Гудок. Полусны

Дмитрий Красавин
I
До отправления поезда оставались считанные минуты. Понкин быстрыми шагами пересек по диагонали привокзальную площадь, взбежал по лесенке на перрон, на секунду остановился перед мусорной урной, сделал пару быстрых затяжек, поперхнулся дымом и уже собирался швырнуть недокуренную сигарету в урну, как вдруг услышал:
– Не торопись, касатик, оставь покурить.
Тотчас вслед за голосом откуда-то из толпы отъезжающих материализовалась невысокого роста, но весьма пышнотелая цыганка.
Понкин сделал ей шаг навстречу и протянул окурок.
– Спасибо, дорогой, – гортанно поблагодарила женщина, поднося чинарик к губам. – Ты такой добрый. Доброта в наше время редкостью стала. Давай я тебе бесплатно погадаю. Век благодарить цыганку будешь...
– Некогда, некогда... На поезд опаздываю, –  заторопился Понкин, норовя проскользнуть мимо непрошенной благодетельницы.
– Какое "опаздываю", касатик, разуй глаза: еще двадцать минут до отхода, а ты почти перед вагоном стоишь.
Понкин поднял голову вверх, обернулся в сторону висящих у входа на перрон часов. Они показывали без пятнадцати одиннадцать. До отхода поезда, действительно, оставалось двадцать минут. "Чертовщина какая то" подумал он, но потом сообразил, что, скорее всего, в троллейбусе, когда смотрел на часы, перепутал минутную стрелку с часовой. Такое и раньше с ним случалось.
– Давай, касатик, ручку. Все что было, все что будет – ничего не утаю, – теребила его гадалка за рукав плаща.
– Не верю я гаданиям. Не верю, – Понкин потянул руку к себе, стараясь освободиться от прилипчивой женщины, но та послушно, вслед за рукой, потянулась к Понкину, встала вплотную, почти упираясь в него своим огромным животом и запричитала:
– Ой-ли "не верю", ой-ли "не верю"…
– Не верю, и все тут, – оборвал Понкин ее причитания.
– Что-ж, насильно милой не будешь – меняя тон, уступила ему цыганка и, сделав страдальческой лицо, попросила. – Дай ребеночку две копейки по телефону позвонить. У его сестры жар, совсем девочке плохо, врача вызывать надо.
Невесть откуда рядом с ними вдруг материализовался чумазый пацаненок в рваных на босу ногу сандалиях и, хлюпая носом, просительно вытянул ладонь.
Понкин раздраженно достал портмоне (Ох, не надо было ему этого делать!), порывшись, нашел две копейки и протянул их мальчишке.
Пацаненок, так же внезапно как появился, так же и пропал с зажатой в кулак двушкой – будто языком его слизали.
– Вот спасибо, касатик, вот спасибо. Ах, какие у тебя интересные линии! – Затараторила гадалка, перехватывая руку Понкина. – Судьба тебя, касатик, ждет необычная!
Он легонько попытался высвободить ладонь, но цыганка мягко удержала ее и заговорила еще быстрее:
– Что ты, что ты! Никак боишься чего. Не надо мне твоих денег, бесплатно гадаю. Ах, вижу: поманит тебя скоро за собой женщина неземной красоты. Коль откликнешься, то все, о чем мечтать будешь – получишь сполна. Богатым станешь...
– Да, уж куда мне...
– Что ты, касатик, разве тот богат, у кого деньги? Богат тот, кому желать больше нечего...
– Я опаздываю на поезд...
– А женщина будет такая, что другой не сыскать. Даже и смотреть после нее на других не захочешь. Все с ней забудешь, и все иметь будешь сполна. Не будет у тебя ни суеты, ни забот, ни страданий....
Понкин снова попытался высвободить руку.
– Все касатик, пару слов только еще  и скажу – успокоила его гадалка, – положи на ладонь бумажку, чтобы закрепить сказанное.
Порывшись в карманах брюк, Понкин протянул ей затерявшийся в складках ткани трамвайный билет.
– Нет, нет. Для гадания нужна денежка. Только для гадания.
Он в досаде снова открыл портмоне и достал из него рубль.
– Доставай красненькую, касатик, вон она у тебя сбоку выглядывает. Вернее будет, а мне самой от тебя ничего не надо – и так с лихвой все, что хотела, получила.
Понкин послушно положил себе на ладонь десять рублей.
Цыганка что-то пошептала над червонцем и резко дунула. Десятка исчезла.
– А, гори все синим пламенем! Ни тебе, ни мне, касатик. Можешь забыть все, что я наговорила. Время придет – само все всплывет в голове и в сердце. Одно запомни – выбор всегда за тобой. Да беги скорей, а то поезд уйдет.
Понкин был шокирован той артистичностью, с которой у него выманили деньги, но качать свои права было поздно – вагон уже медленно начал ползти вдоль перрона. Прощай, червонец...
II
Начавшийся со сплошных неудач день не менее отвратно и заканчивался. Расшвыривая по сторонам тьму ночи, тепловоз тянул за собой ядовито-зеленую ленту вагонов. Понкину не спалось. Мимо вагонного окна с шумом пролетели арки железнодорожного моста, потом со звоном выскочил шлагбаум, мелькнул желтый огонек обходчика, и тут же, убегая назад, все поглотилось мглой.
Понкину редко приходилось ездить поездом на большие расстояния, и теперь он чувствовал себя неуютно в переполненном плацкарте. Бесконечное покачивание вагона, стук колес, хлопки тамбурных дверей, перешептывание пассажиров в соседнем купе – все действовало раздражающе. Спать было невозможно. Лежа на верхней полке, он ворочался с боку на бок, но так и не мог найти удобного для тела положения. Наконец, изрядно намучившись, удалось сомкнуть отяжелевшие веки и зависнуть где-то посередине между сном и явью.
В голове замельтешили чьи-то лица, обрывки разговоров... Причудливо переплетаясь, они ткали ковер полуснов.
Вот он в вестибюле института просит у заведующего перенести отпуск с августа на июль так, чтобы совпало с отпуском жены. В разговор вмешивается главный инженер и до хрипоты в горле доказывает, что в вагоне-ресторане курица недоваренная. Заведующий начинает кричать, что это система во всем виновата. Рядом с ними какой-то голос убеждает:
– Нет, вы все меня не уважаете!
Понкин открыл глаза.
– Тише ты, тише. Все тебя уважают. Видишь, люди спят? – успокаивали в другом конце вагона разбушевавшегося пассажира.
Хлопнула дверь тамбура, пьяного буяна куда-то увели. В соседнем купе снова зашептались о курице.
Понкин перевернулся на спину.
Как же все вокруг мерзко и отвратно – и этот поезд, и вся эта командировка. Ладно б еще куда поближе к цивилизации направили – а то в захолустный Н-ск. И ведь не открутиться было. Плевать им на человека со всеми его проблемами, потребностями, желаниями. Плевать, что у него трое детей и с женой не все ясно – без конца какие-то недомолвки, секреты.
Образы детей и Маши незаметно потеснили в сторону мысли о работе. Вот они в выходной день всей семьей у себя дома, в гостиной. Двое старших пристроились у краешка обеденного стола за шахматной доской, а младшую, Иришку, жена учит играть на пианино. Ее пальцы мягко бегают по клавишам. И как это раньше его могли раздражать этюды Черни? Сейчас они звучали приглушенно и мягко. Окутываясь теплой истомой, тело наконец стало погружаться в блаженную невесомость сна. Стук вагонных колес растворился в переливах фортепьянной музыки. Но тотчас откуда-то издалека, гиперболически расширяясь, к самому уху Понкина придвинулись толстые мясистые губы программиста Матвеева и, заглушая фортепьяно зашептали:
"Твоя жена опять возле метро с Киндиновым разговаривала. Веселые такие, улыбаются оба..."
И сразу, заслонив Матвеева, среди сутолоки метро появилась Маша. Но это была уже не та Маша, которая разучивала с Иришкой этюды. Маша в метро не улыбалась, как та, домашняя. Эта Маша была злая и развратная. Обхватив обеими руками голову Киндинова, она страстно целовала его глаза, лоб, губы... Ее разгоряченное тело плотно прижималось к широкой груди, бедрам этого заплывшего жиром наглеца. "Она моя! Моя!" – пытался исторгнуть из горла крик Понкин, но ни язык, ни губы его не слушались. Он напряг все силы, чтобы оттолкнуть Киндинова от жены, но налитые свинцом руки предательски отказывались повиноваться хозяину. Маша и ее любовник не замечали его, не замечали толпы снующих вокруг людей, все теснее и теснее прижимаясь друг к другу. Слезы жалости к самому себе, одинокому, обманутому, беспомощному покатились по щекам.
– Как-же это? Как? Как? – спрашивал он трясущимися губами не то у Маши, не то у самого себя.
– Как? Как? Как? – снова застучали колеса поезда.
Понкин открыл глаза и, некоторое время, не отдавая себе отчета в том, где он и что с ним, ошеломленно вглядывался в зеленоватый сумрак вагона, различая вдали, перед самым выходом в тамбур, неясные силуэты Маши и страстно целующего ее ненавистного Киндинова.
– Нет, нет, это никак невозможно: трое детей, да и возраст у Маши уже за сорок. Не сорок ли два в августе будет?
Остатки сна окончательно рассеялись. Он принялся логически доказывать самому себе, что Маша совсем не такая, как ее подруги. Но перед глазами снова и снова вставала увиденная во сне картина, и ничто на свете, никакие логические построения не могли оторвать Машу от Киндинова.
Тогда он попытался разрешить возникший душевный дискомфорт по-другому. "Собственно говоря, не все ли равно, как она там себя ведет, с кем обнимается. Мы всегда жили каждый сам по себе. Да, научились избегать ссор, научились терпеть друг друга. Но это еще не любовь! Настоящей любви, так, чтобы радость и боль одного были радостью и болью другого, пожалуй, никогда и не было.
– Не было, не было... – повторил он шепотом несколько раз.
Но когда он убедил себя, что никакой любви между ним и его женой не было, на душе стало до отвращения пусто и удивительно неуютно. Мысли уже не суетились одна за другой. Застыв в шатком равновесии, они ждали лишь толчка, чтобы лавиной устремиться в пропасть беспредельного одиночества. Инстинктивно, пытаясь отдалиться от края разверзшейся перед ним бездны, он принялся лихорадочно рисовать силой воображения одну за другой картины своего деревенского детства. Все выходило как-то тускло и неубедительно. Самыми яркими воспоминаниями были почему-то пьяные драки – непременные спутники всех деревенских праздников. В какой-то миг ему показалось, что он нашел ту соломинку, которая поможет спастись. Умиротворенный, он застыл с удочкой на берегу Сутки. Ожили звуки: плеск воды на дальнем перекате, болтовня птиц... Прямо перед ним на темно-зеленый лист кувшинки вскарабкался маленький лягушонок. Увидев человека, прижался брюхом к листу, замер и, вытянув лапы, нырнул под воду. Вода сморщилась мелкими кругами, а когда рябь сошла, из воды на Понкина посмотрели раскосые синие глаза Любы. "Опять будет доказывать, что у нее ребенок от меня", – с испугом подумал он. Но и глаза, и речка тихо растаяли в паровозном дыму.
– Люба, Люба, где ты сейчас, как тебе без меня? – зашептал Понкин.
Монотонно стучали колеса. В соседнем купе проводница расталкивала пьяного пассажира:
– Вставай, вставай – выходить пора, а то в Лещанск уедешь.
Мужчина проснулся, обругал проводницу матом и стал собирать свои вещи.
Понкин потер ладонью вспотевший лоб, присел на полке насколько позволял рост, надел брюки и, придерживаясь левой рукой за перегородку, спрыгнул вниз. Обувшись и накинув на плечи пиджак, пошел к выходу.
Поезд уже остановился. Пропустив вперед себя женщину с двумя оттягивающими руки чемоданами, Понкин вышел на перрон.
– Покурите, можно не торопиться: поезд здесь минут двадцать стоять будет, встречного ждем, – простуженным голосом информировала его проводница.
Далеко на востоке, там, где рельсы сходятся в одну точку, небо уже окрашивалось в бледно-палевые тона восхода. Понкин сделал пару шагов в сторону от перрона, перепрыгнул небольшую канавку и вошел в лес.
В лесу было сыро. Пахло прелью и грибами. Он потрогал рукой шершавый ствол стоявшей рядом сосны. Ствол был немного влажный, покрытый тонким слоем лишайников. Сквозь пальцы ладони Понкин почувствовал, как в его тело проникает тепло дерева. На миг ему показалось, что это могучее дерево и он, смертный немощный человек, составляют единое нерасторжимое целое, так же, как лес, воздух... В сознании пронеслись суматошные видения уходящей ночи, сердце под лопаткой заныло, наполнилось болью и острым чувством зависти к спокойствию этих деревьев. Вся прошлая жизнь показалась ему никчемной и пустой, полной напрасных тревог и несбывшихся желаний. Да и сами желания были ничтожно мелкими, сиюминутными, лишенными высокого сакрального смысла.
«Хорошо бы вот так, как этот лес, застыть без дум, забыться, отрешиться от всего мира», –  подумал он.
Темные сосны уходили вершинами в небо. Им не было никакого дела ни до забредшего в лес пассажира, ни до его желаний. Тех, кто един с вечностью, ничто сиюминутное не тревожит.
«Что может быть блаженней их отрешенности?» – пронеслось в голове.
Расслабившись, Понкин прижался щекой к теплому телу дерева. Постепенно мысли остановили свой бесконечный бег, ушло волнение, утихла боль в сердце. Незаметно для него ладони рук и прижатая к стволу щека стали деревенеть и врастать внутрь дерева. В какой-то миг он почувствовал, что весь без остатка сливается с безбрежным океаном окружающего его мира. Фаланги пальцев переплетаются с хвоей веток и пьют вместе с ней влажный воздух ночи. Ноги уходят в песчаную почву и разрастаются там вширь, подобно корням служа опорой для всего ствола. Ничего удивительного от этого он не испытывал. Все было в высшей степени естественно и просто. И так же естественно и просто было появление Незнакомки.
Если сейчас, спустя два месяца, спросить Понкина, каково было лицо девушки, он не сможет ответить. Не сможет описать, какой был у нее голос, во что была одета, какого цвета волосы... Он видел ее, разговаривал и помнит, что все в ней было совершенно, и не было ничего, что можно представить более совершенным. А совершенство не может быть описано словами. Его невозможно запечатлеть кистью художника или резцом скульптора. Писатели, поэты, художники, меняя образы, слова, краски, стили способны лишь приблизиться в своих творениях к Совершенству, но достичь его, заключить необъятное в ограниченные рамки своего творения не под силу никакому гению.
Если б слова смогли рассказать о том, что такое Совершенство, они бы тотчас стали больше не нужны. Они бы умерли. Всякое творчество, достигнув Совершенства, должно умереть – когда цель достигнута, движение прекращается. А без движения, без стремления к Совершенству – о каком творчестве может идти речь? Поэтому Понкин мог только молчать, когда его спрашивали о том, как она выглядела.
– Пойдем со мной, богатым будешь, – позвала Незнакомка.
– Я не хочу богатства.
– Скажи мне, что ты хочешь?
– У меня нет никаких желаний.
– Значит ты уже богат. Ведь богатый это тот, кто не испытывает ни в чем недостатка, живет без желаний. А тот, кто, имея миллионы, страдает, упустив выгоду на тысячу, – нищий.
– Да, значит так...
Это был странный разговор. Впервые Понкин не думал, что следует сказать, о чем желательно промолчать. Ответы и вопросы рождались сами собой без какого-либо вмешательства разума.
– Главное зло людей – разобщенность, – продолжала Незнакомка, – она присутствует даже между самыми близкими людьми и порождает борьбу, зависть, обман, войны... У нас ее нет. Ты, я, лес, воздух – мы все едины. В Единстве не может быть зла, потому что нет различий.
– Но, если нет зла, как в Единстве распознать добро?
– В Единстве нет ни добра, ни зла. Прошлое и будущее пребывают в своей целостности, не разрываемые противоречиями времени. В Единстве нет места конфликтам...
– Значит нет жизни?
– Нет смерти...
Понкин вдруг ощутил, что ее слова не являются для него чем-то внешним, а сами собой рождаются в его сердце. Внешнее и внутреннее стали единым целым. Различия между им самим, и этим лесом, Незнакомкой, всем миром, всей необъятной Вселенной обозначались лишь легкими расплывчатыми контурами, которые легко деформировались, позволяя ему одновременно слышать, видеть, ощущать как самого себя миллиарды живых существ, океаны вод, горы, леса, долины, звезды…
– Там, где нет времени, там нет желаний. Где нет желаний, там свобода, абсолютная свобода...
Незнакомка подошла ближе.
– Пойдем со мной, – протянула она Понкину руку.
Он потянулся ей навстречу... и в ту же секунду, где-то вдалеке завибрировал протяжный гудок тепловоза.
– Поезд сейчас тронется – дальним эхом отозвался звук где-то на периферии сознания.
И тут же это эхо перекинулось над лесом и, как разорвавшаяся бомба, тысячами осколков вонзаясь во все клеточки его тела:
– Поезд трогается!!!
Понкин с силой оттолкнул Незнакомку. Миг замешкался, увидел, как между мохнатыми вершинами деревьев заколебался черный проем неба и, раздирая кусты, бросился бежать наперерез уходящему в Н-ск поезду.