Гавриловны. Глава 6. Мироеды

Любовь Пименова
     Глава 6. Мироеды

     Весна тридцатого года. Как и всякая весна, она пришла не сразу, а с холодами да поздними заморозками, а потом раз - и потеплело. Стало казаться, что все козни и угрозы зимы уже позади. И вдруг, когда почки на яблонях набухли и готовы уже были выбросить первые белоснежные соцветия, откуда-то налетел легкий и самый последний снежок. Спасибо, солнце подогрело с утра и развеселило землю, а теплым ветерком и поголубевшим сразу небом обозначило полный переход власти к весне-красавице.
     Полевые работы заканчивались - семена уже легли в подогретую землю. Усталость от тяжелой весенней страды снималась мыслями о будущем урожае, летних заботах, удлинившимся днем, когда и после работы оставалось светлое время для отдыха и семейных посиделок.
     Забежала в кои-то веки на огонек да на чаек Авдокея. Нечасто виделись душевные подружки как стали за мужьями да с детьми да с хозяйством. Тем радостнее было отложить все дела хоть на часок да погутарить-посплетничать.
     Душка вошла в хату, громко поприветствовала:
     - Здорово были, хозяева, как живете-можете?
     - Слава Богу! - это свекровушка Нюрина. - Как сами-то, здоровы ли? Парни-то   твои как, мать-отец не хворают? Да садись проходи, чего давно не заходила?
     - Все ничего, теть Фень. Родители здоровы, пацаны растут, одежи не напасешься, - как горит на них, окаянных. Уже и младший постреленок подрастает, а старшой и отца скоро перегонит.
     - Да видала надысь Илюшку твоего, ну прям мужик, и справный и уважительный, узнал, поздоровался. Управляешься со всем кагалом своим?
     - А куда ж их денешь? Приходится управляться. Вот только беда - бабушка как-то обезножела, совсем плохая становится, из хаты уж и выходить не хочет. Не знаю, сколько Бог даст.
     - Ох ты ж напасть! Да Акулина всегда молодцом была, может, и выправится еще, Бог милостив. Поклон ей от меня. Ладно, девчата, пойду я, у меня там еще делов на базу, да Улюшка скоро подымется. А вы уж тут почаевничайте сами, без меня управитесь.
Она ушла, прикрыв за собой дверь. Авдокея взглянула на Нюру, покачала головой, нахмурилась чуть:
     - Ты сама-то как, никак схудала? По правде, ты никогда справной и не была, а с вашим-то хозяйством, иии... Да и я умаялась с мужиками своими. Трое парней да сам как дите, ничего не справит. Как хотели дом довести до ума, так и хотим дононе. Руки у моего Ивана не так растут - ой да ладно, опять меня понесло по той же тропиночке...Да, видела твою старшенькую на дворе - ну чистая ангел: уж такая расхорошая да голубоглазая, прям светится. И коса русая, и стать Гавриловская: высокая, как вербочка,  - невеста, одно слово. Вот повезет кому-то скоро.
     - Ну ты, подруженька, чего-то темнишь, чего нахваливаешь, уж не сватать собралась? -  Аннушка усмехнулась, качая головой.
 Прихлебнув из стакана горячий чай и улыбнувшись в ответ, Душка продолжила:
     - Эх ты, мать, а главного-то и не видишь: Илюшка мой давно уж по твоей Анфисе сохнет. Может, и породнимся скоро.
     - Окстись, Авдокея, она девчонка еще, пусть погуляет, ей только семнадцатый пошел. А твоему уж да, пора, вот ты и засуетилась. Ишь чего удумала, явилась в кои веки и заместо разговора доброго надумала тут меня пужать. В вашем-то хозяйстве работница нужна, чего ж непонятного, но нет, рано ей еще, - и, сменив и тон и тему, - Чаю-то подлить? Вон кусок каныша бери, испекла сегодня, девчата любят...
     - Ну на нет и суда нет, а я что хотела - то сказала. А ты думай головой, не говори потом, что не предупредила.
     И еще одно сказала Душка, что всколыхнуло душу Аннушки и не отпускало до самой той минуты, пока не пришел муж и, отужинавши, не отправились они к себе. А новость эта была такая страшная и такая непонятная, что долго лежали они в эту ночь без сна и говорили, и вздыхал Гаврила и всхлипывала жена его. И понять это было никак невозможно и казалось, что кто-то недобрый придумал сказку страшную не для детей, а для взрослых, и взрослые и сильные не знают, как эту сказку отменить или хотя бы понять, где тот злодей сказочный обитает и что замышляет.
     На дальней, километров за тридцать от Илларионовки, деревне Мариновке, оказалось, выслали несколько семей зажиточных казаков, забрав все, до сапог и головных платков, оставив почти в чем были, загрузив на подводы с детьми и стариками. Куда их отправили дальше - никто не знает. Бумага, вишь, пришла сверху - «раскулачивать мироедов». Дома и дворы, скотина и инструмент, одежа и мебелишка - все осталось в пользование обчества. Новость эта потихоньку кралась по хуторам и станицам, пока еще шепотом, заставляя замирать сердца сильных и злых на работу справных казаков, у кого и на базу и в поле порядок, и полито все мироедское хозяйство их едким потом. И дети сыты и поля засеяны в срок. Ан вишь ты - враги и злодеи они оказываются.
     Слухи слухами, а Душка принесла эту новость уже из первых уст - у Ивана в Мариновке жил кум. Там и по сей день еще стон стоит. А с другой стороны и радость: кое-кто одежду справил, в кои-то веки сапоги целые надел да жене юбку с оборкой принес. Жизнь-то она такая: что одному смерть - то другому и хорошо...
     Наутро мужики в Калач поехали будто по делам, а завернули они к Моте в дом ее новый, который она со своим Петром Ефимовичем только обустраивала.  Темная какая-то история была с этим домом, ничего об этом Мотя не рассказывала и еще не приглашала отца с матерью новый дом посмотреть да благословить.
     Филипп перекрестился при входе, вошел, дочку обнял. Гаврила был молчалив и хмур. Обошли с Мотей двор и сад. Добротный, хороший дом был, с мансардой, выходящей в сад. Яблони, вишни, груша  и колодец справный - все было на месте и ухожено, прежние хозяева были с головой и с руками. Петра дома не было - он теперь важный человек, сказала Мотя, домой приходит поздно, иногда и ночью вызывают. Филипп хозяйство похвалил и перешел к главному - зачем и приехали. Спросил, правда ли люди гутарят про переселенцев, нет ли новостей каких у Петра.
Спрошу Петю сегодня, папаня, - ответила уклончиво, - поешьте перед дорогой, спасибо, что попроведали.
     Приехала через день, одна. Сказала, что да, есть бумага сверху. Решают местные советы, но распоряжение твердое - забирать у кулаков-мироедов все, что нажито: хозяйство, дома -  все как есть: и одежу и обувь, и отправлять все их семьи со старыми и малыми на новые земли; куда - пока не знает. Про вас-де уже точно решили, и не отменить и не оспорить, заплакала Мотя.
     - А подумали мы с Петром Ефимовичем, чтоб не перешло все кому попало - ведь все поразберут-порасхватают, завтра затемно подъедем мы с ним да заберем что вам не нужно, хоть что-то и сохраним в семье. Не в чужие руки - не так жалко, - сказала Мотя твердо.
     - Вы мои жалкие, как же я без вас тут сиротинкой останусь, не к кому будет голову преклонить, - громко всхлипывала она.
     - Ни дочки у меня ни сыночка, а теперь и мамушку с батюшкой у меня забирают, - причитала Матрена Филипповна, утирая глаза кончиком головного платка.
     Все молча сидели кругом пустого стола - не до угощения было - слушали Мотю. И не понимали. И не доходило это до сознания - как вот так-то: жили-жили да и конец всему пришел в одночасье. Филипп смотрел на сложенные перед собой руки не мигая. Замер. Лицо окаменело, сердце бухало внутри.
     Федосья очнулась, вскричала: «Окаянные! За что погибель на нас насылают, смерти нашей хотят, внучек наших на смерть посылают, ироды!» -  больше слов у нее не было, были только крик и вой раненного в самое сердце старого зверя. Она вскочила и металась по хате, как безумная, не слыша увещеваний и отбрасывая руки сына, пытающегося обнять ее и прижать к себе. Она почти в беспамятстве голосила и это, наверное, было ее единственным способом не упасть прямо сейчас, перед всеми, бездыханной,- и как-то отсрочить свою смерть. Как, куда, с малыми детьми, из дома своего, на какие новые земли? И еще один главный вопрос бился в горячечном мозгу, хотя он еще и не прозвучал: «За что?»
     Тихо, как-то по детски всхлипывая, плакала Аннушка, слезы заливали ее лицо, они текли сплошным потоком, не останавливаясь, как весенний нескончаемый ливень и сквозь эту водную пелену она с трудом разбирала родные лица, переводя взгляд со свекра на мужа, на свекровь и снова на мужа.
     Казалось, это никогда не кончится - это пугающее молчание седовласого великана, отчаянные крики старой женщины, беспомощные попытки сына удержать ее на самой границе безумия, этот поток заливающих лицо и руки слез женщины - весь их мир и вся жизнь подошли к пределу, краю, последней черте. И тут на половине молодых заголосили, закричали дети; запричитала старшая, Анфиса, залилась криком младшая, Улька. Аннушка бросилась к детям.
     Когда она вернулась назад, Филипп сказал ей уже спокойно: «Беги к Душке, пусть идут с Иваном, будем разговаривать, - может, хоть одну спасем».
     Жене приказал идти в кровать, а с утра узлы собирать. Моте велел домой отправляться и сделать как сговорились.
     Отправив женщин, сели вдвоем. Сидели полночи, говорили, решали, перед рассветом разошлись. Начиналась новая жизнь, неизвестная и непонятная, и даже они, сильные и мудрые, не знали, что она им уготовила.
   
     Утром Нюра и Гавриил говорили с Анфисой. Разговор был непростой. Гавриил не пугал дочку - она и так смотрела в стол, дрожа всем телом, иногда поднимая испуганные глаза на мать, на отца, словно ища защиты и спасения. Отец произносил непонятные слова и говорил о решении, которое они, большие, приняли. Он говорил, и мать согласно кивала, что лишь ей одной, Анфисе, можно будет остаться здесь, на хуторе, среди подруг и знакомых людей, на своей земле, остаться и жить, иметь семью, мужа, детей. Что ее сватают за Илью, и они готовы благословить. Потому что вся семья: и дед с бабой, и мать с отцом, и сестры должны отправиться далеко, и они - и пока никто - не знает, что их ждет. И что они хотят, чтобы она осталась здесь, где она родилась, где у нее будет семья и защита. Он не говорил о том, что страшится участи трех младших, что он, ее сильный и строгий отец, не знает, сможет ли спасти их, но она уже это поняла. Девочку била нервная дрожь, хотелось глубоко зевнуть и уснуть прямо сейчас, здесь, положив гудящую горячую голову на стол. А потом проснуться - и все будет как раньше, как всегда. И не надо будет  думать ни о чем непонятном и страшном, и не будет треснутого голоса отца и полных слез почерневших глаз матери. И что такое замуж, она не хочет замуж, зачем ей туда? Илюшка, конечно, бродил мимо ворот, да поглядывал со значением, он вроде и хороший да ладный, но как же она без мамушки своей и батени, без деда-бабы, а сеструни - как же без них-то?
     Анфиса поняла уже, что никогда больше не будет как раньше и как было всегда. Она представила себе, что к ней, как в страшной сказке, подступило какое-то огромное чудовище без жалости и без лица, и оно готово наступить и раздавить ее, как букашку, как муравья, что-то такое большое и страшное,от чего не убежать и не спастись ни ей, ни всем тем, кого она так любит.
     - Я пойду за Илью. А когда вы приедете назад?
    
     Аннушка поспешила к матери-отцу; события развивались слишком быстро, она должна была все успеть, ничего не позабыть, ничего не пропустить. Здесь, в родном доме, было так же трудно, так же трагично, столько же сердца и безнадежности.
     - Нюрушка, да ты об нас-то сердце не рви: мы тут как-нибудь переможемся. Степушка , ежели чего, подсобит. Хоть и редко его видим сейчас, как они с Натальей съехали в Егорьевку, да не оставит нас с дедом ежели чего. Дед-то какой хозяин теперь, все больше лежит да охает, грыжа его замучила, да и на базу работы уж не то, что ране. Нас-то уж точно не тронут, мы лет десять как бесхозные с поры как дед в негодность пришел. Ну ты не думай про нас-то, у тебя самой вон выводок какой! Ох ты ж...
     И мать заплакала, наконец, разрешила себе, - отчаянно, с подвываниями - это были не слова, разобрать  можно было только отдельные восклицания «ну как так-то?», «эх, креста на них...», «жалкие мои», «не увижу-не прощусь перед концом своим», «цветочки мои»...И плакали обе, и душа рвалась, но обе знали, что другой труднее, и понижали голос и смиряли себя, чтоб пощадить кровинку свою.
     - Мы вечерком зайдем внучек обнять, да гостинец принесу.
     - Какой гостинец, мамушка, они ж, злодеи, все равно все позаберут, - слыхала, и юбки и платки считают, даром что в чужую землю отправляют, где что с собой прихватишь - тем и выживать будешь. Не надо ничего, береги для себя. И себя береги и батюшку.
      Выходя из двора, крикнула через забор соседке материной, своей ровеснице Прасковье, наливающей еду дворовой собачонке в разбитую миску: «Здорово были, Прасковьюшка, как дети, муж, старики?». В ответ услышала:
     - Мы-то здоровы, Богу слава! А вот вам, кровопийцам, скоро погибель придет! Мало вы нашей кровушки попили, ели-пили сладко, да спали мягко под перинами пуховыми. Хватит, нажились.Теперича наша очередь панствовать. Я первая к твоей хате приду да помогу все, что вы напрятали, чем на нашем горбу обзавелися, повытаскивать да на свет божий. Пусть другие теперь на перинах спят, мои, к примеру, дети али я с мужем моим. А вам в пути сгинуть и добра не знать, мироеды! - провизжала истерически и сплюнула злобно прямо себе под ноги.
     - Ты, Прасковья, побойся Бога, али креста на тебе нет? - вышла на крыльцо маменька Аннушкина. - Ты чего деткам безвинным беды да несчастья кличешь, али сама не мать? Али Нюра моя тебя чем обидела? Ах ты, нечистый ты дух, больше и глаз ко мне не кажи, я и знать тебя больше не хочу, охальница!
     Обняла дочку: «Ничего, не слушай, собака лает...» - заканчивать не стала.
    
     Так проходили последние дни на земле родимой, которая изгоняла их за неведомые им самим тяжкие грехи, за кои страдать теперь надлежало не только им самим и старикам их, но и детям малым, невинным.