Мизантроп

Григорович 2
В семнадцать лет Фёдор думал, что ему есть чего сказать всему миру. В двадцать два года начал в этом сомневаться, но всё ещё верил, что обретёт хотя бы малую толику внемлющих его «мудрости», а к тридцати трём пришёл к полной уверенности, что абсолютно всем глубоко наплевать не только на его «размышлизмы», но и на него самого.  Это вновь обретённое знание, понятное дело,  оптимизма Фёдору не добавило, и он, разочаровавшись в людях, с годами превратился в вечно всем недовольного брюзгу, искренне считающего себя непонятым и неоценённым. В каждом человеке ему виделась скрытая угроза, маскируемая фальшивым расположением к его персоне, или элементарной вежливостью. Такое мироощущение поспособствовало потере большей части действительно неплохо относившихся к нему людей, и заметно проредило и без того, до обидного, малочисленную компанию друзей и приятелей. Сам же Фёдор, ни на йоту не сомневаясь в своей правоте, окончательно уверился в постулате, некогда обозначенном древнеримским комедиографом Плавтом в произведении «Ослы»: «Homo homini lupus est».

«Все кругом только и пекутся о своём благополучии, - сокрушался Фёдор, - никому ни до кого нет дела! Конченые эгоисты, с головой погрязшие в своих меркантильных делишках, оправдывающие своё рвачество якобы заботой о хлебе насущном для семей. Ага! Тогда откуда столько разводов и брошенных на произвол судьбы детей?».
О несовершенстве мира Фёдор мог говорить часами, были бы слушатели, но таковых, как на зло, со временем становилось всё меньше. Некоторые знакомые на другую сторону улицы переходили, лишь бы в сотый раз не выслушивать его занудливую, шипящую, словно сало на сковородке, обличающую и без того не бодрящую действительность, словесную диарею.

При скверном характере, как это нередко бывает, Фёдор был толковым специалистом, и начальство вынуждено было терпеть постоянно зудящего о реальных, а по большей части надуманных, несправедливостях к нему работника.

Сам  Фёдор не любил свою работу. Его жизнь серо протекла от пятницы до пятницы, даря неяркие пастельные краски только на выходные. Курьёзно, но он работал автомаляром в серьёзном, без дураков, автосервисе. За неделю он красил машины, без малого, во все цвета радуги.
 
Ещё в детстве, заметив его, едва ли, не феноменальное ощущение цвета, родители отдали его в художественную школу. Федя, на отлично выполняя программу обучения, вводил в шок преподавателей своими работами на «вольную тему». Его рисунки, сравнимые в фантасмагории, разве что, с творчеством Иеронима Босха, их нешуточно пугали. Директор школы даже посоветовал отцу и матери Фёдора обратиться к психиатру.
 
Оскорблённые в своих чувствах родители забрали своё чадо из художественного заведения, но сынуля, успевший перессориться со всеми однокашниками, рисование не бросил, продолжая изображать ужасающе реалистичных монстров, терзающих человечество, уже без надзора преподавателей.
 
Окончив среднюю школу, Фёдор  вяло отслужил в армии, исполняя обязанности «художника» при штабе части, и не хлебнув лиха «афганской компании», целым и невредимым вернулся домой. Разведшиеся к тому времени родители в устройстве его гражданской жизни не участвовали, и он, на волне перемен, творившихся в стране, нашёл средства к пропитанию  в кооперативе по ремонту автомобилей, перекрашивая «шедевры» отечественного автопрома и правдами и неправдами заполняющие рынок подержанные иномарки.
 
С годами кооператив превратился в престижный автосервис, которым не брезговали деньги и власть предержащие, а Фёдор зарекомендовал себя лучшим автомаляром, в свободное от работы время расписывающим капоты и борта железных коней заказчиков бесспорно талантливой, но мрачноватой аэрографией, получая за работу очень приличное вознаграждение.
 
Пребывая в перманентной меланхолии, Фёдор был неприятно удивлён нежданно рухнувшим на него, как подтаявший снег с козырька подъезда, юбилеем. Ему исполнилось пятьдесят лет. Подведение итогов пройденного пути повергло его в состояние сравнимое с шоком, испытанным рассеянным квартиросъёмщиком с улицы Бассейной, на вопрос: «Что за станция такая - Дибуны или Ямская?», получившему убийственный ответ: «Это город Ленинград». Ни семьи, ни настоящих друзей, ни значимой карьеры. Пол века топтания на месте. «И что дальше?», - этот вопрос, будто прицепившаяся навязчивая мелодия не давал покоя Фёдору ни днём, ни ночью. Извечные «что делать?» и «кто виноват?» свербели, как комариный укус, заставляя его «расчёсывать» пребывающую до этого дня в подобие анабиоза унылую душу. Будь Фёдор склонен к пьянству, он бы ушёл в запой, но Фёдор алкоголем не злоупотреблял. Рюмка-другая по красным дням календаря, не более. Решение что-то кардинально поменять в своей жизни пришло к нему не в пьяном угаре, а в трезвой памяти и здравом рассудке, хотя со стороны казалось, что Фёдор, бросив хорошо оплачиваемую работу, продав квартиру, и уехав жить в глухую, полузаброшенную деревню, был явно не в себе.

Поселившись в приобретённой чуть ли не задаром развалюхе, тот свёл общение с недолюбливаемым им человечеством до минимума, разменивая день за днём на непреходящие заботы деревенского быта. Вдали от суетливого мегаполиса, неожиданно для себя, Фёдор обрёл какое-то прямо-таки философское спокойствие. Нет, с миром он не примирился, но его подчас истерическое брюзжание сменилось холодной констатацией, на его взгляд, ошибок и промахов катящейся в тартарары цивилизации.

Глядя на своё убогое жилище Фёдор, уже привычно вслух, рассуждал:

- Вот ведь… Почитай как двести с лишним лет, с «лёгкой руки» Пьера-Жозефа Камбона по свету талдычат: «Мир хижинам, война дворцам», а в итоге воз и ныне там. Мы, конечно, впереди планеты всей! Дворцы по брёвнышку раскатали, а как жили в хижинах, так и живём. Нам бы, вместо того, чтобы кумачом потрясать, озаботиться доведением этих самых хижин до статуса домов…  Ан, нет! Нам важнее железной рукой загнать человечество к счастью. Загнали. Мать их! Осчастливили!
 
Надо отдать Фёдору должное. Руки у него сызмальства, откуда надо росли. Менее чем через год, купленный им по дешёвке дом, было не узнать. Благо, прижимистый по натуре Фёдор скопил за свою жизнь неплохие деньги, и проблем со средствами на ремонт у него не возникло.
 
Жители деревеньки, в основном старики и старухи, только диву давались: «Это ж надо уметь, из такой халупы терем сварганить!».

Правил не бывает без исключений. Как ни странно, но у Фёдора нежданно образовалась приятельница, в лице «проблемной» тенейджерки, ссылаемой на каникулы на деревню к бабушке, подальше от городских соблазнов.

Фёдор заметил девчонку, когда та, облокотившись на новый резной палисад, беспардонно пялилась на его дом.

- Ты чего здесь делаешь?! – занервничал он, выдвигаясь в сторону девицы.

- Клёвое у вас бунгало, дядя, - выдув розовый пузырь жвачки, лениво оценила дом Фёдора девчонка, - в этой дыре с ним рядом ничего не стояло.

Похвала и кошке приятна, а Фёдор ещё не одичал до такой степени, чтобы проигнорировать, пусть и грубоватый, комплимент делу своих рук.

- Бытие определяет сознание, - буркнул он, припомнившийся афоризм одного из основателей «делов», по определению Ильфа и Петрова.

Сошлись они на сходном неприятии окружающего их мира. Фёдор, удивляясь себе, привязался к Маше, так звали девчонку, считал дни до её приезда. В его отношении к ней не было ничего даже близко к чувствам Гумберта относительно Лолиты. В Маше он видел только благодарную слушальницу, отчасти разделяющую его мнение о происходящем в этой проклятущей жизни.

Позже, лёжа на больничной койке, с третьей стадией ожогов, он раз за разом вспоминал ту злополучную ночь, когда его подруга-малолетка едва не погибла.

В ту июльскую душную ночь, ворочаясь в полусне на скрипящей панцирной сеткой допотопной кровати, он услышал какой-то неясный, будоражищий шум. Кряхтя, он поднялся со своего ложа, и подошёл к окну. Ночь понемногу отступала перед натиском летнего утра. В лёгких сумерках, окрашивая часть неба в тревожно-оранжевый цвет, горел дом Машиной бабушки. Тот стоял чуть наискосок от дома Фёдора, напротив.

- Там же Машка! – ещё не веря в происходящее, подумал Фёдор, и как был, в трусах и футболке, выбежал на улицу.
 
У горящего дома уже собрались соседи. Бабки причитали, а старики бестолково суетились, пытаясь организовать тушение пожара.
 
Фёдор, не давая себе отчёта в своих действиях, растолкал жиденькую толпу, и кинулся к дому.
 
В сенях было дымно. Он закашлялся, прикрывая рот ладонью, пересёк горящую большую комнату, вскрикнув от лизнувшего его языком пламени,
вытащил из спальни задыхающуюся Машу. Эгоистичная мысль: «Если бабка сгорит, Машка сюда больше не приедет (о том, что на погорелее она в любом случае не приедет, он не подумал), и вернулся за старушкой. Жар уже стал нестерпимым. Фёдор чувствовал, как его кожа буквально лопается. Подхватив  лёгкую, как пластиковый манекен женщину, он выбежал из дома, с уже готовой рухнуть крышей.
 
Скорая и пожарные приехали часа через два. Дед, ветеран войны, толково оказал первую помощь Маше, и едва не воющему в голос от боли Фёдору. Старушке помощь не понадобилась.

Когда оправившаяся девушка навесила Фёдора в палате, и поцеловала его в щёку, он ощутил незнакомое ему чувство причастности к чему-то действительно важному.