Однажды в Черёмушках

Сергей Марков 3
  ОДНАЖДЫ В ЧЕРЕМУШКАХ

На крышку гроба падал снег, разлапистые влажные снежинки сплющивались и таяли, будто этот длинный узкий ящик из свежеструганных досок содержал в себе тепло жизни, но все, с поникшими головами стоявшие вокруг, знали, что ни жизни, ни тепла там нет, там смерть, только смерть, а снежинки таяли, как и слова о том, каким покойный был отзывчивым и человечным, и всем хотелось одного – уйти, скорее сесть в автобус, поджидающий у ворот, и ехать, ехать в тепле, в тесноте через вечернюю Москву по направлению к дому, в котором бывали многие и где теперь накрыт стол для поминок, – прозрачные капельки влаги скатываются по запотевшим в холодильнике бутылкам, маслянисто поблескивают грибочки и маринованные помидоры, малосольные огурчики, сулящие божественный хруст, и капустка, и поджаристые пирожки, и холодец, и селедочка «под шубой», и свекла, и перчики, и картошка, запеченная в духовке, – дом покойного всегда славился хлебосольством; там поначалу будет висеть траурная тишина и взгляды будут избегать зеркал, завешенных черным, и, словно землетрясение, в недрах где-то незаметно станет нарождаться гул и под конец вырвется в прокуренную, хоть покойный не курил, с апельсиновой кожурой на столе, полной окурков, хотя пепельниц достаточно, с беспорядочно раздвинутыми стульями, с распаренными, раскрасневшимися возбужденно лицами комнату, и в спорах, выяснениях, воспоминаниях возникнет ощущение, что собрались пусть и по поводу кончины своего товарища, но как бы и в залог собственного если не бессмертия, то уж во всяком случае...
И ей хотелось поскорее оставить кладбище; хоронили в этом году уже третьего сослуживца, совсем еще не старика, и похороны были похожи друг на друга, как снежинки, тающие на крышке гроба, и в однообразии была леденящая безысходность, равняющая жизнь со смертью. Бухнулся о крышку, подскочил, скатился ком смерзшейся глины, другой, третий – она подняла глаза и узнала его, подошедшего с лопатой, чтобы помочь напарнику засыпать могилу. Его, которого не видела почти всю жизнь. И он ее узнал, она почувствовала это шестым или еще каким-то чувством, опередившим память, и он бы сразу отошел, исчез между могильными оградами и памятниками, затушевался мокрым снегом, если бы она не отвернулась слишком резко, если бы не выдало ее лицо, что-то такое промелькнуло в нем, неуловимый знак того, что было и что поросло в душе быльем. А потом, когда автобус с сослуживцами ушел, в сумерках они стояли молча возле церкви, и беснующееся у купола в голых черных ветвях воронье не давало говорить – да и что они могли сказать друг другу?
Долго молча шли под снегом, обходя лужи. «И дом постарел», – сказал он. «Спасибо», – фальшиво рассмеялась я. «За что?» – «За «и». – «Простите, – голос у него был негнущийся, сиплый, словно посыпанный битым стеклом. – Я имел в виду...» – «Делали капитальный ремонт. Но лучше бы его не делали». Я открыла почтовый ящик, достала «Вечерку». В лифте он повернулся ко мне спиной, чтобы нажать на кнопку, – старая болоньевая куртка его, прожженная и располосованная на боку, была испачкана серебряной краской. «Какой этаж?» – спросил он. «Третий, – сказала я. – Не помните?» «Квартира двадцать шесть? Мне было тогда двадцать шесть, только исполнилось», – он повел перебитым, непривычным к запаху духов носом. «Проходите, раздевайтесь, – сказала я, отперев дверь и включив свет в прихожей. – Тапок больших нет, может быть, вот эти шлепанцы... Я чай поставлю». – «Да не беспокойтесь, я пойду скоро...» – «А если я картошки отварю с сосисками, а?» – «Нет, спасибо». – «Ну тогда будем пить чай. Вы проходите в комнату».

Я зажгла газ, наполнила чайник и поставила его на плиту; за окном в лиловой темноте шел снег, чавкали, хлюпали на проспекте в слякоти шины «побед», «москвичей», швейцар пропускал тех, у кого были заказаны столики, или завсегдатаев, самоуверенных пижонов без шапок, в узких брюках, перебрасывающихся на ходу модными словечками, а мы с Верой стояли, сжимаясь от ветра, у меня промокли ноги, ныл зуб, хотелось домой, к маме, сидеть с ней перед телевизором и что-нибудь рассказывать про институт, про девчонок, лучше мамы никто не умел слушать, но мы стояли и глядели на стеклянную дверь, которая открывалась не для нас, и Вера все твердила: «Ты ничего не понимаешь, это просто смешно, учась уже в институте, ни разу не побывать в кафе, это несерьезно, не волнуйся, все равно пройдем, я тебе гарантирую».
Положив в розетки варенье и разлив чай по чашкам, я спросила: «Может, бутерброд с колбасой или сыром?» «Спасибо, нет». – «Пейте чай, он индийский и в нем даже чуточку жасмина, чувствуете?» – «Да. А как поживает ваша подруга, Вера, да?» – «Они с мужем еще в начале семидесятых уехали. Первое время писала мне – из Вены, потом из Лос-Анджелеса... А сейчас – не знаю. Как называлось то молодежное кафе?» – «Не помню, – ответил он, глядя в чашку. – Тогда было много молодежных кафе». – «Бородатые парни в свитерах о чем-то спорили, стихи читали, песни пели под гитару... И вы пели. Со сцены, там была такая небольшая сценка полукругом. Песню про Атлантиду пели». – «Вы даже это помните?» – «А сейчас вы...» – «Нет, песен не пишу, – ответил торопливо он, сделав знакомый жест рукой. – Давно». – «Вообще-то память у меня никудышная, сто раз звоню по телефону, а номер запомнить не могу. Представляете, забыла недавно номер двоюродного брата! Естественно, нигде записан он у меня не был... При чем здесь мой двоюродный брат? Но я почему-то очень хорошо запомнила все, что было в тот вечер. Вы спорили, в Средиземном море была Атлантида, в районе Багамских островов или в бассейне Амазонки». – «Спорили». – «А потом, дома у вашего друга... Не помню, как его зовут. Он где?» – «Его нет». – «Вы рассказывали мне о жрецах Древнего Египта, о Солоне, от которого Платон узнал об Атлантиде...» Он молчал, глядя в чашку. «Вы говорили, что если бы удалось доказать существование Атлантиды, найти ее, то мир стал бы другим, стал бы умней и добрей. И еще вы говорили, что вы обязательно, во что бы то ни стало... Вы тогда плавали в экспедицию?» – «Нет». – «Почему?» – «Не знаю. Мне не объяснили. Просто не пустили. Что-то, видимо, сказал не то. А может быть, анкета. Я пойду», – он положил на колени задубевшие, с могильной землей под ногтями и в порах руки. У него были другие руки. Тогда, у его друга, беспрерывно и смешно рассказывавшего с серьезным видом анекдоты, он незаметно коснулся моей руки, сжал ее, и я сидела, смеясь вместе со всеми, но слышала лишь то, что говорила мне его рука, чего я, сколько себя помнила, ждала, о чем мечтала маленькой, в пионерском лагере ночами, когда размашисто шумели за окном от ветра липы и дубы, и месяц плыл сквозь облака, косматые и темные, похожие на чудищ, долетала музыка из-за реки и рядом, у крыльца на лавочке шептались, целовались пионервожатые, и в старших классах, и, конечно, в институте, где девчонки говорили и мечтали только о любви, большой и вечной, чистой и слепой, вбирающей в себя и подчиняющей все чувства, и потом рука его вела меня, мы вышли в снег, я позвонила и сказала маме, что у Веры, мы готовимся к экзамену, пошли по Ленинскому, у «Синтетики» свернули на Ломоносовский проспект, а снег все падал, падал, ни людей не было вокруг, ни машин, мы были одни, он говорил об Атлантиде, а возле Черемушкинского рынка взял меня за обе руки и долго-долго смотрел в глаза, и сказал тихо: «Будем вместе ее искать?» «Будем», – ответила я губами, на которых таяли снежинки, к которым он робко, нежно прикоснулся, привлек меня к себе всю, до последней клеточки, и мы стали погружаться в небо, он первым увидел между снежинками заветную Атлантиду и показал мне, а кроме нас ее никто не видел со времен Платона, которому не верили, а потом мы сидели на подоконнике в подъезде и целовались, и я сказала: «Почему мы здесь, пойдем». «Там мама». – «Мама давно спит, – сказала я. – И у меня есть своя комната».
«Хотите еще чаю?» – «Нет. Спасибо». – «Скажите...» «Что?» – спросил он, так и не подняв глаза, а я понемногу привыкла к морщинам, болезненной одутловатости лица, изуродованному носу. «Почему вы не вернулись тогда?» Он долго молчал. «Вы не поверите», – сказал. «Не поверю? – улыбнулась я. – Столько лет прошло и столько всего было, что я чему угодно поверю. Моя знакомая приносит книги, мы читаем на работе – я верю и в тарелки, и в пришельцев, и... При чем тут?» – «Я заблудился, – сказал он. – Вышел стрельнуть сигарету, а номера вашего дома и названия улицы не знал. Телефона у вас не было. И заблудился в этих одинаковых коробках. До утра искал. И все». – «И это... это правда?» – «Улыбаетесь. Не верите».
Как в это поверишь? Никогда прежде мне так не хотелось курить, я готов был все отдать за одну затяжку, но сигарет в доме не было, а ты лежала, прикрывшись простыней, все еще не веря в то, что произошло, и глядела в потолок, я что-то говорил, целуя твою руку, а ты, прикрыв глаза и улыбаясь, как теперь, сказала шепотом: «Ты глупый, ну за что ты просишь у меня прощения?» И я стал клясться тебе бог знает в чем, не сомневаясь, что мы будем вместе, счастье быть друг с другом, быть друг в друге нам даровано навек, и наши губы, наши руки, наши души не расстанутся. Платон был прав, хотя никто ему не верил, так же как и в Атлантиду: женщина с мужчиной некогда были единым совершенным существом, их разлучили, половинки бродят по земле в поисках, и лишь избранным даруется счастье вновь соединиться, как нам с тобой, а потом я вышел на минуту, но получилось, что на жизнь, я заблудился, я двенадцать раз прошел мимо аптеки, мимо булочной, как шли с тобой, поднимался, звонил в двери, но открывали мне заспанные люди, грозившие милицией, и под утро, обессилев, я зашел в какую-то старую голубятню, сел там на корточки и, словно мальчик, потерявший все, заплакал, мне казалось, что увидел я тебя во сне. Искал. Фамилии не знал, а с именем твоим в Москве жили десятки тысяч женщин, я объездил институты, возле МГУ на Ленинских горах провел полгода, твоего лица уже не помня, но с уверенностью, что узнаю тебя сразу, и искал тебя на улицах – на Горького, на Сретенке, на Беговой, на Герцена, однажды на Арбате я тебя увидел издали в толпе, но ты исчезла или – обознался, я искал тебя в метро, пытаясь вывести неведомый закон, стоял на переходах, вглядываясь в лица, в электричках я тебя искал, в трамваях, и меня нещадно штрафовали, потому что был я безбилетником, и понял как-то вдруг – лет в тридцать семь – что поезд мой ушел и никогда его уж не догнать.
«Правда, – сказал я. – Это правда. Всюду вас искал». Молчали долго. «Вы тогда оставили свое пальто, – она сказала. – Возьмите его, оно висит в шкафу. Оно теперь снова в моде. Вы давно могильщиком?» – «Подсобным рабочим. Спасибо за чай, я пойду». – «А как же Атлантида, которую мы мечтали отыскать?» – «Не было никакой Атлантиды, – сказал я. – И ничего не было». – «Ничего?» – «Ничего. Будь она проклята – мифическая Атлантида».
Она спрашивала, что случилось в его жизни, почему он оставил океанологию, в которую был влюблен, почему оказался на кладбище, почему, кто виноват, но он твердил, что ничего не случилось, никто не виноват, кто-то должен и могилы копать, а потом сказал: «Просто в какой-то момент я решил послать все к черту». «Что значит все?» – «Вы не понимаете? Вы прожили такую счастливую жизнь, что не понимаете? Простите». – «За что? Почему вы не хотите ответить?» – «Да не нужна никому Атлантида! И человек, не народ в плакатном понимании, а личность никому не нужна, как и Атлантида, исчезнувшая за десять тысяч лет до нашей эры». – «Но я читала, что ее ищут».
«Ищут», – сказал он. «Теперь меняется все, может быть...» – «Может быть. Но пусть другие. А я заблудился. Устал. Не хочу. Знаете, когда я еще работал в институте, ихтиологи провели опыт: рыбы привыкли к перегородке в большом аквариуме, а когда перегородку убрали, рыбы все равно не хотели, не могли плыть на другой край аквариума, доплывали до того места, где была перегородка, и поворачивали». – «У вас есть жена, дети?» – «Дети? А у вас?» – «Имеет ли это значение?» – «А ваша мама?» – «Мама умерла. Давно. Хотите еще чаю? Я новый заварю... Не слышали, какая завтра погода? Опять, наверное, дождь со снегом». – «Можно еще немного посидеть у вас?» – «Можно, – сказала она. – Еще чаю?» – «Спасибо. Поздно уже. Я пошел». Он встал, и она встала. «До свидания», – сказала она, когда он открыл входную дверь. Он медлил, стоя в дверном проеме и будто собираясь что-то еще сказать. Он был изможден, сутул, бледен. «Ужасная в этом году зима, – сказала она. – Из-за дыры над Антарктидой, видимо. Говорят, она уже размером с материк. А в Бразилии среди лета градины с голубиное яйцо». Он не смотрел на нее. Вызвали лифт. Залаяла наверху собака. «Всего вам доброго, – сказала она, и он стал спускаться по лестнице. – Счастливо вам». «Прощайте», – сказал он не оборачиваясь. «Вы забыли пальто». Он лишь махнул рукой. Но со второго этажа вернулся запыхавшись. «Можно, – сказал, – я поцелую вам руку?» – «Можно». – «Если бы я вас тогда нашел... Простите».
Проскрежетала пружина, парадная дверь захлопнулась, а она стояла на площадке, как косметику забыв стереть с лица прощальную улыбку, и казалось, что еще звучит голос, еще витают где-то в сумраке пролетов слова, уже не имеющие значения, в которых была вся их жизнь и которых никто не услышит, потому что она их так и не произнесла: «А я ждала тебя».