ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
Жаркий ветер перестал, наконец, трепать за окном лапы пыльной и печальной финиковой пальмы – главного украшения больничного сада. И боль моя тоже улеглась - то ли она была как-то связана с ветром, то ли таблетка, в конце концов, подействовала. Но беспокойство осталось, и никакое чтение впрок не шло. Чем можно успокоить человека перед серьезной операцией? Я попыталась сосредоточиться на каком-нибудь предмете, достойном медитации, и вдруг у себя на тумбочке обнаружила картонную папку, похожую на обычную больничную историю болезни, только без красных наклеек.
Белая ее поверхность была разрисована черной ручкой. Рисунки - какие-то странные - цветы и черви в очках. Со здорового сна такого не нарисуешь…
Чтобы разглядеть рисунки лучше, я взяла папку в руки, но скоросшивателя в ней не оказалось, и содержимое рассыпалось по одеялу. Ничего особенного: два акварельных пейзажа на желтоватой бумаге, совершенно любительских, три или четыре зарисовки фломастером с букетами ромашек и васильков, несколько листов в линейку, мелко исписанных … по-русски, и фотография, на которой солдатик с серьезным треугольным лицом обнимает двух очаровательных южных девчушек, хохочущих, и до умиления похожих друг на друга.
Не имея привычки читать чужие письма, я, естественно, вернула бумаги в папку и на тумбочку, и вышла в дежурку, чтобы взять там у сонной сестрички еще одну успокоительную таблетку, но оказалось - грош ей цена.
Следуя давнишнему рецепту самоусыпления, я начала считать сначала до ста, а потом в обратном направлении, но, наткнувшись на единицу, схватила злополучную папку и включила лампочку над кроватью.
На письмах были проставлены даты, но я, не обращая на них внимания, стала читать одно за другим, как попадалось.
__________________________________________
11.04.00. Дорогой мой мальчик!
Как я могу доказать тебе, что ты всегда был для меня важнее и нужнее всех? Вряд ли ты поверишь…
Я помню день, когда впервые всерьез и надолго ты рассердился на меня. Тогда я тебе так ничего и не сумела объяснить. Не стала объяснять. Хотя, возможно, ты был гораздо умнее, чем я думала.
Тебе исполнялось шесть лет. Накануне говорила с тобой по телефону, обещала приехать и привезти в подарок твою мечту. Я твердо тебе это обещала…
Ты, конечно, не мог себе представить, как дорожила я тогда своей новой службой, давшей мне, наконец, заработок, еду, и жилье. Меня взяли на эту работу, хотя не знала ни идиш, ни польского языка. Но для того чтобы катать госпожу Заврански по раскаленным улицам Кирьят-Моцкина, варить ей обеды и мыть полы, нам с ней обычно хватало и нашего русского с ивритом.
Накануне вечером, я сказала геверет* Лее, дочери мадам Заврански, что все уже готово, убрано, помыто, постирано, поглажено, уложено и попросила ее только об одном: зайти к матери в обеденное время, чтобы дать ей поесть. (Геверет Лея не работала, ухаживала только за собой, и жила в двухэтажной вилле в трех шагах от нашей избушки). Она не возражала, только велела получить согласие мамы на мою отлучку.
К сожалению, в тот вечер эта задача оказалась невыполнимой. Уши мадам, так она предпочитала называться, служили ей, только тогда, когда она сама этого хотела. Она легко вникала в мои переговоры с продавцом из овощной лавки, и сердилась, что я переплатила полшекеля за помидоры, но пробиться к ней со своим вопросом оказалось невозможно.
Я повторяла ей одно и то же по-русски, на иврите, и даже почти по-польски, но ее напудренное сморщенное личико только сияло мимо меня выцветшими глазками и производило впечатление полного, стопроцентного непонимания.
Когда суть просьбы утром, наконец, достигла цели, безмятежность ее лица померкла, и нижняя губа в помаде выехала вперед.
- Как ты сейчас можешь уехать? У меня на одиннадцать записана очередь к Ципи!
Я повесила пакет с твоей мечтой на крючок возле двери, и стала ждать 10 часов. Мне казалось тогда, что кто-то насыпал песку в электронный механизм стенных часов с позолоченными павлинами.
Потом мы сидели в завешенной коврами квартирке педикюрши Ципи и вели продолжительную беседу на идиш. Вернее, сидели и вели беседы мадам Заврански, сама педикюрша и две пока еще способные к самостоятельному передвижению ее клиентки. Одна держала ноги в мыльной воде, другая - на коленях у Ципи, а третья - в специальных распорках для сушки лака.
А я, сжимая ручки инвалидной коляски, высчитывала, когда я попаду в кибуц, если успею на автобус, отходящий в 13.15.
Я была уверена, что геверет Лея уже ждет нас и, наверное, волнуется, когда, обливаясь потом, мчала коляску по крутому переулку к нашему дому…. Но ее почему-то не было - ни там, ни у себя дома. А мадам была голодна, и я занялась ее питанием и туалетом, не теряя надежду успеть на автобус в 15.10…
Увы, мне было дано увидеть лишь его квадратный зад и вдохнуть облако бензина из выхлопной трубы. Следующий ожидался только в 16.50. Я села на зеленую железную скамейку, прислонилась к трубе, заменявшей спинку … Когда я открыла глаза, автобус уже стоял на платформе. Автобус уже стоял… А вот твоей мечты в нарядном упаковочном пакете рядом со мной не оказалось. Этот пакет был слишком большим и ярким, чтобы можно было его не заметить… "Так мне и надо, - решила я, - так этой дряни и надо!"
Ты, конечно, сказал бы, что я могла бы приехать на твой день рождения и без подарка… Я не могла…
22.4. 00. Милый Юрочка!
Ты часто спрашивал меня, почему я ушла из кибуца… А я все откладывала объяснения. Вряд ли я продержалась бы там так долго, если бы у меня была возможность увезти оттуда и тебя… Но при разводе было условлено: ты со мной, пока я в кибуце. Если я ухожу, ты останешься с отцом. Они считали, что поступают мудро, не доверяя ребенка матери, у которой нет ни дома, ни работы, а вместо специальности только - ветер в голове…
Люди иногда слишком хорошо знают, что у других в голове…
А ведь вначале я была потрясена жизнью в кибуце. Это была воплощенная утопическая мечта о коммунизме, где каждый работает на совесть, а получают все поровну. В Советском Союзе такая идея казалась чем-то идеальным, несбыточным, а здесь реальные люди так жили, причем, практически добровольно.
По моим прежним понятиям, сельским трудом могут заниматься только люди далекие от культуры, часто и сильно пьющие, - одним словом, деревня.
Кибуцники были совсем другими. В свободное от грязной работы время многие из них ходили в театры, читали, или даже сами писали книги, занимались наукой, учились, а некоторые даже преподавали в университетах. Это был какой-то четвертый сон Веры Павловны…
Впрочем, откуда тебе знать Чернышевского?…
Я просто влюбилась тогда в эту жизнь и в этих людей, и не чувствовала себя достойной стать одной из них. А они…
В кибуце живет на редкость единодушный народ. Сперва они меня без особой причины полюбили - все. Лица людей при виде меня светились улыбками. Когда я заходила в столовую и садилась у столика в дальнем углу, кто-нибудь немедленно подсаживался ко мне и заводил разговор. Даже собаки, гуляющие здесь свободно, с ошейниками и без них, утыкались мордой в мои колени и отчаянно виляли хвостами. Когда я шла по немощеной дороге, каждый, кто бы ни ехал мимо на машине, на мотоцикле или на повозке с лошадкой, останавливался и предлагал подвезти… Казалось, все мужчины от мальчиков до смуглых и лысых дедушек поголовно были в меня влюблены, а женщины только и мечтали быть похожими на меня…
А если кто-то чувствовал и вел себя по-другому, то это было неважно, ведь исключения в кибуце погоды не делают …
Прошло совсем немного времени. Обстоятельства моей жизни изменились. Но все такой же была моя походка, я не остригла своих кос, тогда еще пшеничного оттенка, не изменили цвета мои глаза, а сердце было открыто для всеобщей любви, как и прежде. Однако действительность стала как бы негативом прежнего кино. Взгляды при виде меня замыкались на замок, лица - отворачивались. Когда я приходила в столовую и садилась у столика в углу - я продолжала сидеть в одиночестве, даже если в других местах было тесно.
Правда, собаки все так же приветливо и добродушно добивались моей ласки.
Но когда я шла по немощеной дороге, а мимо проезжал кто-нибудь на машине, на мотоцикле, или на тракторе, он обязательно старался прибавить газу и обдать меня грязью, если дело было зимой, или пылью, если на улице была жара. Мужчины кибуца - от мальчиков до лысых дедушек - считали меня чем-то вроде средоточия зла и порока, а женщины только и ждали, что я влезу и разрушу чью-нибудь жизнь.
Что было делать?.. В средние века, меня бы наверное, сожгли на костре, а так - только поджаривали на медленном огне. Такой уж единодушный народ живет в нашем кибуце…
А если кто-нибудь там имел другое мнение, и вел себя по-другому, то это были лишь исключения, а ведь они, как известно, погоды в киббуце не делают…
15.04.00. Мальчик мой!
Когда ты был ещё маленьким, ты спросил однажды, почему у других детей есть бабушки, и даже по две, а у тебя только один дедушка Эзра.
Потом тебе, конечно, рассказывали о бабушке Рике, ты видел в музее кибуца альбом, ей посвященный, но наверняка ты не знал всего - ведь ты был ребенком. Я тоже знаю немного…
В 44м году она чудом спаслась из Треблинки. У нее с детства было слабое сердце, поэтому в большой семье, где были братья Абрам, Хаим, Ицхак и Исраэль и сестры Лея, Блюма, Гитл и Тайбл, Рику особенно жалели и берегли, и всегда оставляли для нее самый лакомый кусочек.
Может быть поэтому, вопреки обычной логике, именно она со своим слабым сердцем, единственная из всей семьи, выжила в катастрофе. После войны ее привезли в Израиль.
В кибуце поначалу сочли ее немой: она почти не говорила, но глаза ее, карие и слишком большие для узкого личика, светились удивительным, и каким-то даже пугающим огнем.
Дедушка Эзра так до конца и не был уверен, любила ли его жена. Иногда ему казалось, что единственной тайной целью ее замужества было привести в этот мир как можно больше детей - за их будущее в кибуце можно было не беспокоиться. И вот родились на свет одна за другой черноглазая, в мать, Леяле, рыженькая, кудрявая Блюмале, болезненная, задумчивая Гителе и губастенькая болтушка Тайбеле.
Врач из районной больницы предупреждал Эзру, что его жене со слабым сердцем рискованно так много рожать …
Но что он, Эзра мог поделать с ее неукротимой страстью: еще хотя бы одного, последнего. Последним стал Ехезкиэль - это имя она успела дать твоему отцу. Ты знаешь, на иврите оно означает: укрепит меня Бог.
Ведь у нее было такое слабое сердце…
8.04.00. Дорогой мой Юрочка!
Ты, конечно, удивляешься, что я называю тебя именем, тебе неизвестным. У тебя было другое имя. Я не могла отказать твоему дедушке, и назвала тебя в честь его старшего брата-партизана, погибшего здесь еще до провозглашения Государства. Юрий - твое второе, тайное имя - только по странной случайности созвучно твоему настоящему имени - Ури.
Юрка был моим другом, влюбленным в меня с той минуты, как директриса втащила его за руку в наш гремящий 5-В класс. Я тогда немедленно встретила его растерянный, но удивительно настойчивый взгляд, и не смогла отвернуться от его помидорно круглой физиономии.
У нас обоих было невеселое детство. У него – сестра – колясочный инвалид, из-за которой они, собственно, и переехали в наш курортный город у моря. У меня – ворчливая полуглухая бабуля и отец, наезжающий домой лишь в короткие перерывы между командировками. У меня никогда не было близких подруг - девочки мне почему-то не доверяли. У него не было в нашем городе друзей… кроме меня.
Бабуля радовалась, когда он приходил к нам. Еще бы - Юрик был готов на любую работу: от починки холодного утюга или онемевшего радиоприемника до побелки и шпаклевки. Он умел все! Не понятно было только, где он всему этому научился.
Но больше всего времени мы проводили у моря. Даже зимой, когда пляжи были пусты, и жесткий ветер швырял нам в глаза ледяные и горькие брызги. Стоя на берегу у мольберта, мы вместе пытались изобразить на холсте бушующие волны. Но Айвазовский ни из меня, ни из него не получался. Под шум прибоя Юрка читал мне свои ужасные стихи и признавался мне в любви так длинно и путано, что в середине предложения забывал, с чего он начал, и так тихо, что, наверное, не думал быть услышанным. И я делала вид, что не слышу.
Когда перед уходом в армию он сообщил мне, что мы поженимся, как только он вернется, я тоже сделала вид, что не слышу. Я уже знала, что скоро уеду из того города, из той страны, из той жизни. Но я не посмела рассказать ему об этом ни у позеленевших камней, о которые разбивались кудрявые волны, ни позже, на вокзале, где море людей рыдало, пело, хохотало, толкалось, и не давало никакой возможности, что-то объяснять или доказывать.
В день своего отъезда в Вену я отослала ему письмо. Поганым был привкус моей слюны, когда я заклеивала этот конверт, и страшное слово: "дрянь" торчало вечным шипом в мозгу. Но разве я не была свободна в своих поступках? Я ведь ничего ему не обещала! И разве не мог бы он потом, после армии, как-нибудь тоже приехать ко мне, если захочет?
Ответ я получила через полгода. В то время я жила уже совсем другой жизнью, и события, происходившие там, меня почти не трогали. Я уже полюбила твоего отца и была уже беременна тобой. И вдруг это письмо… Оказалось, на адрес его матери вскоре после моего отъезда, прислали странное уведомление, что сын ее Юрий Привалов погиб из-за неосторожного обращения с оружием.
В это было трудно, почти невозможно поверить. Ведь у него были сильные и ловкие руки, и очень настойчивый характер…
А я… Я решила назвать его именем сына... если он у меня родится. Что еще могла я для него сделать? Даже этого не смогла!
22.5.00. Милый мой мальчик!
Я знаю, что был вопрос, которого ты мне никогда не задавал. Хотя он всегда сверлил твой мозг, я уверенна. Во всяком случае, когда ты бывал в нашем доме. Я это чувствовала. Ты ведь стал часто бывать у нас, когда подрос, хотя и не называл больше меня мамой. Ты не мог понять, что связывает меня с этим человеком? И о чем я умудряюсь с ним разговаривать? И как такой, как он, мог заменить мне отца, твоего отца…
Для тебя было пыткой просиживать у телевизора долгие часы, только потому, что в его представлении "мужик" обязан любить футбол! Стена, стоящая между вами, была прозрачной лишь для света и звука. И дело не только в том, что ты не играл в «шеш- беш*», а Ицик не читал книг…
Он и сейчас ревнует меня ко всему: к прошлому, к подругам, даже к тебе, даже к детям. И все возвращается к старой обиде: "Почему это ему ты родила сына, а мне только двух девчонок?" Даже теперь…
В то же время Ицик был готов простить мне многое: от неумения разделять мясную и молочную посуду до неразумных покупок, далеко выходящих за рамки бюджета. Он не может смириться только с тем, что я хотела бы иметь какую-то свою, отдельную от него жизнь. Все мои попытки начать учиться или работать он и теперь воспринимает как недоверие к нему и к его способностям добытчика.
И все-таки он был моим спасением.
Ведь я ко времени встречи с ним была совсем не той девочкой, которая выходила замуж за твоего отца - любопытной, самоуверенной и ужасно избалованной любовью, хоть и считала саму себя обделенной.
Ицику повезло на меня гораздо больше. Хотя времени прошло не так уж много… В каких только шкурах я не успела побывать за эти семь с небольшим лет – чужой курицей, которую клюет весь курятник, кобылой, валящейся с копыт от непомерной усталости, паршивой сукой, не имеющей ни хозяина, ни угла для ночлега, и рыбой, выкинутой на берег, и не понимающей, жива она или уже мертва и даже не видящей большой разницы между этими двумя состояниями.
Ицик решил почему-то, что я - ангел. А я, смеясь в душе над этим заблуждением, пыталась вытравить из нее застрявшее там словечко: дрянь. Он дал мне шанс снова почувствовать себя женщиной… Геверет.
Он старался понять мою сбивчивую речь так настойчиво, что мне самой начинало казаться, будто я способна сказать что-то разумное… Для общения с ним мне хватало моего беспомощного иврита: его мысли и причины его поступков просто не нуждались для меня в словесных объяснениях, а он прекрасно чувствовал себя и без попыток разобраться в моих чувствах. Ему хватало и того, что женщина его мечты ему принадлежит. Когда родились Галит и Мааян, он очень удивлялся, почему я больше не хочу иметь детей. А я никак не могла поверить, что наш маленький домик и утопающий в тропической зелени двор (совсем такой, о каком я мечтала когда-то в далеком городе у моря) и чистая кухня, и домработница, и чайный сервиз за стеклом, и занавески на окнах, и даже плюшевые диваны в салоне - все это не сон… Во сне я и сейчас выбиваю чужие ковры…
Не пойми меня превратно: я не продалась ему за деньги. Я не стала бы лукавить с тобой… теперь… Мне и в самом деле было хорошо с этим неуклюжим человеком, мне было, действительно хорошо с ним… как бывает хорошо с преданным псом…(благо, он не поймет этих слов, даже если будет держать в руках это письмо) И твой отец… Он тут просто ни при чем. Расплачивался за мое благополучие один лишь ты, ты,ты... И мстил мне, называя мамой жену твоего отца, а меня - просто Нэтой. Я на тебя не обижалась - это наказание я в силах была принять.
5.5. 00 Милый мой мальчик!
Меня всегда учили, что человек должен быть кузнецом своего счастья. Я пыталась в таком же духе воспитывать и тебя. Но мне самой это никогда не удавалось. Наоборот, мне часто казалось, что я либо падаю с высокой горы, либо плыву по течению реки - то бурной, то медлительной и плавной - и ничего не могу поделать ни с траекторией своего полета, ни, тем более, - с коварным руслом.
Правда, ехать в Израиль я, кажется, решила сама. Обстоятельства только толпились вокруг, подталкивая меня именно к этому выходу.
Известие о том, что тетя Белла, папина сестра из Херсона собралась уезжать (в нашем доме не называли направления их поездки) как-то неожиданно совпало с моим провалом на вступительных экзаменах и с моей размолвкой с дворничихой Ляксандрой. Она вешала замок на двери мусорного киоска как раз в тот момент, когда я дотащилась до него, с трудом удерживая обеими руками переполненное ведро.
- Закрыто, - помотала она перед моим носом перепачканной в помоях нитяной перчаткой.
- Но сейчас только без четверти пять, - взмолилась я, все еще не веря, что мусор придется тащить домой обратно.
- А ты зачем часы сверяешь по Тель-Авивскому времени? - сострила Ляксандра и раззявила на меня улыбку, подпорченную одним золотым зубом по центру.
Стоило ли огорчаться из-за дворничихи? Невозможно объяснить израильтянину, как болезненны в галуте* любые антисемитские уколы, какими бы незначительными они не были внешне. Ведь это была лишь видимая часть айсберга ненависти к моему народу, поражающей там все и вся - воду и воздух, землю и души. В тот же день я спросила у отца, не в Израиль ли собирается наша тетя Белла, чем немало его смутила, и, получив положительный ответ, вдруг, неожиданно для самой себя провозгласила:
- Я хочу уехать с ними, - и удивилась, что в этот момент гром не грянул, и земля не ушла у меня из-под ног.
Мне показалось, что и отец, и бабуля как-то слишком уж легко согласились со мной расстаться. Отец только спросил:
- А что же будет с твоей учебой?
Но разве могла пойти в сравнение маловероятная перспектива поступления в художественный институт с совершенно реальной возможностью увидать заморские страны, нарисовать Иерусалим и навсегда избавиться от козней мерзавки Ляксандры? А учиться можно и в Израиле. Что, там не учатся, что ли? Главное, что отец давал мне разрешение на выезд и брался решить все другие вопросы.
Для меня отступили на второй, размытый план моей композиции и Юрка, и отец, и даже море. Ведь море - не такой уж дефицит. Оно и в Африке - море, а в Израиле их целых три - Средиземное, Красное и Мертвое. И казалось мне издалека, что все они мне будут по колено.
Тетя не возражала взять меня, хотя и радости особой не высказывала. Зато потом, когда я переселилась из их малюсенькой квартирки в центре абсорбции в молодежный ульпан* в кибуце, тетя Белла была просто счастлива. Она вообще была здесь от всего в восторге: от камней Иерусалима и Назарета, от электрических доилок в кибуцах, от пальм и эвкалиптовых рощ, от дорог и машин, от бравых солдат с библейскими лицами в междугородних автобусах, от раввинов-пингвинов в черных лапсердаках и от не закомплексованности еврейских детишек…
Жаль, что я так и не успела узнать, что заставило их потом эмигрировать в Америку. Видимо, она не успела связаться со мной перед отъездом. И однажды, когда я ей позвонила, незнакомый голос сообщил мне, что в Израиле моя тетя больше не живет.
Я на нее не рассердилась - в конце концов, каждый свободен в своих поступках…
29.04.00 Дорогой мой сыночек!
Я никогда не рассказывала тебе о твоей второй бабушке, но я сама знаю о ней слишком мало…
Ее звали Елена. Помню только, что была она очень красивая, чудно пахла и много плакала. Однажды она исчезла. Папа сказал, что мама улетела на самолете и разбилась. Я не могла вспомнить ее лица. Мне хотелось иметь хоть маленькую ее фотокарточку, но в доме не нашлось ни одной. Когда я немного выросла и попросила отца повести меня на могилу, оказалось, что он не знает, где она находится. "Ищи ее сама, если хочешь," - сказал тогда отец, и я не поняла, за что он сердится на меня.
В шкафу продолжали висеть ее платья: лиловое, дымчатое и бирюзовое. Все они были из полупрозрачного шелка. Ни одна из моих знакомых женщин таких платьев не носила. Я считала, что в такие одежды одеваются только сказочные королевны, и у нас они находятся по ошибке. В кованом бабушкином сундуке, куда мы заталкивали на лето зимние сапоги, лежали маленькие ботиночки с высокими тонкими каблуками и черные туфли-лодочки, блестевшие, как стеклянные. Я недоумевала: что делают эти нарядные лентяйки среди нашей натруженной и изношенной обуви, и боялась, что однажды отец поймет бессмысленность этих вещей и выбросит их на помойку или отдаст какой-нибудь моднице. А пока я могла, втайне от бабули, касаться лицом нежного шелка платьев и вдыхать их чудесный ароматт …
Но время шло, а вещи никто не забирал.
Однажды, когда мы с Юрой проходили мимо старушек у подъезда, меня стегнули по спине две фразы, не предназначенные, видимо, для моих ушей:
- Гляди, какая красивая девка выросла, вся в мать.
- Похожа. И такая же дрянь, наверное, будет…
Лес вопросов, в котором я блуждала все детство, расступился, когда вечером я постучалась к бабке Матрене (той, что заметила мою красоту, а не предсказавшей будущее). В ее комнате было бело от бумажных цветов и вязаных салфеток. Поминутно переводя испуганные выцветшие глаза то на дверь, то на матерь Б-жью, висевшую в рушниках, и прикрывая морщинистой ладошкой беззубый рот, будто боясь греха, бабка шептала кому-то третьему, невидимому, стоявшему за моей спиной…
Как я и догадывалась, самолет, на котором улетела мама, и не думал разбиваться. Просто в наш город приехал один знаменитый артист желая совместить заработок с морскими купаниями… Мама пошла на его концерт и не вернулась, не пришла, не позвонила, и даже не зашла забрать вещи… улетела, в чем была… По крайней мере, такая картинка запечатлелась в склеротичном Матренином мозгу о тех, переполошивших весь район давних делах. А что там было на самом деле, я не стала узнавать.
Даже имени артиста я до сих пор не знаю. Да и зачем? Как будто степень его таланта и известности что-то сможет изменить в моей судьбе…
12.5.00 Сыночек, родненький мой!
Ты знаешь, в начале нашей любви с твоим отцом, нам совсем не мешало, что мы с ним думаем на разных языках. Все произошло так быстро, что я даже не успела об этом вспомнить. Я не успела и заметить, как мое собственное имя - Наталья, превратилось в Нэта, видимо, лучше звучащее для здешних ушей.
Ехезкель или, сокращенно, Хези был королем среди холостой киббуцной молодежи, душой любой компании, в которой оказывался. Такой он и сейчас, ты сам это знаешь… Я стала королевой нашего ульпана. Причиной этого, вероятно, стала моя внешность и случайное стечение обстоятельств.
Вначале все было совсем ясно. Кибуц выделил нам квартиру, и Ехезкэль вместе с друзьями и родней все в ней обустроил. Все были счастливы. Хотя дедушка Эзра долго потом сокрушался, что не приехали на свадьбу мои родители. Но он объяснял это только драконовским советским режимом.
Потом родился ты. И я никому не сказала, что хочу назвать тебя Юрой. Было неприятно омрачать общее единодушие…
Меня не покидало чувство, что я опять ничего в своей жизни не решаю и ничего не могу в ней изменить. Я вдруг сильно поглупела, и не понимала, отчего это. Куда делись мои прежние планы на учебу и на жизнь по Павке Корчагину, "чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы"?.. Целыми днями я сидела с тобой в доме, понимая, что это плохо, и что люди меня осуждают. И бабушки, скрывавшие под простыми и яркими браслетами, выжженные на запястьях номера, то и дело приходили меня навестить и все рассказывали мне, о том, как хорошо детям в кибуцных яслях, и как быстро развиваются они в обществе других малышей.
А я смотрела на них и думала, что вот они тоже разговаривают не на том языке, к которому привыкли с детства. Им тоже, наверное, непривычно выражать с его помощью свои мысли и чувства. Почему же они не кажутся самим себе примитивными? И пейзаж за окном, состоящий из невзрачных построек и эвкалиптовых деревьев, не представляется им пародией на природу?
Может быть, именно тогда я должна была бы засесть за изучение иврита, чтобы понять эту землю, ее историю, культуру и книги, или хотя бы, чтобы теперь понимать твои стихи... Знатоки ими все еще восторгаются. Но тогда ты еще ползал по дому, требовал от меня постоянного внимания, и не проявлял ни малейшей склонности к поэзии. А может быть, наоборот, мне бы надо было тогда выучить тебя русскому языку, чтобы ты мог понять хотя бы то, что я пишу тебе сейчас.
- Что с тобой? - спрашивал Хези, заглядывая мне в глаза. - Скажи, чего ты хочешь?
- Я хочу к морю, - отвечала я.
В ближайшую субботу он взял в гараже громыхающий минибус и повез меня на берег.
- Вот тебе море. Почему ты не рада? Пойдем купаться!
Стоило ли говорить ему, что эта вода с сизым налетом и этот липкий, лезущий в душу песок нисколько не похожи на "мое" море, где бирюзовые прозрачные волны бьют и гладят замшелые камни и разгоняют на много километров вокруг острый, ни с чем не сравнимый аромат?
- Чего ты хочешь теперь? - добивался он снова.
- Я хочу в город, где много людей, театров и машин.
- В город? - удивлялся такой странной прихоти Хези - и вез меня на том же драндулете в Хадеру или в Тель-Авив. Мы бродили по душным серым улицам и смотрели на пыльные витрины с товарами.
- Ты хочешь купить себе что-нибудь?- предлагал мой Хези.
- Нет, - честно отвечала я, - я ничего не хочу.
И снова:
-Нэта, миленькая, маленькая, - что с тобой?
- Ничего.
- А чего ты хочешь?
- Не знаю.
- Может быть, ты просто не любишь меня?
- Не знаю, может быть.
Вот так глупо, не умея ничего объяснить, я от него ушла. Я думала, он разругает меня, как капризную девчонку… Я будто стояла над пропастью и ждала, что кто-то умный и взрослый удержит меня от прыжка… Но этого он не умел… Он, наверное, тоже устал…
23.6.00.
День твоего рождения. Тот самый день, только три года назад. Я тогда спекла тебе именинный пирог и мы всей семьей отмечали твое двадцатилетие.
Ты сначала хотел пригласить еще каких-то двух своих товарищей. А я тебе ничего не ответила, не зная, понравится ли такая идея Ицику, и больше ты об этом не заговаривал.
Ты был на редкость веселым в тот вечер. Катал на плечах маленькую Мааян. Дрался с бесстыдницей Галит и что-то насвистывал из Арика Айнштейна*.
Утром я собрала твою сумку. Стоя в проеме дверей, ты спросил, не могу ли я дать тебе немного денег.
- Сколько? - спрсила я.
- Совсем немного - шекелей двадцать, - ты знал мою ситуацию и никогда много не просил.
Я кинулась искать по карманам.
- Вот - только три с половиной. - все, что было у меня в кошельке. Мне не хотелось будить Ицика и просить у него.
Ты отвел тогда мою руку с мелочью:
- Ничего, спасибо, Нэта, не надо, я обойдусь…
Я стояла у открытой двери и слушала удаляющиеся по плиточной тропинке шаги. Ты опять стал насвистывать, и я вспомнила эту песню: *:"Ани ве ата нешане эта олям*…"
А во вторник они пришли и попросили налить воды. Я не поняла, чего они хотят. Галит и Мааян вертелись тут же. Я собиралась за покупками, и эти гости были мне совершенно некстати. Я сказала им, чтобы они поскорее объяснили, в чем дело, потому что я тороплюсь. И они сказали, что вчера ночью ваш патруль напоролся на заряд взрывчатки, и ты был убит осколком, попавшим прямо в сердце.
- Где?!! - закричала я, как будто это могло иметь значение.
Старший офицер посмотрел на меня с недоумением и назвал географический пункт на северной границе.
- Где этот осколок?!!
На этот вопрос они уже не отвечали. Они поили меня водой и, кажется, давали мне что-то нюхать, и какие-то капли... Но, как я их ни просила, они так и не отдали мне осколок, навечно застрявший у тебя в сердце…
И эти письма - тоже, вероятно, напрасная трата времени. Ведь ты никогда на смог бы их прочесть… Я писала их, стараясь доказать себе самой, что во всем этом есть какой-то смысл: в моем приезде в Израиль, в том, что ты был, и в том, что сейчас тебя нет… Хоть какой-то смысл во всей этой жизни.
Писать я больше не могу и не хочу. Прощай, мой родной, и если по ту сторону что-то есть, мы обязательно встретимся с тобой, и, возможно, уже скоро.
__________________________________________________
* * *
Я стала снова перелистывать бумаги, но видела только рисунки, те же письма и фотографию. И ничего больше.
А потом страшная усталость свалила меня на подушку – видимо – таблетка возымела действие, и я стремглав провалилась в черный сон, как в преисподнюю. Из темноты мне навстречу шел человек. На светлых волосах над треугольным лицом косо сидела черная беретка. Он протянул мне руку, и я, дрожа, протянула ему свою, но ничего не почувствовала.
- Пожалуйста, верните это ей и просите ее жить долго. - сказал он почти беззвучно и что- то положил в мою ладонь. От холодного прикосновения она автоматически отдернулась, и я услышала звон металла о пол.
Меня разбудили перед самой операцией.
- Ничего, ничего, - шутила пожилая сестра. Скоро опять уснешь, еще надоест.
А когда я пришла в себя в своей палате уборщица - эфиопка, высокая, прекрасная и черная, как царица Савская, молча сновала тряпкой по кафельному полу. Неожиданно она обратилась ко мне:
- Это твое? Я вымела сегодня из под твоей кровати.
Я повернула к ней голову. На неожиданно розовой ладони лежало потускневшее золотое сердечко с рубиновой каплей посреди… Я молча взяла медальон, не представляя, что дальше буду с ним делать.
В сумерках после заката в мою палату зашел крупный и смуглый господин восточного вида с тяжелой золотой цепью на шее – забрать папку. Сердечко он опознал, очень удивлялся, как это я его здесь нашла, по-детски радовался и благодарил, и даже хотел дать мне за него 50 шекелей.
Он сказал мне, что это медальон его жены, утерянный ею когда-то давным-давно.
* геверет – госпожа, (ивр.)
*шеш-беш - нарды(ивр.)
*галут –изгнание
* Арик Айнштейн – популярный в прошлом певец и автор песен в Израиле
*:"Ани ве ата нешане эта олям*…" - Я и ты изменим этот мир…(ивр)