Блаженство каждого и всех

Сергей Пылёв
               
                повесть
               
                «Да посрамит небо всех тех, кто берется
                управлять народами, не имея в виду истинного
                блага государства».
                Императрица Екатерина Великая.
               
                1
Прасковье Васильевне, жене воронежского губернатора Лачинова, генерал-поручика и кавалера, под утро был сон: молодая императрица Екатерина приплыла к их городу на красивом раззолоченном струге и, сложив у рта пухлые белые ладошки, напевно кличет ее мужа Александра Петровича.
Вняв за чаем ее рассказу, Александр Петрович поморщился и велел принести себе персидской гуляфной водки, настоянной на лепестках черной розы.
 – А чем черт не шутит?!.. – хватив две чарки подряд, философски произнес Лачинов, и генеральская суровость овладела им.
Он велел срочно звать в свой канцелярский кабинет суконного мануфактурщика Семена Авраамовича Савостьянова, потом же героя-артиллериста подполковника Степана Титова, бравшего Берлин пять лет назад в 1760-м, полицмейстера Ивана Судакова и коменданта Воронежа бригадира Александра Хрущева.
Как только комендант вбежал, генерал-поручик распорядился немедленно собрать ватагу самых ловких и трезвых плотников. Чтобы у реки уже к обеду поставить триумфальную арку, украшенную ажурными китайскими фонарями, гирляндами цветов и лучшими турецкими тканями, обязательно с вплетением золотых нитей. Суконщику предстояло приготовить подарочные куски блескучего расписного шелка. Герой-артиллерист потребовался Лачинову для организации торжественного салюта, а Судаков для соблюдения достойного порядка.
Подполковник бодро доложил, что у него к такому моменту как раз имеются удивительные фейерверочные китайские снаряды, купленные совсем недавно по случаю на астраханском базаре у турецких цыган. Вообще он был настроен решительно, по-боевому, потому что полчаса назад лично с вдохновением выпорол два десятка своих мужиков из села Ямного. Их вина состояла в том, что сегодня утром на учениях, которые он ежегодно устраивал под барабаны, они утопили пушку в бездонной луже в центре села, так и не совершив из нее ни единого выстрела.
Объявив наказы, губернатор задумался. С одной стороны, он был раздражен, что поддался на бабскую мистику. С другой, Лачинов помнил, как всякий раз, когда он дерзал проявить устойчивость собственного мнения относительно вещих снов Прасковьи Васильевны, он потом всегда попадал впросак. Как, скажем, было с внезапно нагрянувшим для инспекции воронежских финансов генерал-прокурором Сената Александром Ивановичем Глебовым или тем же графом Никитой Паниным, секретно наскочившим для досмотра возможностей воронежского острога на случай казачьего бунта на Дону. Неожиданный визит этой весной под Пасху Григория Потемкина для оценки, ввиду угрозы войны с Турцией, состояния гниющих под Воронежем тяжелых линейных кораблей императора Петра и вовсе чуть было не сковырнул губернатора на захудалую должность где-нибудь в Сибири.
В полдень Лачинов, несколько бледный, странно улыбающийся, вошел в комнату к Прасковье Васильевне и крепко обнял ее. Оказывается, запыхавшийся полицмейстер только что доложил ему: из-за Заячьего острова со стороны Дона вышла галера императрицы и бросила якорь напротив наспех возведенной триумфальной арки. В нее как раз вбивали последний гвоздь. 
Увидев на палубе улыбающуюся красавицу-императрицу в белом флеровом чепце и домашнем ватном шлафроке, подбитом горностаевым мехом, а также генералов ее свиты и иностранных посланников, плотники посыпались с арки в реку, как лягушки с берега в воду, заприметив пикирующую цаплю.
– Эй, кто-нибудь! Что это за город? – озорно прокричала им Екатерина, точно она все еще была шаловливая девочка Софья-Августа, а не державная императрица бесчисленных российских народов. – Мы заблудились!! 
Государыня не лукавила: даже в Сенате лишь недавно завелась карта России. И то по оказии. Екатерина, присутствуя на очередном заседании, случайно обнаружила отсутствие таковой. Когда сенаторы задумались назначить на Воронеж нового губернатора, вместо проворовавшегося прежнего, то стали спорить, где находится сей город. Поднялся самый настоящий базарный крик. Одни доказывали, что Воронеж располагается на границе с Польшей, другие утверждали, что его следует искать под Киевом. Тогда императрица вынула пять рублей из собственных денег и со вздохом послала обер-секретаря в Академию наук купить печатный атлас в подарок сенаторам. Потому ничего удивительного не было в том, что капитан ее галеры привычно вел корабль по памяти и спутал впадавшую в Дон реку Воронеж с продолжением главного русла. 
Карта картой, но лишь приняв корону, Екатерина поняла, сколь все бедственно обстоит в ее государстве, а народ живет хуже, чем она думала. Ей многое открылось из того, знать о чем она ранее не была допущена. Скажем, то, как ее свекровь императрица Елизавета, а позже и муж император Петр III несчетно присваивали казенные доходы. И то как Сенат с лукавым простодушием не ведал в точности бюджетной росписи. Так, до восшествия на трон Екатерины, в реестре доходов государства значилось шестнадцать миллионов рублей, но когда она велела генерал-прокурору при ней пересчитать их, то их оказалось чуть ли не вдвое больше. Открылось, что все таможни России Сенат отдал на откуп высочайшим вельможам всего за два миллиона рублей, когда по независимым оценкам лишь одна петербургская тянула на все три. Ко всему при Елизавете лучшие казенные заводы, в первую очередь уральские металлургические, были безвозмездно переданы в частное владение таким столбовым царедворцам как Петр Шувалов, Михаил Воронцов и Иван Чернышев. Мало того, этим далеко не безбедным людям Сенат еще и выдал из казны безвозвратно три миллиона рублей на обзаведение дела.
Ахнув от счастья, новые заводчики за месяц промотали ссуду в столице с купеческим азартом. А чтобы восстановить хотя бы частично свою азартную растрату прижали заводских мужиков – перестали платить им за работу. И на том получили бунт пятидесяти тысяч разъяренных людей, которых не сразу смогла усмирить специальная карательная команда с пушками.
Когда взошедшая на трон Екатерина потребовала от вельмож вернуть деньги, сии мужи искренне возмутились. Ведь те были давно растрачены. А, как известно, у нас еще никто не отменял простую истину: на «нет» и спроса нет.
Одним словом, государство едва ли не утратило свой смысл и превратилось чуть ли не в заговор против народа.
Тогда императрица и объявила свои знаменитые поездки, чтобы яснее увидеть проблемы так дурно до сих пор управляемого народа не из дворцовой дали. Только так могла она понять, как восстановить попранную предшественниками честь державы.
Ее отменно государственная душа желала справедливости, славы и богатства стране и народу, куда ее привел Бог.
                2
Три морские шлюпки аккуратно отошли от императорской галеры. Гвардейские офицеры играючи работали веслами, точно копали ими воду.
На приречном Острожном бугре пыхнул дымный залп пушки, ловко установленной поротыми мужиками подполковника Титова.
В храмах празднично зачастили колокола, но их перекрыли счастливые крики нарядной толпы. Встречать Екатерину выбежали почти все 14 635 человек, «обитающих» в городе, включая весь цвет дворянства и купечества, а также временных жителей. Многие неуемно плакали. У некоторых в руках горели церковные свечи. Эти воронежцы собирались поставить их во благо перед императрицей-матушкой как перед иконой, но по распоряжению губернатора были прогнаны от греха подальше.
У триумфальной арки толпу остановили солдаты. Далее пошел только генерал-поручик Лачинов с хлебом-солью. При том он несколько пошатывался. Только причиной была не тяжесть высокого дородного каравая и золотого подноса, а неожиданность и величие такого исключительного момента.
Не доходя трех сажень, губернатор почтительно опустился на колено и невнятно проговорил:
– Счастливы приветствовать на Воронеже царицу земли нашей… Смею доложить, что у нас нигде нет недостатка ни в чем: народы здешние, что русские, что черкасы, мордва, мещера и татары – все поют вашему величеству благодарственные молебны.
Екатерина аккуратно вздохнула:
– Я весьма люблю правду… И вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения. А потому не жду от вас ласкательства, но единственно чистосердечного обхождения и твердости в словах.
Тут императрица оборотилась к свите своих министров и генералов и засмеялась:
– А не здесь ли год назад так счастливо воскрес мой бывший муж?! Что скажете, господа?
– Точно так, царица-матушка! – громыхнул Потемкин. – Как раз после твоего июльского Манифеста о пороках самовластия здешний солдат Гаврила Кремнев назвался императором Петром Третьим и обещал воронежцам, что как примерит державную корону, так назначит самые справедливые законы и на двенадцать лет отменит налоги.
– Где же он ныне, Гришенька?
– На каторге в Нерчинске ждет казни с двумя ездившими с ним беглыми крестьянами. Их Гаврила называл своими генералами Румянцевым и Пушкиным.
– Вели всех отпустить, как я допишу «Наказ» и объявлю для его обсуждения выборы первородных депутатов… Пусть почувствуют милость нового закона, по которому все будем далее просвещенно жить. Мои опыты свидетельствуют, что употребление смертного наказания никогда людей не делало лучшими. Гораздо вернее предупреждать преступления.
Генерал-поручик Лачинов благоговейно перекрестился:
–  Ныне мы все как один пребываем в глубочайшей смиренной верности вашему величеству! Озабочены лишь делами к поправлению города, пришедшего в упадок после прекращения петровского флотостроительства и недавнего  страшного пожара. Правда, ныне у нас всего четыреста дворян против полторы тысячи курских и почти трех тысяч тамбовских. И купцов маловато… Тысячи полторы… Да и те, окромя нашего бургомистра Семена Авраамовича Савостьянова, по разным злоключениям пришли в упадок. И все же у нас уже заведены смолокуренный и дегтярный промыслы. Приемщики постоянно отмечают отличную доброту воронежских сукон. Имеем мельниц до тысячи, богаты свечами и медом. Винный завод графа Разумовского налажен на английский манир.
– Славно, кавалер… Только вы применяйте разные там европейские «махины» с осторожной умеренностью. Ибо они наряду с пользой наносят и вред государству, поскольку сокращают число людей, занятых рукоделием, чем множат бродяг.
Екатерина велела свите приблизиться и обласкала кавалера:
– Господа, согласитесь, что мы нашли славный город с чудной природой. Он может слыть столицею даже большого царства. Жаль, что не тут построен Петербург! Никто, вижу, не порывается жаловаться, значит, народ воронежский в самом деле нужду не терпит. Земля вокруг такая черная, как в других местах в садах на лучших грядах не видят. Одним словом, сии люди как видно Богом избалованы. А уж триумфальные ворота они поставили такие, как я еще лучше не видала! – Екатерина улыбнулась, бодро глянув в судорожное лицо Лачинова своими светло-серыми романтичными глазами. – Но как у вас в смысле благородного просвещения, Александр Петрович? Сколь развивается наклонность к театрам и чтению? Встаньте и отвечайте, друг мой.
Губернатор отчаянно промокнул губы обшлагом мундирного рукава:
–   В Воронеже при архиерейском доме организовали цифирную школу для науки молодых ребяток изо всяких чинов людей! Жалованье учителям положили в день одну гривну. Однако, ваше высочество, дворяне детей в школы не привозят, видя в учении один грех. А хитрые посадские люди завалили меня челобитными о нехватке рабочих рук, чем в итоге вынудили освободить их детей от обучения цифирным наукам.
– Докладывали мне, что ты применял силу и учеников рекрутировал силой, а школьных беглецов, невзирая на их малый возраст, велел держать в остроге и за караулом.
– Добра их ради и воспитания нравов…– побледнел Лачинов. –  Вон наш слободской однодворец Ефим Иванович Фефилов отучился в цифирной школе, потом ездил слушать лекции в Московском университете, через что стал заметно преуспевать в делах. Урожаи у него наивысшие. Своя собственная извозчичья биржа на Большой Дворянской. Многие воронежцы требуют именно его лихачей через их культуру обхождения! У Ефима, как не у всякого помещика, одиннадцать душ крепостных и всякая семья в добром достатке. Только последнее время по донесению полицмейстера что-то наш Фефилов прилепился к стихосложению… Не начудил бы чего…
– Занятно…– склонила голову Екатерина. – Я в своих путешествиях с таким еще не сталкивалась. Разве что до глубины души взволновал меня молодой живописец Владимир Боровиковский, из Кременчуга … Призываю тебя, кавалер, не сомневаясь оных людей примечать достойно, любя со всего сердца. Так что управляй кротко и снисходительно. Ведь Мы сотворены для блага нашего народа. Не так ли? А теперь зови ко мне вашего пиита! Ежели твой Ефим мне приглянется, ей Богу,  Вольтеру и барону Гримму про него лестно отпишу.
Полицмейстер Иван Судаков стоял достаточно далеко от императрицы, как бы растворившись в городской толпе, но по долгу службы все слышал, вернее обо всем говорившемся особым образом по губам бдительно читал. Поэтому ждать распоряжения от губернатора об однодворце Фефилове не стал. Ради быстроты исполнения он тотчас велел своим людям скакать за Ефимом в Троицкую слободу, а если того дома не окажется, лететь в губернскую канцелярию к стряпчему Герасиму Грязнову, который их пиита первый друг и может точно указать, где того сыскать на данный момент. При том он сообразительно указал гонцам, чтобы садились не абы на какую лошадь из укрытых на всякий случай за прибрежными осокорями, а брали именно кабардинцев. Они хотя и неказисты с виду, но по воронежским холмам идут резвее любых других, а загнать их почти невозможно – они по сто пятьдесят и двести верст в день без остановки славно отмахивают.
Не успела Екатерина отведать воронежский душистый каравай и красный мед, как уже комендант города и полицейские чины лично привели однодворца Фефилова, крепко держа его под руки точно какого базарного вора.
Перед императрицей они сноровисто повалили Ефима на колени. Тот побледнел, но страха в у него глазах не было нисколько.
– Поднимите моего гостя и отойдите прочь, холопы… – тихо, с чувством  неловкости проговорила Екатерина.
Фефилова подкинули на ноги. Он машинально повел плечами, и все четверо доставивших его чинов попадали навзничь. Императрица засмеялась, совсем по-девичьи присев.
 – Здравствуй, Ефим. Надеюсь, я  своим бабьим любопытством не оторвала тебя от серьезных занятий?
Фефилов покраснел и, не найдя сил ответить, принялся отряхивать свои праздничные черные в мелкий горошек портки, заправленные в легкие хромовые сапожки. При этом раздался мелодичный перезвон. Дело в том, что по просьбе Ефима знакомый мастер из Бутурлиновки исполнил ему сапоги с колокольчиками – медными оболочками, начиненными дробью, которые вшивали в каблуки. При ходьбе или танце они щегольски  звучали, точно шпоры. Ко всему сапожки были подбиты подковками из такого особого металла, что если ими зацепить, скажем, булыжник мостовой, то они пускали из-под ног сноп пышных белых искр.
– Говорят, ты не только грамотный и рачительный хозяин, но еще стихи сочиняешь? – продолжила Екатерина свою попытку разговорить Фефилова.
– Безделица…Токмо стыдно за то… – отозвался он глухо и покаянно.
– И как давно ты взял в руки перо?
Ефим отчаянно вздохнул:
– Года как четыре…
– И что же подвигло тебя к сочинительству? Не чтение ли Вольтера или Шекспира?
– Простите меня, ваше величество… Недостоин я, раб, не то, чтобы  говорить с Вами, а и стоять близко...
– Я требую честного ответа! – забавно поморщилась Екатерина. – Мне будет  крайне интересно услышать правду. Не постыжусь признаться: твоя императрица больна драмоманией. Пишу пословицы, водевили, комедии, оперы и исторические представления из жизни Рюрика и Олега. В тщетное подражание Шекспиру. А вот со стихами сладить не могу.
Фефилов с трудом поднял голову:
– Вашего величества июльский Манифест подвиг меня к перу...
– И что же ты в этом документе для себя поэтического нашел?
– Я обрел через него великое душевное волнение. Особливо когда дочитал до того места, где Вы обещали изменить прежний образ правления в стране и справедливыми законами вывести народ из уныния и оцепенения. А Ваши слова «Я хочу сделать людей счастливыми» мне хотелось прокричать на весь Воронеж…
– Сей ответ большой похвалы достоин. Таким лестным отзывом, молодец, ты туманишь ясность моего ума и соблазняешь мое холодное сердце… –величественно вздохнула Екатерина. – Будь любезен, прочти мне на выбор из твоих опусов!
Фефилов ссутулился.
– Стыдно…
– Не ломайся, не красна девица.
Он перекрестился и сделал шаг вперед. Начал тихо, но скоро заговорил в голос:
– Мать Россея, мать Россея…
Мать россейская земля.
Про тебя, мати Россея,
Далеко слава прошла.
Мать российская земля
Много крови пролила.
Святорусская земля
Много горя приняла,
Прошла слава про тебя!

Екатерина медленно, некрупными шагами подвинулась к Ефиму:    
– Спасибо, миленький. Тронута. Хотя я более тянусь к стилю и манере французской литературы с ее изящным и остроумным балагурством... Да чего другого можно от меня, глупой, ждать? Не следуй мне. А вот одно скажу тебе при всех однозначно. Очень бы желала видеть тебя в депутатах, коих выборы в следующем году объявлю по всей России. Верю, что сии сыны Отечества в будущие роды оставят о себе незабвенную память новыми законами жизни державы.  А теперь прощай, служитель муз. Прощай, и ты, милый Воронеж!
Губернатор как прорыдал:
– Государыня!!! А парад, праздничный обед, маскарад, салют?!! Смилуйся!! Не покидай… Осиротеем!!!
Императрица эффектно обернулась и подала ему знак приблизиться.
Лачинов бросился с такой резвостью, что кони стоявшей неподалеку ослепительно белой итальянской кареты с хрустальными оконцами, которая была приготовлена для въезда Екатерины в город, дернулись и нервно заржали.
– Сегодня же вручишь из казны пятьсот рублей гонорара Фефилову за стихотворное сочинение. Как только вернусь в столицу, тотчас велю возместить тебе сии поэтические расходы, – сухо объявила губернатору императрица.
Лачинов робко пожался:
– По причине временного оскудения доходов дозволь сделать это немного погодя?.. Скажем, в следующем году… Липецкие железные заводы меня подвели. Никак не расплатятся за древесный уголь. К тому же с этой осени мы собираемся завести в городе прибыльное сахарное производство...
– Немедля исполни, – твердо постановила Екатерина.
– Разве что из резерва медными пятаками, царица-матушка?.. Но это полную телегу придется ими нагрузить! Потом же при пересчете десяти тысяч пятаков никак не обойтись без ошибок…
– Мою корону оскорбишь этим, дурак… А засим поклон твоей милой Прасковье Васильевне.
Императрица дала гвардейцам знак готовить возвращение на галеру. 
                3
Через полтора года с середины декабря 1766-го по всем церквам три воскресенья подряд читали Манифест об избрании всенародных депутатов из лучших сынов Отечества, чтобы от них выслушать нужды и чувствительные недостатки каждого места державы. Потом им следовало приступить к усердной работе в Комиссии для составления свода новых законов России.
В Комиссию должны были войти представители Сената, Синода, коллегий и канцелярий, а также от каждого уезда и города, разных служб служилых людей, черносошных и ясачных крестьян, не кочующих народов, казацких войск и войска Запорожского, потом же однодворцев, коих только в Воронежской провинции числилось на то время ни мало, ни много 85 444 человека. Лишь крепостные крестьяне отсутствовали в этом реестре; было решено, что их интересы представят помещики.
Звание первородных депутатов объявлялось привилегированным, предельно высшим. К каждому из них, будь тот самый что ни на есть простой мужик, окружающие (хоть трижды графья) должны будут обращаться не иначе как «господин депутат». А чтобы члена Комиссии «Нового Уложения» можно было узнать без путаницы, правительство назначило всем господам депутатам носить на золотой цепи особые выдающиеся золотые медали, которые им потом во всю жизнь останутся. Лишь по смерти депутата эту медаль, еще называемую «жетоном» или «знаком», следовало сдать в казну на вечное хранение.
Согласно списка регистрации их вручили 652 штуки. Каждый знак был размером 42 миллиметра на 36 и обошелся казне в 67 рублей 89 копеек. На лицевой стороне имелось изображение вензеля императрицы Екатерины II. Оборотная содержала гравировку пирамиды, символизирующей закон, освященный короной Всероссийской империи. Вверху медали по овалу дугой шла надпись «Блаженство каждого и всех», выражавшая главный смысл статей Екатерининского «Наказа»; внизу, под обрезом пирамиды, в две строки стояла дата «1766. Года декаб. 14». 
Особым Указом императрицы депутатам-дворянам по окончании работы Комиссии, но никак не прежде, дозволялось сии знаки поставить в свои гербы, дабы их потомки знать могли, какому великому делу те участниками были.
После избрания и на всю их жизнь депутаты подпадали под собственное охранение императрицей и престолом. В какое бы прегрешение они ни впали, так тотчас освобождались по выяснению личности от ареста, пыток, телесного наказания, а тем паче от заключения в острог или смертной казни. Кто же на народного избранника нападет, ограбит, прибьет или убьет, тому повелевалось учинить наказание вдвое против того, что в подобных случаях обыкновенно присуждается. Имущество депутатов подлежало конфискации только за долги. Еще оговаривалось, что судить их за преступления, караемые смертью, все же можно, но исключительно после личного разрешения императрицы, которая будет особо и насколько возможно благожелательно рассматривать каждый случай.
И такой прецедент однажды случился, когда Екатерина повелела судить неприкосновенного первородного депутата и даже отрубить ему голову. Был то Тимофей Падуров, казачий офицер, ставший волею судеб ближайшим соратником «маркиза» Пугачева.
Кроме всех этих особых привилегий  депутатам назначалось немалое годовое жалованье от казны сверх получаемого по службе или через доходные дела: дворянам по 400 рублей, горожанам по 122, всем прочим – по 37.
Так что когда на следующий год летом воронежские депутаты прибыли в Москву, то многие с провинциальным форсом сняли для себя самые модные квартиры на лучших улицах в центре. Это обошлось им в 20 рублей, включая достойное питание. Вообще по тогдашним ценам они ни в чем недостатка не испытывали В первопрестольной фунт говядины был тогда 2 копейки, курица – 5, десяток яиц – 2. Фунт отменной курдючной баранины тянул в среднем на 14 копеек. А вот за жареного рябчика могли и все 30 запросить.  Пуд коровьего масла стоил 2 рубля. Бутылка французского шампанского обходилась в 1 рубль 50 копеек, а портера английского – 25 копеек, красного бордосского – 30. За десяток апельсинов давали 25 копеек, за десяток лимонов – всего 3. Фунт рафинада влетал в 2 рубля. Обед в первом трактире с пивом опустошал кошелек на 30 копеек, а «гастрономический» ужин с десертом и вином в лучшем заведении не превышал  2 рублей. Если душа желала веселья, то за проход на маскарад или танцевальный вечер платили 1 рубль, за посещение открытого театра 2 рубля, увеселительного сада – 25 копеек. За починку золотых часов мастера обычно требовали 5 рублей, серебряных – 1 рубль 50 копеек. Наемная карета с шестеркой лошадей и кучером обходилась рублей в 60 за месяц.
Тотчас по объявлению высочайшего Манифеста генерал-поручик и кавалер Алексей Михайлович Маслов, с апреля новый воронежский губернатор, безотлагательно призвал к себе купца Семена Авраамовича Савостьянова, подполковника Степана Титова и однодворца Фефилова.
Первым товарищ губернатора пригласил на аудиенцию коренного дворянина и героя взятия Берлина, потом купец-фабрикант вошел для беседы в приемный зал. После них к губернатору допустили Ефима.
Сбросив мужицкий суконный армяк, тот явился перед генерал-поручиком в модном французском кафтане со стразовыми пуговицами, глазетовом жилете и туфлях с серебряными пряжками. Этот парижский гардероб он выторговал у бывшего куратора воронежской цифирной школы московского академика Афанасия Протасьевича Фролова, когда тот вместе с другими учителями собрался вернуться в первопрестольную из-за полного отсутствия на Воронеже учеников. Которые были и те разбежались из классов по лесам и глухим деревням куда подальше от греха знаний. Не искать же их было с солдатами, как делал прежний губернатор Лачинов.
При виде французского наряда Ефима Маслов сдержанно улыбнулся:
– Любезный мой! Есть мнение избрать тебя депутатом от однодворцев воронежской провинции. Если это удастся, тебе придется ехать в Москву, и возможно надолго, может быть на несколько лет. Ты готов? Извоз будет на кого оставить? Хозяйство?
– Мой народ любое дело потянет. К тому же управляющий Сторожилов во всем разбирается не хуже меня, – сдержанно проговорил Фефилов. – Только могу ли я сам быть чем полезен в первопрестольной? Со свиным рылом в калашный ряд? Не дай Бог осрамлюсь… Тогда, как деду, стреляться придется!
– Не шути так, Ефимушка…– поморщился Маслов. – Потом же ты родом для такого решения собственной жизни не вышел.
– Как знать, ваше высокоблагородие…– улыбнулся Фефилов.
Хотя сословие воронежских однодворцев в основном сложилось из начальных людей разных старых служб: казаков, стрельцов, солдат, пушкарей, рейтаров, копейщиков да крепостных сторожей, но были исключения. Порой среди них затесывались обедневшие дворяне или забытые судьбой захолустные боярские потомки. Такие как дед Ефима боярский сын Иван Андреевич Фефилов. Не справившись с привычным для однодворцев хлебопашеским занятием из-за постоянных набегов крымчаков, он бросил землю и, наплакавшись по этому поводу, стал промышлять в Воронеже извозом. Сутуловатый увалень, он восседал на козлах удалым казаком. Это подчеркивало и то, что ездил дед в черкеске, широких шароварах, был опоясан ременным поясом с серебряными украшениями. Зимой носил низкую барашковую шапку и сермягу толстого серого сукна.   
А когда под городом у реки появились петровские верфи, многим воронежцам было велено взять к себе на постой и содержание немецких, голландских да испанских мастеров, прибывших строить корабли для похода на Азов. Дед отказался – и без того жил стесненно. Его посадили в острог на цепь. Воевода с рвением доложил Петру, что схвачен турецкий шпион.
Император сам допросил Ивана Андреевича, и ему пришелся по нраву этот лихач с умным, проницательным, исподлобья взглядом, выдававшим родовой ум. Дело обошлось без репрессий. Мало того, нахохотавшись всласть над «шпионством» Фефилова, Петр велел воеводе назначить однодворца из бывших боярских детей на государеву службу. Так Иван Андреевич стал воронежским ямским старостой с годовым жалованьем в 20 рублей и привилегиями – его освободили от подушной подати и рекрутства, да еще нарезали к прежним землям участок в Троицкой слободе на Хазарском поле для вспашки и выгона под пастбище.
 Дед взялся за новое дело хватко: отобрал в ямщики зажиточных крестьян, которые были способны держать не менее тройки лошадей за свой счет, определил на московской дороге промежуточные ямы в лучших селах для отдыха и перемены лошадей, а также установил верстовые столбы от Воронежа до первопрестольной.
В свободное время Иван Андреевич любил ходить к реке поглядеть, как на вервях ладят огромные многопушечные корабли, послушать тамошнее небывалое разноголосие. Это было настоящее вавилонское столпотворение: тут говорили и ругались на самых разных языках. Кстати, на верфях Иван Андреевич пристрастился курить. Поговаривали, что сам император приучил того к иноземной манере сосать трубку.
В конце концов Иван Андреевич устал глазеть, как другие работают, и тоже взялся за топор, даже научился конопатить ребристые корабельные борта, ловко варил смолу. А перед Азовским походом напросился в матросы на галеру «Принципиум», и под командой Петра участвовал в плавании до Азова. В конце концов император решил сделать Ивана Андреевича хранителем воронежской камеры чертежей и моделей боевых кораблей, а также присвоить ему чин морского капитана, дававший патентное право на потомственное дворянство.
Только вскоре Иван Андреевич, почетно разговляясь на Пасху в доме   губернатора и бригадира Петра Васильевича Измайлова, после пятой чарки горящего вина признался, что не по душе ему распоряжение царя снимать с церквей колокола и отливать из них пушки. На него снова донесли. Теперь деду была одна дорога – на дыбу. Только нашлись люди, возможно даже посланные самим царем, которые его предупредили о скором аресте. Ивану Андреевичу предложили, не мешкая, под видом монаха перебраться с надежными проводниками в Польшу к диссидентам, как тогда называли беглых русских людей, не получивших полных прав наравне с коренными жителями.
Фефилов предпочел застрелиться. А его место в камере моделей занял капитан-командор Федосей Моисеевич Скляев.
– Давай ближе к делу, Ефимушка… – поморщился Алексей Михайлович. –  Начнем с того, что распределим наши с тобой обязанности. Моя – обеспечить твое избрание в депутаты столь мудро, чтобы не причинить обиды нашей царице-матушке, бодро пекущейся о народной свободе предпочтения кандидатов. Она строго требует исполнить эту процедуру с тихостью, учтивостью. Избирателей ни в коем случае не переманивать ни деньгами, ни водкой, ни угрозами. Постарайся склонить поверенных выборщиков на свою сторону ласковыми посулами. Крепко запоминай, любезный наш кандидат, что народу обещать будешь: во-первых, обязательно аптеку устроить, больницу, сиротский дом и богадельню; во-вторых, открыть казенный хлебный магазин на случай неурожая, дороги вымостить; в-третьих, решительно пресечь мздоимство моей губернаторской канцелярии, магистрата и полицейской части. Неплохо бы заверить всех подлых людей, кои в землянках и шалашах за пограничными валами бедствуют, обеспечить доступным жильем.
– А коли наши люди встречаться со мной не захотят? – нахмурился  Фефилов. – Скажем, от обиды, что не их призвали в депутаты… Потом же многим покоя не дает, что мои мужики и бабы каждый десятка помещичьих стоят. Взять хотя бы тех же титовских: пусть они и за знаменитым подполковником записаны, но толку – лежебоки, ни деревца около дома, ни цветов, а окна затыкают грязными подушками. Агрономии не знают, пашут мелкими сошками, строятся кое-как. Все у них в хозяйстве настежь. В пище одна скудность: пироги из темной муки как резиновые, мясо рваными кусками, кисель мутный.
– В этом плане кому-кому, а тебе, Ефимушка, несказанно повезло. По всей губернии идет слава про твою Агриппину. Цены бабе нет по гастрономической части! Да и по любой другой, извини… – улыбнулся губернатор.
Так повелось, что воронежские однодворческие женщины, в отличие от крестьянских соседок, необыкновенно хорошо готовили. И в праздник, и в будни – на удивление. Но Агриппина кухарила по-царски: смело бери любое ее кушанье и неси хотя бы в Зимний дворец на славное угощение императрицы или ее почтеннейшим заморским гостям. Стол у Агриппины был небогатый, зато всегда разнообразный и искусный, с удивительными придумками и выкрутасами. Скажем, к Пасхе она не просто посадит в печь баранью ногу, но обмажет ее травной горчицей, сметаной, а потом все это запечатает сверху ржаным тестом, но не плотно, чтобы мясо могло дышать и бодро двигать соки. Так что праздничали гости у Фефилова всегда самобытно. Первым на покрытый чистой холщевой скатертью стол Агриппина водружала блюдо с нарезанным теплым хлебом-ситником, политым коровьим маслом. В память о поклонении хлебу Ефим обносил им всех присутствующих. Пили поочередно из одной серебряной чарки. Следующая перемена – холодец из разных мяс, на манер окрошки залитый густым пенистым белым квасом с хреном и горчицей. Тут каждому вволю ставили травник, то есть особой крепости водку на зверобое, аире и китайском корне. Закусывали все это разномастными пирогами и кулебяками, среди которых обязательно были с белой рыбой, стерлядью, утятиной, маком и сарацинским пшеном с яйцами. После бараньей ноги или на лесном костре жареного поросенка, натянутого на грушевое  полено Агриппина в обязательном порядке ставила жирную лапшу из индейки с черносливом и мочеными лимонами. На десерт несла молочную кашу с земляничным или малиновым вареньем. Пили под нее лесные меды и свойское черное густое пиво.
Черноволосая, полнолицая и ослепительно набеленная Агриппина поверх еще обязательно лепила на лицо две-три черные атласные мушки. Хотя ее и нельзя было назвать красивой из-за слишком длинного носа, тем не менее фефиловская молодка перешибала мужское дыхание одним энергичным взглядом. Обычно Агриппина носила просторную рубашку с высоким воротом, на мужской манер. Ее длинную и более чем узкую змеиную талию грациозно, просто провокатно стискивала кружевным плотным поясом красная широкая вертлявая юбка, обшитая черной или синей блескучей шелковой каймой.
– Насчет завистников не бери в голову. Тебе это не грозит… – приобнял Ефима губернатор. – Моя канцелярия и полицейские чины всюду прислушивались, что народ говорит о тебе. И везде выходило одно уважение. К тому же выявилось равнодушие и недоверие, с каким воронежцы в большинстве своем встретили Манифест. Кроме дополнительных тягот и бестолковых реформ они ничего иного для себя от «Нового Уложения» не ждут. Потому у многих нет никакой охоты не только самим идти в депутаты, но даже голосовать за них. А еще я к тебе приставлю мусье Жана Аламбера, философа и хитроумного знатока тех тайн, благодаря которым еще вчера самый обычный человек может сегодня в одночасье стать знатным вельможей….
– Гувернер вашего младшего сына?
– Ну, все народ знает! До самых глубин проникнет!.. – снисходительно засмеялся Маслов. – Да, это французский наставник моего милого Льва Алексеевича, Левушки! Я хорошо доплачу Жану, и он, уверен, кровь из носу, приведет тебя к успеху депутатского предприятия. Засим прощай.               
На другой день губернатор Маслов велел Герасиму Грязнову одеть Фефилова надлежащим народным образом, но никак не французским вертопрахом. И чтобы Ефим напрочь забыл про свои ловкие сапоги с колокольчиками и огненные подковы. Иначе многие воронежцы не поддержат его на выборах.
С тех пор Ефим совсем отошел от дел по хозяйству и сильно через то тосковал. Лишь ночью или по мутной утренней темноте успевал Фефилов взглянуть краем глаза на свои поля, забежать на конюшню, оглядеть, в каком состоянии пролетки и кареты.
 –  Буренкам сено перемени! Телята голодно глядят! Лисы по двору шастают – кур да уток с такой вольностью не досчитаетесь! – крикнет Ефим на ходу управляющему Сторожилову. – Подкову у Орлика проверь на задней правой! Не забудьте бочки с яблоками мочеными из реки вынуть в конце марта! В Петербурге, говорят, появились новомодные фаэтоны с кожаными фартуками и вовсе невиданные дрожки. Выпиши парочку, опробуем на ходу!
А накануне выборов в феврале 1767-го генерал-поручик Маслов получил из столицы с государственным ямщиком для особых поручений пакет, содержавший  секретные дополнения к обряду избрания депутатов. В первую очередь в нем подчеркивалось, что все кандидаты на эту великую должность должны быть нравственного образа жизни, а также честного и незазорного поведения: ни в каких штрафах и подозрениях и явных пороках не бывалых, годами не младше тридцати, непременно женатых и при детях немалым числом.
Губернатор срочно призвал Ефима.
– Тебе надо немедля жениться, молодец… Не обессудь. Просто-таки в одночасье. Так требует новый обряд для депутатов, который намедни мне прислали из Петербурга.
– Оно, конечно, как-то странно… – замялся было Ефим.
– Хочешь стать государственным человеком – еще не раз придется многими личными интересами и привязанностями жертвовать! Это я тебе как губернатор говорю, который давно забыл, что такое жить для себя… В общем, девка какая у тебя на примете есть? Или придется просить моего полицмейстера стать на время твоей свахой? Судаков обо всех про все знает больше, чем они сами. В том числе и про меня… С хорошим приданым подыщем тебе женку. С господином депутатом пойти под венец любая согласится. Даже из дворяночек или поповских дочек!
Фефилов покраснел: 
– Моя Агриппина, ваше высокоблагородие, того только и ждет от меня, чтобы под венец идти... Уже десять лет… Видно в самом деле пришло время нам с ней определиться…
– Слава Богу! Хвалю. Повенчаем в одночасье, – перекрестился Маслов. – Но вот еще незадача, Ефимушка. Надобно, чтобы у вас были дети… А как вы ими теперь обзаведетесь по-людски, если до выборов две недели осталось? Придется мне с отцом Иоанном пошептаться. Может быть настоятель какую хитрость и придумает для вас?
–  Не надобно вводить батюшку в грех, ваше высокоблагородие. Господь все ранее уже предвидел. У нас с Агриппиной два мальца и девка растут… – смущенно доложил Ефим.
– Гора с плеч! – порывисто обнял его Маслов. – Экий пострел! Я бы пропал в глазах царицы-матушки со всеми потрохами, коли не смог тебя в депутаты провести по ее высочайшему пожеланию!
Генерал-поручик взволнованно прогулялся по приемному залу, с облегчением надувая щеки и шевеля густыми матерыми бакенбардами, точно крылами.
Вдруг он засмеялся – служебное оцепенение вовсе сошло с него.
– А как тебе, Ефимушка, мой Жан? Научил ли тебя сей лягушатник разные фигуры делать, а особливо танцевать и достойные песни на людях как следует представлять?
Фефилов сдержанно хмыкнул:
– Поклоны мы с ним вроде освоили. И двойные, и тройные. А также как дам водить по паркету под музыку. Теперь Жан учит меня петь на итальянский манер…
Губернатор ласково приобнял его:
– Но не более того… Не более! Философиям его не внимай. Все французы – республиканцы и к власти никакого трепета не имеют! Мой Аламбер в том числе. Он же из гувернеров второго привоза. То есть из тех французов, кто сочувствует самым крайним идеям господина Вольтера! И хотя наша достойнейшая императрица сама признается, что у нее отменно республиканская душа, и весь двор, все высшие вельможи отчаянно следуют ей, но нам в Воронеже под носом у татар и турок не гоже так баловствовать. Тайно признаюсь тебе – тень большой войны нагущается над державой не по дням, а по часам. Так что вольнодумство нам с тобой явно не ко времени. И не по чину. Через то советую от всего сердца: французские книги, Ефимушка, особенно из нынешних, не читай душевного спокойствия ради. Засим прощай.
                4
Через два месяца весной в Воронеже прошли выборы депутатов в «Комиссию об Уложении» с точным соблюдением установленного высочайшим Указом обряда. Голосование уездные поверенные исполняли шарами, бросая их в ящик, крытый красным сукном и поделенный на две части: на одной было написано «избираю», на другой – «не избираю». Законными депутатами становились те кандидаты, которым воронежцы отдали более половины шаров.
Подсчет результатов совершил предводитель комиссии стряпчий Грязнов на глазах у избирателей. И сделал это несколько раз для безошибочности. От уездных дворян прошли вперед иных соискателей, набрав гораздо более половины шаров, подполковник Степан Титов, от городских жителей взял верх бургомистр и фабрикант Семен Савостьянов. От однодворцев провинции все до одного шары получил Ефим Фефилов. Злые языки говорили, что выборщикам очень уж желалось оказаться на праздничном обеде у его молодой жены. Ведь буква обряда не только предписывала избирателям поздравлять господина депутата, но и ему нижайше благодарить их, что, само собой, по-воронежски было невозможно исполнить на должном уровне без широкого застолья.
20 июля 1767 года старая, но все еще на ходу золоченая немецкая карета, самая представительная среди экипажей фефиловского парка, защелкала колесами по камням Ново-Московской улицы. Ее год назад генерал-поручик Лачинов отдал Фефилову в зачет гонорара за сочинительство. Она была куплена еще в 1727 году тогдашним воронежским вице-губернатором Стрекаловым у генералиссимуса Меньшикова вместе с  роскошными нижними хоромами,  возведенными у реки возле неказистой избы императора Петра. Потом карета переходила от одного хозяина губернии к другому. Карету бодро тянула шестерка рысаков, недавно выведенных на здешнем конном заводе генерал-адмирала графа Алексея Орлова. Эти статные в яблоках мощные кони сразу же стали особыми любимцами Фефилова за их силу и несравненное умение, несмотря на вальяжную с виду поступь, достойно и широко гарцевать.
Выехать из Воронежа, окруженного земляным валом, можно было через Острогожскую заставу, Девицкую или Троицкую. Однако главной считалась Московская, огражденная высокими пирамидальными тумбами-обелисками и запертая шлагбаумом. В ее сторону и повернула карета, в которой ехали представлявшие Воронеж господа депутаты Титов, Савостьянов и Ефим Фефилов.
Опершись на саблю, напротив них сидел еще один человек. Это был губернатор и генерал-поручик кавалер Маслов при полном параде, приглашенный Екатериной для участия в торжественном открытии работы Комиссии.
Депутатов от Воронежской губернии общим числом в тридцать четыре человека повезли в Москву за казенный счет фефиловские ямщики.
В отличие от прежних Земских соборов, где избранный сам нес бремя расходов на поездку и пребывание в столице, депутатам Уложенной Комиссии независимо от сословия и состояния впервые в России предоставлялось множество льгот и привилегий, а также всемерная денежная поддержка на каждом шагу. Оплачивались как путевые трактирные расходы без мелочного подсчета съеденного и выпитого, так и помощь бедным, погорельцам, сиротам и вдовам, ежели те ударят челом господину депутату Христа ради.
За губернаторской каретой летели две фасонистые четырехколесные пролетки с кожаными сиденьями, заказанные Ефимом у лучших столичных мастеров. В первой мчался полицмейстер Иван Судаков, наблюдая порядок на дороге, на другой был отец Иоанн из Благовещенского кафедрального собора – воронежцы решили в обязательном порядке перед каждым своим всенародным выступлением каяться и причащаться, чтобы приступать к государственному делу с чистой успокоенной душой. Рядом с батюшкой сидела счастливо улыбающаяся Агриппина с детьми. По просьбе губернатора Ефим взял жену с собой затем, чтобы депутаты не шлялись в первопрестольной по трактирам, а во всякий день вкушали добрую домашнюю снедь.
За ними сзади и несколько поодаль, чтобы успевало ветром разнести едкую душную пыль из-под колес, скакали драгуны, обязанные обеспечить господам депутатам полное обережение в дороге. Накануне сыскными людьми Ивана Судакова было выявлено, что в пути возле сел Ямного, Медовки, Медвежьего местные жители могли попытаться вручить депутатам челобитье о своих неучтенных нуждах, которые комиссия, составлявшая после выборов списки наказов избирателей, не включила в них по разным особенным соображениям. В связи с этим могли иметь место активные действия, чтобы задержать депутатскую кавалькаду для объяснения перегораживанием московского тракта поваленными деревьями, бревнами или перевернутыми телегами.
Тем не менее до самой Москвы ехали спокойно и резво. Дважды ночевали в пути, но только не на постоялых дворах, чтобы избежать встречи с клопами, а в лесу или поле. Драгуны ставили палатки, заводили костры, а Агриппина устраивала добрый домашний ужин. После него мужчины столь грозно храпели во сне, что и без часовых, которых посменно выставляли на ночь драгуны, никакой человек или зверь не решился бы подойти к звучному биваку.    
Всю дорогу главным занятием господ депутатов было чтение наказов, кои им предстояло огласить на Комиссии в полном собрании, то есть как бы на всю Россию, ко всему еще и перед ликом царицы-матушки.
Подполковник Титов не раз порывался вслух декламировать свой текст. При этом голос его от беглого лихорадочного шепота очень скоро достигал той командирской силы, с которой когда-то громыхал в бою, отдавая команды пушкарям, твердо стоявшим в дыму и огне под бомбами при своих раскаленных мортирах, гаубицах и единорогах.
Однако Савостьянов и Маслов из уважения к геройскому прошлому Степана, а также некоторого опасения относительно резкости его воинственного нрава не решались остановить подполковника.
Ефим спасался тем, что чуть ли не по пояс высовывался из окна кареты, любуясь вызревшими статными полями пшеницы и ржи, ослепительно блескучими и духовитыми под июльским солнцем – скоро жатва, но впервые за все годы без него. Ефим строго вздыхал. При том какие-то неясные строчки сами собой слетались у него в голове: «С зарею красною рассеялся туман души, средь долин и лугов дух величия бродит, призывая тебя делам народа посвятить всю жизнь для пользы государства». Так что не красного словца ради перед выборами на встречах с избирателями стряпчий Грязнов, который был доверенным лицом Ефима, с удовольствием не упускал случая подчеркнуть, что тот «просвещенный без наук, природою награжден». Ко всему Фефилов был достаточно начитан по воронежским меркам. Все новые книги из лавки на Сенной площади имелись у него. Любой вкус могла удовлетворить библиотека Ефима. В ней были как «Четьи-Минеи», опера «Мельник – колдун, обманщик и сват», повести «О Бове королевиче», «О царице и львице», «О споре жизни и смерти», так и сочинения протопопа Аввакума, Руссо, Шекспира, Плутарха, Локка и так далее.
Перед поездкой в Москву Фефилов, не желая быть в первопрестольной подобным черному деревенскому мужику, который на солнце валяется, чаще других книг держал в руках «Юности честное зерцало, или показание к житейскому обхождению» – правила поведения в обществе, в свете и при дворе. Он твердо усвоил из него такие морали, чтобы всегда глядеть весело и приятно, не коситься на людей; в сапогах не танцевать; в обществе плевать в сторону; пальцем носа не ковырять, ножом зубов не чистить; головы не чесать…
Обычно через полчаса, когда депутатская ария подполковника достигала пушечной силы, губернатор Маслов, аккуратно кашлянув, говорил:
 – Голос не сорви, Степан… Не то охрипнешь и перед царицей-матушкой осрамишься.
Титов гневно морщил нос, теребил бакенбарды, но замолкал и на многие часы делал вид, что спит.
                5
В Москве воронежцев с первых минут обласкали специально приставленные к каждой иногородней делегации толковые  люди из сенатских стряпчих чинов, чтобы приезжие господа депутаты по своей провинциальной дикости не потерялись в незнакомом большом городе или не оказались в руках злых людей. Они же определили их на «квартеры» и выдали казенные деньги.
30 июля в Кремле был назначен общий сход. К 7 часам утра все депутаты явились как один: столичные вельможи в парадных шитых золотом мундирах, сверкавших высочайшими орденами, черносошные крестьяне в домотканых одеждах из крашенины, чаще всего черной, провинциальные дворяне и купцы, одетые в самые модные и дорогие французские платья, какие они только успели наспех найти по приезду в Москву. При том при всем купцы на фоне своих иностранных платьев горделиво несли окладистые бороды и матерые усы, точно у казацкого атамана. Были в толпе и представители оседлых инородцев во всяких пестрых костюмах, и даже эвенкийский шаман с жидкой бороденкой, расписным бубном и перьями филина в волосах.
В 10 часов утра в Успенском соборе состоялся торжественный молебен. Екатерина в императорской мантии с малой короной на голове прибыла церемониальным поездом  с гофмаршальскими жезлами в парадной карете и в сопровождении гвардейского эскорта – взвода кавалергардов под командой графа Григория Орлова. Впереди в шестнадцати парадных экипажах ехали придворные, в том числе наряженные величавыми украшениями статс-дамы. Даже не были забыты скороходы и арапы.
Депутатов некрещеных и иноверцев в собор не допустили с ласковыми извинениями. Сибирский шаман бил в бубен и прыгал возле паперти в колдовском танце, созывая добрых духов, чтобы огородить молящихся в храме от темных сил.
После службы уже все вместе двинулись в Кремлевский дворец. При том сенатским стряпчим высочайше было велено не допускать в зал Грановитой палаты ни единого человека с запахом водки или вина.
Шли депутаты по два в ряд под предводительством генерал-прокурора Сената князя Александра Алексеевича Вяземского, взволнованно державшего в руке маршальский жезл. Расставлены они были согласно специально сочиненной для них служебной субординации: впереди вельможно подвигались представители от правительственных мест, за ними бодро шагали дворянские избранники, а потом уже неловко семенили депутаты от казанских черемис и оренбургских тептерей, служилых уральских мещеряков, некрещеных казанских чувашей, карелов, самоедов и кочевников нижней Оби, казаков донских, ногайских и запорожских, пахотных солдат, черносошенных и ясачных крестьян, однодворцев, оседлых инородцев и прочих свободных городских и сельских обывателей, дом и землю имеющих, включая духовенство с приказными людьми.
В сословиях старшинство соблюдалось по губерниям, расписанным в порядке государственной значимости: Московская, Киевская, Петербургская, Новгородская, Казанская, Астраханская, Сибирская, Иркутская, Смоленская, Эстляндская, Лифляндская, Выборгская, Нижегородская, Малороссийская, Слободско-Украинская, Воронежская, Белогородская, Архангельская, Оренбургская и Новороссийская.
Такую разнородную пестроту иностранные послы и министры между собой с первых дней ревностно окрестили всероссийской этнографической выставкой.
В Кремле депутаты принесли присягу с обещанием приложить чистосердечные старания в великом деле сочинения нового Уложения российских законов. Во все это время Екатерина стояла на тронном возвышении, имея по правую сторону стол, крытый красным бархатом, где лежал напечатанный текст ее «Наказа», который для отличия от народных наказов с мест отныне стали называть «Большим». 
Кстати, Екатерина уже знала через своих французских почитателей, среди которых первым был Вольтер, что перевод ее новых правил общежития Российской империи у них в стране запрещен. Более того, он внесен в реестр книг, кои не только нельзя печатать во французском королевстве, но и ввозить в его пределы из-за границы. То есть в ту страну, где родились передовые идеи просвещенного абсолютизма, которые она исповедовала столь горячо.
Однако и у себя на родине «Наказ», несмотря на свое высочайшее происхождение, много претерпел еще до публикации. Общий смысл опасений выразил Екатерине граф Никита Иванович Панин, воспитатель будущего императора Павла. Никита Иванович, точно позабыв про свой дипломатический талант, прямодушно назвал это законодательное творение сборником аксиом, способных опрокинуть стены державы. Он трепетал, читая такие фразы императрицы как «власть без народного доверия ничего не значит» или «свобода – душа всех вещей, без тебя все мертво». Услышав такое признание человека, в способности которого Екатерина крепко веровала, несмотря на его мечтательность и частую лень в делах, она сожгла в камине почти половину написанного. При этом, философски глядя на огонь, тихо проговорила: «И Бог знает, что станется с остальным…». 
А с остальным сталось то, что после того как урезанный автором «Наказ» был подготовлен к печати, вмешалась цензура. Она по собственному почину сократила текст статей «Наказа» еще на четверть. Такая вивисекция была исполнена помимо воли императрицы. Тем не менее никто и никак наказан за подобное деяние не был.
Первое издание «Наказа» состоялось как раз в день открытия Уложенной Комиссии. Вплоть до смерти Екатерины в 1796 году он печатался еще семь раз общим пятитысячным тиражом, не считая того немалого числа экземпляров, которые при жизни императрицы все-таки были переведены на французский, немецкий и латинский языки.
«Уже теперь, – извещал Вольтер Екатерину, – отправляются иностранные философы брать уроки в Петербург».
Тем не менее дальнейшее свободное пользование «Наказом» было особым распоряжением Сената ограничено, но вовсе не из политических опасений. Особые мошенники объявились по России во множестве. «Таковые их преступления, – объявлял Сенатский Указ большею частию происходят от разглашения злонамеренных людей, рассевающих вымышленные ими слухи о перемене законов и собирающих под сим видом с крестьян поборы, обнадеживая оных исходатайствовать им разные пользы и выгоды, которые вместо того теми поборами корыстуются сами, а бедных и не знающих законов людей, отвратя их от должного помещикам повиновения, приводят в разорение и в крайнее несчастие».
Когда после процедуры принятия присяги генерал-прокурор Вяземский в аудиенц-зале представил депутатов императрице, оно строго заметила:
– Вы имеете случай прославить себя и ваш век и приобрести себе почтение и благодарность будущих потомков.
Тотчас Вяземский сделал знак депутату от Синода новгородскому митрополиту Димитрию говорить приготовленную:
– Прославлялася иногда Древняя Греция, прославлялся Рим своими законодателями; но к полной их славе недоставало того, что не просвещены были евангельским учением, которое есть всякого нравоучения претвердым основанием; но ты, раба Божья Екатерина, сим светом путеводима, из источников истины христианския почерпаеши воду животную. Были и в христианских греческих государях, кои славу законодателей получили; по течению вещей, по неизвестным Божиим судьбам пременившуся, сила законов сама собою перестала. Но в сих судьбах печальных усматриваем мы судьбу для нас благоприятную, ибо, по перенесении с Востока к нам веры, и право законодательства яко наследственно тебе препоручено от того, который и настоящая потребно править и будущая полезно устрояет.
Вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицин, смиренно сложив ладони, попросил у митрополита благословения. И только будучи осенен духовной силой, дерзнул взять слово от имени императрицы:
 – Начинайте сие великое дело и помните при каждой строке оного, что вы имеете случай себе, ближнему вашему и вашим потомкам показать, сколь велико было ваше радение о общем добре, о блаженстве рода человеческого, о вселении в сердце людское добронравия и человеколюбия, о тишине, спокойствии, безопасности каждого и блаженстве любезных сограждан ваших... – Князь окинул депутатов вдохновляющим взглядом и с бодрыми, радостными интонациями сердечно напутствовал их. – От вас ожидают примера все подсолнечные народы! Очи их на вас обращены! Слава ваша в ваших руках, и путь к оной вам открыт; от согласия вашего во всех сих полезных Отечеству делах зависеть будет и совершенность оныя – вы есть истинные слуги народные!
– Я за своих принцев ручаюсь, что не ударят себя лицом в грязь! – в унисон вице-канцлеру торжественно объявил от себя воронежский губернатор Маслов.

                6
31 июля депутаты, вновь сойдясь поутру в Грановитой палате, приступили по приглашению генерал-прокурора к избранию маршала Комиссии. После всех перипетий им стал депутат костромских дворян генерал Александр Ильич Бибиков. На третий день он был окончательно утвержден на должности решением императрицы, и генерал-прокурор торжественно передал Бибикову свой жезл.
Тогда же 3 августа начали чтение «Наказа». После первой главы, начинавшейся объявлением того, что Россия есть европейская держава, к уморассуждению народных избранников были предложены статьи о государственной вольности делать лишь то, что законы дозволяют, о веротерпимости, вреде пыток, ограничении конфискаций и равенстве граждан.
Депутаты жадно внимали всякому слову «Наказа». Многие не скрывали восхищения услышанным и часто останавливали процедуру энергичными овациями. Особенно в тех местах, где говорилось, что «слова сами по себе не могут составлять преступления», «в самодержавии благополучие правления состоит отчасти в кротком и снисходительном правлении» или «великое несчастие для государства, когда никто не смеет свободно высказывать свое мнение».
Приступили к новой статье.
– Гонения человеческие умы раздражает! – раздалось на весь зал. – Лучше, чтобы государь ободрял, а законы угрожали. Вопреки ласкателям, кои ежедневно говорят государям, будто народы для них сотворены, Мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что это Мы сотворены для них!
Все в зале пораженно встали. Однако аплодисментов почти не было –  депутаты, не сдержав сердечного порыва, восторженно заключали друг друга в объятия.
Императрица пристально наблюдала за тем, что происходило в Грановитой палате. Для того ее устроили на антресолях, скрытых от постороннего глаза, откуда в прошлые века царицы и царевны с горячим волнением наблюдали за церемониями приема иноземных послов. Это был тогда своего рода домашний театр.
Отсюда Екатерина взволнованно посылала записку за запиской маршалу Уложенной Комиссии Бибикову, участливо указывая, как далее вести дело.
Наконец чтение дошло до сердечно любимых ею слов из «Наказа»: «Боже сохрани, чтоб после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающ на земле. Намерение законов наших было бы не исполнено: несчастие, до которого я дожить не желаю!».
Тотчас на рядах вспышками послышались просто-таки детские рыдания. Через минуту безудержно плакал весь зал.
Слушание пришлось прервать. Был на час ранее объявлен обед.
В пятом заседании 9 августа, депутаты, только что получившие отличительные золотые медали, принялись горячо шушукаться между собой: «Что сделать в ответ для государыни, благодеющей своим подданным и служащей примером всем монархам? Чем изъявить, сколь много ей обязаны все счастливые народы, ею управляемые?». На то нашлись многие усердные соображения. Однако общим пожеланием стала радостно потрясшая всех пылкая догадка депутата ярославского дворянства князя Михаила Михайловича Щербатова, патриота с твердыми убеждениями и автора известной записки «О повреждении нравов в России». Он рассудительно вынес вердикт: Екатерине должно преподнести титул Премудрой и Великой Матери Отечества.
     Депутаты при общем согласии решили дождаться воскресенья 12 августа и после обедни на обязательном протокольном приеме во дворце восхищенно объявить императрице свое намерение.
В назначенный час маршал Бибиков вышагнул чуть вперед из толпы депутатов и, опустившись на одно колено, нижайше просил слова. Через вице-канцлера князя Голицина Екатерина передала ему свое соизволение.
Бибиков говорил долго, вдохновенно, до бледности и, само собой, до непрестанных слез.
– Став делами твоими удивление света, будешь «Наказом» твоим наставление обладателей и благодетельница рода человеческого! – надрывно громко и несколько как бы судорожно заключил он свою речь. –  Потому весь человеческий род и долженствовал бы предстать здесь с нами и принести вашему императорскому величеству имя Матери народов, яко долг, тебе принадлежащий. Но как во всеобщем благополучии мы первенствуем и первые сим долгом обязуемся, то первая Россия в лице избранных депутатов, предстоя пред престолом твоим, приносяще сердца любовию, верностию и благодарностию исполненныя. Воззри на усердие их как на жертву, единые тебя достойную! Благоволи, великая государыня, да украшаемся мы пред светом сим нам славным титлом, что обладает нами Екатерина Великая, премудрая Мать Отечества. Соизволи, всемилостивейшая государыня, принять титло как приношение всех верных твоих подданных и, приемля оное, возвеличь наше название. Свет нам последует и наречет тебя Матерью народов. Сей есть глас благодарственный торжествующей России. Боже сотвори, да будет сей глас – глас вселенной!».
 Вице-канцлер коротко посовещался с Екатериной и ответил депутатам, взяв вежливый тон ласковой строгости:
– Ее величество с удовольствием принимает изображенную вами чувствительность, тем более что оная благодарность ясно предвещает ту горячность, которую вы самим делом намерены показать свету исполнением предписанных в «Наказе» правил.
Екатерина дала знак Бибикову и всем другим депутатам смело подойти ближе:
– Я вам велела сделать Российской империи законы, а вы, милые, делаете апологии моим качествам… – с досадующей улыбкой мягко, вполголоса проговорила она. – Относительно званий, кои вы желаете, чтоб я от вас приняла, на сие ответствую: на великая – о моих делах оставляю времени и потомкам беспристрастно судить; премудрая – никак себя таковою назвать не могу, ибо един Бог премудр; насчет матери отечества – любить Богом врученных мне подданных я за долг звания моего почитаю, быть любимою от них есть мое желание».
                7
С восьмого заседания Комиссия взялась за чтение депутатских наказов, коих общим числом было 1441. Наперво приступили к сельским. Да только всего и одолели, что двенадцать из них в пятнадцати заседаниях. Истратив регламент, Комиссия покинула эту тему, ускоренно начав обсуждение законов о правах дворянства. В Грановитой палате раздался жаркий публицистический голос князя Михаила Щербатова против закона Петра Великого, по которому некто, дослужившийся до известных чинов, тем самым уже становился дворянином. «Через то, – шумно поддержал его депутат ржево-володимирского дворянства Игнатьев, – многие из подьяческих, посадских и прочих подобного рода людей, вышедшие в штатские и обер-офицерские чины и находящиеся в разных статских должностях, покупают большие деревни, размножают фабрики и заводы, чем делают подрыв природному дворянству в покупке деревень. Когда дворянин, занимающийся хлебопашеством и трудом своим приобретя деньги, пожелает купить по соседству деревни по цене умеренной, то некоторые не из дворян, имея большие суммы, возвышают на них цену втрое и более, и деревни эти оставляют за собою. Таким образом, дворянин, лишаясь средств увеличить свое имение, впадает в недостаток, и деревни его, которыми он прежде владел, приходят в упадок. Потом же многие, находясь в военной службе, в гвардии, во флоте, в артиллерии и в полевых полках, давали о себе сведения, что они происходят из дворян, и показывали за собою деревни, которых никогда не имели, ибо знали, что в военной службе верных справок о том не делалось. По таким-то их несправедливым показаниям они производились в чины. Иные люди, дабы дослужиться до офицерского чина и чрез то приобрести звание дворянина, зная, что это зависит от власти каждого командира, рьяно льстили его страстям и употребляли другие низкие способы для снискания его благоволения, что, конечно, служило ко вреду нравов их самих и их начальников. А достигши до офицерского чина и видя себя дворянином, эти люди уже теряли побуждение к достижению высших чинов, но только желали приобрести себе имение, приискивая все пути, не отвергая ни единого, оттого порождали мздоимство, похищения и всякое подобное им зло. Находящиеся в статской службе поступали подобным же образом. Сверх того, многие присоединяли себя к другим дворянским фамилиям, доставляя о себе по проискам из Разрядного приказа справки, по которым можно было бы прибрать одну фамилию к другой; потом, отыскав кого-либо из той дворянской фамилии самого последнего человека, мота и нехранителя чести своего звания, уговаривали его ту справку подписать с засвидетельствованием, что те, отыскивающие дворянство, действительно происходят из дворян и состоят с ними в близком родстве, хотя настоящая фамилия их и не знает и никогда причесть в свой род не может.
На несколько дней затеялась война мнений, чтобы запретить пользоваться правом дворянства и покупать деревни тем лицам, которые достигнут благородного положения службою штаб- и обер-офицерских чинов, а также обманом. Кроме того, дворянство пожелало для себя исключительные права на крестьянина, а купцы в ответ сердито прокричали за свои исключительные права производить торговлю. Ибо вместо ожидаемого поправления ими с крайним прискорбием усматривается из поданных в Комиссию многими господами депутатами мнений, что русскому купечеству готовится большое отягощение, как будто оно вовсе не нужно для государства. Вместо того чтобы в силу указов императора Петра Великого утвердить за купечеством их права и вольности, а другим всякого звания людям строжайше запретить вести торговлю, дабы натурально купечество могло достичь большого благосостояния, помянутые господа депутаты, напротив, предлагают ко вреду купечества, чтобы как благородному дворянству, так и крестьянам предоставлено было пользоваться купеческим правом наряду с купцами. Эти господа депутаты домогаются запретить купцам иметь всякие фабрики и минеральные заводы. В основание такого распоряжения они ставят, что будто содержание купцами фабрик и заводов не приносит пользы обществу и что гораздо полезнее будет, ежели владение оными предоставлено будет отставным и живущим в деревнях дворянам. К этому они еще предлагают, чтобы крестьяне, привозящие в города свои произведения, имели право продавать их в розницу. Итак, если все это утвердится Комиссией, то купечество неминуемо придет в разорение, а с этим и торговля постигнет совершенный упадок. Так что следует дворянству не дозволять торговать и ни у кого, ни под каким видом, не покупать купеческое право, ибо дворянство имеет свое собственное право, заключающее в себе большие преимущества – носить драгоценное дворянское имя. Поэтому входить в такие коммерческие занятия, как, например, фабричные, заводские и разные торговые промыслы, дворянам по их высокому званию несвойственно. Им следует предоставить продажу только того, что производится в их вотчинах, не дозволяя ничего скупать у других. Благородному русскому дворянину надлежит иметь старание о приведении в лучшее состояние земледелия своих крестьян и смотреть, чтобы последние обрабатывали землю с прилежанием и усердием.
Екатерину все больней раздражали эти сословные драчки, но более всего турецки-татарский и вредный для экономики взгляд депутатов на крепостных как на рабов, на добычу. И тогда императрица попыталась вернуть внимание Комиссии к сути ее «Наказа» и понять – крепостные суть есть ревизские души, то есть те же государственные лица, лишь неполноправные.
В самый яростный момент прений представитель Козловского дворянства Григорий Степанович Коробьин по переданной ему секретной просьбе вице-канцлера Голицина рискнул потревожить неприкосновенное мнение в общем умоначертании. Он стороной, аккуратно подступил к нему. То есть не в лоб взялся судить об уничтожении крепостного права, а со ссылкой на «Наказ» императрицы в той его части, где тот касался вопросов признания за рабами права собственности и законной регуляции помещичьих поборов.
 – Крестьяне есть основа благополучия державы, и с их разорением разоряется и все прочее в государстве, – взволнованно проговорил Григорий Степанович. – А потому их надо беречь, держась такого доброго установления, которое бы  воспрещало богатым удручать меньшее их стяжение имеющих.
Всего три депутатских голоса от дворян поддержали козловчанина. Остальные не только не тронулись робкими доводами Коробьина, но даже возмутились: что же дворянин будет тогда, когда мужики и земля станут не его? А ему что останется? Ибо свобода крестьянская не токмо обществу вредна, но и пагубна, а почему пагубна, того и толковать не надлежит вовсе. 
      В унисон с этими голосами купцы немедленно с азартом выступили за высочайшее дарование, чтобы их работники на фабриках и в торговле непременно были крепостными и через то не смели, стервецы, к другим хозяевам уходить или повышения зарплаты требовать. Подхватились и казаки, в свою очередь громко выговаривая себе в подначалие крепостные души. К ним, недолго думая, присоединилось духовенство, приказно-служащие люди и даже черносошные крестьяне.
Против них всех поднялись благородные дворянские депутаты, твердо настаивая на исключительности своих Богом освященных прав. Спорщики закипели, повскакивали с мест, толкаясь и брызжа слюной до изнеможения.
Екатерина в своем укрытии на антресолях Грановитой палаты закрыла уши и зажмурилась. Она так желала, чтобы депутаты пользовались лучшими мыслями ее «Наказа», безмятежно утверждались перед всем миром в приличных и умиротворенных спорах. Ей хотелось испробовать, на что в ее «Наказе» будет добрый отклик, а чего еще нельзя начинать, не ко времени. То есть надеялась испытать почву прежде, чем сеять в нее. Она же услышала одни бесплодные разногласия.
Тут и пришла ей впервые мысль покончить деятельность Комиссии.
Вон ведь уже британский посол, как известили Екатерину, настрочил в Лондон: «Все это учреждение Комиссии представляется мне чем-то вроде подмостков, которые без сомнения будут разобраны, как ненужные леса, тотчас по окончании императрицей всего великого здания». Французский посол, ничтоже сумняшеся, брезгливо назвал комиссию «комедией». Дальше всех зашел свой русский человек Андрей Тимофеевич Болотов, писатель и естествоиспытатель. Он наотмашь вынес Уложенной комиссии самый строжайший вердикт: «Я... предвидел, что из этого великого предприятия ничего не выйдет, что грому наделается много, людей оторвется от домов множество, денег на содержание их истратится бездна, вранья, крика и вздора будет много, а дела из всего того не выйдет никакого и все кончится ничем».
Ко всему через несколько дней в Сенат, минуя все строгие заслоны, тайным ходом с разных губерний пробились челобитья от наиболее крепких хозяев из крепостных помещичьих крестьян – они в свою очередь объявили их крепкое пожелание иметь крепостных, ибо это принесет всем только добрую пользу.
                8
Назавтра маршал Бибиков зачитал особое распоряжение: господ депутатов отныне рассаживать на таком расстоянии, чтобы они один не мог до другого доплюнуть. Слава Богу, просторность зала исполнить такую меру вполне позволяла.
Из воронежских депутатов особенной азартностью на трибуне отличился подполковник Степан Титов. Герой-артиллерист, еще не так давно штурмовавший Берлин, пятнадцать раз бегал к трибуне бурно поддержать благородного умницу князя Щербатова. Точно в пику задиристому хваткому Титову Семен Авраамович Савостьянов, известный на всю державу купец-фабрикант, проявил политическую аккуратность, осмысленность: взял слово лишь единожды, был краток и ни для кого не обиден. То есть по разгорячено брошенным словам Титова «сказал Авраамович, ничего не сказав, а лишь отметился в своей якобы сопричастности общему делу и хитро оправдал ношение исключительной важности золотой депутатской медали».
На другой день господам депутатам по личной просьбе Екатерины предстояло отменить «Закон об оскорблении величества», по которому до сих пор могли голову отрубить (и отрубали) за простую ошибку писца, переносившего на бумагу длиннейший, сложный официальный титул самодержца всероссийского или если человек нечаянно уронил, запачкал или просто повернул лицом к стене портрет самодержца, нынешнего или даже бывшего.
Но Семен Авраамович в зале уже не появился. Он срочно отбыл домой. За него перед маршалом Бибиковым накануне похлопотал воронежский губернатор Маслов – мол, без догляда Савостьянова его суконное дело приходит в упадок.
Однодворец Ефим Фефилов, поначалу сидевший тише воды, ниже травы наконец стал все жадней прислушиваться к чужим речам и разволновался ими до того, что однажды сам двинулся к трибуне. С тех пор он  выступил семь раз, и всегда, прежде чем взять слово, исповедовался у отца Иоанна, строго крестился на поставленный у трибуны иконостас. Однако говорил Ефим смущенно-сбивчиво, с душевным перенапряжением. Через то ему не раз кричали из зала: «Громче, мужик!! Нюнями бойчей шевели!». Иногда вовсе пытались захлопать.
При всем при том императрица старалась изыскивать возможность послушать Фефилова, а когда не выходило, просила вице-канцлера или маршала вкратце изложить ей, каким огнем пылал на этот раз «воронежский пиит».
Ефим ни в какие сословные прения не вступал, а по силе собственного ума держался нужд народа и чувствительных недостатков в государстве.
Его вперед всего заботило нерадение людей к работе и их непокорность законам. Эти пороки очевиднее всего развивало столь явное повсюду бродяжничество. Не имея оседлости немало народу, прежде всего цыгане, бродят по всему государству, обманывая народ разными способами, без всякого казне и обществу плода бессовестно поедают результаты чужого труда.
Ефим сердился, что до сих пор нет законной возможности для власти накрепко привязать таких сомнительных гулящих людей к земледелию или причислить их в казачье общество. В крайнем случае, подвергнуть  регистрации в судебных местах и штрафовать. «А также, –  настаивал он, – прошу изыскать надежнейшие способы и издать новые законы к искоренению воров и разбойников и тем избавить нас от чинимого теми злодеями всему обществу вреда, которому по большей части бывают виною беглые разного звания люди; а наиболее есть самый корень того зла еще держатели и укрыватели беглых. Просим об искоренении разбойников, воров, грабителей и всякого рода злодеев, ибо опасение от оных препятствует весьма много дворянству и прочим ко земле причисленным сословиям иметь приезд и жительство в деревнях своих, а от сего самого падает и час от часу уменьшается сельская экономия; живущие же в деревнях или по нужде, или за неимением другого пристанища принуждены иметь для охранения себя и дома дворовых людей на своем запасном хлебе более надлежащего числа, чрез что и сами разоряются, и уменьшают число однодворцев, крестьян и пахарей. А хотя об истреблении воров и разбойников узаконение и есть, но на деле помощи мало, ибо о нарядах надлежащих команд для сыска и поимки злодеев делаются распоряжения столь медленно, что злодеи успевают, разграбя многих, уйти на такой же промысел в другие места и уезды; дворянам же, однодворцам и крестьянам ловить оных злодеев опасно, трудно и почти невозможно. Ибо когда оные злодеи, коим-либо образом пойманные, в город привожены бывают, то или на расписки выпускаются, или за неимением настоящего караула сами из тюрем уходят и мучительным образом отмщают дворянам, однодворцам и крестьянам, о них донесшим или их изымавшим. Потом же многих в обществе сердит усилившиеся до невозможного бегство и укрывание крестьян, отчего бедные дворяне и однодворцы несут великие убытки, а паче досады и ругательства от своих крепостных. Также многие из них имеют большое поползновение бегать поблизости за границу в Польшу, ибо всем русским крестьянам известны тамошние обычаи, что там всякий имеет винную и соляную продажу и что набора рекрутского не бывает, равно и сборов для платежа казенных податей. Прельщаемые этим, крестьяне, без всякого от владельцев своих отягощения, беспрестанно туда бегают не только одиночками или семьями, но и целыми деревнями со своим имуществом и при побегах хозяев своих явно грабят и разоряют, другие тайно обкрадывают. Некоторые, собирая там разбойнические немалые партии, явно приходя оттуда в Россию, разбивают и грабят крестьянские, однодворческие и помещичьи дома и возвращаются опять в свое убежище, где их польские владельцы охотно принимают, отбирая у них добычу. Другие бегают внутрь государства. Многие в Чухонщину и Лифляндию, что для беглецов и близко, и свободно, ибо ни застав, ни форпостов нет, выдачи же оттуда беглых почти никогда не бывает, сыскивать же их и ловить совсем невозможно, особливо незнатным или небогатым, ибо хотя кто знает и подлинно, где живет беглый его человек, но если для сыска и поимки пошлет кого или поедет сам, то прежде потеряет без вести себя, нежели возвратит беглого. Во время рекрутских наборов, как скоро крестьяне о том узнают, то все годные в рекруты тотчас уходят в Польшу и шатаются там, пока набор кончится».
Так говорил Фефилов в своем последнем седьмом выходе на трибуну, после чего вышло нечто необычное: дежурные гвардейские офицеры не дали ему вернуться на место в зале, а как под стражей вывели из Грановитой палаты.
Многие депутаты, особенно из черносошных крестьян и пахотных солдат, встревожено повскакивали со своих мест. Поднялся, бдительно нахмурясь, даже знаменитый князь Щербатов. Чуть привстал в своем кресле и маршал Комиссии, однако тотчас словно что-то вдруг вспомнил и с облегчением улыбнулся.
Ефим всю дорогу держался с тем особым благородным достоинством, которое так легко и естественно усвоил за короткое время депутатства. Одну только слабость проявил, единожды мельком склонив голову, чтобы для укрепления духа увидеть на груди своего кафтана золотую медаль с девизом Екатерины «Блаженство каждого и всех». Да бледен был поневоле.
Ефима ввели в кремлевский кабинет, оборудованный на французский манер фарфоровыми статуэтками, множеством бронзовых безделушек и переливчатым шелком на стенах.
К Фефилову бодро подступил генерал-прокурор князь Вяземский, курировавший Уложенную комиссию.
 – Здорово, господин депутат! Мне высочайше велено передать: матушка-царица благодарит тебя за дельные мнения ума! – энергично проговорил Александр Алексеевич и троекратно обнял Фефилова, тотчас покрасневшего всем лицом и даже шеей. – Государыне и Отечеству ты своим усердием оказал достойные услуги. Ты хватко воевал с глупостью некоторых господ депутатов! За то высочайше велено тебе оказать достойную честь и даровать чин морского лейтенанта. Ибо родом ты из города, где Петр заложил наш военный флот.
– Совестно мне быть столь отмеченным…– выдохнул Ефим и судорожно вскинул подбородок, чтобы не пустить наружу слезную материю.
– Ступай табак нюхать, чудо-богатырь! – князь приятельски взял его под локоть и собственноручно вернул на место.
В зале заседаний раздались аплодисменты: к этой минуте маршал Комиссии уже объявил господам депутатам, по какому почетному поводу их коллега внезапно исчез из Грановитой палаты под эскортом гвардейских офицеров.
               
                9
После обеда Александр Ильич Бибиков по своему маршальскому праву дипломатически предложил членам Комиссии на время оставить неразрешимые рассуждения о правах различных сословий. Ни шатко, ни валко депутаты взялись за предложенные их вниманию законы о купечестве, а далее в соответствии с новой повесткой перешли к лифляндским и эстляндским привилегиям.
Когда они с этими делами кое-как справились, на трибуну грузно, переутомлено взошел вице-канцлер Голицин. Он со вздохом объявил неожиданное известие –  двухмесячные каникулы в работе Комиссии. И первый ударил в ладоши. Зал на долгую минуту притих, прежде чем разразиться ответными овациями.
Было 14 декабря 1767 года.
Вскоре выяснилось, что возобновить работу Комиссии предстояло уже не в обжитой Грановитой палате московского Кремля, но в Зимнем дворце столичного Петербурга. В связи с этим обстоятельством многие господа депутаты из Архангельской, Сибирской и прочих дальних губерний дружно решили не отъезжать восвояси, а дать себе праздный роздых там, куда занесла их судьба волею екатериниского Манифеста, то есть в Москве или северной столице. Не за горами Новый год, Рождество и  буйная обжорная неделя Широкой Масленицы.
– Ефимушка, милый, давай на праздники тоже здесь останемся?.. – шепнула Агриппина, подавая мужу по-монастырски простой обед.
Шла суббота Филиппова поста и господин депутат позволил себе выпить перед обедом немного славного красного душистого меда, сваренного по особому рецепту Агриппины. Далее Ефим Иванович аппетитно употребил две тарелки постных щей с сушеными грибами и миску перловой жемчужной каши. Окончил же он главную трапезу смоленской гречкой с луком и душистыми бочковыми огурцами, запивая все это конопляным соком. На заедку употребил с квасом густой студенистый овсяной кисель и умял пирог, который был только из печи и еще нежно, румяно светился сочными боками. Агриппина приготовила его под вкус мужа – пустой, вовсе без начинки.  «С аминем» назывался он у воронежцев.
–  Чем же мы займем себя в Москве, душа моя? – поднял глаза Ефим. – Города не знаем, ни с кем не знакомы…Будем друг другу в глаза смотреть с утра до вечера? Или в кости играть?
– А я ныне жену господина Коробьина Аннушку на рынке встретила… Так вот она призналась, что они с мужем душевно желают разговеться в одной компании с нами. А какие, рассказала она, на Москве устраивают для новогоднего веселья славные качели, карусели, ледяные горки, маскарады и огненные салюты! Не счесть гусляров и дудочников! Наезжают с представлениями разные забавные итальянские скоморохи и ловкие немецкие фокусники.
– А не выяснила, поводыри тут медведей по улицам водят? – сдержанно усмехнулся Ефим.
– Ты как маленький, милый друг! Самых забавных лесных плясунов отбирают как раз для Москвы! Тут по этой части лучшие знатоки. Потом на всю жизнь нам с тобой хватит воспоминаний о московском Новом годе! Такой случай счастливый подворачивается, Ефимушка! Я бахромой, кисеей принаряжусь, брови вычерню, лицо выбелю, а тебе приготовлю французский кафтан с вызолоченными пуговицами, трость щегольскую, пукли с длинной косой! Нарядимся как благородные! Хуже других не будем…
 –  Ты меня, Агриппинушка, обольстила… Потом же я давно хочу научиться одной царской забаве – шахматной игре. Но по Воронежу никто ее правил верно не знает. Переставляют фигуры, кто как пожелает. Вот было бы кстати, окажись господин Коробьин знатоком этой индийской забавы!
– Так согласен?
– Откуда у меня власть тебе отказывать? – тихо проговорил Ефим. – Только мне каждую ночь мои лошади снятся… Досмотрены ли как положено? Что извоз, не зачах? Сколько хлеба с поля люди сняли? Много ль сена накосили? Потом же прошел слух, будто турки опять подбивают крымчаков на грабительский поход в нашу сторону. Надо бы уточниться у знающих людей, всерьез ли к нам в гости они нацелились…
– Не пугай…
Ефим опустил голову:
– Отпусти меня, Агриппинушка, домой ненадолго… Огляжу хозяйство и к тебе назад в точности под Новый год! Потом всю ночь будем с Коробьиными веселовать!
– Коней не запали только, государь мой…
                10
Через два дня был Ефим под Воронежем у себя в доме, что стоял на краю Хазарского поля возле Троицкого леса. Несмотря на великие снега, на густой мороз за день всему хозяйству Фефилов сделал полный смотр и порадовался – ничто не только не захирело, но управляющий Петр Сторожилов за последнее время разумно увеличил извоз на десять тяжелых экипажей с тройками. С недавних пор на них объявился большой спрос у воронежцев: многие достаточные люди пожелали срочно отъехать в дальние села и даже другие города с семьями, дворовыми людьми и скарбом, опасаясь набега ханской орды крымчаков. И это не были девичьи страхи. Кочевники за последние века столько раз подступали под Воронеж и жгли его дотла, что правобережье города, на которое чаще всего налетали крымчаки, получило название Крымской стороны, а левобережье, излюбленное место для атак ногайских татар, Ногайской.
Одним словом, на радостях Фефилов наградил управляющего двадцатью рублями. А ведь десять лет назад зимой он как-то едва не раздавил Сторожилова своими быстробеглыми санями. Того только что выбросили из трактира на снег в одних портках и окровавленной рубахе. Успев вовремя сдержать коня, Ефим вгляделся в разбитое обмороженное лицо. В нем он не сразу, но узнал известного в городе гулящего хлопца, жившего трактирными объедками да воровством с чужих огородов. Сторожа его не раз ловили и с особенным остервенением, с каким это служилое сословие набрасывается на слабого и безответного, били до полного своего удовольствия. Так что воронежцы окрестили хлопца Сторожиловым. Настоящей его фамилии никто не знал. Звали вроде Петром. Его отца и мать в свое время увели в рабство крымчаки, спалившие тогда нижний и верхний Воронеж вместе с крепостными стенами. В огне сгорела изба Петра Великого, сгорели хоромы Меньшикова и вся Немецкая слобода, верфи, а также многие приходские церкви.
Не раздумывая, Фефилов перевалил малого в сани и забросал сеном, раскинул сверху сброшенную с плеча волчью шубу. 
С тех пор, живя в строгих однодворческих обычаях, хлопец год за годом выправился в сурового зажиточного молодого мужика безукоризненной честности и преданного хозяину не из лакейства, а через достойное сыновнее почитание.
Перед возвращением в Москву в доме Ефима собрались за одним столом люди, которых, казалось, никак невозможно было свести в одну компанию. Сошлись к фефиловскому самовару пить индийский чай с медами, мочеными яблоками да ягодами губернатор Маслов, господин депутат Савостьянов, стряпчий Грязнов, майор Штроль из пленных шведов, содержавшихся в Воронеже еще со времен Полтавской битвы, потом же управляющий Сторожилов, трактирщик Кривошеин и полицмейстер Судаков. За ними у стены тихо, аккуратно, однако без всякого стеснения, стали рядком фефиловские крепостные, в основном дворовые люди. Все бы не поместились.
Сам вышел к гостям вольно – мужик мужиком: в лощеных ваксой длинных сапогах с колокольчиками, синем кафтане поверх белой домотканой рубахи, а волосы стрижены коротко и в кружок. Его новое положение выделял лишь золотой жетон императрицы «Блаженство каждого и всех».
Перед трапезой молились. Расселись за дубовый стол, покрытый браными скатертями без церемоний о родах и чинах. Только на место под образами никто не полез – ждали, что к наследным промоленным иконам почетно пройдет генерал-поручик и кавалер Алексей Михайлович Маслов, однако губернатор самолично усадил в красный угол хозяина.
– Рады видеть тебя на родине, господин депутат Ефим Иванович! – энергично проговорил он, когда гостей ласково обнесли чаем, вяземскими пряниками, курниками с яйцами и тетеревиными потрохами, а также кулебяками с невиданной до сих пор на Воронеже картофельной начинкой. Был на столе и стерляжий студень. – С радостью видим, что ты здрав и бодр. А вот какие новости привез из Москвы, очень желаем слышать. Честно скажу наперед: ваша Комиссия немало голов у нас дурно смутила и вызвала брожение в народе. Пошли вредные толки о перемене законов в пользу крепостных. Кто-то пустил слух будто императрица своим «Наказом» отменила крепостную неволю, а вы, господа депутаты, это хитро скрыли ото всех... Потом же ниоткуда объявился фальшивый Манифест, будто бы подписанный самой царицей-матушкой, что наше дворянство пренебрегает Божий закон и государственные правы, правду всю изринули и из России вон выгнали, что российский народ осиротел. Чрез то по отдельным волостям до настоящих мятежей дошло. Крестьяне, кого из помещиков в домах заставали, то мучили злодейски, пытали, жгли огнем, резали и на части разрубали бесчеловечно... Пришлось немедля военные команды посылать. Но мужики многих солдат переранили, а их поручика схватили и закололи вилами. Через то я был вынужден применить драгун и пушки… Бойня вышла кровавая.
Фефилов перекрестился.
– Слыхом не слыхивал… А позвольте уточнить: такие бедственные волнения лишь на воронежской земле разразились?
– Не только у нас, Ефим Иванович, не только…– поморщился Маслов. –  Взбунтовались и тамбовские мужики, и белгородские, и курские. Полыхнуло, одним словом, будь здоров.
Фефилов встал и внимательно оглядел своих мужиков и баб, притулившихся у стены. Они точно окаменели.
– Что зажались-то ? Неужели и вы поверили наветчикам? Да по мне хоть сегодня ступайте на волю… Желаете? Готовы? Никого не держу!
Люди молчали.
– Петр, отчего они как воды в рот набрали? – обратился Фефилов к управляющему. – Или я в Москве разучился говорить по-человечески? Тогда ты объясни, что я хочу с ними по совести разверстаться и выправлю всем отпускные свидетельства. Вольному воля! Денег дам достаточно, чтобы могли крепко стать на земле.
– Не мучай их, Ефим Иванович… – сурово вздохнул Сторожилов. – Твои никуда не пойдут. На что? Сыты, ты их не сечешь, в карты не проигрываешь, барщиной не душишь, а вести хозяйство под твоим образованным доглядом –  значит всегда иметь хорошие урожаи. От добра добра не ищут.
Бабы у стены сдержанно заныли, явно готовясь к большим слезам.
Герасим Грязнов погрозил им кулаком, да так яростно, что чай расплескал себе на колени:
– Делать русских крепостных людей вольными никак нельзя!! Тогда скудные благородные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут. А те, кто со средствами, все одно станут ласкать слуг и крестьян своих, попуская им многие бездельства и предерзостную наглость, дабы не остаться без них. Но как оные вовсе зарвутся, так оттого ради их должного усмирения потом потребны будут многие полки!
– Тебе чайку долить?.. – аккуратно спросил товарища Фефилов и дал знак управляющему. – Сторожилов, вели подать новый самовар!
Пока готовили перемену, губернатор конфиденциально наклонился к Фефилову:
– Откройся, Ефимушка, чем столичная власть ныне дышит? Чего нам в нашей глухомани от нее ждать… Неужели старые законы скоро полетят к чертовой бабушке?
Фефилов смутился:
 – Ей Богу, Алексей Михайлович, ровным счетом ничего особенного не прозвучало. Если не считать неслыханно смелые статьи «Наказа» нашей царицы-матушки. Но он пока лишь почву разведывает для себя и направлен прежде на то, чтобы высшую власть направлять шаг за шагом к новому гражданскому мышлению и добронравию.  Я многие мысли из него наизусть помню! И во всю жизнь не забуду…
– Так сделай одолжение, скажи мне что-нибудь для моего просвещения.
– Как подойдет к концу депутатское обсуждение, вам фельдъегерской почтой пришлют выправленный экземпляр «Наказа». Вот тогда и зачитывайтесь им.
– Эка ждать! Я нетерпелив, Ефимушка. Не ровен час осрамлюсь через свое незнание передовых веяний.
– Хорошо… – улыбнулся Фефилов и встал, внимательно поглядел по сторонам, точно оценивая, насколько гости готовы слушать. Он чувствовал себя будто бы снова на трибуне в Грановитой палате под умным, но печальным взглядом императрицы.
– Равенство граждан состоит в том, чтобы все подвержены были одним и тем же законам… – дрогнувшим голосом проговорил он. – Гораздо лучше не допустить преступление, нежели наказывать. Хотите ли предупредить его? Сделайте, чтобы просвещение распространилось между людьми.
Алексей Михайлович аккуратно поаплодировал.
– Это верх мысленного совершенства. Заря нового дня!
Фефилов строго вздохнул:
– Лишь досадно, что царица-матушка великодушно дала волю близким разномыслящим персонам устроить прения по написанному ей и вымарать, что они хотели. Так ее труд вдвое утончился. Только из главы о крепостной неволи исчезли 20 статей. И почти все – о господских злоупотреблениях и государственных способах освобождения крепостных.
– Спасибо, спасибо, милый…– покивал губернатор. – Достаточно. Я, кажется, сполна проникся…
– Вон ты, Ефим, какой у нас республиканец стал! –  приобнял Фефилова Грязнов и уже на ухо холодно, чуть ли не грубо добавил. – По дружески советую: упражняйтесь, господа депутаты, в вольнодумстве у себя в Кремле перед иноземными послами и разными там вольтерами, а наш воронежский народ ты не баламуть. А то, неровен час, по стопам деда пойдешь… Детей пожалей, чудную свою Агриппинушку…
Договорить ему помешал трактирщик Кривошеин: разлимонился человек в хорошей компании до того, что не сдержался и нежно предложил всем принять за встречу по чарочке им особо приготовленной водки, спирт для которой он разбавлял водой родника, что под Лысой ведьминской горой.
 – Может быть именно через такую мою ловкую придумку крепость и вкус у нее необыкновенные. Знаменитому Ерофеичу с ней тягаться невозможно!
– Мы не бусурманы какие, чтобы в пост такую чертовщину в себя отправлять… – нахмурился губернатор и первым стал прощаться с хозяином.
Уже из кареты, которую Алексей Михайлович всегда брал для служебных и личных поездок вместе с кучером только с фефиловской биржи, генерал-поручик приятельски, на равных подмигнул Ефиму Ивановичу:
– А правда ли, господин депутат, что в Грановитой палате во время ваших прений порой случаются презабавные курьезы?
– Не без того…– улыбнулся Фефилов.
– Тогда признайся: дворянский депутат Степанов действительно обозвал черносошенных депутатов пособниками лентяев?
– Обозвал… Они попросили устроить у них казенные магазины, чтобы бедные мужики весной брали оттуда хлеб, а Степанов на то непомерно взорвался. Мол, через такую благотворительность эти бездельники и вовсе оставят хлебопашество в надежде всегда поправиться на казенных запасах.
– Говорят, маршал оштрафовал его на пять рублей?
– Точно так, Алексей Михайлович. Да еще Бибиков велел ему при всем собрании просить у обиженных прощения.
– Славный анекдотец! Благодарю, развеселил… – несколько уже утомленно проговорил Маслов. – Надо бы и нам, что ли, такую практику в дворянском собрании ввести? Совсем они там языки свои благородные распустили. Одни амбиции. Ты хорошо знал помещика Чеботарева?
– Василия Ильича?
– Точно.
– Я в прошлом году учил его, как вместо сохи плугом пахать. Чтобы взять достойный урожай.
–Так вот позавчера мы хоронили его. Застрелился…
– Что же так? Дела у него вроде неплохо шли.
– Пока не взял в руки книжку господина Вольтера… С тех пор наша русская жизнь стала ему отвратна. От родных отвернулся. Говорить затеялся лишь на французском, хотя знал из него не более трех слов. В деревню носа не показывал. Все дела по хозяйству бросил. Наконец продал нашему господину депутату Титову свою деревеньку считай за бесценок, по 30 рублей за крестьянскую душу, и уехал во Францию искать встречи с новообретенным духовным идолом. Нашел Вольтера в Фернее, но Жан Жаку наш воронежский «француз» отчего-то не пришелся по душе. Через пять минут аудиенции, сославшись на головную боль, он велел Чеботарева проводить. Вернувшись не солон хлебавши, Василий Ильич долго не находил себе места и всех даже самых близких людей теперь еще более чурался. А потом его нашли в гостиничном номере на Малой Дворянской с пулей в груди. Перед ним лежала все та же злосчастная книжка Вольтера. Из нее торчала записка: «Отвращение к нашей русской жизни есть то самое побуждение, принудившее меня решить своевольно свою судьбу».
– Бог ему судья… – поморщился Фефилов и махнул управляющему. – Поторопи людей – пусть сугробы перед воротами поживей разбрасывают!
                11
 16 февраля 1768-го в Зимнем дворце Уложенная Комиссия собралась вновь.
С того дня пять месяцев депутаты жевали новые положения о юстиции, а потом еще три отдали правам «благородных». Только теперь все это почему-то происходило без прежнего азарта, без решительных сшибок. Причину такого политического уныния некоторые видели в несчастливой перемене места, другие в небывалом кураже минувших знатных праздников: гуляли во всю Ивановскую, вразнос, и так долго, что добрая половина  членов Комиссии пропила и свое годовое жалование, и знаменитые медали «Блаженство каждого и всех». Эти увесистые золотые жетоны с девизом императрицы пользовались большим спросом среди ушлой нации скупщиков и охотно принимались в заклад всеми ломбардами.
В общем, гора даже мышь не родила. Наказы избирателей тоже не смогли расшевелить депутатов, так как один к одному отличались верноподданнической робостью. Так, крестьяне Богословского погоста Цивильского уезда заявляли, что ныне находятся во всяком жизненном удовольствии и никаких перемен себе не желают. А у волоколамских дворян достало мысли лишь на то, чтобы поручить Комиссии приложить крайнее старание об изготовлении статуи императрицы в полный рост.
Так что нередкие депутатские скандалы с плевками и тумаками как-то само собой извелись. Вместо того слуги народа стали все чаще прогуливать заседания: кто спеша удачно окончить свои личные дела, кто безмятежно обретался по трактирам и театрам. Иные вовсе отъехали домой.
В октябре 1768 года османский султан легко решил все трудности Комиссии. Он объявил России войну. 18 декабря маршал Бибиков известил о закрытии Большого собрания: будто бы предстоящие сражения требовали присутствия армейских депутатов либо на театре военных действий, либо в учреждениях, обслуживавших войсковые нужды. На самом деле таких избранников было не более полусотни.
– Доколе от нас паки созваны не будете… – мрачно уточнил Александр Ильич и на прощание зачитал записку императрицы: – Здравствуйте, господа депутаты, издали и на бумаге – увы, султан ныне своими действиями занимает много моего времени. В южные пределы российские уже вторглась 70-тысячная орда крымских татар и увела в рабство немалое число наших соплеменников. Я  ласково благодарю вас за должное исполнение великого для Отечества дела. Не могу не признать, что общая цель, с какою я созвала Комиссию, достигнута. Она подала мне свет и сведение о всей империи, с кем дело имеем и о ком пещись должно. Комиссия все части закона вобрала и разобрала по материям и более того бы сделала, ежели бы турецкая война не началась. Мой «Наказ» ввел единство в правило и в рассуждения не в пример более прежнего. Стали многие о цветах судить по цветам, а не яко слепые о цветах. По крайней мере стали знать волю законодавца и по оной поступать. Вы слышали «Наказ», пользовались им, славно утверждались на его словах в своих мнениях и спорах. Пусть он поможет всем нам устроить добрый порядок в государстве, сделать его грозным в самом себе и внушающим уважение соседям. Что значит настоящая беда перед прошлыми? Пойдем бодро вперед! Зададим мы звону, какого не ожидали!
Депутаты ответили жаркими аплодисментами. У всякого в глазах была хотя бы толика воинской отваги.
В тот же день Фефилов обратился к генерал-прокурору Вяземскому с прошением направить его на флот для участия в боевых действиях. Так Ефим Иванович оказался на борту «Евстафия», флагмана эскадры адмирала Спиридова.
После долгого изнурительного пути семь ее линейных кораблей, фрегат, бомбардирское судно и шесть мелких судов с тремя тысячами десантников вошли в Средиземное море и соединились с эскадрой контр-адмирала Эльфингстона.
Как водится, командиры не заладили. И тогда общее руководство экспедицией по распоряжению Екатерины взял на себя граф Алексей Григорьевич Орлов, ко всем прочим своим достоинствам и званиям еще и депутат в Уложенную Комиссию от Петербурга.
Войдя в Хиосский пролив возле антолийского берега балтийцы обнаружили стоявшую на якоре османскую армаду. Она вдвое превосходила их числом. Ужаснувшись, Орлов тем не менее взял себя в руки и приказал «Евстафию» идти на турецкий флагман. После атаки оба корабля пошли на дно.
Фефилов чудом спасся в одной шлюпке с адмиралом Спиридовым.
Потеряв головной корабль, османы растерянно укрылись в Чесменской бухте. Здесь в лунную, по-восточному нежную летнюю ночь их и настигли наши сокрушительные огненосные брандеры.
Алексей Орлов в донесении императрице не забыл отметить, что сия отчаянная атака «пошла удачно благодаря смелости и природной ловкости лейтенантов Ильина и Фефилова».
«Лаврами покрыты вы, лаврами покрыта и вся при вас находящаяся эскадра!» – вдохновенно ответила Екатерина.
А потом был для Ефима Ивановича захват Бейрута, Перекопская крепость, Керчь, а после заключения мирного договора с Турцией – Оренбург, штаб генерала Александра Ильича Бибикова. Екатерина призвала бывшего маршала Уложенной Комиссии решительно возродить царскую власть на захваченных Пугачевым землях.
Здесь и нашло наконец Фефилова трехлетней давности истрепанное письмо от жены господина депутата Коробьина Аннушки. Им она печально извещала Ефима Ивановича о смерти Агриппины и детей в Москве в сентябре 1771 года во время эпидемии чумы. Их будто бы, как и многих, наспех похоронили в общей могиле где-то далеко за городом, так как было не до соблюдения православных традиций – в первопрестольной в то время вспыхнул «чумной» бунт.
С тех пор Ефим Иванович воевал столь отчаянно, точно искал смерти. Его решимости в бою Бибиков был в немалой степени обязан тем, что стал первым генералом, который смог нанести Пугачеву тяжелое поражение и оттеснить отряды «маркиза» к Уралу.
                12
Лишь через много лет в 1784-м и вовсе не по своей воле морской капитан Фефилов прибыл в Воронеж. Зима только вошла в самую силу: мороз устоялся, сизый мерцающий туман поволокой застыл над городскими холмами, а рослые сугробы местами поднялись над крышами домов.
Как только стало известно, что рыдван Ефима Ивановича уже близко от города, встречать хозяина со всех бирж съехались к Московской заставе на расписных санях его лихачи, но всех опередил управляющий Сторожилов, прискакавший верхом второпях без седла и шапки.
Фефилов не узнал Воронеж. Малорослый и унылый прежде, он после случившегося почти десять лет назад очередного пожара, возрождался по регулярному плану, утвержденному императрицей. Год от года город все более напоминал Петербург в миниатюре, раскинув на верхнем речном плато за старым городским валом в трехлучевом направлении новые крупные кварталы. В центре регулярного города, в первую очередь на Большой Дворянской – и поныне главной воронежской улице – встали усадьбы с парадными и служебными дворами, обширными садами и сплошь каменными домами по образцовым итальянским проектам с модным декором, в том числе новая губернаторская резиденция: строиться на этой улице разрешалось только самым именитым гражданам.
По ней и поехал Ефим Иванович с одного конца города на другой в Троицкую слободу. Исполняя волю Екатерины, он вез туда на поселение под охраной драгун последнего хана крымчаков Шагин-Гирея. После присоединения Крыма к России тот добровольно сдался под покровительство императрицы. Убившему и забравшему в рабство десятки тысяч русских людей назначили достойную пенсию и волею судеб выслали в город, который не раз терзали и жгли его соплеменники.
Хана устроили на Троицкой архиерейской даче, разместившейся в трех верстах от Воронежа на 57 гектарах отменного чернозема вместе с церковью, садом, виноградниками, потом же ледником, амбаром, пчельником, воскобойней, баней и парком, образованном остатками дубового коренного леса, уцелевшего от порубок в Петровскую эпоху. Здесь были славные сенокосы и водяная мельница у быстрого ерика.
Несколько дней хан ни с кем не разговаривал. Еще допетровская древность  архиерейского дома с малыми комнатами и скрипучими танцующими досками полов с первых дней  удручала его, привыкшего к восточной роскоши.
По дороге сюда он увидел в верхнем городе на Большой Дворянской трехэтажный каменный дворец, построенный лет семь назад для тогдашнего воронежского губернатора генерал-поручика Потапова. С той минуты Шагин-Гирей был только тем и озабочен, как занять это удивительное здание в стиле петровского бароккко. Скоро нашлись доброхоты, взявшиеся за «добрую кожурину» провернуть это дельце. Вокруг хана началась лихорадочная суета. На всякий случай воронежский комендант полковник Хрущев даже распорядился усилить охрану Шагин-Гирея. Тем более что вскоре полиция будто бы обнаружила среди воронежцев рисковых людей, которые составили тайную партию, желавшую отомстить главному крымчаку за набеги и пожары. Был даже донос, что во главе у них управляющий Фефилова Петр Сторожилов. Имелись сведения, будто он до сих пор не смирился, что его батюшка и матушка умерли в турецком рабстве. По крайней мере об этой неугасающей боли Сторожилов на днях, рассерженный подозрениями, прямо заявил на публике в доме воронежского наместника генерал-поручика Черткова, где она собралась в своем лучшем составе на открытие «Благородного любительского театра» оперой «Роберт-Дьявол».
Сторожилова после представления задержали и поместили в заключение при городском магистрате.
Вскоре после приезда Ефима Ивановича призвали на Большую Дворянскую в губернское наместничество. Он прибыл без фасона в обыденном морском мундире, уверенный, что разговор будет так или иначе связан с заговором против хана.
Его ждал Герасим Грязнов. Они обнялись.
– Что же ты до сих пор не заглянул ко мне? Так бы славно посидели?! – огорченно сказал Ефим Иванович, который последнее время стал замечать за собой избыточную сентиментальность.
– Рад бы, милый друг, но дела, дела… В другой раз. Кстати, не знаю через чью нерасторопность, но мы только на днях получили бумаги из Петербурга о причислении тебя к лучшему старшему дворянству во всяких достоинствах и авантажах. Позволь поздравить. 
– Уверен, и ты в стряпчих не засиделся.
– Само собой… Перед тобой помощник советника Воронежского наместничества князя Волконского.
– Серьезно… Так прояви власть, выручи моего Петра Николаевича… – со слезами на глазах проговорил Ефим Иванович. –  Зазря его заточили. Мало ли что мог человек в сердцах сказать. В явном злонамерении, как мне известно, он не уличен.
Герасим поморщился:
– Ты думай, что говоришь. По-твоему нам следовало дождаться, пока твой лихач зарезал бы Гирея? Соображаешь, какой бы шум начался по этому поводу в Петербурге? А в Европе?
– Сразу видно человека, который в руках не держал «Наказ» нашей царицы-матушки…
– Вот и слава Богу, – поморщился Герасим.
– А знаешь, что там для таких как ты прописано? – Ефим Иванович неожиданно просветлел лицом. – Передаю дословно: «Человека не можно почитать виноватым прежде приговора судейского, и законы не могут лишать его защиты своей прежде, нежели доказано будет, что он нарушил оные! Чего ради, какое право может кому дати власть налагати наказание на гражданина в то время, когда еще сомнительно, прав ли он или виноват». Умно?
– Эх, господин депутат! Да вы с этим «Наказом» державу до пугачевщины довели! – Герасим завертел кулаками у себя перед носом. – Зачем было дразнить народ разговорами о разных там свободах? Вызывать разнотолки о перемене законов? Вольтерианцы хреновы… Кстати, ты в силу обретения благородных дворянских прав можешь теперь оказать губернатору неоценимую помощь. Чтобы нам не напрягаться сыском, сошли своей волей Сторожилова без суда и следствия в Сибирь на вечное поселение. Так всем лучше будет. А то, неровен час, доброхоты в Москву настучат насчет заговора против Гирея.
– Ты сегодня же отпустишь Петра Николаевича… – побледнел Ефим Иванович. – Или дружбе хана. А это мне глубоко прискорбно будет. Говорю это тебе со всей ответственностью.
Герасим смутился.
– Ладно, будь по твоему… Но только в память о твоей Агриппине и детках… Но дай слово, что ты со своим заговорщиком уедешь куда подальше до тех пор, пока мы не избавимся от  нашего почетного пленника.
И Ефим Иванович в самом деле вскоре уехал, но один. Когда на другой день после их разговора с Грязновым в магистрат пришла полиция освободить Сторожилова, тот предположил самое для себя худшее и позорное. Крикнув, чтобы не входили, он выстрелил в голову из пистолета. Оружие прошлым вечером по распоряжению Грязнова сторож магистрата тайно передал управляющему, чтобы именно такая финита приключилась в деле о заговоре против шаха.
Умер Сторожилов не сразу, на третий день. За неимением в городе доктора, его взялся лечить печеным луком и вином с порохом фефиловский коновал Золотарев, но не приуспел.
Неотпетое тело Сторожилова отвезли за город до весны в Божий дом. Зимой в тот год в Воронеже не хоронили. Она навалилась тяжелыми морозами, глубоко пробившими землю. Так что весной половина деревьев не зацвела.
Через две недели Фефилов был в Севастополе и сидел в кабинете вице-адмирала Федора Федоровича Ушакова. Ефим Иванович прибыл проситься о зачислении в состав молодого Черноморского флота на любую должность. После того как теснимый Персией грузинский царь Ираклий II ушел под покровительство России, многие почувствовали: новая война с Турцией неизбежна.
                13
В июле 1791-го в бою у мыса Калиакрия, когда ушаковские черноморцы вывели из строя почти все османские суда, Ефима Ивановича тяжело ранило в ногу. Через неделю в госпитале ее и вовсе отняли по колено, спеша опередить гангрену.
 Чтобы вновь научиться ходить, ему потребовался еще год.
Встав наконец с больничной койки, Ефим Иванович мог остаться в Тавриде на неплохой казенной должности возле хорошо знавшего его генерал-фельдмаршала Потёмкина. Однако хотя вторичный созыв полного собрания депутатов так и не был объявлен, но частные комиссии в обеих столицах еще работали с накопившимися материалами. Маршал Бибиков несколько раз через общих знакомых уже призывал Ефима Ивановича присоединиться к этому делу и помочь привести в порядок нерассмотренные Комиссией депутатские наказы с мест, а также журнал дневных заседаний. Все материалы требовали грамматической и литературной выправки, расшифровки неясных мест, но более всего исключения из окончательных текстов соображений, противных разуму «Большого Наказа» императрицы. С ее слов все это требовалось для того, чтобы в будущие времена в производстве «великого дела» Комиссии государственные люди могли найти для себя точные указания, как им устроиться прочнее и удачнее с российскими делами.
Так Фефилов в 1796 году под зиму прибыл в Москву.
– Добрый вы мой человек и заботник сердечный! – объявил он при встрече Александру Ильичу. – Как мне быть? Совесть меня ест. Я перед выборами раздал воронежцам немало заманчивых обещаний… А ничегошеньки не сделал!
– Все у тебя еще впереди…– обнял его Бибиков. – А наперво тебе как видно на роду написано быть до смерти хранителем «Наказа» нашей царицы-матушки.
С тех пор Ефим Иванович, надев белый парадный морской китель и осыпав голову душистой пудрой, стал ежедневно ездить в Кремль как в присутственное место. Взяв там вновь в руки «Наказ» императрицы, он в первый раз не сдержался и заплакал. Но это были совсем другие слезы против тех, которыми некогда рыдали депутаты в Грановитой палате. Теперь, через тридцать лет, он во многом по-иному увидел смысл статей «Наказа». Тот словно вызрел с годами как доброе вино.
Ныне что-то из этого славного документа уже блестяще свершилось, что-то было на подходе или вовсе упразднилось само собой, как, скажем, мысль императрицы о создании среднего рода людей. Немалое число предположений политических, юридических или экономических обернулись ошибкой, стали явным просчетом. Одно было очевидно, что из главных мечтаний императрицы многое исполнят, может быть немало переосмыслив, лишь дальнейшие поколения. Да и то если у них достанет мужества и чести. А пока заветная надежда Екатерины об освобождении крепостных душ оказалась явно не ко времени...
Ко всему последнее время все слышней становились голоса, желавшие видеть за императрицей на каждом шагу лишь темные деяния. Более всего ей ставили в вину якобы порчу нравов в палатах и хижинах. Не мог не добавить в эту  новую оппозицию свою ложку дегтя и великий князь Павел, не простивший матери убийство отца. Не любимый Екатериной, унижаемый и оскорбляемый ее многочисленными фаворитами, он был удален от двора и даже от своих детей в бессрочную гатчинскую ссылку. Там Павел долгие годы  истерично ждал смерти матушки. 
Однажды зимой Фефилов, призябнув за бумажной сидячей работой, отправился из своей комнаты по длинным кремлевским коридорам в буфет за чашкой горячего чая. Но более всего он встал, чтобы немного развеяться.
На полпути ему пришлось посторониться. Навстречу подвигались гвардейские офицеры, плотно окружавшие рослую в летах женщину в приталенной на французский манер короткой беличьей шубке. Несмотря на отягчавшую лицо усталость, ей с блеском удавалось глядеть перед собой лукавой амазонкой из-под низко опущенной на глаза большой черной лисьей шапки.
Ефим Иванович признал императрицу. Как позже узналось, она приезжала в Москву вместе со своим старшим внуком Александром порадоваться на зимнюю соколиную охоту. Пускали в тот день и беркутов бить зайцев, которых развелось в Подмосковье несчетно. Девятнадцать лет назад Екатерина разлучила Александра с отцом и матерью, чтобы исключительно самой готовить внука к наследованию ее престола, оттого не чуралась и таких вовсе не женских забав.
Екатерина резко остановилась перед Фефиловым, который немедленно потупился.
– Это ты, мой милый служитель муз?
– Я, ваше величество…
– Лучше называй меня просто старой бабкой…– улыбнулась императрица. – А я тебя едва признала. Что же со мной-то сделали годы? Хоть плач. Да не положено. Стихи сочинять не оставил?
–  Сие рвение давно угасло.
– А я, дура, думала, что сделала всех своих подданных счастливыми! – засмеялась Екатерина. – Может быть наши общие слезы, пролитые некогда при чтении «Наказа», тоже были напрасными? Мне доподлинно известно, что в Сенате объявилась тенденция прятать этот мой труд под замок. Как опасный рассадник вольнодумства.
– Через него рабы почувствовали себя подданными! Холопы стали гражданами Отечества. Сим «Наказом» и через сто лет будут вдохновляться лучшие люди! – отчетливо проговорил Фефилов, как доложил. 
– Вот возьму и поверю тебе! – весело-строго вскрикнула Екатерина. – А что? На днях граф Безбородко представил мне инвентарь моих тридцати трех императорских лет. Приняла я державу с девятнадцатью миллионами душ, а сдам внуку Александру почти вдвое большую числом. Наша ста шестидесяти тысячная армия возросла за триста тысяч штыков. За нею семьдесят восемь побед! Исчо доложу тебе о своем любимом маленьком хозяйстве: с шестнадцати миллионов рублей российских доходов мы ныне поднялись до семидесяти. Так согласен, что от руки Божией я приняла российский престол? Да не на свое собственное удовольствие, но на расширение славы его и на учреждение доброго порядка в любезном нашем отечестве…
– Ради блаженства каждого и всех, – тихо проговорил Ефим Иванович и вздохнул, вдруг почему-то вспомнив жену, детей, Сторожилова. Такое случалось с ним теперь по несколько раз на день, порой в самую бодрую и приятную для окружающих минуту и часто выбивая у Фефилова непонятные для окружающих слезы.
– За такие благонравные слова я люблю тебя со всех ног! – Екатерина сильно обняла Фефилова. От нее дохнул легкий аромат гуляфной персидской водочки, настоянной на лепестках черной розы, и хорошо знакомый ему запах саней, разгоряченных бегом лошадей, мокрой сбруи. – Знай, в тебе по-прежнему живет поэт. Прощай. Я тебя  вовек не забуду, полковник: – На последнем слове она сделала особое ударение и добавила. – Жди наградного пожалования…
Оставшись один, Ефим Иванович медленно и как-то сразу ссутулясь побрел обратно. Ему стало не до чая. Ни до чего. Через несколько минут он оставил работу и поехал домой на Тверскую. Там маршал Бибиков поспособствовал ему купить добротный дом одного почившего в бозе костромского помещика. Тот недавно по примеру соседей полностью обезземелил своих крепостных и посадил на ежедневную барщину, выдавая им месячину, то есть месячное пропитание, как бесхозным дворовым холопам. Они и не сдержались, зарезали его.
Несмотря на причисленность Ефима Ивановича к состоянию именитых людей, депутатское звание и его ныне серьезный капитал, жил Фефилов вдовцом, и иного не желал себе. Гостей не принимал, друзей не завел. Зато его пролетку нередко можно было видеть где-нибудь на московской окраине: Ефим Иванович внимательно расспрашивал местных старожил про чумную пору, все еще не теряя надежды найти родные могилы.
А недавно он нашел себе еще одно занятие, которое несколько развлекло его: Фефилов выправил бумаги на дворянский герб и сам его начертал: в щите, имеющем голубое поле и увенчанном боевым шлемом, сиял золотой крест господа нашего Иисуса Христа, а под ним линейный корабль «Евстафий» с птицей на носовой мачте. С высшего разрешения здесь же нашло себе место изображение золотой депутатской медали с известной надписью, ставшей девизом герба: «Блаженство каждого и всех».
При всем при том совесть по-прежнему не оставляла Фефилова: не раз порывался он хотя бы послать в Воронеж денег приличным числом, чтобы, скажем, помочь тамошним властям устроить в его родной Троицкой слободе Сиротское убежище или школу для солдатских детей. Но все откладывал исполнение до верного часа: опасался не без оснований, что его капиталы, не достигнув цели, осядут в карманах чиновников.
Ефим Иванович стал ждать подходящую оказию. Но она вскоре сама нашла его.
13 ноября 1796 года в повечерии к его дому шибко подкатил зимний возок с красной кибиткой. Из ее трубы живо стреляли верткие искры. Весело прозвенели по снегу полозья. Ефим Иванович узнал этот звук. Так резали плотный снег только железные полозья особой воронежской ковки ремесленного мастера Федора Никитовича Слепцова.
Когда через минуту в ворота постучали, адъютант выбежал и скоро вернулся с двумя сдержанно шагавшими за ним мужиками в свежих армяках на бараньем меху. Оба невысокого роста, но крепкого ломового сложения. Одеты донскими казаками и фигуры у них чисто казацкие: сутуловатые, ходят увальнями, с перевалкой и как бы на вывернутых ногах.
Из-под низких барашковых шапок с робкой мягкостью и грустным раздумьем глядели их самые настоящие воронежские физиономии, которые всегда отличались особенной сшибкой черт русских, украинских, татарских, турецких и нередко финских.
Фефилов улыбнулся:
– Веди мужичков на кухню. Водки – средне. Две чарки. Поесть и чаю – без меры.
Через час залетные воронежцы явились для разговора в кабинет полковника. Назвались Василием и Андреем. Оба купцы-прасолы, то есть видавший виды степной народ, не сидевший в лавке со счетами, а вполне лихой, с авантюрой: приходилось им и в поле безнадежно замерзать, и рискованно нарываться на разбой, потом же спасать стада то от волков, то от яростных крымчаков или ногайцев. Как говорит с сочувствием воронежская поговорка «Прасол – поясом опоясан, сердце пламенное, а грудь каменная».
Мужики перекрестились на иконы и на портрет императрицы Екатерины и только потом осторожно, но без трепета, расселись по бархатным французским креслам с позолотой, сощурились от яркости множества больших свечей:  Ефим Иванович стал совсем плохо видеть.
– Вы будете господин депутат Фефилов? – аккуратно, не без застенчивости проговорил Андрей – при том в глазах его засветился ум строгий, хваткий и достаточно лукавый.
– Угадал, удалец… – с удовольствием вступил Ефим Иванович в разговор с земляками.
– Покорнейше простите за наш татарский набег… Вы временем располагаете?
– Говорите без оглядки. Табачным порошком угоститесь? По понюшке. Я его составляю по собственному рецепту. Соединяю с перцем и мятой табак китайский, французский и наш малороссийский. Чох с одной понюшки выходит такой оглушительный, что просто в клочья тебя разрывает. Как в пушку превращаешься!
Ефим Иванович поставил перед собой похожую на пушечное ядро тяжелую золотую табакерку с раздутыми боками – всю в изумрудах и яхонтах.
– Царицы-матушки подарок… – проговорил со строгой почтительной нежностью.
– Чудо-чудное…– вздохнул Василий. – Простите, не балуемся… Барская забава. Не для нас, сермяг. Потом же нет никакого веселья на душе. Мы к вам с горькой обидой. И не сами по себе. Ото всего воронежского пашенного крестьянства и однодворцев…
– Готов помочь, ежели смогу.
– Уже какой год хлопочем по земельным тяжбам о несправедливых завладениях и обидах… Только пока везде нам неизменное сопротивление да насмешка. В общем, как Крым стал российским, набеги тамошних татар пресеклись. Мы было радостно вздохнули. А тут как тут вскоре новые сыскались, из своих же русских людей. На наши черноземы яростней татар кинулись разные вельможи из столичных краев. Там в основном земли-то худые, скудные. Но почти никто из них не пришел по наградному пожалованию. Вельможи наладились устраиваться у нас чисто разбойничьи самозахватами.
– И кто же более всех прославился подобными подвигами?
– Князь Трубецкой без всякого на то разрешения Вотчинной коллегии взял под себя безмерно угодья по течению Осереди и Казинки, а крестьян, живших в слободах Марьевке и Фасановке, силой обратил в своих крепостных. Граф Воронцов по подложным «крепостям» воронежского вальдмейстера Луки Вельяминова забрал 897 четвертей пахотной земли, принадлежавшей однодворцам Чернавской слободы. Мало того, он через приказчиков «накликал» на отнятую землю украинцев и ловко переписал их в крепостных. Не пожелал отстать от этих добытчиков и высокоблагородие отставной генерал Сафонов: все земли в излучинах Дона и Осереда под себя завоевал; крестьян  в слободах Петровке, Дуванке, Михайловке при помощи воинских команд сделал собственными крепостными. В Козловском уезде самозахватом водворился генерал Кретов и махом отнял 3000 десятин у однодворческих слобод Васильевской и Анненской.
– Расплодились то как воры бесстыдные…– точно сам себе проговорил Ефим Иванович и медленно перекрестился. – А Лука Вельяминов, скажу вам, мужики, еще издавна был человек негодный. На пристанях Моршанской, Вышенской, Пурдошанской и Котелинской купеческие будары с хлебом задерживались им до тех пор, пока торговцы не уплачивали ему «доброй кожурины». Так вот с купцов города Павловска с 1752 года и по 1765, если мне память не изменяет, лесной губернский надзиратель Лука Вельяминов собрал только деньгами 500 рублей.  Такие вымогательства коронных чиновников мало чем отличались от разбойничьего грабежа. Значит, не смог остановиться, нехристь…
– Будь ходатаем нашим… – упали воронежцы на колени перед Ефимом Ивановичем. – Не дай нас съесть! Дело завязалось серьезное. Как бы не опоздать. Народ начал бунташно размышлять про такое положение дел… Того гляди огонь полыхнет…
Фефилов задумчиво погладил их по головам:
– А куда уже обращались, молодцы?..
– Поперву ходили с протестом в казенную палату, что на Большой Дворянской напротив губернаторского дома… – Василий обеими кулаками ударил в пол так, что свечи замигали. – Там долго мурыжили нас, а когда наконец вынесли решение, оно общество устроить никак не могло. По нашему настоянию дело перешло в губернское правление. Там тоже должного хода ему не дали. Все запутали и ко всему умудрились потерять бумаги. Мы их по новой собрали и сегодня привезли в Правительствующий Сенат, в седьмой департамент. Он тут, в Москве. Но как у дверей только глянули в лицо часовому, так и поняли, что нам надеяться не на что. Повернулись да поехали искать вас.
– Место в ваших санях найдется? – резко встал Ефим Иванович.
– Так подвинемся! – вскрикнул, тоже вскакивая, Андрей. – Ехать будем со всей приятностью! Ваши воронежские лихачи снабдили нас царским возком: мало того, что кибитка крыта сукном, так еще железная печка есть, ковры, а для вас добрая медвежья полость. Как по воздуху в теплышке полетим, ваше высокопревосходительство!
– Не учись лстить…– поморщился Фефилов. – Сие есть чисто холопий удел.
                14
17 ноября 1796 года на восходе возок с красной кибиткой, запряженный двумя неутомимыми кабардинцами, бодро подлетел к главной воронежской заставе.
Шлагбаум был заперт. В сторожке, однако, виднелся свет.
Василий азартно спрыгнул на снег:
– Открывай!!! Живой кто тут есть?!!
Топнув, он прислушался. Из сторожки доносился смех и бодрые ругательства. Похоже было что там, забыв обо всем на свете, яростно сражаются в карты.
Василий сам навалился на шлагбаум, но поднять его не смог, хотя без особых усилий носил на плечах годовалого бычка, – не позволял обросший щетиной инея замок.
– Экий ты резвый торопыга! – наконец показался в дверях веселый пьяный сторож.
Его тотчас отодвинул в сторону человек в длинной бобровой шубе и чиновничьей фуражке с орлиной кокардой. Он не спеша, с важностью, направился к приезжим.
У возка, опершись на бамбуковую трость, его поджидал, устало опустив голову, Ефим Иванович.
– Ты ли, Герасим?.. – сказал Фефилов едва не через силу.
– Я, Ефимушка, я… Неужели изменился так, что сразу не признать?
–  Прежде был азартный малый Герасим Грязнов, а теперь передо мной светский вельможа…– улыбнулся Фефилов.
Они поравнялись, но как-то на этот раз у них обошлось без объятий. Обоих что-то сдержало.
Фефилов и Грязнов пожали друг другу руки.
– Странный сегодня рассвет… – вздохнул Ефим Иванович. – Неласковый.  Солнце какое-то мертвое. Вылезло тяжело, точно из последних сил. Того гляди, обратно скатится.
– Ты стал сентиментален. Не к лицу славному герою. О твоих подвигах весь Воронеж наслышан! – засмеялся Грязнов.
– Оставь. Лучше едем ко мне водку пить. От самого Ерофеича взял. На тайных травах по китайскому рецепту составлена.
–  Так верно сказывают, что этот простой цирюльник этой своей настойкой излечил самого графа Алексея Григорьевича Орлова?
– Точно так. Когда врачи истощили все свои знания, он и рискнул приступить.
– Ты кстати, не лучшим образом выглядишь… – аккуратно, точно с особым смыслом заметил Герасим. – Не в твои годы пускаться в такую долгую дорогу. Сидел бы себе в Москве, чаек попивал.
– Не понял?..
– Эфто бывает с годами… – нахмурился Грязнов. – Изволь, скажу ясней. Меня обязали предупредить тебя серьезные люди, чтобы ты с нашими лихими прасолами Васькой да Андрюшкой не связывался. Держись от них подальше. Пугачевцы, да и только.
– Они в чем-то не правы?
– Какая разница? Нехай своим быкам хвосты крутят, а не бузят почем зря...
– А знаешь, что наша царица-матушка Вольтеру писала? «Быть ходатаем за человеческий род, защитником угнетаемой невинности, значит сыскать себе бессмертие».
– А когда твои вольтеры казнили своих короля и королевну, наша царица-матушка через то о стенку головой билась, чтобы двинуть Австрию и Пруссию против революционной Франции! Это тебе ведомо? Но да только я к тебе навстречу не философствовать послан. У меня есть приказ – реквизировать у тебя депутатский экземпляр «Наказа». К нам на днях поступило негласное распоряжение Правительствующего Сената. Велено, чтобы сей документ никто более не смел читать или списывать. Публика должна забыть о нем. Он отныне руководство лишь для высших правящих сфер… И свой жетон депутатский заодно тоже сдай в казну…
– Медаль…– глухо уточнил Ефим Иванович.
– Один черт. Так сам это все исполнишь, али мне звать городовых? Мы тебя тут как в засаде второй день поджидаем.
Фефилов побледнел:
– Не забывай про мою депутатскую неприкосновенность.
– Ты про нее своим холопам расскажешь, когда они тебя резать придут, наслушавшись от тебя же, что «свобода – душа всех вещей». Узнаешь цитатку? Я тоже «Наказ» тайком листал… Так что не ерепенься и бери пример с господ депутатов Титова и Савостьянова. Они про «Наказ» даже не вспоминают. Живут мирно, умно. Один на депутатское жалованье деревеньку с душами прикупил под Воронежем, другой в самом центре на Большой Московской построил первый в городе каменный трехэтажный дом. Чисто дворец! Залюбуешься!
– Оставь меня… – тяжело выдохнул Ефим Иванович и, прихрамывая, забрался в душно-теплый продымленный возок.
Прежде чем повалиться на медвежью полость, махнул прасолам:
– Ребятки, едем через Троицкую заставу. Там мои слободские стоят на страже. А тут замок не исправен. Ржавь в нем завелась…
Уже вскоре Ефим Иванович, внимательно озираясь по сторонам, поднялся на порог своего дома. Тут на него налетели дворовые девки с караваем и серебряной чаркой свойской пшеничной водки на блюде. Все в доме попадали на колени. Бабы завыли, точно по отмашке; мужики зашмыгали носами. В домашней церковке ударили в колокол. Запел он славно.
В родном доме Фефилова встретили все больше незнакомые лица. Хотя подходили поцеловать барину руку и те, кого он должен был хорошо помнить по прошлым годам, но время изменило их так, что он уже никого не узнавал. Зато из всякого угла на Фефилова печально смотрели Агриппина и детки.
Управляющий Тит Кашкин, заместивший Сторожилова, показался Ефиму Ивановичу слишком вертлявым в своем настырном желании услужить: Фефилов даже на время отослал его от себя, утомленный таким бдительным пиететом. Но через час потребовал вернуть и повелел Кашкину принести хозяйственные бумаги. Но скоро их бросил, не досмотрев. Все вокруг было ему не по душе.
Фефилов понимал, что старчески капризничает, но ничего не мог с собой поделать. Он даже решил, раздав подарки, под благовидным предлогом уехать жить в город в номера, но дом не захотел его отпускать.
Ефим Иванович вспомнил о прасолах и повелел позвать их. До утра он врачевал с ними душу отменным Ерофеичем.
Утром в служебной карете приехал Грязнов. Он сидел на подушках, накрытый поверх шубы ковром. Мороз за ночь нагустел, дерзко затекая во всякую брешь в одежде. Кстати, экипаж был арендован из фефиловского каретного ряда; его же лихачи самодовольно и весело гнали лошадей. Рядом верхом на кабардинце скакал казак с пикой.
– Передай господину депутату, что его немедленно ждет у себя по крайне важному делу их высокоблагородие воронежский  наместник генерал-поручик Леванидов! – строго объявил Грязнов Титу Кашкину, самолично выбежавшему открыть перед каретой ворота.
  Через полчаса Фефилов в белом парадном мундире подсел к Грязнову в экипаж. Ковром запахиваться не стал, ограничившись своей короткой барсучьей шубой. На груди у него лежали боевые медали и золотой депутатский знак Екатерины «Блаженство каждого и всех».
–  Не забыл, что тебе сегодня полагается сдать в канцелярию экземпляр «Наказа»? –  зябко улыбнулся Герасим.
– Не суетись, дружище… – строго проговорил Ефим Иванович. – Да будет тебе известно, что мой морской десант и драгуны твоего начальника двадцать три года тому назад вместе ворвались в Бейрут и лихо выбили турок.
– Так ты знаком с Александром Яковлевичем? – сдержанно проговорил Герасим.
– С девицами, милый друг, бывают знакомы… – усмехнулся Фефилов – Мы с Леванидовым в одном бою кровь за Отечество проливали. Так что у нас свой разговор будет, а не по твоим нотам. Кстати, когда будешь сдавать экипаж моим лихачам, распорядись, чтобы смазали заднюю ось – слышу ненужный скрип.
Ехали в центр города с Хазарского поля по Большой Троицкой. Нельзя было не заметить, что везде, особенно возле острога, почты, аптеки, церквей, семинарии и Главного народного училища расставлены совместные патрули силами гарнизона и полиции. Такое было разве что в годы пугачевского бунта. Еще Фефилов обратил внимание, что служилые люди не только с удовольствием прогуливаются, заглядываясь на дворовых девок, но иногда останавливают для досмотра сани и возки.
Карета беспрепятственно доехала до резиденции воронежских губернаторов на Большой Дворянской, не считая, что их развернуло на льду возле Чернавского спуска к реке, и один конь упал.
Наместник Леванидов, как и его предшественники, жил в двухэтажном каменном доме с двумя хозяйственными флигелями и большим садом, который в соответствии с французской модой, сменившей английскую, утратил регулярность и именовался как в народе, так и на планах «Диким».  Поначалу эту усадьбу будто бы готовили для последнего крымского хана Шагин-Гирея, но в итоге здесь все-таки разместились губернская канцелярия и жилые покои первых лиц края.
Под четырехколонным балконом главного здания стояло много офицеров с оружием и в парадных мундирах. Были драгуны верхами.
– Вона какой ты переполох в городе устроил… – засмеялся Грязнов, помогая Фефилову выбраться из кареты. – Разве что пушки не поставили против тебя.  Да и как не бояться человека, который уверовал, будто люди и в самом деле все родятся свободными? Кстати, не желаешь ли продать мне свою депутатскую медаль? Я за нее очень хорошо заплачу. Цена товара мне известна. К сведению: господа Титов и Савостьянов, не кочевряжась, давно уступили мне свои золотые знаки отличия вместе с цепочками. Не корысти ради прошу. И не с тайным каким смыслом. Просто у меня, брат, страсть собирать разные такие прелюбопытные свидетельства эпохи…
Фефилов молча взошел на крыльцо. Его без задержек провели в кабинет наместника.
Здесь Ефима Ивановича плотно обнял генерал-поручик Леванидов, тоже одетый в полный по составу мундир, тяжелый множественными боевыми наградами, и сходу заплакал.
– Что случилось, Сашка?.. Зачем звал? – встревожено проговорил Фефилов.
–  В ночь, Ефимушка, было мне суровое известие из Петербурга с фельдъегерем. Семнадцатого ноября в возрасте шестидесяти семи лет скончалась наша царица-матушка… Не стало великой Екатерины… Эх, не такой новостью я хотел тебя встретить. Не такой… Прости.
Фефилов тотчас отстранился.
– Кто наследует престол? Александр?
– По всей видимости Павел… Вряд ли он уступит сыну свою долгожданную очередь…
– Молодца, дождался! Уж он утвердится на троне! – вскрикнул Ефим Иванович и направился к выходу так резво, как уже давно не ходил. Точно и не встречалась его нога в бою с сокрушительным турецким ядром.
Леванидов бежал за ним до самых дверей. Уже с порога Фефилов искоса оглянулся на наместника:
– Мне стало известно, Александр Яковлевич, что у тебя под носом пришлые аристократы и генералы из центральных уездов надрываются друг перед другом самовольными захватами воронежских земель…
– Я в курсе. Только этот передел не остановить. Даже в голову не бери, ежели жизнь дорога… – поморщился Александр Яковлевич.
– Ты бешеных турок не робел, а перед вельможными насильниками слаб?
– Точно так, Ефимушка…
– А медали тебе боевые при этих словах грудь не жгут?
– Еще как… Душа пылает, а толку-то?..
Фефилов судорожно улыбнулся.
Лихачи влет доставили его на легких быстробеглых санках в Троицкую слободу. В доме, судя по суете и запахам, готовили званый обед по поводу возвращения хозяина.
Ефим Иванович мрачно прошел к себе и, разместившись в кресле, лихорадочно вдохнул ноздрей понюшку своего хитро составленного табачного порошка. На него тотчас налетел крепкий пушечный чох.
Разделавшись с ним, Ефим Иванович схватил колокольчик. Вбежал Кашкин с радостно-угодливым лицом.
«Разве что нагло подворовывает, иначе зачем так заискивающе мне в рот заглядывать?..» – холодно констатировал Ефим Иванович и сощурился:
– Не знаешь ли ты, егоза, где сейчас мои молодцы-прасолы?
Управляющий вскинул подбородок:
– Точно эфтого не ведаю. Но разговор слышал… Будто их поместили в острог. Они якобы обманом собирали с крестьян деньги, обещая им через суд решить дела по захвату их земель и насильному обращению в рабов.
– Ступай…
Оставшись один, Ефим Иванович с внезапно выступившими слезами неторопливо отправился в свой кабинет, обитый тёмно-зеленым блескучим атласом, неторопливо запалил тяжёлые витые свечи, затворил щитовыми втулками слюдяные окна, расписанные державными орлами. Не спеша достал из ящика стола заряженный английский пистолет и аккуратно обёрнутый в поблекшую желтоватую пергаментную бумагу «Наказ» Екатерины. Он наугад раскрыл книгу, задумчиво посидел над ней, но читать так и не стал. Каждое слово из неё депутат Фефилов знал наизусть.
Наконец он точно додумал какую-то мысль, даже улыбнулся ей с облегчением. Тотчас Фефилов аккуратно перекрестился и приставил пистолет к груди. Поискав чуть гранёным стволом нужную точку на ней, немедля ни секунды со спокойным лицом выстрелил себе в сердце. Ещё не рухнув на стол, Ефим Иванович попытался что-то сказать напоследок висевшему перед ним на стене портрету розовощёкой Екатерины, сейчас бледно затянутому мутным облачком порохового дыма. Но лишь вяло пошевелил губами, уже ярко измазанными набежавшей кровью. Тем не менее ему достало сил поклониться лику императрицы.
Против Сторожилова умирал Ефим Иванович неделю. Бог дал ему крепость недюжинную. Врачи говорили, что если бы этот человек не просился постоянно в бреду к покойной жене и деткам, силы его духа вполне достало бы выздороветь.
P.S.
17 октября 2008 года. Несмотря на падение биржевых индексов, нумизматический рынок продолжает расти. Торги аукционного дома Gorny & Mosch еще раз продемонстрировали высокую инвестиционную привлекательность российских монет и медалей. Большинство лотов продается значительно выше эстимейта, а цены бьют рекорды.
На 173 аукционе Gorny & Mosch рубль Иоанна Антоновича 1741 года оценили в 86 000 евро, а новодельный рубль Петра III 1762 года в 74 750. Столько же стоил рубль Павла I  образца 1796-го. 
Медали ушли еще дороже: золотая наградная медаль «19 Февраля 1861», известная всего в четырех экземплярах, потянула на 138 000 евро, как и медаль «За труды по устройству крестьян в Царстве Польском». Бронзовая медаль 1791 года, которой награждали чукчей, принявших российское подданство, продана по цене свыше 111 000 евро.
Но самым дорогим лотом аукциона стала удивительная, неизвестная ни одному каталогу мира золотая медаль депутата Комиссии по составлению «Нового Уложения» с девизом Екатерины Великой «Блаженство каждого и всех»  – за нее отдали 161 000 евро.
Вполне вероятно, что именно эта медаль принадлежала морскому полковнику воронежцу Ефиму Ивановичу Фефилову. Ибо большинство депутатов свои знаки отличия по разным причинам достаточно скоро утратили.
По смерти Ефима Ивановича, наступившей, как было официально объявлено, от неосторожного обращения с оружием, медаль вскоре передали в Москву на казенное  хранение.