Скрябин в ветреный день

Мил Мако
С рассвета ветер треплет листву тополиного карэ, отовсюду обступающего дачу Соломатиных. Над кронами полотнищем простирается натужный гул, а выше через всё небо с безучастными физиономиями ползут перистые облака. В них морщинами врезаются белесые струи самолётов-фантомов, всегда беззвучно появляющихся с юго-востока и столь же беззвучно на обратном пути там исчезающих. Лето. Раскалённые им окрестности щедро источают вегетативные запахи, в гамму которых время от времени вторгается душок расположенной по-соседству кооперативной свинофермы.
Десять утра, воскресенье.
В доме уже проснулись. По старинной традиции, сведения о которой остались, пожалуй, лишь в книжках Чехова, завтраки устраиваются в саду, куда сквозь распахнутое окно бьётся визгливый фальцет Майкла Джексона; его второй день подряд крутит на своём магнитофоне семиклассник Сёма, младший брат Игоря, хозяина дачи. Тот же до сих пор не может выпростаться из парусов белоснежной постели, любовно пестуемой Лорой, второй год необнародованной его женой. Сомнительный, в глазах обывателей, статус Лоры вовсе не мешает им обоим каждую ночь устраивать фейерверки любви, от которых мама Игоря, лёжа за тоненькой стеночкой в своей постели, обильно покрывается краской смущения.
На миг какофония обрывается и уступает место иным звукам, рождающимся в недрах здорового быта: заливистому смеху Лорочки и пузырчатому скворчанию из кухни. Спустя минуту гурманистические намёки уже подтверждаются россыпью ароматов, выносимых на простор бодрыми сквознячками.
— Боже, какая прелесть! — восклицает Лора, высовываясь из окна и простирая нежные свои руки к небу. При этом ситец её ночной натягивается и выдаёт под собой пряное колыхание грудей. Сёма очень любит, не признаваясь в этом даже самому себе, исподтишка подсматривать за ней по утрам, когда спросонья она ещё лишена бдительности и вся полна тайны постельной неги, безрадельно принадлежащей старшему брату. А Сёме так хочется прикоснуться к ней и тем самым стать чуточку взрослей. Фантазии Сёмы дерзко простираются в запретную сферу, и сердце его начинает неудержимо трепыхаться, как у пойманного воробья, при виде незаконного зрелища женского интима.
— Ветер, ветер… Унося за собой мечту, веет ветер… К такой погоде лучшим гарниром явился бы Скрябин, не находите? — капризно журчит голосок Лоры. — Прошу, поставьте же кто-нибудь кассету со Скрябиным, там, в шкафчике справа. Мне ещё в прошлом году привезли из Москвы. Лучше всего “Окрылённую поэму” или “Танец томления”. Это божественно! Чувства крыльями затрепещут, словно в танце губы влюблённых… Не понимаю, как можно целыми днями слушать попсу! — бурно вдруг вспыхивает и гаснет она, что заставляет Сёму виновато съёжиться, — это чудовищно портит вкус и вообще… Клео, дорогая, скажи, ты согласна со мной?
Вопрос адресован подруге, с которой Лора балуется стихосложением в литературном кружке. За творческим псевдонимом, опахнутым тенью великой египетской предшественницы, скрывается милая и ласковая Клава Фофанова, девушка, любящая неожиданности и коньяк.
— Ты уверена, что хочешь знать моё мнение? — из глубины комнаты нехотя отзывается Клео, калачиком расположившаяся в кресле с книжицей Эммануэль Арсан. — Изволь, сегодня так и быть смирюсь со Скрябиным. Вдруг из этого родится строчка беспризорных стихов. Ветер неизменно оборачивается во мне столпотворением чувств. Как в прошлом году, например, когда за несколько ветреных дней на бумагу легла поэма. Ты помнишь?
— О Клео! Это незабываемо. Так же на кухне кропала Георгина Трофимовна, стращавшая поначалу меня, семейного аутсайдера, своей как выяснилось мнимой аристократичностью, что нисколько не помешало нам троим — Игорюша ведь неизменно был при нас — всю неделю посвятить постели, кропая в ней наши никчёмные шедевры. Моя несостоявшаяся свекровь до сих пор не простила мне тогдашних фантазий и под сурдинку нашёптывает Игорьку всякие пошлости, родившиеся в её порочном воображении. Я, кстати, так и не смогла издать из написанного ни буковки, ни запятой…
Наконец из динамиков раздаётся-таки Скрябин. Лора порывисто оборачивается, словно вспомнив о чём-то важном, и зычно поёт в тон:
— Ге-еор-ги-ина Тро-офи-имовна-а! Ко-орми-илица-а! За-автрак гото-ов ли?
— Да что ж ты орёшь-то, милая, — с добряцким негодованием доносится в ответ, — Игорюша ещё спит, разбудишь. Видно за ночь совсем умотала парня.
— Его умотаешь! — вяло огрызается Лора и потягивается во весь рост. Сёма, притаившийся в смежной комнате, воровски перехватывает, порхает ресницами и натужно сглатывает. Лора не замечает его; дискриминация подобного рода ранит Сёмину душу, что изливается у него невротическим обкусыванием ногтей. Он бездумно листает журнал “Вокруг света” из старинной подшивки шестьдесят четвёртого, кажется, года, которой мать в холодные дни растапливает печку. Он скучает и уже ждёт вечернего возвращения в город.
Лора взмахивает ручками, на ципочках летит сквозь комнату и с ужимками мостится к Клео.
— Ну? — вопросительно заводит она глаза.
— Что, ну? — вяло сдаёт Клео, продолжая читать.
— Сверкнул отражением мир в помутневшем зеркале разума… — декламирует Лора обрывок несозревшей мысли. — Не ломайся, Клав, расскажи, я вся горю от нетерпения.
— Поостынь.
— То есть?..
— Летел мотылёк к свечечке, да сяжки себе прижёг… Ясно?
— Ба! Прими моё искреннее сочувствие. Нет ничего хуже несбывшихся надежд.
— С сочувствиями не по адресу, ибо не сильно и хотелось, не очень и ждалось, — хмыкает Клео.
— Мне показалось, ты была увлечена, — не унимается Лора.
— Игрой. Не более чем. Меня увлекла игра. Ты же знаешь, мне не чужд азарт, — отвечает Клео. — Неужели ты думаешь, что я способна на чувства к таким типам как Самоедов? Мне просто захотелось встряхнуться, я его дразнила. Впрочем, в душе мне хотелось его растоптать, чего я в итоге и добилась. Враг повержен; он не скоро оправится.
— Горжусь тобой, Клавдия, ты настоящая Клеопатра! —восклицает восхищённая Лора.

Откровения творческих суккуб вращаются вокруг событий вчерашнего вечера, когда за круглым столом — реликвией пятидесятых — с кофе и рюмочкой коньяка происходили литературные чтения, давно и закономерно здесь укоренившиеся. Собственно, ради этих мероприятий и существовала дача Соломатиных. Кроме Лоры и Клео в них участвовал вышеупомянутый Самоедов с вещицей под тряским названием “Прибытие поезда”. Сюжетная линия её оказалась пряма и блестяща как железнодорожные рельсы: реанимация старой любви. А именно: из дальних странствий возвратясь, Он ещё с подножки поезда видит Её, волей неправдоподобного случая оказавшуюся посреди вокзальной толпы, и хватается за сердце. У Клео этот эпизод вызвал плохо сдержанный смешок, заставивший Самоедова по-интеллигентски в кулачок прокашляться. Тем не менее, он продолжил: “…Гомеопольский (имя героя) почувствовал, как жар прилил к вискам, как спёрло дыхание, когда взгляд его встретился с её взглядом. Всё разом всколыхнулось в памяти: и первые поцелуи и мучительные ожидания встреч, и тайные побеги в дальнюю рощицу, где их свобода бывала ограничена исключительно лишь их же представлениями о ней. Они тогда серьёзно думали о свадьбе; оставалось лишь её провозгласить. Но обстоятельства коварно вмешались в светлые планы.
И вот прошло двадцать лет…”
Клео театрально поднесла платок к глазам и шмыгнула носом. У неё неплохо получилось, хотя Лора, увлечённая трогательным повествованием, не вполне разделяла иронии Клео. Да и Самоедов при ближайшем рассмотрении был не так уж смешон, скорее наивен на почве своей провинциальности.
— Потрясающе! — воскликнула Клео, как только Самоедов отложил рукопись, — особенно в том месте, где она, бедняжка, осталась страдать, брошенная бездушным своим сердцеедом, как его там, Гомеопольским. Вам весьма тонко удалось передать в заурядной внешне фабуле ту противоречивую гамму чувств, что сопровождает жизнь женщины. Пожалуй иному автору подобные высоты мастерства оказались бы недоступны, как слабому альпинисту недоступна вершина Эвереста. Кстати, почему бы нам не учредить одноимённую премию для талантливой молодёжи? Скажем, Литературный Эверест. Вот и породнятся беллетристика с географией.
— Я искренне благодарен вам, Клео, — забормотал Самоедов, — вы и впрямь полагаете, что у меня что-то получилось? Мне очень дорого ваше мнение, поверьте.
— Вы прелесть, друг мой, — лениво протянула Клео, пригубив коньяку, — иначе бы я и слушать не стала, сослалась бы, к примеру, на головную боль и отправилась баиньки. Ваш талант меня возбуждает. Скажу по секрету, немножко завидую женщинам, бывавшим с вами накоротке. Ужасно любопытно. Вот если бы… — Тут Клео встрепенулась и лицо её зарделось румянцем. — Вот если бы вы нам что-нибудь рассказали из вашей жизни. — Клео чувственно коснулась его плеча. — А?
От внезапного наплыва чувств Самоедов впал было в прострацию, но вскоре оправился.
— Пожалуй, если вы…
— Постойте! — вдруг остановила его Клео. — Где гарантия, что вы не измордуете трепетные наши чувства такой же душещипательной историей, что минутой раньше? Пойдёмте-ка лучше в сад. Взгляните, как нежна ночь, как сочно она созрела, — а вокруг тишина, пронизанная треском цикад, в бездонном небе звёзды… Ими-то мы и насладимся. Согласитесь, человеку пишущему без звёзд никак нельзя. Глядь — вспорхнёт над бумагой перо…
Клео откинулась на спинку стула. Голова её запрокинулась, руки опали, химические кудри, до того свисавшие как у болонки на глаза, оголили узкий нордический лоб, каковыми обладали мрачные персонажи в сказках сердобольного Андерсена. Самоедов не мог оторвать от неё взгляд. Клео улыбнулась ему улыбкой невинности, заученной ещё на подмостках студенческого театра — с поволокой карих в пол-лица глаз, — что совершенно дезорганизовало Самоедова, испытывавшего, надо полагать, комплекс уродства картофельного эльфа на фоне замысловатой красоты Клео. Он попытался пригладить жидкую безропотность своих волос, по новой моде натёртых гелем; непослушными пальцами кинулся поправлять ворот рубашки, — но так и остался Самоедовым. Клео расхохоталась по причине, ведомой только ей одной. Отчаявшийся поначалу Самоедов тоже не удержался и начал редко, как чхающий мотор, вздрагивать плечами: “Гы-гы, гы-гы…”, — всё более расходясь и краснея. От необъяснимого веселья не удалось удержаться и Лоре, смеявшейся от души и совершенно бескорыстно.
Хохотали все. Клео поднесла хрупкие свои пальчики к глазам, пытаясь тем самым предотвратить течь туши, тронувшейся по щекам в потоке гомерических слёз. Клинышек её подбородка вытянулся вперёд, на шее азартно вздулась вена, чем ещё живее обозначилась нежность кожи.
Тут Клео внезапно схватила за руки Лору и Самоедова.
— Идёмте, идёмте же! — воскликнула она.
Клео повлекла их вглубь сада, в вязкие сгустки тьмы, окутавшей ландшафт. Походя Самоедов бездарно сшиб с ног два пластиковых стула из набора дачной мебели, на которых только что сидели дамы, но никому до этого не было дела, ибо все увлеклись тайным порывом Клео.
— Ну же, живей, живей! — не унималась она.
Невидимый сук резко одёрнул Лору за платье; до побочного её слуха донёсся всхлип рвущейся материи. Это заставило Лору остыть от охватившего её психоза толпы. Она вернулась и безнадёжно плюхнулась на уцелевший от самоедовского погрома стул; как-бы совершенно примиряясь с судьбой, нащупала на столе сигареты и закурила. Тем временем Клео и Самоедов исчезли из поля зрения Лоры. Путь их смутно обозначался волной удушливого шёпота вкупе с треском сухих веток где-то там, в самом тылу, где высокий глухой забор вплотную подступал к тополям. Лоре было страшно от соседства огромных их теней, протянувшихся через весь сад до самого дома. Свет в нём уже погас, Георгина Трофимовна легла, но наверняка лежала без сна, с тревогой ожидая припозднившегося сыночка. В окне её спальни жутким маревом горело отражение луны. Глядя туда Лора вдруг подумала, а сможет ли она найти общий язык с Георгиной Трофимовной, когда ни к чему не обязывающая роль подруги сына сменится ролью жены? Вопрос этот смущал Лору, но внутренне она была готова постоять за себя. Её воодушевлял тот факт, что Игорь, вызывая ревность матери, частенько в мелких стычках принимал сторону Лоры. Бесспорно, она займёт достойное место в иерархии будущей своей семьи. Вот только сделает ли Игорь наконец предложение?
За раскладом стратегических сил она не сразу заметила, как по верхушкам тополей метнулся свет автомобильных фар, через секунду сопровождённый рокотком приближавшегося БМВ. Наконец-то Георгина Трофимовна сможет спокойно уснуть.
— Всё дела, заёк, — бросил Игорь, легонько отстраняя от себя Лору, с плаксивой нежностью приникшую к его груди.
А спустя полчаса опроставшийся от дневной маяты Игорюша повернулся к стенке и без промедления захрапел, оставив Лору наедине с досадой о чём-то незавершённом с одной стороны и свербящим нутро любопытством в отношении романтических беглецов — с другой. Неужели у них?.. Она долго лежала, вслушиваясь в безмолвие, но, кажется, так ничего и дождалась. Сон бархоткой тёрся о неё, грея и делая невесомой, словно воздушный шарик. Её тянуло вверх и вскоре ниточка, соединявшая Лору с постелью развязалась; она воспарила, влекомая подслеповатыми желаниями в объятия новых снов, на перепутье которых скрипнула дверь, обнажив запыхавшуюся наготу Клео и Самоедова. Лора погрозила им пальчиком. В ответ те жеманно устыдились и, обратясь парой дождевых червей, заползли под прошлогоднюю яблоневую листву, укрывавшую полы комнат. “Фу, какая мерзость!” — подумала она.

— Да, Клав, ты настоящая Клеопатра, — мечтательно повторяет Лора. — Надо же, я совершенно не слышала вашего возвращения.
Клео хмыкает и жмёт плечами.
Их беседу прерывает голос Георгины Трофимовны, уже изловчившейся с завтраком:
— Девочки, пора накрывать на стол! Помогите-ка перенести посудку, киски мои.
Сёма выставил магнитофон на подоконник. Музыка, доступная по утрам лишь Лоре, вступает в порывистые объятия с ветром. Клео качает головой, на что Лора с миной вины мурчит: “Pardonne moi ce caprice d’enfant…”
Стол в саду почти накрыт, и нимфы задумчиво лишь что-то на нём уточняют. Появляется Самоедов. Он уже успел побриться, однако с лицом пухлым ото сна и вызывающим ощущение неопрятности. Брюки пузырятся на коленях зеленью подмятой накануне травы.  Завтрак вот-вот начнётся.
Георгина Трофимовна суетливо будит сынка, чтобы утреннее мероприятие не прошло без него; тот не заставляет себя долго ждать. Облокотясь на дверную притолоку веранды он зевает, почёсывает своё рыжее руно на грудине и хрипло бурчит в трубку сотового телефона, наличие которого очень любит демонстрировать.
— Гы, уже сидим? — гыкает Игорёк, плюхаясь на стул и вальяжно раскидывая рыжие же ноги, костляво торчащие из цветастых шорт. — Мамань, ветчинки с яичницей хочу, — гудит он и шумно отхлёбывает квас из графина. Георгина Трофимовна экстренно несётся стряпать заказ. Ветерок, повторяя свою знаменитую шутку, проделанную им однажды с Мерилин Монро, шаловливо задирает платье Клео, обнажая кружева беленьких трусиков. Самоедов с испугу отводит глаза.
— А ножки у тебя очень даже ничего, — без обиняков бросает Игорёк. — Если бы не…
—  Шалунишка. (Реакция Клео).
— Никаких если! — гневно вспархивает Лора. — Для тебя существую только я, только одна во всём мире! Ты понял?
Игорёк неподдельно хохочет.
— Уж и помечтать нельзя. Ну мы только разок, а?
— Ах ты!.. — Лора цепляется в его нечёсаные лохмы и уже готова выпалить какие-то гневные слова, но Игорёк суёт ей в рот толстый сендвич. Лора обречённо замолкает, дует как обиженная девочка щёчки и тупо впирается в клетчатую скатерть перед собой. Глазки наливаются хрустальными слезками, но тут Игорёк в такт детской песенке хлопает в ладоши: “Гуси-гуси, га-га-га…” и Лора потихоньку успокаивается, принимаясь жевать свой питательный кляп.
— Игорюша, не шали, дружок, — с материнской укоризной шуршит Георгина Трофимовна, уже раскладывая по тарелкам яичницу с ветчиной. — Поцелуй Лорочку, будь умницей.
Игорюша повинуется. Лора с готовностью принимает его повиновение. Таким образом, завтрак начинается.
И опять-таки ветер. Он ворошит кудри яблонь, а те роняют на стол засохшие, оставшиеся с весны завязи. Клео коготками подбирает их и складывает возле себя. Вскоре собирается горка. Порой Клео бросает насмешливый взгляд на Самоедова, отчего у того всё валится из рук. Женским чутьём Лора чует тайную интригу момента и с вожделением следит за обоими, надеясь поживиться чьим-нибудь неосторожным словечком — как хищница в ожидании оплошности жертвы.
— И как вы только это слушаете! — уминая ветчину мычит Игорёк, имея в виду Скрябина. — Кошмар! Аж аппетит отбивает.
— Тебе бы следовало понемногу приобщаться, милый, — встревает Лора, — иначе нравы, царящие в твоём, как ты его называешь, бизнес-клубе непоправимо исказят твою личность. Наверняка, из всего богатейшего многообразия музыки у вас там свирепствует какая-нибудь пошлость, обслуживающая стриптиз. Я по телевизору видела подобные заведения. Лучше вслушайся, какая прелесть звучит сейчас! — патетически продолжает она, забыв про еду, — какая скрытая экспрессия, какое смятение чувств, преисполненных ветра! Ветер — камертон к этой дивной музыке, ключ к смыслу жизни, если угодно и если таковой вообще существует. В самом деле, стоит лишь вообразить себе тот простор, ту свободу, которую олицетворяет собой ветер, — и зависть пронизыват душу, белая зависть к сказочным птицам, способным взмахнуть крылом, воспарить над миром, умчаться в бескрайние дали навстречу несбыточным снам, навстречу мечте!..
Игорь отрывается от завтрака и ни слова не говоря прикладывает ладонь ко лбу Лоры.
— Нет, у меня не жар! Вечно ты всё вывернешь наизнанку! — вспыхивает она, вновь близкая к рыданиям. Гергина Трофимовна, хлопочущая уже с десертом, качает головой и поправляет фартук:
— Ну что с вами делать, вечно одно и то же.
— Мама, не лезь, — обрывает Игорёк, — ты же прекрасно знаешь нашу малышку — поплачет и отойдёт. А вообще, музыку подобного рода ей слушать вредно. Всякий раз её капризы кончаются у меня изжогой. Вот. Всё, закроем тему, — отмахивает он, и это является сигналом к продолжению трапезы. Лишь на испуганном неожиданной перепалкой лице Самоедова робко дрожит дырявая тень яблоневой листвы.
— Что, командир, приуныл? — окликает его Игорёк, вытирая ладонью жирные губы. — Зря, у нас тут хорошо. Подай-ка перец. Глянь: простор, травка всюду зеленеет, да и ветер свежий, в самом деле.
— Да, да, конечно, — суетливо отвечает Самоедов, стараясь поскорее выпасть из поля зрения Игорька, которого он почему-то боится.
Тем временем коллекция завязей вырастает в небольшой террикон. Клео как перед речью прокашливается, что заставляет присутствующих поднять потупленные взоры к ней; она же слегка подаётся вперёд и, склонившись над своим шедевром, сдувает его прочь. В дополнение к весьма замысловатому жесту Клео дует и на ладони, — мол, всё, конец — делу венец.
— Так вот и наша жизнь, — задумчиво резюмирует она, глядя куда-то вдаль, — опадает завязями неоплодотворённых дней, пустых, никчёмных… А те обращаются в перегной безликой истории. Но однажды налетит последний из осенних ветров и сорвёт остатки календаря, да так резво, что едва ли успеешь подумать: к чему была суета, к чему бездумное расточительство сил, дум, чувств?..
— Сколь возвышенно-сумрачна твоя философия, Клео, в лучших традициях русской мысли, а говорили она умерла! — воодушевлённо загорается Лора. — Но скажи, откуда эта печаль? Уж не события ли нынешней ночи тому виной, ведь как неподдельно весела ты была накануне. Хотя мне кажется, эта ночь не имеет никаких особых опознавательных знаков на фоне прочих ночей.
— Ты проницательна как всегда, милая Лора, — отзывается Клео, — именно заурядность её опахнула меня грустью. Ты же знаешь, порой я умею грустить. Грусть посреди всеобщего счастья — это даже занятно. Мне так хотелось окрасить жизнь вспышкой звезды, а вышло как всегда — серо и скучно. Провал в душе. Втайне так мечталось, что заезжий кудесник взмахнёт своей волшебной палочкой и наполнит всю меня радостным сердцебиением. Наверное, я переоценила его возможности, ибо он оказался потен и немощен. Обычное мероприятие в рамках общения мужчины и женщины обернулось страдальческим пшиком. Вот оттого и хандра.
Самоедов багровеет. Текст Клео, почти открытый, бьёт хлёстко, наотмашь. Рука Самоедова замирает над тарелкой, дар речи покидает его. Самоедов напрочь сражён коварством Клео, без капли жалости растоптавшей его самолюбие. Приём выбран ею по-женски безупречно: ниже пояса.
— Что с вами, вам нехорошо? — непринуждённо спрашивает Лора, с игривым блеском в глазах следящая за Самоедоввым. Самоедов откладывает недоеденный бутерброд.
— Да, знаете, погода меняется. Я стал чувствителен к подобным вещам. Прошу прощения, я, пожалуй, покину вас, — скомканно бормочет Самоедов и встаёт из-за стола. Его никто не думает удерживать.
Спустя минуту оставшаяся публика благополучно забывает об инциденте, как и о существовании самого Самоедова. Раздаётся смех и заставляет Самоедова поёжиться — он ведь не знает, как смешон рассказанный Игорьком анекдот, не имеющий к Самоедову уже никакого отношения, и болезненно принимает всё на свой счёт. Смех повторяется ещё и ещё раз…
Самоедов присаживается на деревянный диван по ту сторону дома. Здесь он один. До ушей его, гулко пульсирующих обидой и гневом, долетают оживлённые звуки железной дороги. Ему вдруг представляется, как бодро мчатся вперёд поезда, не ведая невзгод и печалей; как жизнерадостно глядят из окон лица пассажиров, исполненные энтузиазма от самого процесса езды, несущего в себе перемены — неважно какого содержания. И Самоедову страстно хочется самому оказаться среди этих людей, так же взирать на мир и наслаждаться переливами пейзажей, переливами жизни; смотреть, как в небе летят птицы, а мимо мелькают перелески, деревеньки, поля… Единственным оправданием жизни, справедливо полагает Самоедов, может считаться лишь даруемая ею радость — вещь призрачная, вечно манящая блестящими посулами. И манящая-то всегда издалека, как к ней ни подступайся. Но подступиться так хочется!
Самоедов тихонько идёт в дом, собирает кейс и, в виде вежливой формальности оставив записку, мол, ему-де в силу ряда причин необходимо непременно попасть на поезд, отходящий вот-вот, незамеченный выскользает за ворота.
Над головой шумит листва тополиного карэ, а позади — Скрябин, которого Самоедов прежде очень любил. Возможно любовь ещё сможет восстановиться при условии полнейшего забвения этого ужасного дома.
Где-то поблизости за лесополосой гремит колёсами очередной локомотив. Самоедов приободряется, словно почистив пёрышки от липкой грязи, и безмятежно свищет себе под нос.
Ветер ворошит волосы, а вместе с ними и мысли, мысли, мысли… Самоедов предвкушает, как сядет сейчас в вагон и поедет, и будет ехать, ехать, ехать… Весь день. А вечером ветер утихнет, утихнет и боль, утихнет жизнь, готовясь продолжиться в дне следующем, который он, Самоедов, начнёт уже совершенно иначе. Это точно.