Артхаус

Александр Вергелис
ОПУС №1

К нам едет Президент.
Поглощенный этой мыслью, я качу по улице поселка, сидя на квадратной дощечке с маленькими колесиками. Прямо как послевоенный инвалид – с той разницей, что ноги мои, кажется, целы, и от зернистого асфальта я отталкиваюсь не деревянными утюжками, а двумя новенькими книжками в твердых глянцевых обложках. Книжки большие, яркие и совершенно одинаковые. Так выглядят иллюстрированные издания для детей – какая-нибудь «Пэппи Длинныйчулок» или «Алиса в стране чудес». То и дело я смотрю, не попортились ли новенькие корешки, на каждом из которых крупно написано: «Лолита». Но корешки в порядке, и я всё быстрее раскручиваю под собой земной шар.
Сам собой рядом появляется отец, и мы беседуем – конечно, о предстоящем визите Президента. Как именно передвигается отец, не понятно: то ли бежит в полуприседе, то ли как-то пристроился на краешке моей дощечки, а может быть, у него своя собственная, такая же, как у меня, с маленькими  колёсиками – это не известно, это остаётся за пределами моего внимания. Боковым зрением я вижу только его усато-носатую голову и плечи, и мы, не снижая скорости, спокойно обмениваемся мыслями.
Странный вопрос, глупый, ненужный, но все-таки: почему Президент едет именно к нам? Зачем он едет? Дурацкий вопрос, а все-таки… Мы не очень-то и готовы, у нас не убрано, да и вообще…
Отец между тем куда-то исчезает. Я совсем не устал, я все так же энергично шурую «Лолитами», проносясь мимо березовой рощи, вдоль гребенчатого штакетника, задевая кусты барбариса, пугая бабочек. Справа – аккуратный желтый домик, здесь живут люди, продающие мед. У них что-то вроде пасеки. И сначала Президент заедет сюда. Зачем сюда? Как зачем? Не за медом же! Как я мог этого не знать, ведь это дом его родителей, дом его детства. Он немного побудет здесь, а потом – к нам.
Вот и наш дом. Милый, одряхлевший, обесцвеченный временем – последний раз его красили, наверное, перед войной, а может и вовсе при царском режиме. Мама, домочадцы, соседи – нарядные, взволнованные, топчутся у калитки. Вот-вот появится президентский кортеж. Шурша шинами, сейчас подкатится черный бронированный лимузин, откроется дверь, и … Но сначала, надо полагать, заявятся люди с одинаковыми лицами, в одинаковых черных костюмах, каждый с белым скрученным телефонной спиралью проводком в ухе. Эти не церемонятся, эти будут рыскать глазами, все обнюхают, и если надо, обхлопают нас на предмет чего-нибудь опасного. Но ничего, ничего, мы не в претензии, мы понимаем – так надо.
Все волнуются, один я почти спокоен, хотя и догадываюсь, что Президент едет главным образом ко мне. Так зачем все-таки… Но вот уже кто-то у самого уха кричит:
– Едут!

Я долго лежу, глядя на обесцвеченный сумерками край занавески. Сырая ноябрьская рань неотличима от ночи, и если бы не вертикальная линия стрелок, рассекающая циферблат на две лунные дольки, можно было бы обмануться, приняв утро за вечер. Обидно просыпаться так рано в выходной, однако железобетонная привычка ежедневных подъемов на работу сильнее естественных хотений организма. Я не выспался, но бессмысленно пытаться обмануть внутренние часы, выпасть обратно из отнюдь не бодрого предзимнего бодрствования в дачное лето, к стрекозам и тополиному пуху, а лучше – просто в двух-трехчасовое небытие, невидение, неслышание, нечувствование.
Вечером укладывал детей, да так и заснул на диване: в халате, в штанах. Вот жалобно заплакала младшая, но вскоре успокоилась, вернулась в свои сны, населённые нарисованными медведями, говорящими куклами, цветными шарами, великанами-родителями. Или что там у нее в области сновидений? А если совсем не то, что может себе представить плоско мыслящий взрослый обыватель? Что если там, в невинных младенческих снах – не пестренький мир детской, а – вселенские бездны, наплывы первозданного хаоса, не позабытое еще утробное слепое существование, так похожее на небытие?
Однако следует поторопиться: пока дети спят, неплохо бы и позавтракать.

На кухне пахнет кофе. Жена сгибаетя над столом, как от приступа боли – смех сжал ей горло, исподтишка ударил в солнечное сплетение. Она долго не может отправить в рот кусочек булки с маслом, чашка с дымящейся нефтью пляшет в ее пальцах. Я тоже смеюсь.
– Посоветоваться с тобой ехал, зачем же еще! Перед тем, как с Трампом встретиться, – наконец, отдышавшись, говорит она.
Особенно нас забавляют «Лолиты» в качестве движителей.
– Только, пожалуйста, без доморощенного фрейдизма. Не надо заниматься толкованием сновидений. По-моему, все предельно просто. Ты ведь наверняка думал о Набокове. Ведь думал? Вы же, наверное, все ему завидуете, пишущие? Ладно, не все, не все. Телевизор смотрел? Ага. Плюс давно не был в местах детства – кстати, там же у вас недалеко от набоковских вотчин. Соскучился по лету, вот все и слиплось в незатейливый сюжетик.
Я долго гляжу на ладони, как будто хочу разглядеть на коже следы от жестких обложек. В этой позе я, наверное, похож на мусульманина во время намаза. Конечно, она права. Я и сам не любитель искать несуществующую черную кошку в темной комнате. Но вместо кофейника берусь за айфон и делюсь ночной историей со знакомым психоаналитиком – просто так, посмеяться, ну и в качестве пищи для размышлений: как вам такой ребус?
Но какой же тут ребус? Для профессионала все, в общем, понятно. «С точки зрения коллективного бессознательного, если бы ко мне с таким сном пришел пишущий мужчина сорока лет, я бы задала вопрос, а как он себя вообще сейчас чувствует в жизни, в этом возрасте и в этой стране» – читаю я  молниеносный ответ.
Как я себя чувствую? Неплохо. Но пожалуй, можно было бы и получше. Временами душновато. Да что и говорить, накатывает иногда такое, что хоть на стенку лезь. Иной раз ловишь себя на мысли, что с удовольствием задушил бы кого-нибудь из ближних. А в остальном – чего ж Бога-то гневить?
«Это сон про власть, про унижение, про Отца, как архетипическую фигуру», – продолжает мой конфидент. У него, то есть у нее чертовски умные глаза на «аватарке». Я ей верю. Она собаку съела на своем психоанализе.
Слово «психоанализ» выталкивает из памяти знакомый стишок, вернее, первую строфу:

Муж уехал, клоуны остались.
Ты кончаешь, плача и смеясь.
Что ни вечер – то психоанализ,
гильденстерна жуткий фортинбрас.

И вот уже это слово, подобно локомотиву, тянет за собой длиннющий состав, груженый страстями, злодействами, роковыми любовями. На вагонах написано: «Гамлет», «Макбет», «Король Лир» и далее по списку. Но думать надо не про Шекспира, а про Набокова, ибо прилетает очередное сообщение: «Про «Лолиту»  сложнее. Она вносит любопытный контекст. Отец, который отцом не является. Защита которая оборачивается насилием. Вот тут все же нужно говорить про роман».
Про набоковский роман я говорить не готов. Те книжки, судя по их виду, изобиловали иллюстрациями. Представляю, какие там могли быть картинки! Что-нибудь в духе Бердслея. Но были ли они там вообще, иллюстрации? Да и текст – был ли? Знаю я эту морфееву бутафорию – пистолеты не стреляют, самолеты не взлетают, даже ноги оказываются сделанными из пластилина – в нужный момент не идут, не бегут. В этой огромной потемкинской деревне новенький ноутбук может оказаться вырезанным из цельного куска дерева. И раскрой я одну из этих книг, что бы там увидел? В лучшем случае пустые страницы. Помню, с каким ужасом я выронил взятый с полки томик стихов, когда из него врассыпную побежали буквы-насекомые. Разумеется, это тоже было во сне. В этой области тотального надувательства ни о чем нельзя сказать с уверенностью – сплошные вопросы. И главный вопрос, стоящий на повестке этого утра – зачем ко мне ехал Президент?

Ответа на этот вопрос нет. И не может быть. Я почти ничего не знаю о себе. Я знаю одно: у каждого внутри сидит режиссер. Мастер сновидений. Он знает обо мне всё. А еще у этого малого чудовищное самомнение, море творческих амбиций, в соавторстве с дневной усталостью и повседневным абсурдом он выдумывает нетривиальные сюжетные ходы. Он создает эпические полотна, но не брезгует короткометражками и сериалами. Он ловко обходит цензурные запреты совести, перескакивает через шлагбаумы здравого смысла, не гнушается порнографии, возвращая сорокалетнего семейного человека во времена пубертатных сумерек.
О чем я мечтаю?  Разумеется, о больших деньгах. Я наивно полагаю, что они дадут мне больше свободы. Но на самом деле я тоскую о чем-то невыразимом, несуществующем. Я иду по улице, озираясь по сторонам, машинально заглядываясь на чужих женщин, с отвращением вляпываюсь глазами в чужие плевки и собачий помет. На все это из-за угла смотрит мой внутренний Бунюэль, мой сокровенный Дэвид Линч поминутно записывает что-то в свою черную книжечку. Страхи, вожделения и даже абсолютно иррациональная любовь к родине, всё это – лишь сырье, исходно-расходный материал для его киноопусов, единственным зрителем которых являюсь я. В кинотеатре «Морфей», в темном зале я сижу в полном одиночестве. Зачем? Чтобы что-то понять? Или хотя бы насладиться эстетикой абсолютного абсурда? Как же не повезло тебе со зрителем, мой потаенный Джармуш! Как же туп, как же непроницателен он! Но ты не теряешь надежды, ты приходишь и трясешь его за рукав: «Проснись!»
Но зачем просыпаться? И главное – куда? А что если, пробудившись, я снова обнаружу себя едущим на дощечке при помощи двух «Лолит»?
Когда-нибудь сны перестанут быть нашей абсолютной собственностью. Их научатся выводить на широкий экран, показывать миллионам. В этом и кошмар грядущего киберпанка, и простая человеческая радость: ночные видения перестанут быть мучительно-невыразимыми переживаниями, тоска неразделенности исчезнет навсегда. Кто-то объявит это новым видом искусства – самого непосредственного, лишенного ненужных условностей и ограничений. Сны будут показывать культурологам и практикующим мозгоправам. За неправильные сны будут наказывать, добиваясь единомыслия не только днем, но и ночью.
Но пока прогресс не перешел последнюю границу, отделяющую душевный микрокосм от социального макрокосма, пока за нами остается последний рубеж личной свободы, я вопрошаю: что сон грядущий мне готовит? Что приснится мне завтра? Боюсь, что бы ни показали мне, ничего сколько-нибудь внятного я не увижу: сплошное самовыражение запутавшегося в себе режиссера-неудачника.
А смерть? С чего я решил, что в том сне, которым так интересовался этот толстяк Гамлет, я наслажусь прекрасной ясностью? Почему страна, откуда ни один не возвращался, должна оказаться областью, где все тайное станет явным, где все загадки вселенной раскроются, как бутоны в фокусе  замедленной киносъемки? Я допускаю существование загробной жизни, но не будет ли эта жизнь сродни нашим земным снам – путаным, нелепым, страшным? И не захочется ли нам проснуться? Боюсь, ближе всего к истине были греки, представлявшие царство смерти в виде театра теней. Как смешон Орфей с его попыткой вытащить канувшую подругу из посмертного сновидения! Сделать из живого человека фантом нетрудно. Обратное – невозможно.
Пока я пишу все это, каналья режиссер заглядывает мне через плечо. Он недобро усмехается, в отместку за непочтительный тон собираясь лишить меня ночного отдыха. А еще – доказать мне, что он не декадентствующий дилетант, а крепкий профессионал и способен поставить нормальный экшен с динамичным действием и натуралистическими сценами. Итак, silencio! В зале снова гаснет свет!

ОПУС № 2

Вот, поистине, идиллическая картина: в большой светлой комнате безмятежно живет молодая семья – он, она и двое детей. Это очень красивые, здоровые и жизнелюбивые люди. Детям года по два, кажется, это мальчики. Родители с умилением наблюдают за их возней. Дети совершенно раздеты, но в комнате тепло и сухо, здесь чистота и порядок. Между тем за дверью, в коридоре слышится какой-то шум.
Распахивается дверь, в комнату врывается человек пять или шесть. Среди них молодая женщина, она – главная. Атаманша стройна и белокура, в облике ее подручных есть что-то латиноамериканское. Первым делом один из них отмахивают мачете голову одному ребенку и перерубает пополам другого. Затем они берутся за взрослых. Их убивают долго и изощренно. Женщину, как полагается, сначала пускают по кругу. Последний забравшийся на нее во время любовного акта рвет зубами ее лицо – стягивает со лба лоскуты кожи, откусывает одну за другой губы, щеки. Насладившись, мужчины вынимают ножи. Они затевают китайскую забаву под названием «тысяча кусочков». Стараниями свежевателей на месте молодых упругих грудей обнажаются ребра, под которыми с шумом вздуваются розовые мешки легких. Все это происходит на глазах мужа – молодого атлета, принимающего происходящее со стоическим спокойствием человека, смирившегося с судьбой. Пока тело его полуживой жены строгают ломтями, разбрасывая сочные куски парного мяса по полу, ему в глотку заливают какой-то горящий голубым пламенем состав, выжигающий ему внутренности. Из ноздрей его вьется дымок, кожа местами темнеет, как бока жареного поросенка – он пытается кричать, но обугленные голосовые связки не способны даже на хрип. Он падает на пол, молча корчась от чудовищной боли.
Всё происходящее, даже шлепки падающей на паркет человеческой вырезки, изображено с невероятной достоверностью. Даже покорность мужчины, послушно разинувшего рот и запрокинувшего голову, совершенно реалистична: ведь именно так ведут себя жертвы, парализованные страхом.
Я хорошо понимаю это состояние, ибо сам сижу в углу комнаты, вжавшись в стул. Я ожидаю своей очереди. Я не пытаюсь убежать, в голове нет ни единой мысли о сопротивлении – как нет и надежды, что меня пощадят. Единственный вопрос, заполняющий целиком мое сознание – что именно они со мной сделают? Единственное желание – чтобы подольше возились с другими, растратив на них силы и садистский задор. Тогда, быть может, меня убьют быстро.
И вот, белокурая бестия и вся команда садистов, закончив свои дела, обращают свои взоры на меня… Секунда, вторая, третья – пытка ожиданием  нестерпима. Я начинаю сходить с ума. Я стараюсь не шевелиться, пестуя безумную надежду, что меня не заметят. Что если эти люди – сродни лягушкам, видящим только движущиеся предметы, способным целиком увидеть мир только во время землетрясения? Но что это? Что они делают? Атаманша склоняет передо мной свою белокурую голову, прикладывает правую руку к груди. С преувеличенной вежливостью забрызганные кровью смуглые громилы откланиваются – как будто все, произошедшее только что, меня не касается или же (о ужас!) было проделано для меня, к моему удовольствию. И уж не по моему ли заказу?
Убийцы уходят, оставляя меня наедине с изувеченными трупами.

На этом бы и закончить, но создатель этого фильма ужасов дает слабину, теряет чувство меры, срывается в муть бессмыслицы. Сделанная с величайшим натурализмом картина начинает осыпаться. Низкопробный сюрреализм затопляет несуществующую комнату до самого потолка.

Обезглавленный ребенок куда-то исчезает, а другой – тот, которого перерубили пополам – снова цел. Но тут же на моих глазах он меняет облик, превращаясь в нелепую пластиковую куклу с мордой голливудского инопланетянина. Новоявленный пришелец начинает механически шевелиться, издавать утробные звуки. Пока он с видом пророка вещает что-то на неведомом языке, запеченный изнутри отец семейства оживает, отрыгивая остатки горючего. Его кожа розовеет, глаза снова наливаются жизнью – как будто пережитое им только что внутреннее аутодафе – оздоровительная процедура.  Встрепенулась и его обкромсанная до костей молодая жена, заново облекшись молодой мякотью – а валяющиеся на полу куски ее плоти по щучьему велению растворяются в воздухе. Кровавые лужи испаряются, комната снова чиста. Воскресшие супруги деловито поднимают с пола упавшие стулья, смеются, варят кофе, и вот уже мы мирно беседуем, как будто ничего и не было. Ребенок-инопланетянин незаметно исчезает.

И я просыпаюсь – то ли не в силах смотреть этот фарс, то ли от запоздалой радости, что из меня не нарезали ремней. Мне давно пора закругляться, повествование затягивается. Я с нетерпением жду выходных, чтобы сесть за письменный стол и поставить последнюю точку в этом разливающемся не по моей вине повествовании. Рассказ мой давно вышел из берегов, но великий мастер не дает мне закончить – наскоро лепит еще один гениальный сюжет. Этим сюжетом можно было бы и пренебречь, но он связан с темой кино.

ОПУС № 3

Я интересуюсь биографией артиста Олега Меньшикова. Точнее, почему-то, его ранними годами. Еще точнее – годами, проведенными им в профтехучилище. И вот я уже в унылых стенах той самой «путяги», где обучался тогда еще не любимец публики, а просто подросток Олег. На обтрепанном стенде групповая черно-белая фотография: учащиеся  напряженно смотрят на меня из своего брежневского далека. Подвернувшаяся крашеная тетка – директриса или училка, а может, просто уборщица тычет указательным в уголок снимка: а вот и он, наша гордость – лопоухий, угрюмый, с жиденькими усиками. Тут машина времени дает задний ход. Я оказываюсь в черно-белом прошлом, в том самом дне, где перед фотоаппаратом выстроились в несколько ярусов будущие рабочие в компании с будущим артистом. Вот он – угреватый, сутулый, лопоухий подросток, ничем не привлекательный, ничем не симпатичный. Ни тени артистизма нет в нем, ни грамма обаяния. Передо мной загадка: как этот отрок умудрится поступить в театральный вуз и уже через несколько лет предстанет перед публикой в незабвенных «Покровских воротах»? Куда денутся эти огромные уши, эти пунцовые прыщи, эта сутулость, этот тяжеловесный взгляд неумных сонных зрачков? Невидимый фотограф между тем нажал на кнопку, весело скомандовал: «Отомри!» Человеческая груда рассыпалась и загудела. На секунду я теряю Олега из виду. Продирающиеся к выходу пэтэушники чуть не сбивают меня с ног. Реальность постепенно расцвечивается – но лучше бы она оставалась черно-белой: в монохроме не так хорошо видны отроческие прыщи.  Искомая голова снова попадает в поле моего зрения стриженым затылком и знакомыми ушами в розовых прожилках.
–  Олег! – кричу я этим ушам, но их обладатель не оборачивается. 
Мое тайное знание дальнейшей судьбы пэтэушника Олега не дает мне покоя. Меня распирает от желания поведать этим угреватым пубертатным чудовищам, что среди них – будущая звезда экрана. Но  никто не готов слушать – все озабочены прорывом к выходу из класса в рекреацию, а оттуда – на улицу.
–  Олег! – снова зову я.
Тем временем неведомо когда успевшие переоблачиться учащиеся выстраиваются у главного выхода в длинную очередь. Одеты они одинаково, в синих робах и кожаных шапочках, у каждого за плечами – большой, туго набитый чем-то вещмешок. Переступая порог, юноши делают крутой кувырок, изображая прыжок с парашютом. То ли это такой местный ритуал, то ли перманентные военные учения без отрыва от постижения ремесленных премудростей. Я стою в общей колонне и понимаю, что выйти на улицу просто так, налегке мне никто не позволит. Я уже не совсем гость из будущего, я почти что один из них – такой же пэтэушник, как будущая знаменитость, которая, кстати, снова пропала из виду. Я беспомощно озираюсь – но уже не в поисках Олега, а силясь углядеть где-нибудь бесхозный вещмешок. Это – мой единственный шанс выйти наружу. На меня уже подозрительно оборачиваются впередистоящие, недовольно оглядывают с ног до головы мимоидущие. Не выдержав, я выскальзываю из очереди и долго брожу по бесконечному, наполненному людьми зданию, смутно догадываясь, что не выйду отсюда уже никогда.

«Стоп! Снято!» – кричит режиссёр. «Да, да, стоп! Хватит!» – шепчу я. Довольно этой чепухи. Я закрываю лавочку, я прекращаю это необязательное повествование. За мной, читатель! Мастер сновидений хочет ввергнуть нас в дурную бесконечность своих фантазий. Я не дам ему этой возможности. Он торопится забросать меня новыми сюжетами, чтобы я одно за другим бессмертил его сомнительные творения. Я ставлю точку. Иначе этот хаос… иначе этот чертов артхаус не кончится никогда.
Знаю, знаю! У него не бывает ничего лишнего. За каждой нелепицей, за каждым абсурдистским вывертом скрывается смысл. Возможно, сам Бог говорит со мной этим странным языком. Вероятно, потому что никаким другим языком Бог с человеком говорить не может. Как бы то ни было, я не буду больше описывать свои сны. Этого добра хватает и без меня. Пусть каждый смотрит свое кино. Разбирается со своим режиссёром. Строит отношения с Богом.
Последнее, о чем я упомяну – это как сегодня во сне, выйдя в погожий летний день на крыльцо и стрельнув наугад из тирового пневматического ружьеца, я случайно застрелил машиниста пассажирского поезда – заслуженного работника, уважаемого человека, отца семейства. Маленькая слабая пулька пролетела километра три, пробила толстое стекло кабины и прошила беднягу насквозь. Это месть режиссёра. Он-то знает: самые страшные, самые мучительные сны – это не те сны, в которых меня убивают. Самые ужасные – сны, в которых убиваю я. Умышленно или случайно отняв чужую жизнь, я оказываюсь наедине с пустотой. Став убийцей, я лишаю себя права на жизнь. Я и не живу – умираю, то есть выпадаю из одной реальности в другую. Как будто выпущенная мной пулька, облетев вокруг Земли, клюнула меня в затылок и застряла в мозгу.
И вот я снова вижу бесцветный край занавески. За ней – чернота ноябрьского утра в жирных пятнах желтых фонарей – как будто кто-то жарит огромную яичницу на мазуте. Но вот уже голодный рассвет жадно раскатывает розовую губу, обнажая гниловатые зубы многоэтажек. Благословенное утро!
С невероятным облегчением стряхнув остатки сна, я иду варить кофе. А пассажирский поезд с мертвым машинистом продолжает мчаться по железной дороге.