Слово на все времена

Денис Смехов
                Что в крови прижилось, то не минется…
                Анна Баркова


Великая княгиня Ольга Александровна* к книге «25 Глав Моей Жизни» пишет: «На противоположной стороне дороги был военный госпиталь, главного врача которого я довольно хорошо знала. Мы были большими друзьями, и я помогала ему достать многие вещи, которых не хватало в его госпитале. Наши госпитали Красного Креста были намного богаче, чем военные». Небольшой отрывок скупых, почти конспективных воспоминаний даёт прекрасный повод покопаться в материалах и узнать следующее: Великая княгиня, пройдя непростой курс обучения, работала сестрой милосердия; во все времена она имела привычку совершенно опращиваться и общаться наравне с людьми любого положения; военные госпитали финансировались исключительно Военным же министерством – нередко в заведомо недостаточном объёме; госпитали Красного Креста вкупе со значительной помощью государственной казны получали и огромные частные пожертвования; статус сестры милосердия был настолько популярен, что бойкие молоденькие барышни – из тех, кто понахальней, - модничая, рядились в их униформу; барыни постарше тоже щеголяли в белых фартуках и широких голубых лентах с наперсными золотыми крестами - по закону это было запрещено и каралось штрафами, однако, на данное нарушение принято было закрывать глаза.

Но не это привлекает внимание. Мемуары, как бритвой, режут словом «достать» - понятием, казалось бы, сугубо советским, олицетворяющем времена тотального дефицита, когда мало что «покупалось», а чаще всего «доставалось». В гражданской жизни «достать» - это найти нужных людей, умыкнуть с производства, переплатить, исхитриться, урвать. В армейских реалиях – украсть или отнять. Великая княгиня, вот так запросто и органично использовавшая слово «достать» в описании госпитального быта первого года войны, поражает читателя. Родная сестра императора, сама по себе символизирующая российскую государственность, «достаёт» из одного кармана и перекладывает в другой вместо того, чтобы законными путями способствовать обеспечению военного госпиталя всем необходимым. Означает ли это, что данная черта настолько естественна для русского человека, каково бы ни было его положение, что даже не осознаётся им? И что эта черта - часть его национального характера?

Сразу же припомнилось несколько наиболее ярких моментов армейской жизни, напрямую связанных со «словом».

Сентябрь 1983-го. Прошли полтора года службы, и уже почти месяц я лежу в дивизионной медсанчасти, которая располагается в военном городке, размерами скорее напоминающем небольшой и, по меркам того времени, вполне благоустроенный населённый пункт. Из непостижимой прихоти и дурости командования данной конкретной дивизии солдаты-срочники не имели возможности даже изредка ходить в увольнительные. С позиции нынешнего возраста подобная практика кажется вредоносной, если не преступной: государство всеми способами пыталось представить службу в армии почётной обязанностью, в то время как комсостав N-ой дивизии низводил солдата до положения чуть ли ни раба или заключённого.

Всё же благодаря размерам городка с его многочисленными казармами, техпарками, бытовыми учреждениями и жилыми домами, размещенного, кстати, в центре Новосибирска, рядовые и сержанты имели возможность – и то с оглядкой - прогуливаться хотя бы в пределах огороженной территории. Если за «самоволку» в город грозило серьёзное наказание – «губа» или основательный, нешуточный и вдумчивый офицерский мордобой, - то просто за поимку вне расположения конкретной части - наряд вне очереди или небольшая зуботычина. Впрочем, унижению подвергались не только военнослужащие-срочники. Я сам был свидетелем того, как в присутствии молодой жены командир дивизии – новоиспечённый генерал-майор – заставлял младших офицеров ходить перед ним на корточках. А многие из этих несчастных, так гадко опозоренных лейтенантов и капитанов, даже и по возрасту были совсем уже не мальчишки. До сих пор я живо помню чувство стыда, неудобства и жалости к ним. Тогда хотелось отвернуться и не смотреть: о каком уважении к презиравшей саму себя армии могла идти речь!

В госпиталь - а иначе язык и не поворачивался назвать просторное двухэтажное здание, вмещавшее кабинеты едва ли не всех профильных специалистов - я попал почти по блату. Если полковая санчасть практически не имела полноценного стационара, ютясь в двух маленьких комнатушках, то дивизионная размещалась в двух крыльях обширного второго этажа. На первом располагались врачебные кабинеты, процедурные и солдатская столовая. Дерматологом там работал знакомый мне ещё по «учебке» капитан. К нему, поссорившись с начальником штаба батальона, к взводу обеспечения которого был приписан, я и обратился. И под липовым предлогом необходимости хирургического вмешательства на ступне правой ноги провёл мнимым больным в стенах санчасти лучшие полтора месяца службы. Они были пропитаны духом приключений, наполнены рискованными происшествиями, а также откровенными подлостями. Ведь весь опыт армейской службы учил, что не покажи ты звериный оскал - загрызут тебя: любили только тех, кто был разумно упёрт, нагл и не проявлял страх.

Однажды, помогая разбирать медикаменты заведующему аптекой, я поступил откровенно мерзко и бессовестно, сильно усложнив жизнь порядочному и доброжелательно настроенному прапорщику: разорил пару десятков армейских аптечек, забрав из каждой по шприц-тюбику с промедолом и афином. Промедол служил эффективным обезболивающим и имел похожее на морфин наркотическое действие. Афин являлся антидотом, применяемым в случае химического отравления. Если при введении в вену промедол дарил очень приятное состояние беспечности, расслабленности и невесомой эйфории, то афин вызывал смешные, бредовые, совершенно нелепые галлюцинации, делая человека чуть ли не идиотом: люди вели философские - с их точки зрения - беседы с батареей центрального отопления или рассматривали пляшущих на ладонях циркачей. Также важно было помнить, что использовать промедол сразу после еды не рекомендовалось: могла возникнуть рвота. К афину это правило не имело отношения.

Мой авторитет возрос очень сильно: ведь суметь «достать» такие препараты – особенно промедол – было очень и очень непросто!

Как-то капитан попросил «достать» мастерок: он собирался обновить покраску в кабинете, а для этого надо было выровнять стены. Не выполнить просьбу было никак нельзя: капитан рассчитывал на меня - подводить и разочаровывать его не хотелось. Идти в свою часть – там при желании можно было отыскать это нехитрое строительное приспособление – не представлялось возможным: меня мог выловить начштаба, избить и не дать укрыться в госпитале. Оставалось одно – наведаться в расположенные под боком казармы строительного батальона и воровать, а при случае и забирать насильно. Не переодевшись в форму, прямо в больничном синем халате, сообщавшем внешнему виду легкий флёр какой-то непонятной презентабельности и причастности к столь откровенно желанной гражданской жизни, я отправился в «дальнюю» дорогу. Идти было минуты три. Мягкая сентябрьская погода всё ещё баловала теплом. Вспомнилось, как в прошлом году уже в конце мая вдруг налетел сильный ветер и замёл снежной метелью плац «учебки». На мне тогда были старые разбитые сапоги сорок четвёртого размера. Новые, сорок третьего, недавно выданные со склада, у меня отобрал, «достав» их для себя, неизвестный и непонятно как оказавшийся в части старослужащий. Я имел неосторожность напороться на него, работая на уборке территории. Стоя перед ним, растерянный, напуганный и не знавший, как же правильно повести себя – в «учебке» царил жёсткий устав, а не дедовщина, - я мямлил, что буду неминуемо и беспощадно наказан взводным сержантом, если вернусь без новой с иголочки обуви. Но, конечно, жалеть меня не стали, и теперь я вышагивал по снегу в сапогах с дырами на голенищах. Впрочем, разбитые, мягкие сапоги большего размера помогли справиться с мозолями, донимавшими с первого дня службы. В дальнейшем я благоразумно стал носить сорок четвёртый размер. И даже был благодарен тому уверенному в себе, развязному, с блатными замашками «деду», случайно избавившему меня от мучений, приносимых тесной обувью.

На площадке между первым и вторым этажами казармы стройбата я натолкнулся на явно первого года службы солдата с бледным, одутловатым лицом; сгорбившись, неудобно скрючившись в самом углу лестницы, тот клал раствор мастерком. Беззащитная, вздрагивавшая от любого звука спина была красноречива, как откровение: каждую минуту затюканный, уделанный до животного состояния парень ожидал окрика, пинка или тычка; на тусклой, без всякого выражения физиономии застыла нездоровая маска покорности и забитости; работал он механически, как автомат, у которого впереди вечность. В голове пронеслось: «Неужели и я был таким год – полтора назад! А был же! И сейчас сделаю гадость, потому что такая вот она гнусная, жизнь. И шкура моя мне дороже. А его просто изобьют в очередной раз. И, возможно, я этого не забуду». Солдат даже не сопротивлялся; только произнёс: «А как же я работать буду…». И остался сидеть в углу лестницы в той же неловкой позе. Капитан был доволен. Его приказ, оформленный в виде просьбы, был исполнен молниеносно: мастерок «достали» на следующий же день!

В конце сентября в батальон назначили нового командира с настоящим боевым афганским опытом, хлебнувшего, видимо, изрядного лиха и имевшего глубоко въевшиеся в кровь замашки абсолютного самодурного деспота: ни при каких обстоятельствах он не допустил бы ничего, кроме сиюминутного и беспрекословного повиновения. И с солдатами, и с офицерами капитан – он был в этом звании - держал себя настоящим барином, рассматривая подразделение в качестве родовой вотчины, где волен распоряжаться всем и вся по своему усмотрению. Он не терпел и не допускал ни от ротных командиров, ни от штабистов даже малейших не то что возражений, но и советов; жизнь офицеров значительно усложнилась; начштабу стало не до сведения счётов со срочниками, а вскоре и вовсе пришлось перевестись в другую часть.

Наступал октябрь - приходило время возвращаться в расположение. Нужна была новая шинель. Старая оставалась в части, и за прошедшие полтора месяца с ней могло случиться всё, что угодно. Легче всего этот довольно дефицитный предмет форменной одежды можно было «достать» в бане в день дежурства родного взвода. Дождавшись нужного дня и заранее заручившись поддержкой знакомого дневального азербайджанца, я навестил солдатскую мыльню, поочерёдно обслуживавшую всю дивизию. Выбор был большим, как и суматоха, вопли и крики, последовавшие минут через пятнадцать после акта «доставания». Жертве не повезло: в карманах шинели обнаружился военный билет на имя какого-то литовца и прочие менее значительные документы. Военный билет и всё остальное благополучно отправилось в мусорный контейнер, а дневальный отделался нечувствительным втыком: следить за вещами следовало дежурному моющегося подразделения.

Через пару дней после удачной вылазки за верхним обмундированием я планировал вернуться в часть. Но предварительно очень хотелось навестить старую «учебку», где весной, летом и осенью 1982-го провёл первые, возможно, наиболее трудные пять месяцев службы, и куда, по непонятным причинам, меня постоянно и сильно тянуло. Позже в одном из немногих романов, правдиво и натуралистично описывающем жизнь зэков, я натолкнулся на сцену расставания заключённого с тюрьмой: тот всю ночь рыдал с гитарой в руках, ведь в колонии оставались частица его сердца и невозвратные, хотя и очень тяжёлые, годы жизни.

Это была классическая самоволка: легкомысленный и рискованный поступок. Отправился в «учебку» я прямо из госпиталя. Доехал на автобусе: для срочников проезд в общественном транспорте был бесплатным. Дальше пошёл пешком - от остановки надо было добираться ещё минут пятнадцать, - когда со мной поравнялся военный уазик. Сидевший на месте пассажира майор или подполковник – уже не припомню - остановил машину и спросил увольнительную и военный билет. Увольнительной не оказалось, и офицер пригласил меня сесть в уазик, что я и сделал под сочувственные взгляды, бросаемые водителем внедорожника: тот явно был «дедом». Офицер ехал навестить старого товарища – командира учебной части - и, приказав дожидаться на территории, немедленно отправился к нему в кабинет. Прошло больше двух часов. За это время по старой памяти я успел обойти почти весь военный городок, побывать в ненавистных и ставших столь родными казармах, чьи деревянные полы полтора года назад надраивал не десятки, а сотни раз, сфотографироваться в ателье административного корпуса и заскучать. Чувство обречённости не оставляло меня. Вспомнив вдруг, что майор – или подполковник – проявил неосмотрительность, оставив в моих руках документы, я решился на побег. Пробравшись вдоль длинных стен густо коптящей кочегарки и низких развалов угля с пыльными натруженными вагонетками и изо всех сил стараясь не торопиться, я миновал КПП, а затем, благополучно достигнув шоссе, проголосовал. Вскоре удачно и вовремя случившийся попутный маршрутный автобус милостиво притормозил и подбросил до центра Новосибирска.

Уже потом я догадался, что великодушный офицер сумел разглядеть в самоволке сержанта-срочника не простое желание пойти пошляться по городу в поисках развлечений, еды или спиртного. Он понял и оценил необъяснимую и трудно преодолимую тягу - наверное, и ему хорошо знакомую - к старому месту службы. А затем офицер поступил благородно, намеренно оставив сержанту военный билет и дав возможность уйти.   

За время службы неоднократно приходилось участвовать в ротных и батальонных учениях: несколько раз зимой и один раз летом. Техника своим ходом шла на отдалённую станцию вне черты города и там грузилась на железнодорожные составы. То был копотливый, трудоёмкий и муторный процесс: каждую машину - и гусеничную, и колёсную - приходилось тщательно и долго крепить на платформах. Эшелон с бесчисленными затяжными остановками, часами дожидаясь в отстойниках и освобождая пути для встречных пассажирских и грузовых поездов - в мирное время военные грузы не были приоритетными, - добирался до города Юрга Кемеровской области. Обычно дорогу в менее чем двести километров преодолевали за сутки – полутора, и солдаты успевали отоспаться в жарких, хорошо прогретых - зимой буржуйками, а летом солнцем - теплушках. Прибыв на место, ночевали в деревянных казармах. Строевых занятий не было: всё время уходило на стрельбы, а зимой и на расчистку полигонов, так как частые бураны заметали мишени глубокими снежными сугробами. Находившаяся в расположении батальона оружейная комната тщательно, как и в городских казармах, охранялась; около неё всегда стоял дневальный; ключи находились у дежурного. Но в полевых условиях во время проведения стрельб боеприпасы были полностью бесконтрольны. Цинки открывались, из них доставались пачки с патронами, и никто не считал, кто и сколько их брал: расход у каждого экипажа был индивидуальным, и учесть его представлялось совершенно невозможным. Зачастую они десятками валялись бесхозными в желтоватом, затоптанном серыми солдатскими валенками снегу. Танковые пулемёты были спроектированы под винтовочный патрон, и последний очень котировался у офицеров, в свободное время занимавшихся охотой. Несколько раз ещё на первых своих учениях, будучи совсем молодым и неопытным сержантом, по просьбе одного из них и просто из доброты душевной я пачками таскал их со стрельб в казармы. Для офицера это означало, что он сумел бесплатно и совершенно без труда «достать» патроны для себя и своих друзей. Сержанту же и в голову не приходило, к чему такое добровольное и бескорыстное «доставание» могло привести, случись на его голову сторонний проверяющий из полка или дивизии. И чем такая проверка могла закончиться лично для него. Спустя уже год в госпитале я познакомился с водителем-срочником, который за меньший проступок был наказан двумя дополнительными годами службы в дисциплинарном батальоне: в бардачке его грузовика нашли такие же шальные и ненужные ему боеприпасы.

Каждые шесть месяцев, первого декабря и первого июня, в дивизии начинался новый учебный год. С приходом благодатной весны для многих наступало и счастливое время долгожданного «дембеля». И как же было приятно в самом начале лета 1984-го года с небольшим, но очень символичным чемоданчиком в руках, проходить мимо полкового плаца, оставляя в прошлом и за спиной хмурые батальоны, роты и взводы, выстроенные в ряд, чтобы выслушать очередной неизбежный приказ о начале долгих, нудных и канительных учений.

Но и на дембель было не так просто уйти. С прибытием молодого пополнения и увольнением в запас «стариков», отслуживших положенные два года, от одних к другим передавалась батальонная техника. Необходимо было отремонтировать и доукомплектовать разорённые полевыми походами и стараниями различных «доставальщиков» боевые машины. Это являлось частью так называемого «дембельского аккорда», когда солдат заставляли выполнять ряд работ: приводить в порядок матчасть, делать ремонт казарм, выкапывать котлованы под фундаменты будущих строений и прочее, – прежде чем им позволят разъехаться по родным городам и деревням. Но где же в свою очередь «достать» всё необходимое?! Не мудрствуя лукаво и пользуясь положением старослужащих, дембеля уходившей на гражданку роты – а танковый батальон, как известно, состоит из трёх рот и взвода обеспечения – «доставали» «временно» отсутствующее оборудование, просто снимая его с машин двух других рот. Так что, как правило, к началу армейского учебного года полностью укомплектованной была только треть батальона. А там - крутись, как хочешь!

Таковы они были, незабываемые армейские будни!

***

От собственных воспоминаний мысленно переношусь к запискам Владимира Пуришкевича - необузданного в словах и действиях человека, самобытной и харизматичной личности. С мемуарами этого известного своими крайне правыми взглядами политика, поэта и блистательного оратора мне посчастливилось ознакомиться совсем недавно. Во время Великой войны Пуришкевич служил начальником санитарного поезда, организованного им самим. И вот что рассказывалось в той части его книги, где он описывал события военного времени:

«Весь день ездил по делам снабжения моего поезда, который должен прибыть в Румынию в блестящем виде, ибо, говорят, наша армия там нуждается решительно во всём.

Достал: сапоги для солдат, благодаря содействию принца Ольденбургского*; ценнейшие медикаменты, которые передали мне американцы; массу белья, раздобытого графиней Мусиной-Пушкиной, и, наконец, приобрёл ещё для вагона-библиотеки целую серию русских и иностранных классиков и библиотеки для солдат, которые раздам по полкам нашим воинам на чужбине».

Не является ли данный отрывок очередной великолепной иллюстрацией, красноречиво подтверждающей правоту выдвинутого мною предположения: на Руси во все времена и эпохи слово «достать» легко и непринуждённо проникает в лексикон представителей любых страт общества, от самых простых и необразованных его слоёв вплоть до наиболее просвещённых и даже избранных. И не доказывает ли он ту истину, что и «слово», и стоящие за ним понятия намертво вжились в кровь и сознание русского человека!


* Младшая сестра императора Николая II.
* Свёкор Великой княгини Ольги Александровны.