амортизационные убытки падают на дополнительные расходы казны предприятия, покрыть которые можно лишь новым «высасыванием» все тех же «капель крови» из производителей прибавочной стоимости ; работяг.

Теперь совсем понятно, зачем в разгар сезона сидят на бурых караванах нормировщицы в белых сарафанчиках с секундомерами. Зачем меня штрафуют за то, что... целую смену на уборке спас. Почему при 12-часовой моей смене оплачивают лишь 5 и берут с меня в пятнадцать лет «налог на яйца»... И бесконечная эта спираль, как петля на шее творца прибавочной стоимости ; работяги. Она не только не воспроизводит главный товар «рабочая сила» - кровь любой экономики, а, напротив, губит его, сводит в могилу раньше времени.

Помню в лицо знаменитого в ту пору на всю область маниниста вневмокомбайна нашего предприятия на торфодобыче, кажется, Василия Пономарева. «Изнасилованный», как и все, бесконечным увеличением норм выработки,  но желая, как и все, летом «хоть немного заработать», он в сезон не выезжал с полей неделями, возил с собой раскладушку и позволял себе сон не более часа в сутки, питался тем, что жена из дома пошлет и знакомые ему прямо в поле привезут, а в итоге в молодые для мужика годы получил рак легких (от торфяной пыли) и скончался.

Помню в лицо, но не помню имени тракториста на «болотнике» С-100 с нашего участка, которому однажды на ремонте «некогда было» заботиться о технике безопасности, он уколол проволочкой палец, началось заражение крови; у него отняли руку сначала по локоть, потом по плечо, но уже было поздно... Мою мать, Вылегжанину Клавдию Алексеевну, работавшую зимами на погрузке торфа, все в той же гонке «за план» раздавил... гусеничный трактор. Не до смерти, но после тяжелой полостной операции жила недолго. Это лишь три единичных примера, каковых легко нашлось бы сколько угодно только на одном нашем предприятии.

В таких вот раздумьях, отчего все, и родился в какое-то время общий образ миропорядка и экономики, как базиса его, всегда пребывающей в «точке баланса» с ее законом прибавочной стоимости. И когда, заведуя промышленным  отделом в газете «Искра», готовил публикации с «родного» Пищальского торфопредприятия, знал уже, что скрыто за огромными процентами «трудовых побед». А еще представлял, - не злорадствуя и вовсе не питая чувства мести, а заранее уже сочувствуя, - как будут в Мирном «полоскать» за эти цифры Валентину Тимофеевну Ашихмину ; начальника отдела труда и заработной платы управления, которую все годы, пока она работала, творцы той самой прибавочной стоимости проклинали за то, что «всех вконец уже задавила», и даже мне, подростку, «досталось» в те два лета.

И нравится кому-то или нет, достиг кто понимания или «не догнал», но царствует над миром и нами всеми, желающими завтра жить лучше, чем сегодня, Его Величиство Закон Прибавочной Стоимости, открытый, а точнее сказать, сформулированный моим любимым дедушкой Карлом. И стоит любому ли из нас, единому, коллективу ли трудовому, или даже целому народу страны  на минуту лишь забыть и перестать чтить его в делах своих, как течение жизни на всех ее уровнях и со всеми его перекатами-струями, в стрежах-заберегах, плесах-омутах начнет замирать, грозя остановиться и обречь всякого на нищету и голод.


41.КОСА  И  КАМЕНЬ
Такие вот мысли, в такой вот легкой «упаковке стройности» и в виде очень кратком «имеют место» в сознании сейчас. А тогда, полувеком раньше, в детстве, к концу первого трудового лета в шестьдесят шестом, они пребывали разве в зародышах впечатлений о мире труда, которые через год, к концу лета шестьдесят седьмого, уже окрепли и «проклюнулись», пусть первыми и слабыми, но уже ростками представлений о том, что он такое есть ; гегемон, а вместе с ним и мир вокруг него.

При этом я, конечно, осознавал, что хоть мой сезон на торфодобыче и был почти трехмесячный, то есть, почти полный, но это принципиальное «не то», что сезон для отца и его товарищей по бригаде, других взрослых. Ведь я работал больше в свое удовольствие и чтобы летом «не пинать ветер», а мог бы провести его на Вятке, на рыбалке. И если бы тогда не принес в семью денег, так какой и спрос. А отцу  надо было кормить семью из шести человек (в том числе и меня), и скинуть ярмо этой необходимости он не мог.

И ярко помню, что первого сентября, в сухой, теплый, солнечный денек шестьдесят шестого, не успев за пять дней толком отдохнуть, я шел теперь в девятый уже класс, но не с радостным чувством школьника в Мир Знаний и не в «нетерпении» встречи с друзьями, по которым в каникулы «ах-наскучался», а с ущущением себя уже «рабочим пареньком», который умеет обращаться с техникой, вкалывать сутками и зарабатывать деньги, и даже один раз водиночку «обул» трактор, то есть надел спавшую гусеницу! Водиночку! А любой трукторист знает, что это даже для взрослого... ну, пусть не подвиг уж какой там, но все равно ; о-го-го-о!.. У меня даже походка изменилась, я сам даже чувствовал в ней взрослую «степенность».

И мысли мои были не вокруг предвкушений звонков, уроков и «иди к доске», а будто о чем-то деловом, серьезном... И шел я, кстати, по той же улице, по которой все лето, неделю утрами, неделю вечерами на смены ходил к рабочему поезду, только мимо школы проходил, к тепловозам. И в руках у меня была та же полевая сумка из кирзы, в которой на дневные смены часто, а на ночные всегда носил из дома «тормозки» - чего-нибудь поесть, а теперь лежали книжки-тетрадки и дневник.

И вообще шел я в школу, теперь в девятый класс, совсем уже другим человеком, не ребенком и даже не подростком ; совсем не тем, который в конце мая, окончив восемь, шел домой. И даже странным будто казалось, что вот я тут в школу топаю, а там - дядя Сережа Шишмаков без меня. Кто ему утром машину помажет, помоет, кто пень из валков уберет?..

После торжественной линейки во дворе в этот день у нас в девятом было три урока. Не обычные, «текущие», а больше так, ознакомительные. В их числе оказалась и литература, на которой меня ждала... не просто крупная, а просто о-очень крупная и о-очень подлая «подлянка». Классная наша, Марьиванна по прозвищу, кстати сказать, «рыба», данному ей, должно быть, задолго до моего здесь появления явно в силу «антитезы» (противопоставления) к «стройности» представительниц рыбьего царства, напомнила, что на последнем уроке литературы в мае, - что для меня уже «вечность назад», - она предупреждала, что всю первую четверть сейчас, в классе девятом, то есть с завтрашнего дня и до октябрьских праздников, мы будем «проходить» «Войну и мир» Толстого и «настоятельно рекомендовала» найти и за лето роман прочитать.

Это сообщение ее для меня было, как обухом по голове. Нет, я вспомнил, конечно, что она велела роман найти и прочитать и даже тогда сразу сходил в библиотеку, чтобы взять домой, но он у кого-то уже был «на руках», я остался ни с чем, а когда через пару дней уехал на гараж, этот Лев Николаевич ушел из памяти, поскольку было уже не до него. И если бы я тогда, в мае, взял в библиотеке эти четыре тома, они скорее всего провалялись бы, поскольку, выматываясь на сменах и «сутках», я дома только мылся под душем и спал, не имея сил больше ни на что.

Более того. Это сообщение было очень неприятным для меня не потому только, что я романа не читал, и это чревато мне всякими чреватостями. А тем еще, что выглядело очередным и крупным «камнем» от меня, на которые «коса» нашей классной постоянно «налетала» нынешней весной. Это был не тот, но очень похожий по поговорке случай - «нашла коса на камень», когда имеются в виду двое «на ножах». А тут было буквально: коса - в руках у классной, а я - тем камнем. И за четыре месяца, с первого февраля, когда я в школе только появился, и по конец мая, такие отношения у нас с ней сложились. Причем, я совсем не изображал камень, не «играл» его образ, а осознавал себя камнем природным и «благородным», поскольку «сам» под «косу» не лез, а просто лежал в земле, большой и тяжелый, лишь с малой видимой над поверхностью частью. А величину его и «тяжесть» в моем воображении наполняли и обуславливали уже тогда осознаваемое чувство собственного достоинства и «самости». В смысле, что я ; не часть чего-то, не один из «толпы», не баран из стада таких же баранов. Но я подчеркнуто ничем это не показывал и не «доказывал». А в ее глазах, как мне представлялось, я был «булыжником безродным», который под ногами валяется и под «косу» ТАК  И лезет, ТАК нарочно подставляется, ТАК ведь нарочно и норовит!..

На-шла ее коса на мой камень где-то в первых числах апреля,  когда по давней традиции в школе объявили сбор макулатуры. Тогда в школах эти кампании всегда начинались перед очередным днем рождения давно покойного Владимира Ульянова из Симбирска и утягивались к средине мая. Организаторы и руководители их, как правило, классные дамы, обычно облекали эту суету в разную вдохновляющую словесную помпезность насчет «подарков Ильичу» - в виде мешков грязной бумаги и трепаных книг. Наша классная хоть внешне и являла собой «антитезу» собственному прозвищу, но была молода, бойка и при своем литературно-словесном багаже легко забивала других классных в этом призывном «агитпропе». При этом она особенно на то упирала, что чем больше мы, пионеры (а ведь пока я был пионером),  натаскаем прелого картона и старых газет, тем больше сделают из этого грязного хлама новых книжек и тетрадок советским детям. Наверно и раньше, до меня, на это последнее она упирала с таким же пылом, но мне не этот пыл ее, а смысловая суть его виделись... глупостью полнейшей! Потому что таковой были.

Учась семь лет в школе при бумажной фабрике, я дважды был там на экскурсиях с классом, в деталях представлял весь процесс изготовления бумаги и с рассказов фабричных технологов знал, что бумагу «для книжек и тетрадок советским детям» делают только из высококачественной целлюлозы (несколько тюков которой я лично на одной из экскурсий притащил из склада и бросил в котел для перемалывания ее в гидромассу для бумагоделательной машины). А макулатура, собираемая «внучатами Ильича» на субботниках, которую иной раз даже в руки брать противно, но надо «для веса», идет разве что на низкосортный картон, в лучшем случае ; на серую «обертку» или вообще рубероид для строительства.

Когда она раз уже в пятнадцатый брякнула про эти книжки и тетрадки, я ; то ли в классе то случилось, то ли на улице где при общем сборе ; извинился и все это сказал. И добавил еще, что когда по воскресеньям езжу в райцентр на уроки  английского, дважды прохожу мимо склада вторсырья и вижу, как сейчас вытаивают из-под снега связки книг, которые года наверно три назад на таком же, должно быть, субботнике в какой-то школе собрали, привезли сюда, бросили под открытое небо и они тут преют-чернеют и не нужны уже даже в навоз. И нельзя исключать, что это же ждет и нашу бумажную гору. И что я понимаю, что макулатура, которую мы собираем, где-то нужна, но зачем этот шум про тетрадки?!..

Помню, как Марьиванна, не ожидавшая это услышать, при своем статусе классной нашлась и ответила чем-то «подобающим». Но именно после этого случая у нас с ней как-то сразу и на уровне лишь психологическом и понимаемом только нами установилась некая внешне не видимая, скажем так, «модель»  отношений взрослых. Вернее, восприятие ею меня, как взрослого, который на ее уроках в нашем «б», сидит будто взрослый среди детей, слушает внимательно и ловит каждое слово во всех его малейших интонациях, как инспектор из РОНО на открытом уроке. И это восприятие ею меня таким вот я слышал в ее голосе, видел в редких взглядах, на меня бросаемых, и даже, мне уже казалось, в манере себя держать. То есть, она чувствовала себя в «психологической кабале» у меня и что я это вижу и понимаю уже по поведению ее.

И мне это не то, чтобы доставляло удовольствие, - я уже был выше этого да и «статусом камня», ею мне «присвоенным», не фрондировал, - а принималось с  чувством согласия: да, не надо считать меня ребенком, и прошу уважать во мне человека. А еще то не в смысле приятным было, а моим веским преимуществом, что я мог весь урок (и даже обязан был!) не спускать с нее глаз и бесконечно внушать «спокойно-веским» взглядом взрослого, позой «сложившегося» в жизни человека, что да, я понимаю, кто тут есть она и кто я ; в ее глазах и в своих.

Забегая вперед, сказать, что позднее, в классе девятом и десятом, чувство это тем еще укрепилось, что муж ее, как многие мужики в поселке, был механизатором и летом, в сезоны, так же, как и я, «хлебал торф» на каком-то, не нашем, участке и обедал, надо думать, такими же «тормозками» из дома, ею собираемыми. И так же матерился, как все, в курилках, проклиная конторских нормировщиков, которые «опять вон приехали работяг душить». И слушал те же сальные анекдоты на темы «ниже пояса», каковых во множестве знал уже я,  матюги и рассказы о том, как, например, в леспромхозах, в лесосеках, где в числе работавших немалая часть бывших зэков, на перекурах «кидают на бригаду» женщин - сучкорубов, десятников и мастеров. И ни одна не пикнет, - иначе убьют. И в чем тут разница, кроме общественного статуса, между нами, трактористами, ее мужем и мной, разве что в возрасте?..


42.ЮНЫЙ  КАМИКАДЗЕ
Такие вот, как в той поговорке, сложились между мной и классной отношения. Их и свой образный статус «камня», представлявшийся мне на уровне впечатлений и наполняемый чувством «взрослости», меня вполне устраивал. Хотя позднее, с годами, когда взрослость переродилась из чувства в факт и обросла жизненным опытом, во всей своей ясности увиделась мудрость другой поговорки - «вода камень точит». Пришло понимание, что сколь бы и с какой бы силой ни налетала коса на камень, искры посыплются от косы. А вот вода, даже если каплями малыми, но мерно падающими в одно место, может развалить любой гранит, базальт и какие там еще породы покрепче.

Так ; в природе окружающей, материальной, а потому на это нужно большое время. А в отношениях людских те же процессы в подобных случаях происходят быстрее, если «вода», которая «камень точит», сочится каплями из... природы женщины.

Это обстоятельство из мира психологии, неведомое мне в мои пятнадцать, и определило, как это тоже потом, лишь с годами, оказалось, мое место и очень уязвимое положение не только в нашем с ней «мире двоих», но и в классе, и даже в школе, и даже, как потом оказалось, волнами и в биографию ушло. И начавшийся класс девятый стал «логичным» продолжением восьмого, будто трех месяцев лета и не было, а минуло лишь воскресенье. И стали множится события, опять же, как потом, с годами оказалось, подтверждающие мудрость, что если ты не «в стаде», не трешься бок о бок с другими баранами и не щиплешь, как все, травку в долине, а хочешь роскоши пастись отдельно, а тем паче, гордо вскинув рога, стоять одиноко на горной вершине, ты ; камикадзе и будешь получать по этим рогам до тех пор, пока не перестанешь оскорблять своим видом тех, кому в горы подняться не дано. В числе этого «множества» (событий) были три, достойные «войти в историю».

Первое случилось уже второго сентября, когда на уроке литературы Марьиванна, повторив вчерашнее напоминание о том, что всю четверть будет «Война и мир», попросила поднять руки, кто роман не читал? Я поднял, поскольку это была правда, а не поднять и таким образом соврать считал для себя недостойным, - и рука моя оказалась... единственной, возвышающейся над классом.

-Очень хорошо, - одобрительно произнесла Марьиванна, окинув взглядом класс, половина которого, как узналось позже, роман тоже не читала. - А что опять Вылегжанин у нас? - с нотками скепсиса спросила, переведя взгляд на меня.

Я не стал уточнять, что значит «опять» и пояснил, что еще в мае в библиотеке был, но взять роман не удалось. И добавил еще, будучи в том безусловно уверенным, что если «Война и мир» по учебной  программе и имеет статус хрестоматии, то в школьной библиотеке этого романа должно быть в количестве его изучающих.

-Ага, вас вот здесь двадцать три, да в девятом «а» двадцать четыре. По-твоему, в библиотеке должно быть сорок семь экземпляров «Войны и мира»?!

-Сколько там должно быть экземпляров, - это не моя забота, - говорю спокойно. - Если это учебный материал ; как бы сырье в нашем учебном производстве,  мы не должны его бегать добывать. Ведь механизатор на уборке торфа, - добавляю другое ей для убедительности, вспомнив себя да и ее мужа, - не обязан искать и выпрашивать солярку, ее подвезут в нужном количестве.

-Все такие умные, прямо, стали, - веско-недовольно проговорила Марьиванна, оставив меня и медленно обведя взглядом стены. - Ведь остальные-то как-то нашли же, как-то выкрутились, вышли из положения. Лето ; три месяца. Не знаю, как вы будете... Ищите, выкручивайтесь теперь... Целая четверть...

Я как услышал это слово да еще в виде призыва, у меня  в мозгу что-то будто щелкнуло. Будто как бы что-то отключилось! Или, наоборот, - включилось. И все во мне, во всем существе моем как бы вскинулось и восстало! Потому что ; вот опять оно, то слово нанавистное, которое я ненавижу лютой ненавистью! Ни-за-что! и ни-ко-гда! не выкручивался и не буду, хоть меня убей! Потому что сколь помню хоть по Подрезчихе, хоть по Таврическому и сейчас папа мой и мама моя и вся семья наша и все время, все годы, какие я помню, все и всегда не жили, а «выкручивались». Выживали под «ладно, как-нибудь выкрутимся». Ни в квартире чего, ни поесть толком, ни одеться! Я козе ивняк позапрошлым летом все лето таскал, - тоже, чтобы выкрутиться. Нынче лето сутками вкалывал, торф хлебал. Правда, пусть не с  мыслью, чтобы выкрутиться, но все равно - в дом лишняя денежка. Да еще свое же заработанное, как папа говорит, пришлось «у них из горла вырывать». А тут? Ни-за что! Шагу не ступлю к этому Толстому! Пальцем не шевельну! Сам придет, - не притронусь! Принципиально! Бабушка с матерью выкручивались-нищенствовали, семья живет-выкручивается и я, получается, жизнь начинаю тоже с выкручивания?! Ни-ко-гда!..

И как-только мысли эти всколыхнулись, перекипели и улеглись, и я утвердился в этом намерении, как-то спокойно и умиротворенно, комфортно этак на душе стало и даже за себя приятно, что принял вот такое нелегкое, поистине мужское, взрослое решение. А что там будет, - по ходу посмотрим.

Пошли учебные дни и уроки, на литературе ; Лев Толстой, и настала минута, когда Марьиванна, выискивая на опросе по журналу «жертву», подняла меня. Я встал, сказал спокойно, что к ответу по теме не готов, поскольку романа не читал, о чем в известность ее поставил.

-Тогда - «двойка», - с «педагогическим» вызовом говорит Марьиванна, «бряцнув» главным своим «оружием».

-Почему? - осведомляюсь спокойно, уже готовый к такой ситуации. - «Двойка» - оценка уровня знаний, а я его не демонстрировал.

-Ну, вот по теме не готов, за это и «двойка».

-Хорошо, - киваю спокойно. - И потом, когда захотите спросить меня о чем по роману, ставьте «двойку» сразу. Все равно не читал. Только в известность меня поставьте.

-Чтож, если вы хотите вот так... - переходя на «вы», с нотками «весомости» и бровками играя удивление, проговорила Марьиванна.

Класс затих, потому что для школы это были - чу-де-са. И чтобы не дать ситуации «вспухнуть» и потребовать для выхода мер педагогических, а каких, - сходу не понять, Марьиванна сдела вид, что... ничего не было и подняла кого-то другого.

-Тол-лян, ты дай-йешь, вообще! - смеялись на перемене двоюродные братья Коля и Леня Сокерины, с которыми я за эти месяцы особо подружился. - Она тебя сейчас этими двойками завалит!..

-Да не в этом дело, - отговаривался я и потом, когда с этим лез кто другой, отбояривался общими словами. Потому что это и впрямь была главная моя правда, что - не в этом дело. Не в «двойках» по счету большому все дело-то. А в том, что ; хва-атит! Потому что ; не-хо-чу! Не хочу я жизнь начинать с «выкручиваться». И «выкручиваться» никогда не буду! Нет, я, конечно, понимал уже «взрослым», то есть почти без кавычек взрослым умом, что это, конечно, не есть хорошо, что я не читал романа, который обязан был прочесть по программе. И что пусть сейчас, запоздало, конечно, можно бы его найти, не в поселке, так через знакомых у кого и уж не прочитать, так перелистать бы хоть, «посшибать верхушки» - все бы не пусто. И потом, - я же не лентяй. Я же не против ни учебы, ни литературы. Я не против труда вообще, я могу и готов работать много. Но! Но все во мне было к этому Толстому будто - «на дыбы». Потому что, как родители, - не хочу! Зомбироваться ; на «выкручиваться». Тем более сейчас ; перед Марьиванной. Сейчас ; уже особенно!..

Минуло дней десять, уроки «лит-ры» катились обычным чередом. «Войну и мир» «разбирали» на стили и образы, а я был внимательным слушателем... ожидающим своей очереди. И она пришла. Начался очередной урок, и Марьиванна, кинув взгляд в классный журнал, взглянула на меня за вторым столом в левом от нее ряду и спросила этак подчеркнуто «буднично»:

-Так что, я ставлю двойку?

-Да, конечно. Как договорились, - в тон ей ответил я, не чувствуя в эту минуту в душе ничего, кроме, кстати, удивившего самого меня согласия и спокойствия. Потому что с литературой в этой четверти у меня было уже все ясно и я уже не чувствовал себя ни ребенком, ни даже подростком и ни даже школьником. И в глубине души недавно, на днях новое то ли чувство, то ли мысль родились, что даже школа для меня ; уже в прошлом. Что, нет - по времени, конечно, еще девятый и десятый, еще два года. Но это ; как бы уже «проходняк», который надо просто пережить, перемочь, но ; терпеливо, как необходимость, которой не минуть.

Прошла еще неделя, а может, дней десять, и Марьиванна на одном из уроков  так же, как в тот раз, скосила взгляд на меня, спросила:
-Так что, я ставлю?

-Как договорились, - киваю я с готовностью и с удивлением чувствую, как далеко вот этот момент уже в... моем прошлом. Гляжу на нее, от меня отвернувшуюся, и думаю совсем не нервно и беззлобно:»Да подавись тын... своими «двойками»! Надоела ты уже до не знаю! Нашла, чем долбать! Да хоть пятнадцать! Хоть каждый урок! Подавись ты! Всего через два года, когда ты будешь у меня уже далеко в прошлом, я эти твои «двойки» буду вспоминать, как анекдоты! И на «потом» потешаться хватит, что в девятом классе, в первой четверти, за «Войну и мир» двойку имел. И на характеристики твои «при аттестате» мне уже сейчас глубоко плевать! А жить в своей жизни плохо я не буду!

Ни-ко-гда!..

Плюсом к этим трем «двойкам» Марьиванна поставила мне еще две, о чем уведомила «как договорились», в сумме стало пять, и общая логичная «двойка» за четверть.

Если бы еще год назад на Таврическом... Или два - на Фабрике... Впрочем, это «если», даже в форме «если» там поставить со мной рядом было непредставимо. Все семь лет, с первого по седьмой класс, я никогда не имел ни за четверти, ни за год «троек» - а была обычно половина «пятерок», половина «четверок». «Тройки» редки были даже в числе оценок «текущих» и всегда по каким-то причинам «нештатным». И таким «хорошистом» за первую и вторую четверти в классе восьмом уже пришел я в мой новый восьмой в новой школе 1 февраля. И что-то ; тогда не понимал, а сейчас это видится ясно ; со мной, а точнее ; вокруг меня, начало происходить, что-то случилось, что восьмой класс я закончил с тремя(?!) тройками. Но, что меня самого удивляло, это не воспринималось мной, как крах и не рождало сожаления. А родило тяжелый и серьезный вопрос, почему так и что происходит? Я ведь не стал заниматься меньше или хуже, ко главному пока труду моему ; учебе отношусь с тем же «прилежанием». И когда на уроках отвечаю по изучаемому материалу, «чувствую» оценку, на которую мои ответы «тянут», - реально, по серьезному.

Но вот этот балл, который отделяет «4» от «3», этот четвертый, как то странно начал от меня, а точнее ; «из-под» меня - выплывать?! А вместе с ним и перетягивать меня через известную всем в школе «границу», которая между «тройкой» и «четверкой» и которая в школе и классе делит людей не на касты по успеваемости - «хорошистов» и «троечников», а по признаку социально-личностному. Это когда, если грубо делить, «над» этой чертой ты хороший, авторитет, личность; а если «под» - «серость». И быть тебе «серостью», как начинают думать о тебе, и дальше, и потом, и в жизни, и так... Надо ведь кому-то и... В смысле - «крутить гайки,  «копать землю», «собирать палки», «затирать плевки»...

Вот это, в ту весну думалось, - сползание меня очень даже озаботило. Причем, тем главным, что сам-то я не считал, что это «сползание». Ведь я не сползаю - хуже не учусь, в смысле ; не занимаюсь. Но ; сползаю. Почему?..

Плюсом к этим вопросам и многим другим за это мое трудовое лето с полным сезоном на торфодобыче по полным сезонным графикам работы, как теперь оказывается, сильно изменило мои взгляды на окружающее и себя в этом мире. И сильно настолько, что эти пять «двоек» за Толстого и двойка за четверть воспринимались мной не то чтобы «фиолетово» или как там сейчас на школьном сленге, а ; не важным.  Что, да, - это, конечно, печально, досадно, но это ; не главное. Не самое важное. А главное и важное совсем другое, и О НЕМ надо думать и заботиться! И эти «двойки» против этого важного и главного ; такая мелочь!.. И главное это ; дело, работа, созидание чего-то своими руками, что будет нужно для основы жизни дальнейшей. Вот что достойно напряженных мыслей. Это занимало ум и время.


САД  ТРЕХ  КАМНЕЙ
Написал такой заголовок и подумалось, не слишком ли много «камней»? Они уже явно лезут в глаза, но «убирать» их не хочется. Оттого, должно быть, что уж природой, что ли, заложена в меня эта «твердость» восприятия мира и отношения к нему. А тогда надо пояснить, откуда эти три.

В юные годы мои, которые пришлись на пору расцвета советской публицистики, в среде людей ее популярны были книги журналистов, работавших «за рубежом». Не скажу, что много их читал, но более запомнился  борник очерков «Пятнадцатый камень сада Рёандзи» очень популярного тогда собственного корреспондента центрального телевидения в Японии Владимира Цветова.

Рассказывая о «стране пребывания», нравах и древней ее культуре, полной философских исканий «смыслов», «путей» и «истин», автор описывал, в частности, сад камней монастыря Рёандзи в городе Киото. Собственно, не сада в привычном нашем понимании, а – прямоугольной площадки белого песка в монастырском дворике, вдоль одной из сторон которой устроена деревянная галерея для посетителей. Создавший его несколько веков назад монах Соами так гениально (по оценке геометров и… философов) расположил 15 больших необработанных камней, что всякий видит с галереи лишь… четырнадцать. И сколько бы ни старались вы, топчась и двигаясь вправо-влево, увидеть все, конфигурация расположения всякий раз будет меняться так, что ранее скрытый пятнадцатый показывался, а один из четырнадцати ранее видимых «становился» тем самым пятнадцатым и скрывался.

Философский смысл, заложенный монахом Соами в этот сад, в напоминании, что сколь бы ни старался человек открыть все новые и новые глубины и истины в окружающем мире и душе его, всегда останется что-то непознанное, а кажущееся уже открытым и понятным вдруг… исчезнет и оставит лишь мираж воспоминаний.

О саде Рёандзи вспомнилось, должно быть, потому, что в «саду души» моей в свете тех школьных впечатлений последних лет учебы увиделись мне образно три главных камня.

Первый – тот, что «носят за пазухой», как мысль-намерение, которую, бывает, таит человек после нанесенной ему обиды, и когда предоставляется случай, достает этот камень из-за пазухи и кидает в обидчика – из мести.

Второй носят «в душе», но если от первого, который носят «за пазухой», владелец его освобождается сам, этот – второй – «снимает с души» его кто-то посторонний. И бывший «владелец» этого камня с чувством благодарности и облегчения говорит тогда:»Ну, ты прямо с души у меня камень снял!».

Про эти два камня знают все – они давно в бытовом фольклоре, а вот третий – мой, личный - на меня на роду уже, наверно, как крест или часть его, возложен, и я несу его до сих пор, мучительно пытаясь определить его «состав». Причем, не «за пазухой» несу, не «в душе», а – в сознании, в самой глубине его, и даже когда открою, наконец, содержание его, то есть пойму, что это, хотя бы примерно, такое, от ноши все равно не освобожусь.

Пройдя по миру до сего дня, а сегодня 8 сентября 2018 года, я многократно убедился в разности «происхождения» сих трех камней.

Первый, который у меня, будто бы был или есть «за пазухой», - не мой. Его клали (или положили) туда другие из моего окружения, когда хотели (или еще хотят) показать третьим, что «за пазухой» у меня вот – камень и что я, будто бы ношу его, ношу, а вот – гляньте! – и метаю… в того, для кого, якобы, носил. Моих же камней, лично мной «за пазуху» себе положенных, у меня не было никогда и быть не могло. Потому хотя бы, что камни эти носят, чтобы в удобное время швырнуть, - а в кого? Ведь – в раба Божьего. А Боженька это увидит и вразумления ради метнет в тебя – не один, а семь таких «камешков» - по  Его, Божьему, закону «семикратности»…

Вторые «камни» - камни вины, какие носят имеющие совесть за сотворенное случайное зло, у меня бывали, но - мелкие, один даже с юности до сих пор ношу и все  никак не наберусь смелости просить обиженного простить и снять этот камень у меня с души.

А вот третий, который уже личный мой, давно уже открылся мне в разных «ипостасях», и он, как часть креста, по жизни несомого. Содержательная суть его – в постоянном, часто ненужном, но никогда не оставляющем стремлении, говоря образно, зато максимально точно… повернуть медаль обратной стороной.

Всем известно, что у любой «медали», сколь бы ярко она ни сияла, есть «обратная сторона», которая уже по определению «обратности» подразумевает «пятьдесят оттенков черного». Мое желание увидеть их продиктовано единственно стремлением к восприятию мира в максимальной его сбалансированности, чтобы, исходя из этого, строить с этим миром и отношения и другим сказать, что только такие отношения будут правильными, поскольку сбалансированы. И этим показать еще, что ничего в том с моей стороны осудительного нет, поскольку это – объективность и факт, которые я лишь показал.

Однако, давно заметил, что именно это мое желание повернуть медаль обратной стороной вызывает у многих или, с учетом невыраженности, у подавляющего большинства «пятьдесят оттенков ненависти». Не оттого ли, что эти «ненавидящие» и без меня… знают про те «пятьдесят оттенков черного» или подозревают об их наличии на обратной стороне, но очень не хотят, чтобы их видели или говорили о них другие, а потому не хотят медаль поворачивать. И когда я показываю явление или факт в его «сбалансированности» как природную или общественную данность, от меня, подчеркну, НЕ зависящую и моим отношением к ней НЕ «окрашенную», это воспринимается, как… хамство, свинство, неблагодарность, невоспитанность и достойно презрения, негодования, уничижения, наказания… А вспомнилось об этом вот почему.

Много лет утекло уже с той школьной осени шестьдесят шестого. Я жил в Котельниче и пребывал во вполне приличной «упаковке судьбы»:университет, семья, два сына, должность заместителя редактора газеты, статус писателя СССР (до обмена членских билетов на российские), книгоиздателя, прочие общественно значимые титулы. В один из летних дней, называемых «прекрасными», нежданно-негаданно заходят в кабинет ко мне, постучавшись робко, две девочки-лапочки.  Сообщают, что через пару недель Мирнинская средняя школа будет отмечать красивый юбилей – 50 лет, и оргкомитет специально послал их ко мне пригласить на торжества, предложить выступить и – обязательно! - рассказать о самом ярком впечатлении из школьных лет.

Я обещал, тем более, что в школе не бывал давно. В подарок решил привезти только что изданную нашим отделением Союза писателей и моментально ставшую раритетом Энциклопедию земли Вятской в полном 12-томном комплекте – для школьной библиотеки. А что до впечатлений, так самые яркие (девушки особо просили «яркие») у меня остались два: про Льва Толстого и про… Лушку Нагульнову.

Про Лушку Нагульнову рассказал мне спустя порядком лет после школы Владимир Васильевич Каменецкий, тогда уже бывший директор школы. Он работал начальником отдела кадров в управлении торфопредприятия, а я, будучи в должности заместителя редактора Оричевской газеты «Искра», «руководил промышленностью», приехал в Мирный в командировку, и Владимир Васильевич, к которому заскочил на минутку «из вежливости», вспомнил вдруг… мое сочинение на выпускных экзаменах. Оказывается, - мне-то невдомек было и в памяти совсем не отложилось, - а только я в процессе писания сочинения – что-то там по «Поднятой целине» Шолохова - ближе к концу уже, когда дошел до этой Лушки… забыл о том, что я, вообще-то, пишу школьное выпускное сочинение, и принялся «оттягивать» эту Лушку за «аморалку». Сейчас самому смешно, а тогда уж очень «аморальным» показалось мне поведение ее на свидании с Семеном Давыдовым, особенно эти слова ее:»…и нога подо мной крепкая», «…то-то легко мне стало зараз», - а Давыдов ей отвечает будто:»Перо вставить, так полетишь…»

И помню, что именно за слова эти, - за «ногу крепкую» и «легко зараз», за такую ее «распущенность», но не помню в каких именно фразах я и «отполоскал» эту Лушку; а Владимир Васильевич рассказал, как это место моего сочинения вся комиссия, все случившиеся на эту минуту преподаватели читали вслух, да не по одному разу, и как ухохатывались, - «женщины, те даже до слез» - оттого, как я, оказывается, «втирал» этой литературной Лушке «моральный кодекс строителя коммунизма».

Вспомнив об этом, я представил, как выйду на сцену Дома культуры в Мирном на торжественном вечере и начну вот про эту Лушку… - со стороны так, вроде, прикинул, и… показалось оно мне как-то недостойным для уровня события. А вот второе – по Льву Толстому, о чем рассказал выше, – показалось вполне подходящим по «яркости». А то, что пять «двоек» и шестая – за четверть, так это, во-первых, когда оно было – лет двадцать тому уже, Бог уже с ним. А, во-вторых, «двойки» мои личные, хочу, рассказываю, хочу – нет. Тем более, что сейчас, когда у меня и судьба в журналистике сложилась, и членство в Союзе писателей, и сам уже поэзию и прозу современной России издаю, эти «двойки» - лишь милый «пикант», «вишенка на торте благополучия» и повод разве всем залом над этим посмеяться. И вот что вышло.

Приехав в день юбилея в Мирный, по дороге с вокзала зашел в школу, в кабинет директора и вручил привезенный в качестве подарка тяжеленный комплект «Энциклопедии» кому-то из оставшихся «на хозяйстве», поскольку все ушли на торжества. Зал в Доме культуры оказался «битком», и я лишь по случаю нашел себе место. Началось действо, вполне привычное для таких юбилейных торжеств. Привычный доклад о полувековом вкладе школы в образование и воспитание молодой смены строителей коммунизма. Привычный рассказ о «золотых и серебряных птенцах, вылетевших из школьного гнезда» - медалистах, «составивших гордость и славу». Привычное чествование педагогов, друг за другом приглашаемых из зала на сцену, и ставшее тогда уже привычным использование большого экрана для проекции на него фотографий учителей,  ушедших в… «светлую память». В числе их, - для меня новость! – Марьиванна. Оказывается, скончалась, как узнал потом, в «ягодную» для женщины пору от рака груди.
Потом… те же две девушки, ко мне приезжавшие, предоставили слово выпускникам.

Здесь надо заметить, что биография школы началась в городке при местной воинской части, продолжилась в поселке при открывшемся здесь торфопредприятии, а в 1967-м был первый выпуск уже из нынешнего трехэтажного типового здания, в завершение строительства которого, кстати, довелось поучаствовать мне (таскал в носилках на крышу утеплительный керамзит). Были, конечно, выпуски и раньше, но малочисленные и этот, года  шестьдесят седьмого, был «большим», из «большой» школы, и его как-то сразу и пусть условно, но стали считать для школы первым.

Этот первый выпуск составил класс в основном из детей военнослужащих из городка при части, и его тогда считали и потом о нем вспоминали как о классе очень дружном – «школьной семье», в которой все «перевлюблялись». И сейчас эта бывшая «семья», будучи приглашенной на юбилей, «по-семейному» организовалась и вышла на сцену с целой литературно-музыкальной композицией, густо замешанной на приличествующих моменту здравицах педагогам и благодарностях за… «путевки в большую жизнь», «на стройки коммунизма» и клятвах «высоко и гордо нести знамя…». А педколлектив в полном составе сидел на широкой сцене полукругом и с благодарными улыбками внимал...

Я смотрел на них, слушал все это и сквозь призму своих намерений думал,  что - да! что – конечно! – раз юбилей. И от меня ждут, как от всех, красивую сказочку, пусть затертую, примитивную, но в которой мы такие красивые. И пусть в этой сказочке будет чуть неправды, пусть неправды будет и не чуть,  пусть даже и много, но ты не стесняйся, приври, а, если хочешь, ври напропалую, - сегодня можно, - но чтобы в ней мы все были красивые, такие педагоги-герои, которые сеяли-сеяли, сеяли-сеяли, сеяли-сеяли и получили такие вот благодарные плоды – ведро с куста.

Но еще о том думал, значительно более важном, - что жизнь-то, она многолика. И что в ней, конечно, есть много красивого, много торжественного, а есть и много просто веселого, прикольного, о чем сейчас по прошествии с лишком лет двадцати уж как после детства почему бы и не вспомнить да и не посмеяться. И когда пришла очередь нашего года, то есть, нашего, второго, выпуска, вдруг объявили... меня. Вышел на сцену и рассказал, как девочки просили, о самом запомнившемся случае из школьной жизни, - изложенном практически из слова в слово в этой главе о «юном камикадзе». Закончил же тем, что те пять двоек за «Войну и мир» и шестая – за четверть теперь, - как веселый прикольчик, потому как сегодня я вот такой, вот этакий, без ложной скромности - разэтакий и в жизни вообще на таких вот орбитах…   

Вернувшись на свое место в зал, стал ждать от других таких же рассказов, но тут… случился случай, от меня совсем не зависящий. Желающих рассказать «о самом запомнившемся» из школьной жизни больше не нашлось, к микрофону один за одним потянулись с поздравлениями разные «официальные лица», и мой рассказ про собственные двойки повис… над бочкой юбилейного меда, совсем не, как в поговорке, ложкой, а большим, как мне представилось, черпаком того самого дегтя и как в этом черном-черном дегте казались уже натяжкой и ложью и «вязли» здравицы этих «лиц». И рассказ мой со сцены увиделся мне не о собственных двойках, а будто о... Марьиванне, проявленной ею ко мне «педагогической дремучести» и что я, получилось, кинул в нее, покойную, в могилу ей швырнул, тот самый камень мести. Да какой! - на полутысячный зал народа! - в день полувекового юбилея! И представилось уже, как любой в этом зале думал сейчас обо мне:»Вот ведь гад! Четверть века носил этот камень за пазухой, носил и — дождался! Дожда-ался, гад! Выбрал момент!»
Именно так, - что я сделал что-то совершенно непростительное и крайне неэтичное, что бывает лишь «за гранью», подумалось сначала. И в ту же минуту в силу давно укрепившейся в подсознании и срабатывающей без моих вмешательств привычки я будто... мысленно-образно взлетел над этим залом и над собой, сидящим здесь и сейчас, лет на двадцать в будущее и, взглянув оттуда на эту минуту, которая «оттуда» - в далеком уже прошлом, успокоился. Не потому, совсем не потому, как многим сейчас это место читающим, может показаться, что утешился мыслью о недолговечности памяти и что об этом сидящие в зале забудут. А тем, что... снял со своего носа чужие очки «общественного договора» оценки людей и событий на «хорошо» и «плохо»  и увидел... медаль с двух строн сразу. Это — жизнь, объективная реальность без оценки ее кем-то. Оценок, субъективных и всякими «моралями» продиктованных, может быть много, а караван великой и малых историй движется...  мимо нас, визгливых болоночек на обочине. И ты в своем тявканье хоть залейся, хоть негодованием своим упейся, - караван будет двигаться мимо, даже не зная о твоем существовании.


43.ПАРАЛЛЕЛЬНЫЕ  МИРЫ
Вернемся, однако, в ту осень шестьдесят шестого, где «остановились». Ибо дела и события пошли уж куда как поважнее, а некоторые - «из ряда вон». И все в ту же для меня сторону, а вернее сказать, - под откос.

...Бабушка моя, Александра Кирилловна, совершенно неграмотная раба Божья, то ли и впрямь имела дар врачевания, то ли ей приписывали с поры ее нищенства, то ли уж сама себе внушила, да только везде, где мы ни жили, за ней была слава «бабки». Из тех, которых народная молва веками относила к ворожеям, знахаркам, колдуньям, которые снимают сглаз или порчу, избавляют от любовных «присух» или, наоборот, «наводят» их, врачуют болезни с неясным диагнозом или официальной медицине неподвластные, когда говорят «над ним сделано».

Все детство проведя при бабушке и с бабушкой, пребывая у нее в «любимчиках», я часто видел, как к ней приходили в основном женщины с чем-нибудь «своим». Она не занималась ни травами, ни снадобьями, не имела никакой атрибутики, которой обставляют себя нынешние «татрализующие» экстрасенсы, и единственным «аксессуаром» во всех ее действах был... безымянный палец правой руки. Им во время сеансов, обычно растопырив пятерню, она медленно водила кругами, например, над челюстью, когда «заговаривала зубы», то есть -  снимала зубную боль, или над теми местами на руках, ногах или теле, где была «болесь» и всегда что-то тихо шептала. Иногда к ней приходили одни и те же по нескольку раз, но независимо от этого она после сеансов всегда оговаривалась:»Мотри, девка, не знаю, польза-та будёт ле». А ей тоже независимо от перспектив «пользы» приносили и старались незаметно сунуть в руку бумажную денежку, которую потом она прятала в свой, знакомый мне с пеленок, фанерный чемоданчик, и у нее там был уже, - я знал, - капиталец...

«Заговаривать» взрослых, как я заметил, ей было проще, как легче выражать им и сомнения в «пользе». Но когда приводили детей или приносили закутанных младенцев, тут она из комнаты всех выгоняла и долго одна что-то над ребенком «колдовала», а потом «спровадив» маму с малышом, до вечера ходила «вся не своя», погруженная будто в тяжелые думы. Однажды мне довелось наблюдать полный обряд «выведения щетинки» тестом со спинки моего брата-младенца Саши в жаркой русской бане; и я едва выдержал его плач, в конце похожий уже на крякание...

Эта слава «бабки» на удивление быстро и непонятно каким образом перебралась за ней с Таврического в Мирный, и в конце ноября все того же шестьдесят шестого года, когда в школе у меня уже шла вторая четверть, а за первую на мне уже пожизненно «висела» двойка, которая одновременно и «стояла» между мной и Марьиванной, Марьиванна как-то вечером... пришла к нам домой(?!) с... розовым свертком-одеяльцем в руках, в котором была девочка, ее дочь. На звуки открывшейся двери и шуршание я вышел в коридор из большой комнаты, увидел ее с этим свертком, догадался, что она принесла к бабушке ребенка - «заговаривать», повернулся, ушел к телевизору и выключил на нем звук.

Подобные визиты мам с младенцами нашей семье давно были знакомы еще по Подрезчихе, а потом по Таврическому и вызывали у меня сочувствие мамам, которые наверно отчаялись найти помощь в официальной медицине или не верят в нее, а верят «бабкам». А может, и им не очень верят, да ситуация вынуждает. И, знал уже, что самых маленьких к моей бабушке-«бабке» чаще приносят, когда  младенцев «грызет».

Этим не медицинским, а из мира народных врачеваний термином называется пуповая грыжа, когда от частого и надсадного плача у младенцев набухает пупочек или надуваются (у мальчиков) яички, отчего они плачут еще больше, «уревливаются» и при этом «скут» ножками.

Именно с такой бедой пришла к нам сейчас и Марьиванна. И, как это бывало всегда, когда кто-то приходил к бабушке один или с детьми, жизнь у нас в семье на время замирала. Потому что само собой давно сложилось  и у матери с отцом, и у нас, троих детей восприятие этих бабушкиных приемов с заговорами как таинства ; не очень понятного, но врачующего с помощью призванных от «христе-боже» неведомых сил и ; со-чувствия тем, кто приходил, со-переживания с ними ситуации или положения, в котором оказались. И пока бабушка «принимала», на время оставлялись все дела и разговоры велись только шепотом. А еще было негласное, но железное «табу» на разглашение таких визитов, и за пределы квартиры о них, как о предметах сугубо личных, связанных с мирами физического или душевного здоровья людей, не выходило ничего и никогда.

Вот и сейчас мать с отцом, которых приход Марьиванны застал на кухне, там и сидели тихонько, я «прогнал» младших братьев в дальнюю комнату и велел сидеть тихо, а сам, убрав звук в телевизоре, вальнулся на диван в большой комнате и стал смотреть «немое кино». Понятно: оно меня ничуть не занимало, а всякие разные мысли роились, но не «детские», связанные бы с моими «двойками» и уж тем более и ни в коем случае не «злорадные» - ни в коем! - что, мол, ага!.. Ни в коем! А ; «взрослые» всякие мысли. И первая, - что это Марьиванна так смешалась? Ну да, мы в поселке были «новенькие», в этот недавно сданный дом из деревни только переселились, и она, Марьиванна, узнав про «бабку», явно не знала, что она - моя бабушка. И когда увидела меня в коридоре, на несколько секунд так заметно смешалась, должно быть, взглянув «моими глазами» на себя с ребенком передо мной, «увешанным» ею шестью «двойками». Но я тут же, повернувшись, ушел и, лежа сейчас на диване, думал, зачем это смятение? То, что у нас с ней в школе, - это в школе. А если маленькую девочку «грызет», это уж заботы ее, как мамы. Удивило только, если она родила летом, как ей удавалось скрывать живот весной и совмещать сейчас работу в школе с уходом за ребенком?

Впрочем, это было мне не интересно, и, глядя в «немой телевизор», я без внимания, но вынужденно слушал, что происходило за стенкой. Сначала, как это всегда бывает, Марьиванна что-то бабушке рассказывала. Слов не разобрать, да мне и ни к чему. Потом заплакала и затихла девочка, потом плач ее возобновился и стал перемежаться редкими моментами тишины, когда бабушка говорила что-то тоном объясняюще-наставительным. Вдруг дверь открылась, Марьиванна вышла в коридор, плотно прикрыла за собой дверь и спросила почему-то очень громко, ну, просто очень, сквозь дверь тоном, мне знакомым, «учительским»:

-Бабушка, что грызешь?
-Грыжу загрызаю, - отвечает бабушка через стенку едва слышное.
-Ну, грызи, грызи, чтобы во веки веков ее не было, - также громко, на всю квартиру! и со знакомыми нотками учительской повелительности, - будто на уроке, проговорила Марьиванна.

Так они с бабушкой еще два раза «проиграли», и когда Марьиванна с девочкой ушла, когда впечатление от громкости произнесенных ею фраз улеглось, жизнь у нас в квартире возобновилась. Я включил в телевизоре звук, на кухне заговорили родители, и разговоры у них пошли тоже мне знакомые, какие бывали после таких визитов: о младенцах, когда из «грызет», о медиках, которые «в этом нечо не понимают». Только в этот раз к ним прибавилось удивление, но тоже как бы «уважительное» - о Марьиванне, что «вот хоть и учительница, а ребенка «загрызло» дак, куда деваться...». Потом из комнаты вышла бабушка, ушла на кухню, к родителям, сказала, что Марьиванна еще два раза придет, что «девка-та у ее уж боллё мала, да грыжу наревела уж вот сэстолько».  Поднялся с дивана и я, пошел на кухню ; мысль одна ерническая мелькнула. Потому что я, конечно, по-серьезному и по-взрослому к таким визитам и действам относился, но все равно мне виделся в них будто театр, а потому спросил, без издевки, конечно:

-Баб, как ты грыжу заговариваешь, если у тебя всего один зуб? Сама же говорила, что грыжу выгрызать могут только те, у кого все зубы. Ведь не получится.
-Ак уж я ведь чо? Уж пришла дак, не откажош ведь. А уж польза-та будёт ; не будёт, я уж чо?..

Приносила девочку грыжу выгрызать Марьиванна и в следующий вечер, и на третий, короткие эти «спектакли через дверь», в которых по народному обряду заставляла ее играть бабушка, повторились, и Марьиванна опять, «как оглашенная», орала на всю квартиру через дверь:»Ну, грызи-грызи! Ну, грызи-грызи!». И после этого у меня родилась догадка, переросшая с годами в убеждение, что сколь бы человек ни был образрован, сколько бы высоко ни возносился в обществе и как бы даже ни «воинствовал» в атеизме хоть бы и с трибун, но в душе его, пусть очень глубоко, а живет он ; страх перед ТЕМ, что ОНО ; ЧТО-ТО - есть. И пусть он знает, что ЭТО он не понимает, а ОНО от этого быть не перестает. И боится.

Но это, у меня, было потом, а тогда наш с Марьиванной маленький мир отношений сделал новый заметный и даже внешне видимый «дрейф» в ту же, неблагоприятную для меня, сторону. На уроках, а когда случалось встретиться с ней на переменах или так где, я подчеркнуто никак не выказывал, что я видел и слышал дома, а теперь знаю. Во-вторых, и это было не важным, - в силу того самого «табу», давно и негласно сложившегося. А, во-первых, что самое главное, - я и без «табу» чувствовал себя достаточно взрослым, чтобы не только «не выказывать», но и, нося в себе это «знание», даже не думать о ней, Марьиванне, превратно.
Однако, видимо, именно эта моя «умудренность» начала оборачиваться для меня с ее стороны «минусом», а не понятным бы «плюсом». На уроках или при случайных встречах она старалась не встречаться со мной взглядом, а когда говорила со мной о чем-то в классе, то  взгляд ее обычно «плавал» по стенам и развешанным по ним портретам классиков. И такое впечатление у меня  складывалось, что она намнила себе, что я «уж не преминул» отомстить ей за шесть ее «двоек» и «хихикаю» теперь с друзьями про те ее «грызи-грызи, чтобы во веки веков»...

Более того, и в отношениях ко мне других преподавателей я стал замечать нечто похоже на плоды этой ее мнительности, «перетертые», должно быть, многократно в учительской. Остроту пикантности придавал ситуации еще тот, тогда существенный, факт, что недавно ее приняли в... коммунистическую партию, и «таскать ребенка по бабкам» считалось отдаться «темным силам мракобесия» и изменой марксистско-ленинской идеологии.

Вскоре появились и поводы этим моим легким догадкам перерасти в выводы. Потому как опять стал замечать то, что заметил весной, в конце того учебного года: будто меня начали «притапливать». Я так же, как привык за восемь лет учебы, прилежно занимался, восприятие себя как «хорошиста» не порушила даже «двойка» в первой четверти, но ; опять пошли «тройки». И когда приходила моя очередь отвечать урок, происходило одно и то же. Я выходил, говорил по теме, независимо от полноты и качества изложенного по ней получал «тройку» и уходил к себе на место. И помню ситуации, когда я, стоя у стола преподавателя, закончив ответ по теме, слышал об очередной «дарованной» мне «тройке» за ответ, который «стОит» больше, видел, что и класс считает так же и ждет моей реакции на «несправедливость». Но доставлять такое удовольствие классу, а уж тем более вступать в препирательства с преподавателем да унижаться «доказательствами» я не собирался.


44.КОГДА РОТА – НЕ В НОГУ
Сейчас на моих 5 часов и 4 минуты утра 26 ноября 2017 года, и где-то в эти дни, а может, и сегодня, исполнился ровно 51 год тому «спектаклю» у нас дома. Сам себе удивляюсь, но более полувека минуло, а помню в деталях не только ситуации, но и мимолетные чувства-впечатления, тогда родившиеся и его сопровождавшие. А через три с небольшим месяца, в марте будущего, 2018 года, снова исполнится 51 год другому, значительно более важному, знаковому и совсем из другой сферы моей жизни событию, когда я окончательно и уже вполне по-серьезному «позиционировал» себя «отколовшимся от стада».

О том, что тогда случилось, я рассказал уже в очерке «Все это было бы смешно» в моей тринадцатой персональной книге художественной прозы, публицистики и очерков» под заглавием «Страна, которую не жалко», изданной нашим Кировским отделением Союза писателей России и вышедшей из печати пару недель назад. Но там очень кратко и будто вскользь, а в виде более  развернутом выглядело так.

В тот мартовский день следующего, уже шестьдесят седьмого, года, - точную дату которого не помню, за минуту до звонка с последнего, не ее, урока, в класс неожиданно вошла Марьиванна и предложила «на пять минут задержаться», чтобы всем написать... заявления о вступлении в комсомол. Предложение, естественно, относилось и ко мне и поначалу вызвало будто... замешательство в «строе» мыслей на ту минуту, а перспектива писать заявление, чтобы всем классом, а значит и мне со всем классом - «в едином строю»(?!) - в комсомол... задело самолюбие, которое вскоре переросло в чувство глубоко и реально оскорбленного достоинства.

Причина была в том, что на протяжение почти девяти школьных лет мне внушали поначалу, что «октябрята ; внучата Ильича», и я почти три года  чувствовал себя внучонком Ильича и носил значок с портретом мальчика Володи. Потом я был «пионером - всем ребятам примером», носил пионерский галстук и твердо знал внушенное, что правый кончик галстука ; это будто кусочек знамени Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина. Левый кончик ; это будто кусочек будущего знамени, под которое я встану, - Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи. А большой треугольник галстука на спине ; это будто кусочек знамени Коммунистической партии Советского Союза, «под которым наши деды и отцы совершили Великую Октябрьскую социалистическую революцию, воевали с фашизмом в годы Великой отечественной войны и идут теперь под мирным небом по пути строительства коммунизма». И знал еще, что я - «достойная смена комсомола» и будущность моя ; комсомол, «верный помощник и боевой резерв» все той же коммунистической партии.

В том, что я - «смена достойная», сомнений у меня не было. Я хорошо (до середины восьмого класса, пока не попал в руки Марьиванны) учился. На этот день вел в школе три(!) кружка: авиа-, судомоделизма и фото. Участвовал с кружковцами в районных выставках технического творчества школьников, регулярно выпускал школьные фотогазеты (с десятками собственных снимков!) о разного рода мероприятиях и спортивных соревнованиях. И представил, как со всем этим, дающим мне право считать себя «достойной сменой», я буду сидеть и писать заявление о том, что «хочу быть в первых рядах молодых строителей коммунизма» вместе с классом, в котором уж если не половина, то треть уж точно, на такое звание «не тянет».

Я думал так. Заявление в комсомол пишу я лично и излагаю эту просьбу лично. Если ты, секретарь школьного комитета комсомола, считаешь лично меня достойным быть комсомольцем, ты лично ко мне подойди и скажи, что по сумме всего, что я для школы делаю и что из себя представляю, я достоин быть «в первых рядах», и заявление я напишу с радостью, потому что достойным я себя считаю и сам и к мысли, что придет пора и я буду вступать в комсомол, я привык и готов. А когда вот так унижают нивелированием под некий убогий знаменатель, - извините. Я встал, сказал, что заявление писать не будут, и на глазах всего класса и изумленной Марьиванны вышел и отправился домой.

До дома было недалеко. Я шел сначала по улице Школьной, потом мимо парка Гагарина и, помню, обратил внимание на то, как кругом... пустынно. Середина дня, под ясным солнцем сугробы в голубых переливах и тенях дерев, а на дорогах ни машин, ни людей ; такая выдалась редкая минута. И такая же  «одинокость» была и на душе. Я шел домой и представлял, как в эту минуту весь класс сидит и дружно пишет под диктовку заявление в комсомол, что-нибудь вроде «Прошу принять меня... Хочу быть в первых рядах молодых  строителей коммунизма...», а я вот опять такой «вызвездился», что не «прошу».

И кому я объясню, что отказался «просить» и «не прошу» не потому что «не хочу», а потому, что не хочу в комсомол - «строем». И от этого сначала на душе было пакостно и даже опасение «зависло», что завтра или в последующие дни за это меня ждет какая-нибудь кара, поскольку и все же ; ком-со-мол!.. Но тут же подумалось утешительное, что комсомол вообще ; дело добровольное. Хочешь ; вступаешь, не хочешь ; нет. Имею я право... не «не вступать», а не хотеть вступать вот так? Имею. Я тварь незначащая, червяк, что ли, или баран какой, чтобы меня загонять, кому куда хочется? Нет. Я ; человек. У меня ; права. Я право имею? Имею. Вот и все. Я лишь воспользовался моим правом. А раз имею и воспользовался, так ты «подъезжай» завтра ко мне. Посмотрю я, что ты будешь говорить? Я никого не оскорбил, не унизил. Это совершенно мое личное дело...

Все это – о правах и с чувством гордости от такого вот во мне достоинства я думал сегодня в остаток дня и вечером, а когда на другой день в школу пришел, родились чувства другие. Серьезные. Ведь я уже не мальчик, а парень взрослый, прошлым летом сезон на торфе отработал, и статус «отщепенца» от коллектива класса воображался мне в себе явно. И вчерашнее виделось мне уже не вспышкой личной фанаберии, объясненной самому себе и в моих глазах объективной, а – поступком. И уже серьезным.

На уроках, на переменах, в коридорах или в нашем «б» я, глядя на своих одноклассников, ребят и девушек, думал: вот они теперь – в первых рядах. Правда, пока не окончательно. Сначала, говорили, в школе примут, потом в райкоме комсомола утвердят, а я вот – не в первых. Получается и все так думают, что я в комсомол не хочу и «против» комсомола. Но я – не против и НЕ не хочу, а НЕ хочу вот так – общим стадом. Но ведь не буду же я каждому это объяснять, не выйду же перед классом и не скажу же все это. Вот тогда будет – демонстрация, вот тогда уже будет – выпад. И что я ни скажу, как ни стану доказывать тонкость этой разницы, - все будет принято примитивно-просто: если ты не с нами, значит, против нас - против комсомола. Но ведь я – не против.

Однако вскоре после столь дерзкого и даже «антиполитического» поступка на шею мне образно повесили именно такую табличку «он против комсомола». И много позднее, когда я пришел уже к Солженицынскому «Архипелагу...», нашел у него, великого психолога и мыслителя, объяснение такого навешивания «лютостью и абсолютностью нашего разделения человечества — если не с нами, не наш и т. д. - то достоин только презрения и уничтожения».

По малости лет, а еще более — зомбированности постулатами идеологии общины, я не мог еще знать и не знал тогда, что это - большая всенародная игра в утопическую сказку. Но даже без понимания сути ее одна уже массовость ее отвращала от нее своим очередным, показавшимся мне жестоким, умалением и нивелированием меня до жалкой единицы «фоновой массовки» этого чуждого и глубоко противного какого-то будто кругом театра.

И где-то тогда, в ту именно пору я, хоть на уровне слабой пока, но уже серьезной догадки, подумал еще, что, оказывается… или наверно… в жизни бывает так, что не ты идешь не в ногу со всеми, а они идут не в ногу с тобой – что не в ногу с тобой может идти целая рота. Ведь вот сейчас вас – весь класс, получается, что - оскорбили нивелированием под общее стадо и вы это приняли. И, по вашему, и по общему, и по совсем уж по самому общему мнению выходит, что вы, находясь (поскольку – оставшись) в вашем стаде – хорошие, а я, - раз не в стаде, - плохой. И хоть вы все шагаете «в ногу», а идете куда-то не туда…
Наверно, в это многим поверить трудно, но тогда уже мне, в мои всего пятнадцать, это очень взрослое и очень сложное нАчало вполне определенно казаться. Потому, должно быть, что имело корни в самых глубинах моей ментальности и, насколько сейчас помнится, стало проявляться еще в мои десять.

Хорошо помню, как я гвоздиком выколол глаза Никите Сергеевичу Хрущеву на портрете, помещенном наверно в «Лесной промышленности», которую родители тогда выписывали, посреди его доклада на ХХII съезде КПСС. Отец, когда это увидел, помню, пожурил, сказал, что так делать нельзя. И больше, кажется, никаких «мер» ко мне за это не послеловало. Но даже сейчас я себя спрашиваю,  почему я это сделал? Ведь мне исполнилось уже десять, я — пионер и ношу пионерский галстук, который...
«...с нашим знаменем цвета одного.
А под этим знаменем в бой идут бойцы,
За Отчизну бьются братья и отцы».

Что такое было во мне, которое меня на этот «гвоздик» сподвигло, может, не только детская шалость?

Второй случай в тот же год и в ту же осень шестьдесят первого. Перед октябрьскими каникулами классная наша, Раиса Ивановна Кокина, велела 7 ноября обязательно всем утром прийти в школу, чтобы всем классом встать в общешкольную колонну демонстрантов и прийти на митинг у клуба на Фабрике. И если в этот день погода будет плохая, - получше одеться, но прийти все равно. И так она, помню, на необходимость прийти непременно напирала, что я потом подошел к ней отдельно и спросил:»А если будет снег с дождем, можно не прийти?» (Фабричным хорошо, а нам, таврическим, из поселка — два километра лесом, потом обратно — два, да пока демонстрация). На это она предложила мне спросить у папы, кто не ходит на октябрьские и пермомайские демонстрации?

Спрашивать я, помню, не стал, поскольку и сам знал, что не ходят (если, - что трудно даже представить, - такие вообще где-нибудь есть) наверно, те, кто против дедушки Ленина и кто «не солидарен». Но уже тогда этот вопрос во мне возник: я — не против и совсем не против и я солидарен и даже очень, я люблю мою советскую Родину, первую в мире страну социализма; и дружки мои тоже не против и любят, но зачем обязательно уж прямо обязательно первого мая и седьмого ноября собираться всеми классами, всеми школами и всеми предприятиями и целыми поселками с шарами, цветами, портретами и флагами, ходить по улицам в пыли, грязи или снежной каше под ветрами, дождями и даже в метель и кричать «Ура» и петь песни? Если ты не против и любишь, почему это обязательно демонстрировать? Ведь если не продемонстрируешь, меньше любить или «против» не станешь. Почему обязательно надо - толпу и вместе?


ОСТАНОВИТЬСЯ, ОГЛЯНУТЬСЯ…
Сейчас, с высоты минувших лет и дум, я тот, мартовский шестьдесят седьмого, представляюсь себе или… кандидатом в самоубийцы или... дурачком. Ибо только сейчас, когда неожиданно это озарение нашло, я то ли за себя, тогдашнего, испугался, то ли посочувствовал... собственной глупости. Натурально!

С одной стороны, родился я хоть и при Сталине, но из моих 15-ти уж 13 лет живу вместе со всеми без него. Уж 11 лет как «развенчан» его культ, уж 3 года как «развенчан» в должности «развенчавший» его «кукурузник», и страной правит новый Ильич. Уж 21 год как кончилась война, и нынешней осенью мы будем отмечать 50-летие Великого Октября. Позади — три революции, гражданская война, коллективизация, Великая Отечественная, полвека крови и слез ГУЛАГА, подъем страны из военных руин.

И вот впервые за почти семьдесят лет — ти-ши-на! Страна смертельно устала и отдыхает от бурь и бед. Над головой – голубое мирное небо. «Под солнцем Родины мы крепнем год от года», и все у нас, как везде говорят, «во имя человека и для блага человека». «Партия Ленина – сила народная, нас к торжеству коммунизма ведет». В прошлом, девятнадцатом, веке, как писал  Владимир Маяковский, «коммунизма призрак по Европе рысках, уходил и вновь маячил в отдаленье...», а у нас, в двадцатом, - вот он! Полностью и окончательно построена уже его материально-техническая база, и мы уже вступаем в новую фазу… И вот уже!.. вот!.. Нигде еще в мире  коммунизмов не строили, о базах и фазах понятия не имеют, а у нас – любого хоть на улице спроси!.. И даже на съезде партии сказали, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при  коммунизме».

И вот когда счастливое «завтра» стало почти реальным «сегодня», за что все живущие «в неоплатном долгу» перед за это заплатившими и павшими, вдруг находится такой вот... как его даже назвать, не знаешь, - сопляк, который не только долг платить не хочет, но и вообще, - гляньте-ка - «против»?!.

Ну да, я, конечно, чуть иронизирую - в форме подачи, - а суть-то осталась. И можно представить, как на таком фоне выглядела… степень оскорбления, нанесенного мною не комсомолу даже, а… самой (представить страшно!) коммунистической партии. Она, степень, не сейчас только, а спустя уже десять с небольшим лет открылась, когда я, уже будучи членом КПСС (не коммунистом – это не тождество!) занял пост... первого секретаря(?!) Оричевского райкома ВЛКСМ(??!!). Об этом я подробно рассказал в предыдущей моей книге «Страна, которую не жалко». Годы и десятилетия потом до самой нынешней поры (а сейчас на моих 8 часов 32 минуты утра 2 сентября 2018 года) на удивление прямо-таки несказанное подтвердили тогдашние те, подспудные, подсознательные и недоступные тогда для понимания, но жившие тогда уже в глубинах души и сознании представления о… «первых рядах».

Что есть «первые ряды» в обществе, в политике, во власти, карьере, науке, искусстве, - видимые, «общепринятые» и «статусные» по «общественному договору». А есть – невидимые, не статусные, сугубо ментально-личностные, до которых никогда не подняться иным, если не многим, из рядов  «статусных». Потому что в мире людском и без того все очень относительно, да к тому же, как писал господин Радищев в своем «Путешествии…», «…на свете все колесом вертится. Сегодня умное, завтра глупое в моде». И когда в разные годы мне доводилось случайно встречаться с некоторыми из бывших одноклассников, просившихся тогда в «первые ряды» строить коммунизм, с грустью и горечью отмечал порой:»Матушка, и ты – из «первых рядов»?!»

Вот паренек, сидевший в тогдашнем девятом за мной. Через десять лет, будучи в должности первого секретаря райкома комсомола и членом райкома КПСС, встречаю его в больнице, пришел к наркологу лечить алкоголизм: уволили с должности машиниста электровоза.

Вот другой паренек, - украинская фамилия, глаза навыкате. Первая «ходка» на зону – за нож в драке; вторая – за какую-то причастность к убийству; от третьей, уже по «рецидиву», а значит «впаяли» бы «по самое не хочу», спас его… я. Случайно шел он по моему городу, случайно увидел меня и… «развел» на выжимавшей слезы «легенде» в тогдашних деньгах на огромную сумму, которую я добыл ему, протиснувшись, как верблюд двугорбый, сквозь игольное ушко, благо додумался расписку с него взять – до чего совестно было, но сумма была уж больно велика. «Кинул», пришлось обращаться в суд. Спасая сына, сердобольная мать в долги влезла на много лет, собрала сумму, привезла мне, а я забрал из суда заявление. Это что — первые ряды?

Третий паренек, с которым впервые встретились, спустя после школы уж порядком лет. Из ответов на дежурное «как жизнь?» оказалось, что, когда просился строить коммунизм, был уже «пограничником», годы пьянки  обострили душевную болезнь, и живет в основном в психобольницах. И это — первые ряды?

Вот девушка – в центре класса сидела. Именно – сидела. Потому как обделил Боженька рабу минимальными для жизни благодатями, и при обилии у нее «двоек» я не представлял, как она до окончания школы дотянет, и вместо диплома ей «светила», думалось, разве что… «справка» о прослушанном курсе наук. Однако, по прошествии приличных уже лет встречаю ее, в шубке, полненькую, бойкую, веселую – пионервожатая(?!) в нашей же школе. Я в шестьдесят восьмом через пару дней после выпускного, в понедельник, на работу в редакцию вышел, а она... – пионервожатой(?!) – вести под гром барабанов, взвизги горнов и речевки:»Будь готов! Всегда готов!» юную «смену» все того же комсомола все в тот же «театр светлой утопии». А еще, встречаясь с ней в разные годы позднее, всякий раз путался в ее… фамилиях. Она сменила их (по новым мужьям) штуки четыре, и в принципе, в том ничего осудительного, конечно, нет, да с профессией воспитателя «внучат Ильича» оно, вроде, как-то не вяжется. Да и с «первыми рядами» как- то не «лежит»...

Вторая девушка из «первых рядов», по «школьному образу» школу «отбывавшая». Много лет потом стояла в оранжевой тужурке на мостике дежурки у железнодорожного переезда, при появлении поезда опускала шлакбаум и показывал всем желтый флажок.

Третья, в центре класса сидела, с которой остальным все время предлагали «брать пример» в учебе. После школы тем же летом поступила в Кировский «пед», получила диплом преподавателя литературы и распределение в хорошую школу. Но первый же в своей жизни урок... провалила и с трудом «дотянула» учебный год, ставший в ее жизни последним. Дело в том, что у нее было... смешное лицо. Не безобразное, нормальное, хотя и с длинным тонким носиком, но — смешное, а почему, не описать. Когда она входила в свой класс,   ребята сдавленно прыскали, и стоило ей улыбнуться, - класс «в повалку». И — никакой дисциплины на уроках. Уволилась, прошла курсы бухгалтеров и всю жизнь просидела в кабинетике каком-то банке.

Вот парень — гордость класса, предмет «воздыханий» девочек, хоккеист, гитарист и прочая, и прочая. После школы пришел в механический цех предприятия, где проходил летом практику, и... всю жизнь простоял на одном месте. Перед ним сменилось полдюжины токарных станков всякий раз на более совершенные и он совершенствовался, но — не «менялся». Когда я был первым райкома комсомола, все бесплатные турпутевки по Союзу отдавал ему.

Вот Леня Сокерин из деревни с «говорящим» названием Охлопки, тот самый, один из двоюродных братьев. В пору моей учебы в высшей партийной школе при ЦК КПСС пришел я с экскурсией на шинный завод, выпускающий «обувь» для всех машин страны. И встречаю в главном цехе... его?!. Сборщик шин, точнее – автопокрышек. У него не станок даже, а целый агрегат – этакий монстр, который он обслуживает. Вот он – в первых рядах, без кавычек. И «строит» свое и семьи своей материальное благополучие. А если кому-то из политтеатра хочется считать его ударником коммунистического или капиталистического труда, или в иные какие «актеры» очередного «театра абсурда» зачесть, так пусть оно – чем бы дитя не тешилось.

Жизнь коротка, и не надо тратить дорогое время ее на игры, как в басне Крылова про музыкантов, «в ряды» и «в места». Боженька всякому уж свое на роду уготовил. Так что — не на-до.


УХОДЯЩАЯ  НАТУРА
Сейчас на моих 6 часов и 49 минут утра 8 октября 2018 года. Пять дней назад я поставил последнюю точку в этой повести и подбирал уже фотографии для иллюстрации ее, как буквально вчера, где-то в полдень, на меня вдруг... накатила «комсомольская» волна. Так, что впору Фамусова вспомнить - «пофилософствуй, ум вскружится»!

25 лет назад, уж четверть века(!) комсомол «приказал долго жить»; 39 лет уж как скинул я хомут «коренника» районной комсомолии; в девятом классе, в марте 1967-го, кинул я в лоно жизненных вод «комсомольский камень»; и через 51 год и 7 месяцев «возвратная» волна от того камня выплыла вдруг из туманных горизонтов, подкатила в «пенных барашках» истории, брызнула в лицо мне гнилью коммунизма будто из Марианской впадины. Что за волна? - сначала преамбула.

В детстве в Таврическом, часто бывая, особенно летом, у отца на эстакадах, на одном из перекуров услышал рассказ дяди — рабочего из папиной бригады. Он казался мне очень уж старым, изможденным и как-то все прикашливал, будто поел снега и простыл. А по рассказу оказалось, что простыл, но не от снега и не от сосулек, которые с ребятами весной сосем, а от воды, в которой его... другие дяди купали.

Оказывается, когда он был молодым, какой-то дядя Сталин «замел» его в тюрьму. Тюрьма находилась далеко в Сибири, на берегу большой реки, и в тюрьме этой был «аквариум» - комната из бетона без окон с большой дырой в полу и маленькой - под потолком над дверями. Так вот этого дядю другие дяди просили какие-то «бумажки подписать», а он не хотел, и за это его заставляли — зимой, на морозе!.. -  раздеваться, загоняли голого в этот «аквариум», двери закрывали плотно, и из дыры в полу начинала бить ледяная вода из реки. Вода поднималась все выше и выше, уже вот «по шейку», и дядя вставал уже на самые цыпочки и голову закидывал, а другой дядя, который воду качал и глядел в глазок под потолком, доводил ее уровень до самого рта, до губ, чтобы только в рот не заливалась. Стоять так на цыпочках и вытянувшись было трудно, дядя иногда подпрыгивал и плавал, а когда судороги сводили ноги и он начинал тонуть, вода быстро уходила, и он падал на ледяной пол. Так он «заработал туберкулез» и потому все время прикашливал.

В этом рассказе больше всего, помню, привлекло меня... стояние на цыпочках. Я знал, что в воде человек весит меньше, и когда на другой день пошел с ребятами купаться, специально зашел на глубину до рта в заливе, где тока воды нет, нащупал под ногами кстати подвернувшийся корень — твердую опору, встал на него на цыпочки, на самые кончики больших пальцев, но не продержался и минуты и понял, как дяде тому было трудно.

Прозднее, с годами, вот так же, не из книг, а из рассказов жертв или родственников жертв паранойи Джугашвили доводилось узнавать, как попадали во «враги народа», но в память врезались лишь два случая.

...В Оричевский райком ВКП(б) (Второе крепостное право — большевиков. Фольклор москвичей предвоенной поры) на бюро вызывают председателя колхоза и говорят, что он должен столько-то зерна сдать государству. Он возражает: план хлебосдачи колхоз выполнил. А область «не тянет» - сообщают ему, и потому на него возлагают «дополнительное задание». Вернувшись домой, председатель вечером собирает правление и предлагает  «покумекать», как выполнить задание, чтобы и овцы были целы и волки сыты. А на другое утро его опять вызывают в район, но не в рай-ВКП(б), а в... рай-НКВД и просят рассказать, кого он вчера имел ввиду, когда произносил слово «волки»? 58-я УК - десять лет лагерей.

...Танцы в клубе одного из сел под Котельничем. Учиняется пляска. И вот в кругу остается ражий парень — первый плясун. Он «поймал кураж» и то идет  вприсядку, то вскакивает и залихватски «отдирает» каблуками так, что не только полусгнивший пол, а и бревенчатые стены клуба сотрясаются. На пике чувств он как-то очень уж сильно в пол каблук сапога так  «впаял», что... со стены сорвался портрет Джугашвили, упал, стекло — вдребезки и бумажное лицо отца народов все порезано. «Впаяли» ему стандартную десятку все по той же 58-й.

Три эти факта к моей судьбе прямого касательства не имеют и в повесть не «шились», да вдруг оказались очень в тему!

Читаю сейчас «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Исаевича Солженицына. Случаев подобных — на каждой странице. Рассказывает, в частности, что ровно (опять — ровно!) 80 лет назад, в 1938 году, «в свердловской пересыльной бане молодых коммунисток и комсомолок прогнали голыми сквозь строй  надзирателей. Ничего, утешились. Уже на следующих перегонах (7 вагон-зак поезда на Колыму — А.В.) они пели в своем вагоне»:
«Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек».

Любопытно, что две эти строчки — песни из кинофильма «Цирк», вышедшего на экраны страны двумя годами ранее. Уж поистине цирк, в смысле — политический, - если «...комсомолка Катя Широкова спрашивает у (молодой коммунистки — А.В.) Е. Гинсбург в шмональном помещении: вон та немецкая коммунистка спрятала золото в волосы, но тюрьма-то наша, советская, - так не надо ли донести надзирательнице?».

«Это вот какие были люди (комментирует сейчас за меня Александр Исаевич — А.В.). У Ольги Слиозберг уже арестовали мужа и пришли делать обыск и брать ее самою. Четыре часа шел обыск — и эти четыре часа она приводила в порядок протоколы съезда стахановцев щетинно-щеточной промышленности где она была секретарем за день до этого. Неготовность протоколов больше беспокоила ее, чем оставляемые навсегда (!!! - А.В) дети! Даже следователь, руководивший обыском, не выдержал и посоветовал ей:»Да проститесь вы с детьми!» Уж поистине воскликнешь вслед за Маяковским:»Гвозди бы делать из этих людей — крепче б не было в мире гвоздей!»

«Это вот какие были люди. К Елизавете Цветковой в Казанскую отсидочную тюрьму в 1938 году пришло письмо пятнадцатилетней дочери:»Мама! Скажи, напиши — виновата ты или нет?.. Я лучше хочу, чтобы ты была не виновата, и я тогда в комсомол не вступлю и за тебя не прощу. А если ты виновата, я тебе больше писать не буду и буду тебя ненавидеть». И угрызается мать в сырой гробовидной камере с подслеповатой лампочкой: как же дочери жить без комсомола? Как же ей ненавидеть Советскую власть? Уж лучше пусть ненавидит меня. И пишет:»Я виновата... Вступай в комсомол».

Поистине!..

И впрямь воскликнешь уже, — что за мозги у народа такие?!  Это что - пластилин, готовый принять любую уродливую форму? Или губка, готовая впитать любое дерьмо с политических помоек? А однажды приняв и впитав, навсегда... окаменевает?

«Любой ортодокс и сейчас подтвердит, что правильно поступила Цветкова (пишет по этому поводу Александр Исаевич — А.В.)... О, как можно бы их пожалеть, если бы хоть сейчас они поняли свою тогдашнюю жалкость!... если  бы хоть сегодня они  расстались со своими тогдашними взглядами!... Верность? А, по-нашему, хоть кол на голове теши... Непробиваемость — вот их качество! Не изобретено еще бронебойных снарядов против чугуннолобых!»

Предвижу вопрос, зачем это я обильно цитирую Солженицына? А вот зачем.
Эти горестные «и сейчас», «хоть сейчас», «хоть сегодня», а также о «верности» (или «хоть кол на голове теши») «чугуннолобых» Александр Исаевич пишет - когда? Вероятно, в начале шестидесятых, если «Архипелаг...» писался в период с 1958-го по 1968-й, — в пору когда комсомол отмечал 45 лет со дня рождения. Но вот уж со дня кончины автора минуло 10 лет, и 25 лет — со дня «кончины»... комсомола и КПСС, и 55 лет «сердца горестных замет» этим «и сейчас» и «хоть сегодня» о событиях, которым уж 80 лет, и вдруг - эта волна из Марианской впадины! Будто с того света! И впрямь, уже — с «того»!

7 октября звонит из Оричей подруга семьи (ВПШ при ЦК КПСС, руководящие должности в социальной сфере) и в радостно-взволнованном предвкушении сообщает, что через 22 дня, 29 октября, «мы будем отмечать» 100-летие комсомола(?!). Что хоть комсомола уж четверть века нет, но - торжества пройдут в районном Доме культуры. Что я, как бывший первый секретарь, «должен быть обязательно». Что мне выделено 2 минуты на выступление с трибуны и «просьба речь свою не затягивать». А еще планируется выпустить «большую комсомольскую стенгазету», для которой я опять «должен» и «срочно» найти в моем архиве и привезти фотографии из комсомольской жизни той поры.

Мы знаем друг друга уже полвека, многое «по теме» давно «перетерто», и я напоминаю ей, что сегодня я никому и ничего не «должен». Что я ничего и слышать не хочу о той поре, когда меня, человека взрослого, разумного, вменяемого, сломали, произвели в марионетки и втянули в политические игры, полные треска о «светлом завтра» и бестолковщины «коммунистического воспитания молодежи». Что на дворе уже двадцать первый век, но, глядючи на нас, весь мир потешается младенческим выходкам детей истории. Вот - моя сегодняшняя правда, с которой я могу выйти к микрофону. Понятно, что «такая» правда на торжествах по тому, чего нет, не нужна, я был лишен двух минут у микрофона и выброшен из праздничного сценария.

Вот уж поистине!

Три(!) революции, гражданская война (унесшие миллионы лучших), коллективизация, Великая Отечественная (унесшие новые миллионы лучших), архипелаг ГУЛАГ (унесший по данным Солженицына, еще 55 миллионов лучших), перестройка, крах СССР (исковеркавшие судьбы новых миллионов), власть «братков», - все это вековое методичное кровавое и моральное уничтожение многомиллионного базового интеллектуально-производительного и культурного генофонда... никак не сказались на ментальности оставшихся(!).

«Эти адепты теории развития, - пишет на этот счет в «Архипелаге...» Александр Исаевич, - увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного развития... Это нехотение что-либо изменить в своем мозгу, эта простая неспособность критически обмысливать опыт жизни — их гордость!.. Непробиваемость — вот их качество!»

Этим выводам Александра Исаевича более полувека, а звучат - «и сейчас», «хоть сейчас», «хоть сегодня»...
И это — мы. Вот он — наш этнос.


45.ДУХОВНОЙ  ЖАЖДОЮ  ТОМИМ
Обдумывая название этой, близкой уже к финалу главки, долго «копался» мысленно в образах, более отвечавших бы содержанию, предполагаемому и представляемому тоже лишь в набросках мыслей. И воображение влекло то к Пушкину с этим его бессмертно-блистательным:
Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины;
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.

То к четверостишию безвестного острослова, «украсившего» внутреннюю сторону двери туалета на филфаке Пермского университета ; явно в подражание:
Как горный орел
На вершине Кавказа,
Сижу я один
На краю унитаза.

Да простится мне вольность поместить эти перлы рядом, но именно они помогают наиболее точно представить мое внутреннее состояние поры конца девятого и десятого классов. Я находился будто «между» этими «образами-мирами» и порой ловил себя на впечатлении, что как-то странно «между ними» вишу.

С одной стороны, после первого в шестьдесят шестом и тем более второго, в шестьдесят седьмом, летних сезонов торфодобычи я не только по внутреннему своему физическому, чисто возрастному состоянию, но и строю и образу мыслей и взглядов на окружающую действительность уже не чувствовал себя ни ребенком, ни подростком, ни даже юношей, а - взрослым, пусть и молодым пока, человеком. И школа со всем учебным ее миром уже представлялась будто анахронизмом, «не моим уровнем» и, с простительного, но более точного выражения представлялась, как тому «орлу» из второго «перла». Сказать, что я, как тот Фонвизинский Митрофанушка «не хотел учиться, а хотел жениться», - было бы неточным. Отвращения к учебе не было, но связанный с нею мир ее будто «раздвоился». Я также старательно занимался, чувствуя и видя впереди госэкзамены на аттестат, но плодами этих стараний в основном были «тройки».

К середине десятого класса я по отношению ко мне преподавателей уже окончательно утвердился в догадке, что меня «вгоняют в серость». Что там, в учительской, меня так же, как я себя, считают не школьником-выпускником, как остальных в двух выпускных классах, а взрослым, как они, и относятся ко мне, как к той... Элеоноре из пятой комнаты в коммуналке, которой валят соль и плюют в борщ на керогазе за то, что появляется на общей кухне «в халате с павлинами и в брильянтах». Это было очень похоже на месть и представлялось именно как месть... белой вороне, которая, попав в стаю серых, позволяет себе роскошь оставаться белой.

Вспоминая ту пору, я на протяжение десятилетий жизни, оказываясь в формальных и неформальных микросоциумах, постоянно испытывал на себе эту реакцию «серых ворон» на мое «белое оперение» и считал это по-человечески нормальным, когда «стая» взрослых дружно «клюет» одного взрослого. Но чтобы «стая» взрослых педагогов вместо того, чтобы «сеять разумное, доброе, вечное» на полях моей души, методично и целенаправленно «клевала» ими же обучаемого и воспитуемого, - в это мне не верилось никогда и мнение это мое я сам же считал несправедливым, продиктованным обидой.

Но вот же парадокс парадоксальный, о котором расскажешь, - не поверят! Получилось, как ровно год назад со... смертью Фиделя Кастро на Кубе.

Буквально вчера, 27 ноября нынешнего 2017 года, когда весь день и несколько дней перед этим ходил «беременный» вот этими мыслями в эту главу, вечером, «блуждая» с помощью пульта по каналам в телевизоре, «напал» на беседу журналиста с каким-то психологом. Причем, именно на то ее мгновение, с которого психолог, женщина средних лет и «педагогической» внешности начала рассказывать о наиболее веротяных причинах... убийства старшеклассником одной из московских школ преподавателя физкультуры из травматического пистолета. О том, что какое-то действие со стороны физрука по отношению к парню стало «последней каплей в чашу» терпения парня прессинга его...  учителями. Что в педагогической среде, измордованной бесконечными «реформами», бездумными «новациями», «программами дальнейшего развития», проверками «исполнения» на фоне такой же бесконечной финансовой «оптимизации», стабильного «одичания» подрастающего поколения накаленная до предела психологическая атмосфера в большинстве школ давно стала нормой. И нередки случаи, когда эта «лютая ненависть к дикарям» подобно пару из-под клапана котла с запредельным давлением начинает вырываться и обращаться на «нестандартных» детей, которые в массе своей и без того уже видятся источниками этого «мордования». Что такая «лютая ненависть» окружения и друг к другу в учительских, вырвавшись, может обернуться доведением подростка до суицида или преступления.

Я слушал эту «психологиню», буквально ворвавшуюся в мою жизнь пусть и с экрана телевизора, но именно в эту минуту, с раскрытым ртом и распахнутыми глазами. Потому что она совсем прямо и «один к одному» рассказывала сейчас мне... обо мне и скорее всего ту самую правду, в которой оказался я в те два последние года в школе, и которая воображалась мне такой правдой на протяжение всей моей жизни, но в которую я, как в правду полную,  до этого не верил.

Теперь, когда я тем более знаю свой жизненный крест, который называется  «ненавистный человек, который рядом», мне окончательно ясно, что тогда, в школе оно так и было. Но парадокс не в этом, а в... фоне, на котором проходило это вдавливание меня в «школьную грязь». И фон этот... сам же я формировал своими трудами и участием в школьной внеклассной и общественной жизни.

Не помню, когда именно, но вдруг обнаружилось, что у меня уж не какие  выдающиеся, самые, вероятно, начальные, но (не в наглость будь сказано)  способности художника. По словам учительницы рисования в школе на Фабрике, я «чувствую свет» и «свободно играю пролутенями». Эти подозрения насчет способностей укрепились и здесь, когда я в восьмом еще классе, весной, занял в общешкольном художественном конкурсе первое место. Мне стали поручать оформление разных «досок», «уголков», «витрин», «расписаний», «экранов» и прочих «форм» наглядной агитации, коими тогда начали увешивать стены многочисленных длинных коридоров новой школы, чем я  все два с лишним года до выпуска постоянно и занимался. Самые памятные и по-своему любопытные из этой поры три момента.

Мне позволено и «доверено» было изображать... профиль Владимира Ульянова (того самого, из Симбирска), который, как знак  «идеологического качества» заставляли «лепить», где надо и не надо, на всякие «доски» и «витрины», что я и исполнял, быстро «набив руку на вожде». Именно в те поры зародилось и на всю жизнь осталось свое, особое отношение к этой «личности в истории», о чем собираюсь рассказать в книге «Плебейский апостол», материалы к которой подбираю много лет. А тогда щекотало даже честолюбие, что вот «доверили» изображать Ульянова из Симбирска, когда это право имели только члены Союза художников.

Попав в эту обширную программу оформления новой школы, я вместе с «трудовиком» Валентином Григорьевичем Левиным (ушедшим в «светлую память» совсем недавно — земля ему пухом) даже ездил с «Зорким-4» в командировку в Киров, где, побывав в трех школах, сфотографировал десятка два «стендов» и «уголков», чтобы сделать то же у себя, но лучше. И то была первая в моей жизни творческая командировка на государственные деньги.

Этот (прости меня недостойного) «талант» художника-оформителя позволял даже... отлынивать от учебы ; не по своей воле, но приятно. Оба раза, к    Новому, 1967, и 1968 годам меня на неделю(!) и в конце второй четверти и учебного полугодия(?!) освобождали от занятий для новогоднего оформления огромного актового зала, который я, насколько хватало недели, из плит ДВП и реек с помощью ножовки, молотка и гвоздей и, конечно, карандашей, бумаги и    литров разноцветной гуаши превращал в некое подобие сказочного зимнего голубого дворца, где много льда, снега, сосулек, звезд, бородатых Дедов Морозов, Снегурочек с толстыми косами и прочего пестрого новогоднего «антуража».

Но это ; в праздники, а в будни вел три кружка: авиамодельный, судомодельный и фото, и после занятий и по воскресеньям «пропадал» в школьной мастерской у самого опять же, как в школе на Фабрике, любимого преподавателя труда Валентина Григорьевича Левина. Он дал мне «под твою ответственность» вторые ключи от мастерской, и я сам определял время занятий с ребятами. Я понимал, что кружки эти будут жить, пока я тут, и программы занятий строил в расчете на возможно быстрый и реальный результат.

На авиамодельном строили простейшие планеры и модели самолетов на резиновых двигателях, а потом учили их летать, потому что ни одна «необученная», неотрегулированная модель не полетит. Личной гордостью была в ту пору изготовленная мною «бабочка» - 40-сантиметровая в длину и весом всего 20(!) граммов резиномоторная модель самолета для закрытых помещений, которая после нужной регулировки уверенно делала три полных круга в школьном актовом зале.

Знавшие о кружке девушки в классе смеялись надо мной, как над каким-то шутиком:»Парни вон в хоккей рубятся, а он самолетики запускает». Меня это не смущало ничуть. Потому что очень хорошо знал, что чтобы  «запускать самолетики», надо из сначала построить. А чтобы строить и запускать, надо очень много знать и уметь. Материалы, инструменты, технологии, законы аэродинамики, шире ; физики воздухоплавания. Я очень много тогда читал научно-популярной литературы, особенно по аэродинамике, строительству и испытаниям в аэродинамических трубах «больших» самолетов. Необходимость в этом была еще потому, что параллельно строились сразу две кордовые модели самолетов для воздушного боя на дизельных двигателях внутреннего сгорания, очень популярных у авиамоделистов «Ритм-1», купленных для кружка после запуска того воздушного щара.

На судомодельном строили простейшие корабли на резиновом «ходу» и электрических двигателях на аккумуляторах. В планах был даже скоростной скутер с двигателем «Ритм-1», если переставить его с самолета. Апофеозом же кораблестроения стала... подводная лодка на «большом», от вентилятора, двигателе; и помню как долго пришлось подгонять ее вес при ее объеме под удельный вес воды и регулировать горизонтальные рули, пока она стала уверенно плавать под водой в заливчике на поселковом пруду. Личной вершиной судостроения стала полная копия броненосца «Потемким» длиной в метр, над которой я работал почти ежедневно дома на протяжение пяти месяцев и которую оставил в подарок школе. У девушек в классе это называлось «пускать с ребятней кораблики, когда все на танцах».

Своим чередом шли занятия фотокружка, который посещало около десятка ребят. Тогда, в пору черно-белой и, как ее сейчас называют, «жидкой» фотографии, чтобы получить хотя бы технически грамотный бумажный фотоснимок, не говоря уже о его содержании и «художественности», фотографу надо было знать и пройти 58(!) технических и химических «рифов» (специально сам подсчитать под запись!). Знать их, уметь обхидить их или обращать в свою пользу ради все того же хотя бы «начального» качества будуших снимков.

Сейчас, в пору цифровой фотографии, снимают буквально все и на все, начиная с мобильных телефонов, и многое знать просто не надо и многому не надо учиться: за тебя это «делает фирма». А тогда даже техника фотографии, съемка, проявка пленки, печать фотоснимков уже были искусством, которые, как любое искусство, дано далеко не всякому. Поэтому на занятих было много теории. Штудировались тогда очень известные в фотолюбительском мире книги «25 уроков фотографии», «Практическая фотография». А реальными «плодами» работы кружка были регулярные выпуски школьных фотогазет о разного рода общешкольных и мероприятиях в классах.

Много снимал и я. Не для поддержания реноме руководителя, а потому что открывавшийся в своей необъятности мир фотоискуства все больше влек меня новыми горизонтами, которых страстно хотелось достичь. Несколько лучших фотографий из жизни школы зимой и весной перед выпуском послал (вслед за тем снимком о запуске воздушного шара) в районную газету «Искра», и их к моей несказанной радости — напечатали!

Вместе с этой радостью пришло-родилось новое, мне ранее неведомое влечение газеты, желание попасть на ее страницы, вновь увидеть что-нибудь свое напечатанным и свою фамилию типографскими буквами. Но по снимкам с мероприятий что-то не получалось, и когда в конце апреля 1968 года в школе побывал и выступил перед нами, старшеклассниками, Герой Советского Союза, уроженец Оричевской земли Шихов, написал о встрече на двух тетрадных листочках, положил в конверт и унес на почту. «Очерк» мой... не напечатали. Потому что визиту Героя в наш район отвели целую полосу, незнакомый мне дядя-автор рассказал в стиле тоже, как у меня, отчета, где Шихов побывал, что говорил, да о детстве его, да о подвигах. А моя заметка мне уже самому виделать тут неуместной. Ну, и ладно.


46.ПРОЩАЙ И ЗДРАВСТВУЙ
Потом пришел май, началась усиленная подготовка к экзаменам, и стало не до кружков, не до газеты и прочих не связанных с учебой дел. Отодвинулся-раздался на время привычный мир с его мыслями, как у Маяковского в стихе «Кем быть»:
Где работать мне тогда,
Чем заниматься?

С одной стороны оно, конечно...
Нужные работники ; столяры и плотники...

Или что-нибудь вроде...
Вставай, иди, гудок зовет.
И мы приходим на завод.

Однако, вот только вот не это! Не гудок и не завод!
Это ; не мое!

Уже тогда, к маю, даже многим раньше пришел я к твердому убеждению, что не знаю, кем в жизни буду и чем буду на хлеб зарабатывать, но ; только не это! Не завод, не станок, не от гудка до гудка! И - не тупое ежедневное, еженедельное, месяцами и годами вкалывание, превращающее тебя в рабочий скот, выжигающее из души твоей самое тонкое, нежное, чувственное. Только не это! И два сезона в трудовом аду ; в зное, грохоте, пыли в кабине трактора  за копейки, которые надо суметь еще выбить, в этом отвращении утвердили окончательно.

Но ; не потому опять же!
Не потому, что я, как еще в школе на Фабрике считали, белоручка и боюсь работы физической.
Ни в коем случае!
И не потому, что на протяжение всего детства насмотрелся на родителей, на семью нашу, у которой  была не жизнь, а выживание и даже не в смысле материальном.

А потому, что... чувствовал, что могу и готов делать хорошо, даже очень хорошо, но ; что-то творческое! Там, где в совершенстве нет пределов, а есть необъятный мир труда и постижения все новых деловых, творческих вершин! Где работа моя будет не от гудка до гудка, не восемь и, может, не двенадцать часов, а шестнадцать и двадцать, и я эту работу не буду считать работой, а... удовольствием, к которому буду стремиться без гудков и никогда не буду считать часы, потому что они не будут «рабочими», принудительными, а которых бы всегда хотелось иметь как можно больше, как  человеку всегда хочется больше и как можно больше удовольствий, ибо кто же от собственных удовольствий откажется?! Чтобы, как у того же Маяковского...
Заливаю в бак бензин,
Завожу пропеллер.
В небеса, мотор, вези,
Чтобы птицы пели.

То есть, от того, что другие считают работой, у меня в душе пели бы птицы. Ведь там же, в душе, уж вон сколько лет...
Летят белокрылые чайки -
Привет от родимой земли.
И ночью, и днем
В просторе морском
Стальные плывут корабли...

Однако, корабли и самолеты равно как и операторский факультет института кинематографии, казалось, были «заказаны». А ведь как мечтал! А еще размышлять «кем быть» мешала перспектива в будущем году быть взятым в Армию. Тогда все вообще ломается.
Однако!
Однако, - его величество случай, за которым, как за всяким случаем, была своя закономерность и логика!

Не помню точно день, но это была уже середина июня. Перерыв на последней консультации перед предпоследним экзаменом. Тусуемся с ребятами во дворе школы, у ворот на улицу. Учусь жонглировать тремя камешками. Вдруг на широкое крыльцо под пилоном выходит директор школы Владимир Васильевич Каменецкий, невысокого роста, лысенький, полненький, и подзывает меня. Сразу ; будто страх. А я, вроде, - ничего. Окна кабинета его выходят во двор ; видел, как я камнями играю. Так они же мелкие.  Подхожу, говорит:
-Редактор газеты Михаил Васильевич Целищев звонит, тебя к телефону просит.

В полном неведении, отчего бы ко мне такое внимание самого редактора, прохожу с директором в его кабинет, беру со стола трубку, здороваюсь. Незнакомый голос неторопливо и будто... робко и с прикашливаниями «кхе-кхе», говорит, что фотографии, которые я весной присылал, напечатали, а «письмо по Шихову не удалось». И нет ли у меня желания после школы пойти работать в газету?

К ответу на столь неожиданный вопрос я был, разумеется, не готов и отговорился первым, что на ум пришло, - что сейчас не могу: экзамены. С этим он согласился и попросил продиктовать ему - «кхе-кхе» - домашний адрес и сказал, что «наш товарищ после выпускного к тебе подъедет».
Предложение редактора пойти на работу в редакцию сразу после школы не вызвало ни малейшей эйфории, ни удивления от неожиданности, ни удовольствия от ближайших трудовых перспектив, - а такую реакцию, будто мысленно как бы в неведении... «пожал плечами». Потому что вовсе не по-детски, а серьезно и по-взрослому оценил ситуацию и спросил себя, кто я там, в редакции, буду и что принесу? Что я сегодня для газеты могу? Разве что фотографировать? Так в редакции фотограф есть, некий И. Кропотов. И фотографий у него в каждом номере штук по пять ; вот это работа! А что о герое Шихове писал, так все равно не напечатали.

Словом, идея эта с непредставимой перспективой не привлекла ничем, кроме того плюса, что в смысле работы после школы ничего не надо искать, а потому осталась в мыслях отложенной до начала июля.

А до конца июня было беспросветно:учебники, каждый день консультации, два экзамена ; и пришла пятница, 28 июня, с назначенным на вечер выпускным балом.

Бал, как бал, с торжественной частью, приличествующей событию музыкой, танцами, о котором до этой минуты (а сейчас на моих 7 часов 16 минут 1 декабря 2017 года) дошли всего четыре, особенно врезавшиеся тогда в память впечатления-воспоминания.

Самым не ярким и не главным, а ; важным осталось то, что я на это событие весь вечер опять смотрел, как из моего некоего будущего на это настоящее, как на уже прошлое. И что тут будет, - уже не интересно.

На торжественной части, конечно, выступил Владимир Васильевич Каменецкий. Произнес нужные слова, сказал должные напутствия, вручил сорок с лишним аттестатов нашим теперь уже бывшим двум десятым. Сходил за ихним аттестатом и я, и даже сейчас не считаю это слово ; ихним ; ни фактической ошибкой, ни знаком язвительного стиля сейчас из якобы  пронесенной через годы обиды, и даже намеренно его не закавычиваю. Потому что и тогда считал, и все годы, и уж тем более сейчас считаю его аттестатом не моих знаний, а... педагогической и человеческой зрелости (в смысле - «зрелости») людей, когда-то решивших стать педагогами, но не поднявшихся над «законами стада»...

И до сих пор помню, как помнил всегда, то странное чувство, которое глубоко и сильно кольнуло меня, всю душу пронзило в минуту получения аттестата. Это не было волнением от торжественности, особой знаковости и рубежности момента, когда, дождавшись своей фамилии, я встал со стульчика в зале и пошел на сцену на глазах у всего зала, как другие до меня; а это были несколько секунд... то ли вопроса, то ли неведения, то ли сожаления оттого, чтО это я взял сейчас в руки, повернулся и пошел, вот спрыгнул со сцены на глазах у всего зала с моим и не моим аттестатом в руках. Много-много раз в течение жизни, возвращаясь памятью в ту минуту, я пытался уж если не вспомнить, то представить хотя бы, что это было тогда за чувство, примерное его содержание для понятного бы мне описания, но это никогда не получалось. Единственное, что приходило, - будто взял тогда в руки и унес не свою вещь, а зал дежурно поаплодировал.

Когда торжественная часть, а потом ужин в соседнем зале, столовой,  закончились, кресла и стулья расставили вдоль стен актового зала, и начались танцы. Я не танцевал - не умел и хотел. И вообще это был не мой бал. Я сидел в правом дальнем от входа углу на жестком, неудобном металлическом стульчике, глядел на танцующих из нашего бывшего «б» и из «а», на «их» праздник, а в моей душе праздника не было. Откуда?

Думалось: вот позади школа, впереди - «большая жизнь». С первого по седьмой класс я за все годы и две четверти восьмого имел в табелях «пятерок» и «четверок» поровну. Но в целом за восьмой ; три «тройки», за девятый ; шесть, а в аттестате они ; сплошь. И в этом «аттестате серости», организованном мне Марьиванной, единственная «моя» оценка и та ; прочерк по английскому. Вон оно как, оказывается, у них, у взрослых, бывает! Может быть. Если захотят. Как методично и целенаправленно могут они мстить, ведь ; мстить! - человеку, педагоги ; ребенку(!) за роскошь, «неслыханную» и «невиданную», быть самим собой. В этом сомнений у мена уже не было, как нет их и сейчас, утром 19 февраля 2018 года. В год, когда летом нынче, между прочим, исполнится... полвека нашему выпуску и тому выпускному балу!..

Впрочем, как бы я ни держался в этих мыслях и «твердости духа», но «рубежность» момента влекла на «итоговость» осознания былого. А она ; вот, перед глазами. Девушки наши ; в шикарных платьях, сшитых явно к этому вечеру. Прически-укладки! Даже не представить, где у нас кто, в поселке, или за линией, в воинской части, такие сделает. Ребята в черных парадных костюмах, белых рубашках, строгих галстучках, - джентльмены! А я сижу тут, в чем в школу ходил, - в той же рубахе, в тех же штанах, вечно мне коротковатых. Не тут и не дома ; нигде не «свой». Нет, я конечно все понимаю, да... Однако...

И в этом празднике красок и звуков что-то так за себя обидно стало, так накатило что-то, что слезы сами навернулись на глаза, горестный ком подкатил к горлу, и стоило усилий справиться с этим. И только справился, было, глаза мои от соленого жара остыть не успели, смотрю:красавица нашего класса Света Мячева и... Марьиванна, - уж ее-то бы в эту минуту на дух бы!... - идут в мой угол, подходят, удивляются, что это я тут сижу, и зовут танцевать. Ну ладно, я хоть и не умею, но дремуче выглядеть не хочется. Встаю, иду. Мячева-красавица ; как-то в сторонку, и я остаюсь с Марьиванной...

Идет минута, идет другая. Топчусь-качаюсь в такт музыке, будто танцую, а Марьиванна, радостная такая вся, оживленная, говорит что-то, я отвечаю, а сам... не понимаю. Нет, я с одной стороны, конечно, понимаю, что да ; выпускной, праздник, прощай школа и все такое. Но не понимаю, как «после того» ты, Марьиванна, ; после всего, что ты, Марьиванна, да я только знаем, можешь изображать, что... ничего и не было?! Ага! Благословила меня «волчьим билетом» в «большую жизнь», - и будто ей весело?!
Не-на-до!
Я ; не «серость».
И жить в этом мире «серо» я не буду!..
Даю слово!

Потому что тогда уже определенно и ясно чувствовал в себе... мощную и сильно сжатую будто пружину творческих возможностей, намерений и сил, энергии которой хватит навсегда. Точнее, - это не было даже чувством, а   осознанием, что нечто такое в глубине меня есть и что это — главное мое. И вот минуло более уже полувека (50 лет и ровно три месяца — опять точная цифра!), сейчас на моих 7 часов и 46 минут утра 30 сентября 2018 года, и я могу всем тем, кто и что я есть сегодня, подтвердить, что да, что пружина та — была, что полвека уже «разжимается», но радостно, что до конца не разжалась. Потому как творческих дел и планов столько, что, не знаю, на сколько Боженька меня благословил на этот мир, но уверен, что на все задуманное мне времени не хватит. Потому что за далью открывается новая даль, и нет конца романтике души...   

Танец этот с Марьиванной на всю жизнь мне запомнился как... вальс на собственных похоронах, организованных мне Марьиванной. Как вальс иезуита со своей жертвой.

Не помню уже, что меня там, на выпускном, после этого танца задержало - на чужом празднике жизни? И когда во втором уже часу ночи класс наш придумал пойти на Вятку в четырех километрах от школы, «посидеть у костра», я пошел домой и лег спать, не подозревая, что...

Что от детства моего осталось всего... четыре часа.

Потому что в шесть утра меня разбудил... корреспондент газеты «Искра» Николай Михайлович Пересторонин, и сказал, что редактор Михаил Васильевич Целищев послал его делать репортаж на полосу с сегодняшнего празднования дня молодежи, велел найти меня и взять с собой, чтобы я сделал для репортажа снимки.

Через час, позавтракав, когда, как мне представлялось, там, на Вятке друзья мои по классу, кто спал, а кто «еще и не ложился» у костра, мы с корреспондентом Пересторониным шли через поселок в парк у пруда, и это была первая, вполне деловая, моя «командировка по заданию редакции». Но помню, что я совсем не чувствовал вполне уместной бы эйфории или волнения от той роли, в которой оказался столь неожиданно, а было чувство, что ТО «будущее», в котором я как бы жил в последнее время и «из него» глядел на настоящее и себя в нем, словно вернувшись в «прошлое», будущим быть перестало, а как-то враз превратилось в настоящее. И факт, что я иду снимать для газеты, к моему же собственному удивлению, воспринимался мной уже как событие вполне будничное, и я уже прикидывал, что и как снять из самого важного, поскольку на подобных праздниках в парке бывал дважды.

Эти государственные «дни молодежи» совмещали с местными «днями торфяника», и где-то заполдень, когда официальные и не очень торжества миновали, а пьяные компании тут и там под соснами и на берегу пруда остались «продолжать банкет», Николай Михалович, надавав мне наставлений, ушел на электричку и уехал в райцентр. Вечером я проявлял пленки, ближе к ночи сел печатать фотографии. В воскресенье пошел на пруд половить окуньков да «переварить» старые и новые впечатления.

На другой день, в понедельник, 1 июля, поехал со снимками в Оричи, в редакцию, и был принят в штат пишущим(?!) корреспондентом на уж месяц как вакантную должность. Во вторник, 2 июля, повез отобранные из моей «кучки» для газеты снимки в Киров, в областную типографию, где по ним сдедали клише, а в пятницу, 5 июля, вечером, уже стоял посреди типографии и держал в руках завтрашний, субботний, за 6 июля, номер, на четвертой полосе которого, занимая ее всю, был наш с Николаем Михайловичем репортаж. Только его текста было немного, а основную площадь ; к моей несказанной радости - занимали четыре(!) мои огромные(!) фотографии.

Вот это уже был повод для эйфории... А еще ; подумать, во что это может вылиться. Однако, разве Ванга только и могла сказать тогда, что это ; судьба. Что впереди сорок восемь(!) лет в журналистике ; в мире «между небом и землей», в котором мне Богом уготовано было строить свою судьбу, как сумею.


О
На этой вот точке в конце абзаца,
пожалуй, повесть свою и закончу.
И себя, в ту минуту шестнадцатилетнего,
но уже штатного(!) корреспондента,
оставлю посреди типографии,
в грохоте печатных машин, -
на СВОЕМ месте в жизни,
как потом оказалось, по призванию, -
с развернутым первым в своей жизни
номером газеты в руках.
А поскольку, как от брошенного в Лету камня,
плывут, расширяясь кругами, волны,
влекут и события свои последствия.
А потому позволю себе
логично сюда напросившуюся
еще пару главок ; итоговых,
на правах пометок на полях.


47.ПАРИТЕТ МЕНТАЛЬНОСТИ
И опять, и снова, и кажется уже, что это никогда не кончится, и надо скорей сдавать книгу в типографию, - а выплыла еще одна тема под финал и напросилась вот в это место. Должно быть, потому, что в зачатке, росточком слабым в памяти моей она жила наверно с того самого первого «дня свободы после детства». Того воскресенья 30-го июня, после первой «командировки от редакции» на праздник молодежи в парке. Именно в этот день и в часы, когда я ловил на пруду окушков, на этом жизненном перепутье, когда школа - вчера, а большая жизнь - завтра, причем, без кавычек, буквально, и проклюнулся тот росточек, - о чем я все время помнил и помню.

Росточек этот был мыслью-чувством о полной моей в этом мире... ненужности. И,  помню, весь день эта мысль-чувство жгла меня впечатлением бессилия изменить что-либо в свою пользу — осознать, что я этому миру нужен. Глядя на поплавок средь кувшинок, я думал: вот я вышел из школы. Но что мне в этом мире делать, что строить, куда приложить руки, если уже все построено и сделано и коммунизм уже вот-вот?..

У нас красивый новый поселок с красивым именем Мирный. Чистые улицы, новые дома. У всех — газ, горячая вода, электричество, телевизоры, машины, мотоциклы. В парке — стадион, где тренируются даже спортсмены-олимпийцы, новый Дом культуры, новая большица и школа — новая, у многих дачи, все кругом - «с иголочки». Рядом — транссибирская магистраль с выходом на Киров и куда хочешь - «от Москвы до самых до окраин». Кругом — достижения и свершения, радость и счастливое «сегодня», а «завтра», когда оно  завтра придет и станет «сегодня», тоже будет счастье.

Об этом мне уже десять лет и в школе говорили, и по телевизору, и по радио, и впечатление давно утвердилось, что «советские люди под руководством коммунистической партии все, как один», строили-строили и, наконец, построили. Ну, пусть не совсем еще, чуточку осталось, уже заверщающая фаза вот-вот. Но я в нее уже не вписываюсь, - взрослые буквально завтра-послезавтра завершат ее. А мне-то - что? Что в этом мире делать мне, что - вершить??! Ну да, я буду где-то работать, где-то на жизнь себе зарабатывать, но строить и вершить по счету высокому, по меркам коммунизма, мне уже негде, я — уже опоздал!

Не знаю, ходили ли у кого из сверстников, одноклассников, такие мысли, или я один таким дураком вышел «со школьного двора», но такое вот чувство, очень прочное и очень жгучее, было и - терзало. И даже когда я поехал по фермам, полусгнившим, утонувшим в навозе; по машинным дворам, холодным, разбитым, где трактористы, дуя паром в кулаки, ковыряют ключами в моторах; или сам в роли «шефа» копался весной по локот в картошке колхоза имени Кирова, выбирая не успевшую сгнить на посадку и пьянея от густого спиртового запаха; увидев впервые многое подобное, поначалу воспринимал это, как «еще иногда», «еще кое-где», «еще имеющиеся, но уже отдельные», «к сожалению, недостатки», «над искоренением которых советский народ под руководством коммунистической партии и ее ленинского политбюро...».

Но это — поначалу. А когда пьяные доярки на куче навоза; повальные двухдневные пьянки всем колхозом после получек; новые, брошенные ржаветь среди поля комбайны; ревущие на весь мир по три дня недоенные-некормленные коровы перестали восприниматься, как «иногда», «кое-где» и «отдельные», а стали сливаться в единую картину советского «сегодня», пришло озарение, - вот же оно! мое место! в коммунистическом строительстве. Вот — мой «участок», на котором я могу — и обязан, как гражданин великой страны, «вносить посильный вклад в общенародное дело!»  Вот оно — именно мое, и такое почетное и благородное: «выжигать каленым железом» то, что мешает «победной поступи», воспеевать «знаменосцев социалистического соревнования», «маяков производства», «правофланговых на пути к коммунизму», чтобы отстающие не отставали и стремились «под знамена»...

Были... Были такие мысли и такое осознание своего места и роли, - что «мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Но когда я, спустя всего 13 лет, в 1981 году, вернулся из трехнедельного путешествия по «коммунистическому» изобилию Венгрии к голым полкам наших магазинов; когда, спустя еще 10 лет, «вместе со всем советским народом, сплотив ряды, плечом к плечу» и размахивая, - «читайте, завидуйте!» - «краснокожей паспортиной гражданина» Советского Союза, боем бился за... талоны (то есть - карточки) на крупу, масло и мыло, чтобы завтра опять идти биться, «отоваривая» их, - пришло осознание, что, а ведь  «дурют нашего брата!»

Теперь же, когда с того воскресенья минуло уже полвека и еще пять месяцев (сегодня 20 ноября 2018 года), когда целой жизнью в трудах мысли заплачено за освобождение от былых сказок, пришло и прочно утвердилось осознание, что мы, люди - такие же животные на земле, как другие. И, как другие, приходим в этот мир по общему для всех закону обновления вида и окунаемся в борьбу за выживание. Для этого нам, в отличие от других в дополнительную тягость, голым и разумным, нужны всего четыре вещи: пища, одежда, жилище и... игра («для души»), которые нам надо «добывать в поте лица своего». Лично каждому - лично для себя! И при этом стараться не сорваться в «горе от ума» - не думать «раньше о родине, а потом о себе». Не слушать «сказочников», зовущих общественные утопические, как все, сказки делать общественной былью, а потом уже из общего «сказочного котла» получать толику «сказочности» в личное употребление. То есть, не чужую сказку делать былью, а свою быль делать личной сказкой.

Но вот же опять же догадка-осенение! Наверно, это только мне, легко внушаемому романтику, потребовалась целая жизнь, чтобы понять эту, для большинства простую, вещь. Наверно, это только я да немногие, мне подобные, верили в ту утопическую сказку, делали ее былью и считали, что не просто работают, едят и спят, а - «идут дорогой Ленина, дорогой Октября» в некое «светлое коммунистическое завтра»? Наверно, для большинства мне «НЕ подобных» эти сказки были, как шум ветра в кронах вековых елей в тайге, где внизу, в подлеске, в кустарнике, во мхах идет своя реальная земная жизнь? Такие вопросы о самом себе невольно выплывают, когда пусть случайно возьмешь, да бегло полистаешь старый учебник «арифметики жизни» с их типичными, - помните? - задачками с условиями:»Из пункта А в пункт Б вышел путник...»?

Тогда, на другой день после того, как я на пруду ловил окуньков, 1 июля 1968 года (когда я в газету только пришел) заместитель редактора «родной» моей Оричевской районной «Искры» (замечу — государственной!), а в октябре 1974 года, заняв эту должность, и я получали среднюю по тогдашней жизни зарплату. Помню, она у меня, «колебаясь» в «вилке» нескольких рублей, составляла в «чистом» виде (за которую расписывался при получении) 165 рублей.

Минуло полвека, или почти, и я, перед уходом на «заслуженный отдых» в феврале 2017-го из такой же, но «соседней», газеты Котельничского района (тоже государственной!) и с той же должности (которая, правда, иначе называлась), получал теми же  «чистыми» в «вилке» пары сотен 17 тысяч 800 рублей. Сейчас, конечно, другие времена, но эта цифра, пусть условно, пусть с оговорками, но считается все той же средней по «чистым» доходам.

Однако, между теми «средними» 165 и нынешними «средними» 17800 рублями, «дистанция», - как говаривал полковник Скалозуб - «огромного размера». Для половины или двух третей населения в городах и на селе, к которым всегда принадлежал и я, убийственным шоком стало и осталось «открытие», что при «коммунизме» нам практически бесплатно обходилась третья потребность - в жилье. Тогда, поскольку государство, которое нам его сдавало, брало за него плату символическую, а сейчас, подарив его нам в частное владение, берет «экономически обоснованную».

Тогда  за трехкомнатную я платил в месяц от своей «чистой» зарплаты в среднем 4 рубля (2,4 %) и 161 рубль (97,6 %) у меня  оставался на оставшиеся три потребности: пищу, одежду и «игру». Сейчас плачу 5500 (30,9 %) и на пищу, одежду и «игру» остается 12300 (69,1 %). Если взвесить эти «остатки» - 161 и 12300 — на любимых мною «весах ценового паритета», то моя, типичного «середнячка», доступность пищи, одежды и «игры» тогда и сейчас выглядит так.

На 161 рубль тогда я мог 2 раза съездить (сгонять туда-сюда) в плацкартном вагоне в... Читу, где служил в юности, а сейчас на 12300 даже с самым дешевым билетом — только 1 раз и то дай бог вернуться. Или сгонять туда-сюда в Москву: тогда — 6 раз, сейчас 3 (и то при условии «совсем подешевле» и «верхнее боковое у туалета»). Тогда, помню, пять лет подряд(!) мы всей семьей ездили в Крым, «оползали» все черноморские пляжи, и двухнедельные полные  траты на одного человека без «экономии на себе» спокойно укладывались в 1 «остаток» от моей  зарплаты после квартиры. Сейчас подобный вояж может стоить 3 — 4 таких «остатка».

На «остатки» от жилья я мог купить тогда и могу сейчас:
Хлеб черный (буханок): 1005 - 534
Батон нарезной : 644 - 492
Рыба («бюджетный» минтай, кг): 292 - 94
Крупа манная (кг): 292 - 534
Крупа гречневая (кг): 350 - 611
Картошка (кг): 1610 - 820
Яйца (десяток): 123 -273
Молоко жирностью 3,2% (литров): 575 - 308
Кефир (литров): 536 - 227
Колбаса «Докторская» (тогда натуральная,
сейчас - хороший аналог, кг): 70 - 28
Мясо (свинина, кг): 73 - 65
Молоко сгущенное (банка) : 292 - 223
Масло сливочное (кг): 46 - 17
Мороженое сливочное : 1073 - 236
Шоколад «Аленка» (плитка, 100 гр.): 178 - 144
Апельсины (кг): 115 - 189
Водка (бут. 0,5) : 56 - 51
Шампанское (бут. Самое дешевое): 45 - 75
Пиво (бут. Самое дешевое): 671 - 256
Сахарный песок (кг): 178 - 351
Сапожки женские из натуральной кожи : 2 - 1
Билет в московском метро : 3220 - 236
Стрижка в парикмахерской : 1610 - 61

Эту сравнительную выборку я сделал «на вскидку», из того, что первым в голову пришло, и вовсе не под вывод, что вот — ах-ах» - в Советском Союзе мы жили как богато, а сейчас вон — ох-ох! И без таблиц любой сегодня скажет, что за полвека мы (по старым представлениям — вперед и выше) никуда не ушли, потому что... никуда и не шли. Это из цифр всякому видно.

А еще всякому понятно, что сколь за хвост первую колонку ни вытягивай, будешь лишь «расписывать потолок» уровня нашей жизни по ментальности, на который мы «забрались» за три четверти века. А если так же тянуть вторую, так только в подтверждение, что мы в истории этнос Downshifting. Не в том «благородном» его понимании, когда «понижают передачу жизни» из побуждений философских. А в том убогом, то есть — реальоном, когда «повышать передачу»... очень хочется, да вот только как-то бы «на халяву», поскольку самим это природой не дано. А ведь еще, замечу, - в первой колонке нет трат на медицину и образование. Потому что они на мои среднемесячные чистые доходы тогда не «ложились». А если сегодня их по средним меркам прикинуть после трат на жилье (то есть, не дай бог заболеть или захотеть дать ребенку достойное образование, бывшее бесплатным), то от всей второй колонки останется разве строчка про черный хлеб.

Не дано природой курице летать, а вороне нести «товарные» яйца. По официальным сравнительным данным двух последних переписей населения, наш этнос, пока еще «титульный», уходит с исторической арены по 0,5 процента в год, и к концу этого века русские рискуют остаться в собственной стране «землячеством». Потому-то мы полвека назад и сорвались с «потолка» в 78 копеек за доллар и в свободном падении в пропасть на сегодня, 26 ноября 2018 года, «пролетаем» отметку в 66 рублей.

По законам здоровой экономики считается годовой прирост ВВП в стране в 3 процента — чертой стагнации и началом ее деградации; нам это «экономическое чудо» уже много лет «не по мозгам».

Почему с нами так? Ответ на этот, главный и «судьбоносный» вопрос дал...   мой коллега по перу Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. В 1871 году, еще за полвека до начала наших игр в «измы», в письме в редакцию журнала «Вестник Европы» он писал:

«Если он (народ - А.В.) производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии (ему, народу - А.В.) не может быть и речи; если он выказывает стремление выйти из состояния бессознательности (выделение мое - А.В.). тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия все-таки обуславливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности. Что же касается до народа в смысле второго определения («как воплотителя идеи демократизма» - А.В.), то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности» (выделение мое — А.В.). В предлагаемом понимании здесь демократизма, то есть демократии (в термине более нам привычном) не как власти народа с правом орать на всех углах о своих правах на власть, а демократии как власти закона, рожденного народом с  реальными правами и ментальными возможностями влиять на экономику и все «базисные», а вслед за тем и «надстроечные» институты общества. А поскольку, по Салтыкову-Щедрину, в нашем народе «заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности», - где на нас сядешь, там и слезешь.

А буде, вопреки сказанному оному, найдутся несогласные, склонные в том, что у нас в одном кармане вошь на аркане, а в другом — блоха на цепи, винить разного рода депутатов-начальников на разного рода властных вертикалях, так приведу слова другого коллеги по ремеслу, нобелевского лауреата по литературе Александра Исаевича Солженицына из его «Архипелага...», что не надо и глупо «приписывать пороки высшего класса — ему, а не человечеству», а потом «успешно наследовать» их  «холопским преклонением» перед тем же высшим классом.

Если мы ни жить, ни строить ничего не собираемся, поскольку не хотим и не умеем, ну так по Сеньке нам и шапка. 


49.БЫЛОЕ  И  ДУМЫ
Да простит мне Герцен Александр Иванович, что «сдул» у него название главного его труда для главки-пометки. Очень уж оно своим «философским весом» отражает и предваряет психологически то, что давно просилось на страницы. Впрочем, просилось-то очень многое, да в строку ; не всякое лыко.

Итак, повторюсь, академия детства вместе детством закончилась балом в пятницу, 28 июня, далекого шестьдесят восьмого, с которого в «большую жизнь» шагнул я с тремя «путевками».
Первая путевка, выданная мне, «материальная» и вполне реальная, - удостоверение... тракториста. Этот «государственный спасжилет» для плавания в океане жизни надевать я не собирался никогда и не считал его той соломинкой, за которую могу ухватиться, если вдруг в океане начну утопать. Поскольку давно уже пришел, опять повторюсь, к твердому выводу, что не знаю, где и кем в жизни буду, но никогда не сяду в кабину трактора, не встану к станку или к иному какому конвейеру роботом-манипулятором.

Вторая путевка, выданная мне, тоже «материальная», но не вполне реальная, поскольку «не моя», - аттестат о среднем образовании. Она уже требует преамбулы.

Есть в русском языке выражение «волчий билет». Родившись в девятнадцатом веке, при царизме, оно было в большом ходу и при государственно-монополистическом капитализме «совковой диктатуры» двадцатого. «Волчьим билетом» называли любой государственный документ, аттестующий (часто необъективно, ложно, а то и из чьей-то подлости) владельца его как к чему-то непригодного, неблагонадежного, пораженного в правах и возможностях, - как черное клеймо, закрывающее ему дорогу к хорошей службе, месту жительства, образованию.

Самым распространенным, «классическим», вариантом  «волчьего билета» становилась и пребывала уже в таком качестве пожизненно Трудовая книжка гражданина, как правило - «простого работяги», - в которую при увольнении его с работы (в основном по инициативе администрации) вписывали в качестве основания ссылку на 33 статью КЗОТ (Кодекса законов о труде). И любой кадровик на новом предприятии, куда гражданин приходил устроиться, увидев в «трудовой» его эту ссылку, сразу понимал, что тот за «птица». Ибо «по тридцать третьей» увольняли за пьянку, прогулы, опоздания на работу и прочие дисциплинарные «проколы». И была эта «тридцать третья» в трудовой, как тавро на ухе рабочей скотины, которая не только сама не хочет строить светлое будуще, но и позорит высокий моральный облик «строителя».

Именно таким, уж куда как классическим «волчьим билетом» выглядел... выданный мне «аттестат серости», как свидетельство «общественной выбраковки» меня по причине, якобы, интеллектуального убожества. Потому как НИ ПО ОДНОЙ дисциплине за все десять лет обучения в средней общеобразовательной  школе я будто бы НЕ «продемонстрировал знаний, умений и навыков» выше, чем на «тройку», и «зрелость» моя примерно так на уровне... выпускника коррекционной школы-интерната для детей с отставанием в умственном развитии. И что с таким «аттестатом» мне в жизни широко открыты разве что... «тропинки» на курсы печников или слесарей-сантехников.

Однако, я спокойно и реально воспринимал этот «волчий билет» как... плату за то, что на пике сияния идеологии коммунизма и торжества марксизма-ленинизма, якобы, был «против комсомола», объединяющего молодых строителей все того же коммунизма, и единственный из двух выпускных классов вышел из школы «НЕкомсомольцем». Что позволял себе роскошь быть самим собой, иметь свое мнение и «наглость» высказывать его и многое другое, что составляет «дурь камикадзе», живущего «не в стаде».

Замечу попутно и кстати, что позднее я у того же Александра Ивановича Герцена в «Былом и думах» встретил на этот счет гениальную его фразу:«Помещик... начальник департамента... Государь «за мнения» посылают в Сибирь, за стихи морят в казематах, и все трое скорее готовы простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи».

Минул век, и Александр Исаевич Солженицын в своем «былом и думах» - «Архипелаге...» - покажет, что и через сто лет на этой шестой(!) части суши земного шара кара «за мнения», «за стихи» и человеческие достоинство не только не исчезла и не «умягчилась», а, напротив, стала многократно более жестокой. Потому что, по его словам из того же «Архипелага...», «Человеческая природа если и меняется, то не намного быстрей, чем геологический облик Земли».

Так вот, минуло еще более чем полвека после «Архипелага ГУЛАГА», а в сумме - около двух веков после «Былого и дум», и давно уже в «царстве небесном» и Александр Иванович, и Александр Исаевич (Исаакиевич), да и Владимир Николаевич Войнович, а я сейчас только, ранней осенью жизни, с предельной ясностью представляю, под какими «геологическими» напластованиями нашей ментальности оказался своей «ранней весной», но, не понимая этого, с той самой, «герценовской» «наглостью» и «дерзостью» жил в этом мире и работал в журналистике.

Но это — с годами, а уже тогда, будучи по своему «нравственному возрасту» совсем не ребенком, начинал понимать, что когда ВСЕ в «стаде» и «стадо» - единственная и спасительная форма существования всех и каждого в отдельности, за тебя, если ты «не в стаде», никто, мил человек, не поручится... И помню еще, что потребовалось немалое время, чтобы после этой школы и этой Марьиванны «прийти в себя» - вернуться душой и самосознанием в тот свой «статус хорошиста» в этом мире, без чего в варианте со мной, кстати, ни творческого уровня, ни имени  в газете, а вслед за тем и веры словам твоим не будет у тех, для кого пишешь.

Третью «путевку» мне не выдавали и под аплодисменты зала не вручали. Это был совсем не материальный и не видимый, но оттого не только не менее, а, напротив, более реальный, хоть и образный, - «Диплом об окончании  Академии Детства». И полон он был не столько оценок того, в чем успел или преуспел, сколько открытых уже или полуоткрытых, или пока только нащупываемых нравственных законов и истин, с которыми, как с багажом «портфолио», мне вскоре, а, как оказалось, всего через пару дней, в понедельник 1 июля, идти в... приемную комиссию «Академии Жизни» - за вторым «академически-высшим», бессрочно-пожизненным образованием.

А еще в «дорожную суму» Марьиванна за два с половиной года наложила мне прямых, прозрачно намекнутых, недвусмысленно подразумеваемых и в разных вариациях напутствий, прозвучавших на уроках, переменах и встречах вне школы, составивших «мудрость» в том смысле, что если ты, Толя Вылегжанин, будешь и впредь демонстрировать личное достоинство, тебя за это будут топтать нещадно, гнать подальше и сторониться тебя. Потому что ты в нашем мире не субъект, собой управляющий, и решения сам по себе принимающий, не единица автономная и целая, а часть ее, крупинка лишь этого целого и единого, доля многомиллионная, - подвластная и управляемая теми, кто тебя выше, а потому априори тебя умнее. И лучшее, что от тебя требуется, - бесконечно источать благодарность за то, что тебя щадят и терпят.

И сейчас, вспоминая себя тогдашнего, в тот год окончания школы и позднее — поры «обживания» во взрослом мире, вижу цепочку-цепь, казалось бы, парадоксов, звенья которой в полной истине и ясности кроме меня могли быть видимы только... Марьиванне да нескольким, разве что, одноклассникам. Представьте.

Всего ведь назад тому месяц (два-три), год (два-три), «да недавно совсем! эта, извини меня, дипломированная серость сидела за партой, а вон ты гляди-ка!»
В газету гляди.

Три раза в неделю, во вторник, четверг и субботу, я к вам, Марьиванна, на кухню приду (должность обязывает да и с удовольствием) или к мужу вашему на диван; к коллегам вашим, сеятелям «доброго и вечного» и еще — так же вот прямо домой... к половине взрослого населения района, а это не один десяток тысяч! - и расскажу, что в мире творится. Как идет, например, добыча торфа на вашем предприятии или жатва хлебов в соседнем колхозе. Или освоение автоматов на съеме кирпича на Стрижевском силикатном заводе. О многолетней дружбе вятского фотохудожника Ивана Крысова из села Спасо-Талица, работы которого печатает «Moscow News”, которая выходит в 54 странах мира, и американской «The New York Times», со всемирно известным американским художником, писателем и общественным деятелем Рокуэлом Кентом. Вы у себя на диване расслабьтесь, а я расскажу вам о... творчестве гениального русского живописца Аркадия Александровича Рылова, родившегося в селе Истобенске под Оричами, детство и юность которого прошли у нас на Вятке. Следите за прессой и будете в курсе моих новостей в экономике, культуре, политической жизни нашего края.

Проходит ровнехонько, изо дня в день, два года после выпускного бала, и меня, юношу восемнадцати лет, «отбракованного» в школе явно с вашей подачи за «политическую неблагонадежность», в звании рядового(!) приглашают(!) на службу в политическое управление Управления Забайкальского пограничного округа Комитета государственной безопасности СССР на офицерскую должность военного корреспондента газеты Забайкальского пограничного округа «Пограничник Забайкалья»! Около двух лет «местом службы» моей были... полторы тысячи километров границы СССР с Монголией и Китаем, крупнейшие промышленные предприятия Восточной Сибири, в частности, знаменитая тогда Братская ГЭС, на которых трудились бывшие пограничники. Ведущие предприятия Читы. Отчего бы ко мне такое внимание и доверие, как вы считаете?

А еще были прочные творческие связи с газетой Забайкальского военного округа, Тувинской республиканской и Читинскими областными газетами, авторская программа на Читинском областном телевидении, сотрудничество с фотохроникой ТАСС, центральными газетами и журналами.

Через пять с небольшим лет после выпускного, в возрасте 22 лет! я уже заместитель редактора родной своей «Искры» - самый молодой зам. в прессе всей области. Еще через четыре года, - что совсем уж восхитительно! - первый секретарь(?!) Оричевского районного комитета ВЛКСМ, «против» которого, по вашему мнению, я будто бы был еще в девятом классе.

Отчего бы оно так, Марьиванна?

А еще, уважаемая Марьиванна, вы, правда, не слышали, а я, когда на выпускном с вами танцевал, поклялся торжественно, но - мысленно, будучи в том совершенно уверенным, что, несмотря на «волчий билет», который вы мне спроворили, я не серость, не выбраковка и плохо в этом мире жить не буду. И вот минуло 50 лет, - какая красивая цифра! - сегодня 24 сентября 2018 года, и я могу сообщить, что сдержал клятву юности и жил (да живу и сейчас) — дай Бог многим.

Главное счастье, в котором жил все эти годы, - дело по призванию. Журналистика, которой, - уж, было, написал «отдана жизнь», - никогда не была для меня работой, «поденщиной», на которой за деньги «отдают» силы», а - миром смакования бытия и наслаждения этим смакованием. А чтобы этот мир ничем не замутнялся, а смакование не прерывалось, всегда помнил оброненную вскользь в годы службы в Чите коллегой по газете капитаном Николаем  Маклаковым мудрость, что «лучше быть генералом среди сапожников, чем сапожником среди генералов».

Проведя почти всю творческую жизнь в должностях заместителя редактора Оричевской «Искры» и «Котельничского вестника», не льстился на предложения «вышестоящих органов» пойти... в сапожники: редактором той же «Искры», шабалинской и немской районных газет; заместителем редактора или ответственным секретарем (на выбор!) областной газеты «Вятский край»; заместителем редактора по русскому переводу вновь открываемой газеты в Кишиневе (Молдавия); собственным корреспондентом областной газеты «Кировская правда» в Зуевке; и даже - инструктором (вот уж поистине - «сапожником») среди «генералов» сектора печати, отдела пропаганды Кировского областного комитета КПСС. В последнем случае, перед «сватовством» я по указанию «генералов» обкома даже работал у них  несколько дней в «потенциально будущем» своем кабинете, из окна которого, под ногами у себя, видел «весь» Киров и «всю» область. Но что для генералов  «запах власти» для меня - «запах ваксы», и я отказался. Были и другие предложения вроде заведующего отделом культуры Котельничской районной администрации, председателя Котельничской городской Думы, но — всяк сверчок знай свой шесток. Журавлей красивых в небесах много, да родная-то синичка в руках все же ближе...

При этом еще те соображения были, выношенные десятилетиями, что сколь бы часто и как бы всуе ни твердили, что человек - кузнец своего счастья, да не надо смешить Господа. ЧТО он на роду каждому «напишет», то и  сбудется, - не более того! И - не менее! Какое бы тавро ему на лбу ни выжгли! ЧТО было написано мне, то и сбылось. Какие позволено было сделать «открытия», те и в нравственном багаже. Что счастье - в здоровье. Что качество жизни - в качестве чувств. Что свобода ; самое дорогое и самое желаемое состояние отсутствия зависимости тебя от внешних обстоятельств и людей. Что власть и деньги дешевле свободы и душевной гармонии с миром.

Далее. Ни я, ни семья моя никогда не испытывали проблем с жильем. В молодые годы государство дало мне (а это совсем не то, как сейчас, — просто купить)... три (!) благоустроенных квартиры, из который две — в новых домах, в последней живу сейчас. Да приятно еще вспомнить, от чего отказался, как от «приложений» к предложениям по службе: благоустроенных квартир в поселках Ленинском (Шабалинский район), Оричах и Неме; двух квартир в новых домах в Кирове, новой двухэтажной (в двух уровнях) квартиры в Зуевке, четырехкомнатной квартиры в новом доме или денег на строительство отдельного коттеджа (на выбор) в Кишиневе. А еще недостойным для себя (по условиям) признал возможность принять двухкомнатную квартиру... в Москве с возможностью работать в любом столичном издании. И все это, замечу, - в пору «совковую», когда все жилье было государственным и его «давали» или «не давали», и миллионы за однушкой-двушкой десятилетиями в очередях томились, а тысячи в них и умирали — у щелястой печки и «удобствами» на улице.
 
«Волчий билет», которым вы и школа благословили меня в «большую жизнь», не стал «кирпичом» на дороге в мир знаний. В свое время я окончил филологический факультет Пермского государственного университета и по диплому - «Филолог. Преподаватель русского языка и литературы». А еще были Высшая комсомольская школа при ЦК ВЛКСМ в Москве, Высшая партийная школа при ЦК КПСС с отделением в Горьком (Нижний Новгород), неоднократные месячные курсы политпросвещения при областном комитете КПСС.

Хорошее образование всегда было культовой ценностью в нашей семье, на него никогда не жалели ни сил, ни средств.

Жена Татьяна в юности окончила факультет журналистики Высшей партийной школы при ЦК КПСС, вторую половину жизни работала собкором областной газеты «Вятский край». Старший сын Александр — Вятский гуманитарный университет и Вятскую сельскохозяйственную академию. По дипломам - специалист по интернет-технологиям и экономист, много лет — главный специалист-эксперт государственной автоматизированной системы (ГАС) «Выборы» Кировской областной территориальной избирательной комиссии. Младший сын Ростислав с золотой медалью окончил среднюю школу, потом Московский государственный институт международных отношений (университет) — знаменитый элитный МГИМО, по специальности -  журналист-международник (владеет английским и испанским). Объехал полмира, живет в Москве. Племянник по линии жены Сергей Некрасов окончил МГУ имени М. Ломоносова, в настоящее время научный сотрудник НИИ при Министерстве финансов Правительства России.

Когда по хорошим поводам близкая родня наша собирается, на восемь взрослых за столом девять(!) вузов: высшая партийная школа,  академия, четыре института, три университета. Внучка Арина Александровна, которая учится сейчас в восьмом классе, уже семь лет полная отличница. Внук Нил Ростиславович уже уверенно держит вилку, сам, когда нужно, хотит на  горшочек и правильно произносит слова «деятель» и «дятел».

К главному же парадоксу судьбы отношу тот замечательный и во всей его пожизненной глобальности факт, что именно русский язык и литература (предмет Марьиванны) стали для меня миром духовной жизни и творчества. И  открыла его для меня не Марьиванна с ее Кировским пединститутом, а... неграмотная моя бабушка Александра Кирилловна, которая была «ходячим кладезем» русского устного народного творчества, с младенческих лет привившая мне любовь к русской старине,  фольклору, духовной народной культуре прошлого. Поэтому очень логичным стало мое поступление на филфак университета, и все годовые курсовые по языку (связность письменной речи) на собственном, ни у кого не «сдутом», а годами трудов нарытом «иллюстративном» материале, который, приобретя таким образом статус научного, лег в докторскую диссертацию одного из университетских «светил».

С получением диплома мои жизненные университеты не только не закончились, а, напротив, обогатились стройной методологией продолжения  научного освоения мировой литературы как искусства. Я всегда много читал, но не как рядовой книгочей, а по принципу «мастер-класса», - изучал произведение независомо от того, нравится оно лично мне или нет. И сегодня, «в мои лета» позволю себе «сметь свое суждение иметь», например, о том, чем общим «недоваренным» страдают многие французские романы. Чем каждый по-своему велики Толстой в «Анне Карениной» и Шолохов в «Тихом Доне». Почему вызывавшие у меня восторг в юности «Госпожа Бовари» Флобера и «Сага о Форсайтах» Голсуорси (прочитанные дважды) теперь его не вызывают. Почему с годами заметно «побледнели» в моих глазах «Мертвые души» (прочитанные трижды) моего любимого Гоголя. Чем приятно удивили некоторые австралийские и латиноамериканское авторы, до которых многим нашим «записным», как до мыса Горн.

Без ложной скромности сказать, судить об этом я сегодня могу, пожалуй, достаточно профессионально, и с нынешним багажом знаний русской и мировой классики, после «методологической огранки» наверно мог бы на достойном уровне читать курс теории литературы в ином гуманитарном университете.

Кстати в связи с этим стоит отметить, что Лев Николаевич Толстой, «вставший» между мной и Марьиванной в девятом классе школы, через несколько лет «напомнил» о себе и на протяжение десятилетий вел меня «за ручку» по литературному миру. В университете на вступительных, текущих курсовых и итоговом экзаменах его «Война...» и «Анна...» постоянно «вылезали» на меня вопросами об «образах», «стилях» и «сравнительном анализе...». Тогда  я принимал это будто злой рок, а сейчас — благодарен провидению. Из многих сотен (да, наверно, - тысяч) произведений мировой литературы, прочитанных и «впитанных» мною за полвека, его «Война и мир» не просто проштудирована, а под «лупой искусства» - как на «мастер-классе» - медленно-внимательно, от начала до конца! изучена три(!) раза, «Анна Каренина» - четыре(!). И сегодня я точно знаю, почему Толстой — гений, а его «игра отражений» в психологической структуре образов используется мной в собственных писаниях.

По всей вероятности и насколько знаю, я остался в учительской судьбе Марьиванны единственным ее выпускником - российским писателем, членом Союза писателей России с 1995 года. В 1985 году подарил ей свою первую книгу повестей «Старые истины» с автографом. На сегодня их, персональных книг художественной прозы, публицистики и очерков, уже четырнадцать:"Старые истины" (1985); "Улыбка дьявола" (1995); "Алый парус на синей волне" (2003); «Роза северных ветров» (Роман. 2005 - книга первая «Утро»; 2009 - книга вторая «Полдень»); «Из дальних странствий возвратясь» (2006); «Каины и Авели» (2007); «Путь дальний - к морю Белому» (2008); «Благовест Соловков» (2010); "Путь дальний - к морю Белому". Второе большое иллюстрированное издание (2011): "Светло красуется земля" (2013); "Утро в заливе Гаувза" (2014); "Страна, которую не жалко" (2017); и вот эта «Академия детства».
А еще в разные годы печатался в журналах "Волга"(Саратов), «Двина»(Архангельск), "Журналист", "Пограничник", "Работница" (Москва), коллективных сборниках прозы и поэзии "Встречи", альманахах "Вятка литературная" (Киров). Рассказ «Дяда Пантелей» вошел в антологию Вятской литературы. Лучшее из художественной прозы, публицистики, путевых и историко-краеведческих очерков вошло в  семитомник избранного.
Весной 1991 года организовал и начал издание межрегионального литературно-краеведческого альманаха «Проселки», из которого выросла известная теперь в России и за рубежом книжная серия «Библиотека нестоличной литературы» (БНЛ), бессменным редактором и издателем которой являюсь до сих пор. В рамках ее на сегодня, представляя целое издательство, подготовил и выпустил 111 книг. Это персональные издания и сборники прозы и поэзии, политическая публицистика, литература по истории и краеведению, 6 книг "Антологии вятского фольклора" - по "полевым" научным материалам студентов и преподавателей МГУ им. М.В. Ломоносова, к 250-летию университета.

В числе авторов БНЛ дипломаты, писатели, ученые и историки Москвы, Санкт-Петербурга, Нижнего Новгорода, Обнинска, Твери, Кирова и области, Екатеринбурга, Новороссийска, Днепропетровска, Красноярска, Читы, Находки — всего более 25 городов России и ближнего зарубежья.

Дипломант областных конкурсов:"Книга. Полиграфия. Реклама" (2004); "Вятская книга года» (2002, 2003, 2008, 2013, 2014 (Специальный диплом "Издатель-подвижник"), 2015, 2016 (Специальный диплом "Рукописи не горят"); коллективный дипломант седьмой национальной выставки "Книги России" (2002), проведенной Клубом Сенаторов Федерального Собрания РФ. Два издания "Библиотеки нестоличной литературы" прошли презентацию в Министерстве иностранных дел РФ.

Несколько книг изданы специально для Московского госуниверситета имени М. Ломоносова и находятся в активном доступе в новой фундаментальной библиотеке МГУ. Осуществленные мной издания имеются сегодня (помимо, разумеется, многих российских) в национальных библиотеках и частных собраниях в Америке, Австралии, Германии, Вьетнаме, Украине.

Главным же достоинством и успехом своей «Библиотеки» считаю нынешнюю активную литературную деятельность десятков поэтов, прозаиков, очеркистов — бывших дебютантов БНЛ, украсивших в разные годы издания «Библиотеки» своими первыми публикациями, а некоторые имеют уже по нескольку персональных книг.

"За активную и плодотворную литературную деятельность и создание высокохудожественных произведений" (не виноват — так в них написано)  награжден, помимо многочисленных статусом пониже, пятью Почетными грамотами Правления Союза писателей России, Правительства Кировской области, Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций - за вклад в развитие областных средств массовой информации.

Да еще уж вспомнить к месту для меня дорогие: Диплом первой степени Министерства культуры РСФСР «за творческие успехи на первом Всесоюзном фестивале самодеятельного художественного творчества трудящихся в РСФСР (1975-1977) — за художественные фотоработы; и бронзовую медаль за третье место на ХVI международном фестивале видеофильмов туристско-краеведческой тематики (Санкт-Петербург) - за соавторство при создании фильма  «Под алым парусом мечты» - об экспедиции по Вятке (2003).

Кому-то этот «справочный блок» может показаться нескромным, но на общем стилевом фоне «Академии» он видится мне вполне уместным.

С раннего детства и на протяжение всей жизни много путешествовал.
В счет или не в счет, но в молодые годы были четыре подряд поездки с первым сыном Александром и племянником Сергеем в Крым, на черноморские пляжи: Севастополь, Ялта, Алушта, Алупка. Позднее прошел с сыном же Александром и друзьями, такими же фанатиками «цыганских кровей», на плотах и катамаранах по равнинным и категорийным (спортивный сплав) горным рекам: Моломе (приток Вятки), Койве и Усьве на Урале, Муезерке и Чирка-кеми в Карелии. В Карелии, кстати, был пять раз и в сумме в путешествиях по этой прекрасной стране озер на катамаранах, лодках под мотором и авто провел девять «чистых»  недель.

Помимо названных рек с их величавыми порогами,  жемчужинами в памяти Саяны, Чуя, Алтай, Тува, Байкал, каньоны «Рускеалы», водопад Кивач, Сортавала и Северная Ладога с ее живописными островами и шхерами, архипелаг Валаам с его монастырями. Дважды побывал на Соловках, перебираясь на святые острова с материка на монастырском суденышке по бурному Белому морю. А еще были специальные (недельные) поездки на родину России - в село Старая Ладога на реке Волхов, а также в Нило-Столобенскую пустынь на Селигере, когда отмечалось 350-летие обретения мощей преподобного святого Нила Столобенского.

Зарубежные поездки ограничились восточным Земным полушарием (от Гринвича). Это Северная Монголия (многократно), Вьетнам (дважды, в том числе руководителем советской тургруппы, - четыре недели); Венгрия (путешествие по стране с отдыхом в международном Доме журналистов на озере Балатон - три недели). Позднее были самостоятельные авто- и морские путешествия по Скандинавии (четыре недели):Эстония (Таллин и Старый город), Финляндия (Хельсинки и провинция - дважды), Швеция (Стокгольм и провинция - дважды), заполярная Норвегия и ее сказочные в апреле  Лофотенские острова. Поездки эти, помимо впечатлений об этой северной части мира принесли немало ценного материала по истории викингов, которой в ту пору был и до сих пор увлечен.

Заметить уж попутно и кстати, что в дальних зарубежных поездках «собирал» для «коллекции памяти» многократные или разовые...  купания. Купался в Тихом, Северном Ледовитом и Атлантическом океанах; Черном, Белом, Балтийском и Норвежском морях, в Баренцевом море ловил треску.

Но самыми главными и принессшими наивысшее удовлетворение от сбывшихся «мечт» стали полтора десятка историко-краеведческих экспедиций по рекам Русского Севера, организатором и руководителем которых посчастливилось стать. В их числе четырехлетняя (1998 — 2001) экспедиция на самодельной трехмачтовой двенадцатипарусной бригантине под алыми парусами по всей главной реке нашей области Вятке от истока до устья - в честь 120-летия со дня рождения нашего земляка, писателя-романтика  Александра Грина. А также пятилетняя (2005 - 2009) экспедиция по существовавшему три века древнему водному торговому пути вятских купцов от Котельнича через Слободской до пристани Ношуль на реке Лузе (сухопутный участок), от Ношуля по Лузе, Югу, Сухоне и Северной Двине до Архангельска и на Соловки - в честь 200-летия установления торгово-дипломатических отношений между Россией и Америкой, «основоположником» которых стал, слободской по рождению купец Ксенофонт Алексеевич Анфилатов. Обе экспедиции были осуществлены на собственные средства экипажа и впервые в истории Вятского края. Едва ли кто когда их повторит.

И в какой бы точке Земного шара: Венгрия, Эстония, Финляндия, Швеция, Норвегия, Лофотены, Вьетнам, Тува, Забайкалье, Карелия, Урал, Алтай, Старая Ладога, Валаам, Соловки, Полярный (Кольский полуостров), Байкал, Монголия ни счастливилось вдруг оказаться, - везде я чувствовал себя гражданином мира и - дома,  все вокруг было «мое» и «лад». И то, - был день, когда завтракал в Хельсинки, обедал в Таллине, ужинал в ресторане посреди... заката в  Балтийском море, где под палубой плещут волны, а вино льется из кранов, а наутро  завтракал уже в ресторане в центре Стокгольма...

И путевые очерки, и книги, которые рождались потом и издавались, делались с любовью и тем же  «домашним» чувством лада и уюта. И членство в старейшем в России Императорском Русском географическом обществе тоже пришло как-то «тихо-логично», когда вдруг проснулся однажды утром в новом звании, которым и горжусь.

О
Такой вот была для меня моя «академия детства», такие плоды от семян наук ее украсили минувшие годы биографии. И, как полвека с лишним назад, в тот вечер на Лузе в розовом закате, и сейчас в мыслях и в сердце...
Летят белокрылые чайки-
Привет от родимой земли.
И ночью, и днем
В просторе морском
Стальные плывут корабли.


Котельнич.
6 марта 2013 г. - 27 ноября 2018 г.