Без стонов по ухабам. фрагмент-3

Александр Ладошин
Наконец-то 47-й скинув с себя остатки истаявшей зимы, зябко кутаясь в холодное покрывало промозглой весны подошёл к лету, к теплу, к событиям, память о которых жива во мне и сегодня. В то лето, как земля просохла, я открыл для себя способ передвижения на одной ноге, лишь была бы под ней ровная поверхность. Нет, не прыгать кузнечиком, а крутя ступнёй поочерёдно носок-пятка, соответственно переносить вес тела с носка на пятку и обратно на носок, всякий раз переставляя себя без малого на длину стопы. Преодолевать таким образом значительные расстояния было трудно и технически, и физически, но... сидеть на месте было ещё труднее – морально. Словом, сначала освоил комнату, потихоньку, держась за мебель, потом в коридор рискнул выбраться, потом на крыльцо, на двор, благо всё в одном уровне первого этажа. Первый-то он первый, только не без порогов, отдельных ступеней и приступков. Но, как бы там ни было – приспособился, жажда движения(жизни) победила, оказалась "всепроникающей". Когда мама впервые увидела меня в общем коридоре у выхода на крыльцо, боюсь ей плохо стало. Она знала, что я нигде, кроме нашей комнаты, не позволяю себе ползать на коленях, а тут расстояние до нашей двери метров 12-13, и часть по не слишком чистому общему коридору. Увидела, оценила, и… ругать не стала. Очевидная относительность обретённой мною "свободы" была видна всем, кроме меня, а я своей ущербности пока не осознавал, не замечал. Видимо, (дальше пишу, а рука сопротивляется) судьба таким образом хранила меня, хранила от болезненных переживаний. Рука тормозит, останавливается, конфликтует с мозгами. Хранила – беспощадным ножом обречённости выстругивала заготовку без эмоций? Ничего себе "хранила". И вот так восьмой десяток лет, от буйства чувств – к холодной рассудочности. Хотя, даже та урезанная "свобода" и сейчас представляется мне несомненным счастьем – счастьем жить.
Что я тогда, в неполные три года отроду, мог понимать в счастье? Печку истопили, тепло в комнате – счастье – когда дрова есть. Мама мясной бульон с Тишинки привезла – счастье – будет суп на неделю. Сахарные карточки песком отоварили – сладкое счастье – если молоко будет мама конфеты сварит, а нет, так они и постные хороши. Письмо пришло, отец возвращается – счастье – живой значит. Счастье – какое оно, тогда почему мама плачет? Как во всём этом разобраться?
И вот, наконец-то мама дождалась – вернулся отец. Очень даже живой, с руками и ногами, весёлый, громогласный и – совершенно не знакомый мне дядька. Весь из себя красивый, высокий, совсем не израненный, будто и не с фронта пришёл. Получается, что и такие красавцы воевали, и ордена у них есть? Оказывается, и ордена есть и медали, а ещё три нашивки есть, на груди справа, одна красная и две жёлтых. Правда, всё это я узнал и понял много позже.
Сам день встречи с отцом чем-то особенным мне не запомнился. Увидел я его впервые и естественно дичился, мне тогда дядя Коля был ближе и роднее. То, что во дворе длинный стол накрыли, так это я уже видел. Через один дом тоже во дворе недавно собирались, там сразу три мужика вернулись и столов там два было. Баба-Варя ходила посмотреть и меня брала, потом мы всем рассказывали. А о нашем дне встречи отца я ранний подъём помню и что тянулся тот день до бесконечности. Народу много было, московскую родню всю известили, даже дядю Саню из Реутова вызвонили. Из двух соседних домов народ был, свои соседи, а продуктов нанесли – гору. Хозяин с семьёй на общий стол расщедрились, родня как-никак. В их семье два маминых племянника, мои братья двоюродные.
Народ собрался, за столом устроился. Как положено первую пили за Победу, это святое. Потом все выпили за отца, за его возвращение домой, после шести лет в сапогах и погонах. Отец в форме, с орденами – красавец, и счастливая мама рядом. А потом… потом выпили стоя, молча, и каждый знал за кого он пьёт и кого поминает. Так огрубевшие за войну, но не озлобившиеся, люди размачивали, размягчали душу.
Вспоминая лихолетье – пили, мечтая о светлом завтра – пили, плакали с горя – пили, пели на радостях – пили, вспоминая тех, кто уже никогда за общий стол не сядет – пили опять. Потом плясали, со злостью забивая каблуками в землю только что пролитые слёзы и… снова пили и плакали.  Я тогда впервые увидел, как за русским столом на одном конце поют, на другом плачут, а посередине какой-то горемыка молча напивается. Не потому, что водки залейся, а потому, что… плакать уже нечем, слёзы насухо выплаканы и не текут больше, а петь… разве только что-то матерное, тоску и злость разогнать. Не поются у человека приличные песни, когда он один на всём свете остался.
А застолье праздновало Победу, радовалось теплу и мирной жизни, этому сборищу и не бедному столу. Баба-Варя сидела на крыльце, а я у неё на коленях. Мы наблюдали за шумным сборищем и каждый думая о завтрашнем дне. – Что-то будет завтра?
У бабы-Вари ни завтра, ни потом каких-то изменений в жизни не ожидалось. Ещё в 45-м вернулся Мирон, сын. Целый пришёл, не покалеченный, да ещё и… партийный. А до войны в нашем доме партийных не было, баба-Варя знает, она ещё настоящего хозяина помнит – Василия.
Уж по постановлению ли партийной организации Миронова завода, или само как-то случилось, но по осени – родился у бабки третий внук, точнее внучка. Сейчас Наташка уже пошла, правда тока-тока и за руку. Так что у бабы-Вари всё нормально, новостей не ожидается, а вот со мной что будет? Мне каких новостей ждать?
Таким житейским раздумьям предавался я, не допущенный к столу юный, убогий созерцатель. Да и разумно всё, детям за столом не место. Компания шумная, ненароком толкнуть могут, зашибить. Вот о чём действительно сожалел, так это о том, что не мог слышать разговоров застольных, а они бывают очень интересные и познавательные, да и привыкнуть к ним я уже успел. Женщины сплетничают, товаркам и мужикам кости перемывают – и я где-то рядом копошусь, фильтрую сказанное, полочки памяти загружаю. Мужики выпивают, войну вспоминают, спорят до хрипоты – и я неподалёку, впитываю, для будущего разбора информацию складываю. Меня не гнали, не замечали наверно, хотя… скорее просто жалели, стеснялись обидеть. Слишком много горя перед их глазами прошло.
И у тех и у других тем для обсуждения не много было, пересчитать, так и разуваться не надо, пальцев одной руки хватит. У мужиков главные темы звучали – "кого" и "где", а у женщин – "с кем" и "когда". Только… как же легко обмануться с реакцией на такое знакомое, такое незамысловатое звучание этих слов. Едва ли кто-то высчитает каким количеством слёз эти слова омыты и сколько горя за ними таится. Там не только горе, там страсти человеческие бушевали, там повести и романы незаписанными в небытие ушли. Вот бы ещё тогда мне начать понимать связь времён и событий, ещё тогда всё услышанное запомнить. Запомнить откровения, вольным или невольным слушателем которых я был. Конечно, запомнить всё невозможно, но помнить, пусть что-то – должно.