Лукоморье Пушкина

Владислав Плеханов
                Кот ученый и другие вдохновенные звукообразы Лукоморья

В сознании современного читателя оригинальное звучание "Лукоморья" Пушкина затмилось множеством юмористических подражаний и пародий на него. Настоящее исследование представляет собой попытку вернуться к первозданной глубине этого произведения, о  котором И.А. Бунин восхищённо писал: "Пушкин поразил меня своим колдовским прологом к "Руслану" ...Казалось бы, какой пустяк - несколько хороших, пусть даже прекрасных, на редкость прекрасных стихов! А меж тем они на весь век вошли во все мое существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле."
               

В сказочном наследии русской поэзии «Лукоморье» А.С. Пушкина выделяется удивительной соразмерностью фольклорного и литературного начал. В этом небольшом по размеру произведении, ставшем прологом к поэме «Руслан и Людмила», мы являемся свидетелями  встречи фольклорной стихии  и гениальной литературной индивидуальности. Встречались они и раньше, но здесь впервые авторское «я» настолько гармонично вошло в мир народной сказки, что мгновенно стало его неотъемлемой частью, обрело безусловные права персонажа, более того, избранника русской сказки:

                И там я был, и мед я пил...
 
Так гений Пушкина, испив  волшебного напитка, «облекся» в русскую сказку. Но и сказка обрела в лице своего героя новое для неё зрение. Глазами Пушкина-сказителя она впервые взглянула на себя, увидев свой вдохновенный образ. В пушкинском Лукоморье современный читатель  не услышит ни одной фальшивой нотки, которые порой так заметны в других образах сказочных стран. Нигде нет такой органичной полноты самосозерцания. Ни одного сравнения или метафоры. Одна лишь дремучая образность русской сказки. Дивный родимый хаос русской души, породившей весь этот сказочный мир, является здесь во всем своем очаровании. Как удается это поэту? Чтобы приоткрыть завесу над этой тайной, обратимся к смыслу и  звучанию самого стихотворения.

                У Лукоморья дуб зеленый;
                Златая цепь на дубе том...

Не «в некотором царстве, в некотором государстве», не «за тридевять земель в тридесятом царстве», а просто: «У Лукоморья...», которое своим таинственным певучим звучанием  мгновенно привносит в стихотворение сказочную экзотику.
В двух первых стихах отсутствуют глаголы, что порождает внутри них незаполненное смысловое пространство. В обычной фразе оно было бы  незаметным. Но когда стих начинается с загадочного слова «Лукоморье», то обычный «пропуск» глагола принимает на себя частицу этой таинственности. Что делает  загадочный дуб у лукоморья? Видно не просто растёт или шумит, а есть у него какое-то свое особенное предназначение. Второй стих усиливает это таинственное начало:

                Златая цепь на дубе том...

Если бы лист или ворон, но тут «златая цепь». Не во дворце, не на груди вельможи, но на пустынном дубе. Зачем она здесь? Для чего служит?  Неведомо... Ибо и глагола то нет. Так внутри сказочного пространства рождается невысказанная тайна, а вместе с ней возникает  потребность в том, кто мог бы выразить её глубину. И этот некто не замедляет явиться.

                И днем и ночью кот ученый
                Все ходит по цепи кругом...


Таинственно замерший безглагольный мир он наполняет «ворожбой кругообразных непрестанных движений» (И.А. Бунин), которые мерно охватывают время и пространство: день и ночь, цепь и дуб. Наречие «кругом» прибавляет к этому и взор, обращенный вокруг. Так кот становится выразителем той тайны, которая наполняет этот сказочный мир, как бы сказали древние, «гением места». Предложение, описывающее волшебные «священнодействия» кота чудесно и в в своем звуковом построении: оно как единая цепь, сотканная из семи ударных гласных звуков «о», ассоциативно передает растущее удивление «спрятанным» внутри фразы междометием. Это многократное «о» словно отзвук вдохновенных чувств, оставивших след в звучании Лукоморья.

Удивление, восхищение нахлынувшими образами, смутно выраженное в звуках, от поэта передается читателю. Под влиянием их он, сам того не замечая, погружается в глубину пушкинского звукового микрокосма.  И там он обнаруживает отзвуки движений, угадываемых в музыке стиха. Мягкая лапка, касающаяся цепи, так ощутимо заявляет о себе в первом слоге слова «ходит», а звякнувшие звенья выдают себя в слове «цепи». Так хочется услышать не только движения, но и голос этого кота, хотя бы отдаленно. И вот он прекровенно являет себя в следующем стихе:

                Идет направо — песнь заводит...

Это не обычное мяуканье, а вдохновенное завывание импровезирующего волшебника. Четырёхкратное «во» в сумме дающее «Аво-авО» и «Ева — аво» в стихе — это зарождение песни. Услышим ли мы его сказочный речитатив?

                Налево — сказку говорит...

В его говоре отчетливо заметно то ли мурлыканье, то ли урчанье: «рит», но такое же необыкновенное, как бы искрящееся. Вот он получеловеческий- полузвериный голос сказочного существа. То ли Пушкин сам того не замечая, сокрыл его в звучании стиха, то ли сама песнь и говор пушкинского сказителя, явившегося в воображении поэта облёкся в человеческую речь, оставив в ней свой незримый «авторский» след? Не даром И.А. Бунин заметил, «что и над самим стихотворцем колдовал кто-то неразумный, хмельной и ученый в хмельном деле».

При этом своего певца Пушкин не наделяет ни одной чертой внешнего портрета. Ни слова об усах, глазах, искрах, улыбке, имени... Здесь царит тайна. Зато какое богатство действий в столь кратком предложении: «ходит», «идет», «заводит», «говорит». И какие это слова! Один глагол «заводит»  под привычным значением «начинает»  в ассоциативной глубине своей скрывает иной, таинственный смысл:  «заводит» слушателей в дебри своей дремучей фантизии. Да и сказку, пожалуй, он единственный «говорит», тогда как все остальные её обычно «рассказывают» или «бают». Итак, если судить по обилию сказуемых, то он самый деятельный, точнее, самый «глагольный» кот и в грамматическом и в поэтическом смысле этого слова. Причём «деятельность» эта получила столь изящную инструментовку, что персонаж равным образом соткан из глаголов, скрывающих в себе тайну, и звуков, приоткрывающих эту тайну. Загадочный кот является как бы на грани двух миров. С одной стороны, этот поэтический образ вобрал в себя черты фольклорного кота баюна и ворожея. С другой — явился как бы сказочным альтер-эго самого поэта. В результате он становится вдвойне сказочным, так как сказка окружает его и исходит из него. Хочется сказать «Чудеса да и только!» Но Пушкин опережает нас:

                Там чудеса: ...

Так он прерывает лёгкое знакомство с одним  из самых загадочных своих образов, оставив своего героя в дымке нераскрытого до конца обаяния.
 
Наступает время для выражения таинственной сущности волшебного места. Пушкин делает это лаконично и выразительно всего лишь в двух словах: «Там чудеса...» Глагола опять нет. Тот же приём, что и вначале, но здесь нет и названия места. Где «там»? У лукоморья  или в его глубине, а может быть вдали?

Лаконичность после двоеточия вдруг неожиданно перерастает в непомерно сказочное не только по содержанию, но и по длине предложение. Кажется, что весь мир русской волшебной сказки готов уместиться в нем, благо пространство для него возникло заранее. Заданная в начале его тональность неведомого «там» и неверояиного в слове «чудеса» многократно повторяется, как эхо блуждая по всем закоулкам этого зыбкого мира. Восемь таинственно звучащих отзвуков «там..., там..., там...» в одной тональности, но в разных интерпретациях звучат на протяжении 22-х строк, придавая объёмность этому разрастающемуся на глазах миру. Где бродит это вдохновенное эхо? Не в детстве ли поэта, в той сказочной поре бабушкиных и няниных сказок, о которой он писал:

                Ах! умолчу ль о мамушке моей,
                О прелести таинственных ночей,
                Когда в чепце, в старинном одеянье,
                Она, духов молитвой уклоня,
                С усердием перекрестит меня
                И шепотом рассказывать мне станет
                О мертвецах, о подвигах Бовы…
                От ужаса не шелохнусь, бывало,
                Едва дыша, прижмусь под одеяло,
                Не чувствуя ни ног, ни головы.

Оно гуляет и среди холмов и рощь Михайловского, где поэт, вдохновлённый сказками и песнями Арины Родионовны, создавал свой волшебный шедевр. Да только ли там?

Этому эху вторит ряд возникающих картин, как будто творческое эхо каждый раз воплощается в зрительном образе:

                …там леший бродит,
                Русалка на ветвях сидит;
                Там на неведомых дорожках
                Следы невиданных зверей;
                Избушка там на курьих ножках
                Стоит без окон, без дверей;
                Там лес и дол видений полны;
                Там о заре прихлынут волны
                На брег песчаный и пустой,
                И тридцать витязей прекрасных
                Чредой из вод выходят ясных,
                И с ними дядька их морской;

Таким образом, лаконичность и даже некоторая изобразительная сжатость в начале стихотворения дает простор звуковым возможностям, сокрытым в пушкинском стихе. Смысловая основа таинственного уходит в глубины подсознания читателя, затрагиваемого микрокосмом звуков, чтобы через несколько строк вырваться наружу как навождение в ещё более впечатляющей путанице ярких до галлюцинации образов, сменяющих друг друга «подобно ранним туманам и облакам какой-то заповедной северной страны!» (Бунин)
 
Фрагменты многих сказочных сюжетов становятся частями общего ландшафта постепенно расширяющегося от дуба. Вначале «неведомые дорожки», уводящие в сокровенные глубины непознаваемого с его неведомыми зверями, затем — шире «лес и дол», исполненные видений, переходящие в морские волны, наконец небеса с летящим «через леса, через моря» колдуном.

При всей кажущейся вдохновенно-хаотичной описательности это перечисление «чудес» исполнено внутреннего драматизма, возникающего из развития и борьбы двух непримиримых сил: добра и зла. Начало ему даёт мир таинственного лесного зла, смутно-безобразного, манящего, угрожающего и хаотичного (леший, русалка, избушка на курьих ножках) или безОбразного, скрывающегося, не явленного («следы невиданных зверей»).

Темному ночному началу первых семи стихов противопоставляется светлый мир морской зари и идеал  мужественной красоты, силы и стройного ратного порядка в лице тридцати «витязей прекрасных». Здесь звукопись набирает свою максимальную силу переходя в светопись. Вначале говорят на своем морском языке нахлынувшие волны: «хлын», «волн». Вслед затем Пушкин заставляет шептать песок под отступающей волной: «песчан», «пустой». Вслушаемся, как в слове «песчаный» говорит каждая песчинка, а в слове «пустой» они как бы забываясь, замолкают. Затем во всем блеске предстает сверканье и журчанье стекающих с доспехов вод: «ть», «ть», «асн», «ясн», «снь», «ск». Как ярко в этих звуках горят струйки и капли в лучах зари! Какой очаровательный блеск они  придают явлению богатырских сил, которые конечно же не будут оставлены втуне!

Затем добро и зло вступают в борьбу, которой наполнена середина этого сложного предложения. Но борьба эта ведётся уже совершенно новыми персонажами.

                Там королевич мимоходом
                Пленяет грозного царя;
                Там в облаках перед народом
                Через леса, через моря
                Колдун несёт богатыря;

Здесь всё творится само собой, великие героические дела совершаются с удивительной лёгкостью, свойственной сказочной молодости, «мимоходом». Борьба идёт на земле и в небе. В ней участвует и мир животных, предствавленный бурым волком. Но исход этой борьбы ещё не совсем ясен. Неведомо, долго ли ещё протужит царевна в темнице, так же как неизвестно: то ли колдун несёт в своих когтях побеждённого богатыря, то ли богатырь крепко держит его и повелевает его полетом. При этом полет передан с потрясающей зрительной ощутимостью: «в облаках перед народом» заставляет инстинктивно задрать голову и уйти взглядом в глубину небесного простора, непроизвольно отдавшись этому полету. «Через леса, через моря» - а теперь уже сверху вниз, с птичьего полета взираещь на  проносящиеся внизу ландшафты. Ветер воет, свистит в ушах от быстрого полета: «КолдУН неСЕТ богатыря». И какая колдовская энергия полета «...ун несет»! Борьба еще не нашла своего исхода, и в этом её неразгаданная прелесть. И вот в седующих стихах снова сгущается недремлющее сказочное зло:

                Там ступа с Бабою Ягой
                Идёт, бредёт сама собой,

Не Баба-Яга едет в ступе, но ступа бредет... То ли старуха уснула, то ли задумалась, то ли вообще как неживая, что гораздо страшнее. Вначале доносятся глухие грозные удары ступы о землю: «ту», «па», «ба», «бо», «гой», «дет», «дет», «бой» с неровным раскачиванием то в одну, то в другую сторону. Их сменяет тусклый блеск золота и глаз Кащея «злат», жадно поглощенных его созерцанием, и шипящие  звуки, передающие ощущение иссыхающей от неутолимой жажды души и тела: «щей», «чах»:

                Там царь Кащей над златом чахнет;

В образе царя Кощея зло достигает своей кульминации, найдя свой «бессмертный» идеал. Тёмный мир как бы закрывает собой светлое прекрасное начало, пытается его затмить и победить («Все куплю сказало злато...» припоминаем мы у Пушкина.) Но светлый мир добра от этого только набирает силы и именно там, где зло воплотилось в своем предводителе и его тайной страсти, он прорывается наружу с потрясающим контрастом не острым  булатом, а духом:

                Там русский дух... Там Русью пахнет!

Двухкратное трубное «ру», звучащее как богатырский рог,  разрывает  затхлую заколдованную атмосферу двух предыдущих стихов. В нем вольное веянье былинного духа: «ух», «ах», в которых одновременно заключено и удивление и восхищение.
Так зло встречается с добром в соседних стихах, создавая великолепную кульминацию всему прологу. Здесь противопоставляются друг другу  две системы ценностей: злато, порабощающее себе дух зла в лице Кощея и свободный дух русского богатырства, который так ненавистен нечистой силе. В нём «духовное руно» русской поэзии. Где дух, там и чудный запах, точнее благоухание:

                Там Русью пахнет!

Её лесами, полевыми травами, мёдом, древними святыми книгами, горящими восковыми свечами и ладаном. Так пространство Лукоморья распахивается в духовном озареннии поэта до просторов всей Святой Руси! Пушкин ставит здесь восклицательный знак, чтобы подчеркнуть всю силу этого откровения...
 
                <....>

Во всём стихотворении непроизвольно отражается сам процесс вдохновенного творчества, рождающий этот мир и смутно угадывающий себя в его замысловатых образах. Поэтическая мысль  как кот учёный  скользящая вокруг ещё неясного художественного замысла, сокрытого в образе зелёного дуба, по таинственной и зыбкой цепочке звукообразов, в которую претворяется весь этот наплыв туманных и меняющихся с каждым мгновением явлений...   Так сказочный мир Лукоморья, разрастающийся до всей Руси таинственно являет в глубине себя  вдохновеное творчество, увенчивающееся духовным озарением...