Эха. След вслед. 5. 5

Из Лучина
Три истории от Ангела-Хранителя. История третья. ЭХА: СЛЕД ВСЛЕД

                63
                Покой
      …Даже март выдался суровым в том году – снега не сходили, тяжёлые серые тучи без устали сторожили небосвод. Солнце показывалось редко.
      Эха почти безучастно лежала в тёплой горнице. Было какое-то чувство…, как будто отдалённого бытия. Она вроде здесь, а вроде как… ничего её не тревожит, не держит. Даже мысли о сыне – не беспокоят. Знала, что заботятся о нём. Родила в срок, но опыта не было, себя не берегла. Самоуверенность завела её далеко от дома. Приют удалось найти на окраине небольшого селения.
      Боялась ли показаться слабой окружающим? Или себе что хотела доказать? Или страшилась, что ребёнок станет стеснять её после? Хотела сделать до рождения сына больше дел? Кто знает? Опыта, всё же, наверно, не хватало.
      Добро хоть всё обошлось. Выдюжить бы самой теперь, а то как оно будет…?
      В дверь постучали. Она нехотя повернула голову:
      – Кто?
      – Верховода, здесь просят твоей помощи. Просят… – Воин-страж робко просунул плечо в дверь, говорил тихо, затем, словно очнулся, ступил в горницу, причинил дверь и несмело ступил ещё несколько шагов.
      – Кто?
      – Да старуха какая-то, говорит сын её здесь. Понять не могу.
      – Нет. Скажи, видеть никого не хочу.
      – Верховода…
      – Что?
      – Она сказала, может статься, что память у тебя будет коротка, да просила передать вот это. – Воин робко подошёл к ложу Эхи и вложил ей в протянутую ладонь крошечный мешочек.
      Эха долгим взглядом смотрела на него. Мало ли что там? Разве не могло это быть средством устранения… Впрочем, какая разница?
      Кивнула и жестом попросила воина выйти.
      Развязала тесёмки мешочка, и на ладонь выпало мужское широкое обручальное кольцо. Невольно Эха взглянула на свою левую руку, с кольцом на безымянном пальце. Она судорожно сглотнула слюну и попыталась встать. Кружилась голова. Она плохо, очень плохо себя чувствовала. Жар. Повитуха сказала, что то – последствия недавних родов.
      Тем не менее, она, опираясь на всё, до чего могла дотянуться – начала одеваться, скоро поправила волосы, на широкую скамью, что служила ей ложем – накинула покрывало. Ступила к двери:
      – Пусть приведут старуху. И пусть соберут на стол, чего есть. Я поем сама и милостыню подам, коль попросит нищенка…
      Скоро в горницу ступила закутанная в тряпьё старуха. Остановилась у дверей, поклонилась и не поднимала головы. Какая-то большая, сгорбленная да ссутуленная, одета в рвань. Дрожала. Эха пристально на неё смотрела. Почти вслед за тем внесли еду. Казалось, прошло много времени, пока всё принесенное донесут до стола, поставят, и прислуга уберётся.
      – Не тревожьте меня. Эта женщина будет мне гадать.
      Воин поклонился и вышел. Эха закрыла за ним дверь, двинула засов.
      Старуха подняла голову, выпрямилась, хоть и осталась горбатой. Эха встретилась взглядом с взором Гумаки. Внимательно, пытливо он смотрел на неё.
      Эха чувствовала слабость и, дабы не показать того, отвернулась и прошла к столу.
      Гумака скинул ветхую накидку старухи. Там же осталась длинная рваная юбка. Подошёл к столу, и, долго поглядев на Эху, опустился перед ней на колени, заглянул в глаза.
      Она отвернулась. Он вздохнул. Взял со стола мешочек, вынул оттуда кольцо и надел его.
      – Я узнал, что ты родила мне сына. Я пришёл.
      – Ты хочешь его видеть?
      – Если позволишь.
      – Сядь туда. – Указала на дальний угол длинного стола. Сама сходила к порогу, взяла одежды старухи и поднесла Гумаке. Помедлив, накинула на него тряпьё. Он нагнулся, будто старая женщина склонилась над столом. Эха пошла к двери, отодвинула засов и вышла. Вернулась не скоро. Кому-то говорила в коридоре:
      – Ничего не нужно. Я сама покормлю сына. Он будет со мной. Я так хочу! – Сказала она резко. Но осеклась – малыш едва дёрнулся. Эха вошла в комнату, вновь заперла засов, прошла к столу. Дрожащими руками положила ребёнка на колени Гумаке, что вновь скинул старушечью накидку.
      Гумака посмотрел на него и судорожно вздохнул, потом осторожно перевёл дыхание в сторону:
      – Он такой крошечный. Как назвала?
      – Не нарекала. Ты ведь отец.
      – Ждала меня?
      Эха отвернулась, отошла, и вновь присела на скамью. Гумака очень осторожно взял ребенка в тёплом лоскутном одеяльце, приподнял его и, вглядываясь, переложил на руку. Встал, прошёл по комнате, едва покачивая. Он улыбнулся и поглядел на Эху. Улыбка была робкая, счастливая.
      Она в ответ – едва растянула губы. Гумака вновь поглядел на мальчика, вновь улыбнулся. Он словно бы не мог поверить… Время от времени он пытался, как бы обнять ребёнка, но очень боязливо.
      Спустя время – ребёнок начал кряхтеть. И Эха протянула к нему руки:
      – Покормлю. Отвернись, – попросила она.
      Гумака криво усмехнулся и едва отворотился. Но когда Эха села удобнее и начала кормить грудью, встал перед ней на колени и глядел, улыбаясь, то на неё, то на младенца. Он беззвучно, очень тихо поцеловал её запястье руки, которой она придерживала малыша.
      Когда Эха покормила, он вновь взял малыша на руки. И снова ходил с ним по горнице, осторожно ступая. Затем – положил уснувшего младенца в колыбель, что стояла у изголовья ложа Эхи (сюда клали ребёнка, когда у матери хватало сил заботиться о нём).
      Сам присел около Эхи:
      – Ты больна?
      – Пустяки. Мне сказали, что то скоро пройдёт.
      – Но тебя бледна и слаба.
      – Не беда. Минует. Но ты… тебе лучше будет уйти.
      – Кто так решил? Я останусь пока, возможность у меня есть.
      Она попыталась возразить, но была очень слаба. Он присел рядом и обнял её, почти посадил себе на колени, сам опёрся спиной на стену.
      – Я… мне очень тяжело без тебя. Пойдём со мной?
      Эха едва различимо хмыкнула:
      – Не проси.
      – Но ведь так не может быть.
      – Как?
      – Ты здесь, я – там.
      – Но ведь по-иному и быть не могло.
      – Кольцо ты носишь? Стало быть – жена ты мне. А жене надобно быть подле мужа.
      – Это…, самообман. Я старше тебя, да и больна.
      – Ну, вот ты опять. А я – уродлив, жесток и горбат. Разве не хорошая мы пара? Но…, – он помедлил, а затем как бы выдавил, – сын-то здоров? Он не…
      – Сын здоров.
      Гумака осторожно выдохнул:
      – Хорошо. Пусть хоть у него всё будет хорошо. Ты… будешь со мной?
      – Я не могу. Я… – Эха встала.
      – Будет… Поговорим после. Всё хорошо.
      Она вздохнула и села рядом на ложе, положила небольшую подушечку Гумаке на колени и, взглянув на него, словно испрашивая разрешения, прилегла.
      Её дрёма была всеобъемлющей.
      …Хм…, времена всегда одинаково разные. Знавал я такие, когда сносили родовые усадьбы, дабы строить новые – для семьи. Времена достатка? Но что семья без родовых корней? Не жили потомки долго в таких домах. Знавал и времена, когда вся родня сближалась, сходилась – выжить бы.
      Бывает, случается, что не горят больше горести друзей, печали врагов – не радуют. А потом и эта грань стирается: и друзья забываются, стирается такая близость ситуациями, эмоциями. И враги – уж не враги, а так – лишь махнуть рукой да горько усмехнуться: «…были б это все печали». Словно обкатанный мгновениями и песчинками осколок бутылочного стекла на морском берегу. Или обрывок старой газеты, в колонках которой – прогорклые споры, испепелённые эмоции, забытые ситуации. …Интересное слово «распутица». Что это такое? Перекрёсток? Слякоть? Невозможность или нежелание идти, двигаться вперёд. Замереть, скукожится и ждать. Или пережидать. …Бояться, что завтра сова будет ветрено. Углубиться в свою душу и начать понимать, может, не желая того всего – ибо так удобно. Понимать, что в старых книгах, в старых ситуациях, в пережитых эмоциях – уважение и опыт, спокойствие и мудрость. А то, что ныне говорят, те, кто корыстен, или просто – из-за злобы… Всё пусто, ибо одинок человек.  Пусть он будет сам идти по жизни. Но должен всегда быть кто-то, кто ненавязчиво улыбнётся, поддержит в падении, выслушает и вытрет слёзы. Быть одному и быть одиноким – не одно и то же. Быть одному – уединиться в саду. Быть одиноким – брести по выжженной пустыне…
                64
                Изнеможение. Смятение
      Стоит ли останавливаться на рутинных событиях, описывать пыльную дорогу, и не давать определения перекрёсткам, с указание дальнейшего пути?
      …Эха устало ехала верше за повозкой, на которой лежал малыш. Он пока спал. …Ребёнок стал какой-то болезненный, слабенький. Хотя…, с чего ему быть сильному, если всю свою недолгую жизнь он мотается с матерью по весям и дорогам? Да и когда вынашивала его Эха – мало ли всего натерпелась: и переживала сверх меры, и сердце рвала чувствами, и меч из рук не выпускала. Надобно бы хоть отдохнуть немного. И малышу – дать передышку: ему необходим покой. Да и молока у Эхи всё меньше, а ведь только четвертый месяц, как родила. Может, от истощения да волнений то с ней сделалось?
      Устала Эха очень. Многое, очень многое воспринимается ныне как должное. И кроме того забот хватало, а вот ещё маленький сын. Надобно на что-то решиться. Оставить хоть на время иные заботы и уделить ему время. Этот ребёнок, всё же, не только её. Он – часть, подарок от… Эха взглянула на кольцо, что золотыми нитями выделялось на серебряном, широком ободке.
      А красивое, всё же, кольцо. У Гумаки – точно такое же, только золотое, а вязь серебряная. Она видела, когда он приходил в марте увидеть сына. А ведь мог прислать какое-то, случайно подобранное кольцо, так, для виду. А это…, наверняка делал на заказ – рисунок листьев и стебельков – очень тонкий. …Добраться бы до хоть какого-то укрытия, да отдохнуть. Где-то здесь должен быть небольшой домик. Скоро, уже совсем скоро они должны прибыть домой. Может завтра к вечеру? До Сторомихи – рукой подать.
      Нет, повозка с маленьким сыном – слишком медленна. Не успеют. Значит – послезавтра она решит все дела, и на несколько месяцев отойдёт от дел. Устала. Очень устала. Даже, может, перестала видеть во всём, что ныне делала, смысл.
      К вечеру они, всё же, добрели до лесной хибары. Хотя, нет – вполне добротное жилище, наверняка здесь охотники могут и зимовать. Особенно, если очень хочется уединения. Да и был здесь кто-то, не так давно.
      Эха как-то безучастно выставила дозоры, определила воинов с ужином, постоем, и молчаливо ушла в домик. Принесли сына. Она его покормила, немного побаловала, покачала и вскоре он, к счастью – уснул.
      Она кликнула кого-то из ближайших воинов, попросила присмотреть за ребёнком, а сама скоро пошла к небольшому ручью, что приметила по дороге сюда. Хоть и лето вроде было, середина июня, однако усталость и вечерняя прохлада поторопили её – наскоро вымылась, быстро оделась, закуталась в плащ.
      Вот ещё говорят же – купаться ранней весной нельзя, дескать, на дне водоёма сидит лихорадка. А если водоём – не глубокий, а если лето, а если мыться – быстро-быстро? Что тогда? Да какая разница? Порой так устаёшь, что не хватает сил не то, чтоб шутить, не то, чтоб мечтать, а и вообще продумывать жизнь на несколько мгновений вперёд. Такое ощущение, будто всё, что произойдёт в следующий момент – плохое или хорошее, всё будет принято с одинаковым безразличием или покорностью.
      …Нельзя так, нельзя. За спиной – те, кто зависят от её сметливости, храбрости, знаний. Нужно только передохнуть. Набраться сил. А зачем? Опять воевать? Когда-то конец уже будет? То один, то второй берёт верх, как будто кому выгодны эти бесконечные распри.
      Это великое умение хорошего командира, того, кто ведёт за собой: видеть новых воинов – честными, смелыми, такими, кому можно доверять и доверяться. Словно в первый раз – смотреть и не отводить взгляда. Слышать их слова – и верить, не переносить весь предыдущий опыт общения с иными людьми, подчинёнными, в «день сегодняшний». Не мерить их сущность по грязи, глупости, даже нелепости тех, кто прежде причинил разочарование, обиды, кто обманул, пускай и, подарив опыт, научив обходить острые углы. Нет, для этого всего нужно большое терпение, большое сердце. А сколько станет сил?
      Она должна, должна. Должна? Кому? Нет, наивности, а может, и глупости – в ней ныне было уже мало. Стала слишком многое замечать, слишком о многом задумываться, сопоставлять.
      Вернулась к срубу. Лениво отгонял комаров парень-сторож. Сидел на крылечке, прислушиваясь к разговорам у костра – конечно, там было интереснее, а вот уйти не посмел. Хороший, исполнительный увалень. Не глупый, однако, медлительный. Говорят, у него даже есть жена, молоденькая, но уже расторопная, такая и каменную стену прошибёт, коль ей надобно. А этот? Говорит тихо, отвечает на вопросы обдуманно, исполнительный. А вот в жизни – слаб. Что такой делал здесь? Среди мятежников? Здесь ведь особый набор людей? Тихих пахарей нет – те молча, терпят, даже когда с них шкуру сдирают. Ибо так повелел хозяин, и, стало быть, так должно быть. Может – и этот пахарь, да вот только жене захотелось жить лучше. Не станет ли она вдовой в ближайшем бою? А может, только того ей и надобно?
      Он привстал, Эха кивнула, молчаливо благодаря.
      Вошла в комнатку. Сынишка спал. Подошла ближе. Ей всегда казалось, что детей она не любит, боится даже. Чужие дети вызывали у неё едва ли не панику.
      Однако этот мальчишечка спал, чуть повернув голову, подняв ручки вверх. Махонькие пальчики были сжаты в кулачки. Жалела? Любила? Ведь есть, есть в его личике черты Горбуна. Нет, Гумаки! Гумаки… Хотя…, на кого может быть похож крошечный ребёнок, кроме как на самого себя?
      А может и не любила она его, а вот только больше никого у малыша не было, никто ему не поможет. Но так хотелось, чтоб он жил. Но как-то всё серо и тускло. Зачем жить, если вокруг столько несправедливости? А может, наступят потом лучшие времена? Какая мать не надеется на «лучшие времена» для ребёнка?
      Нет. Нет! Всё будет хорошо. Это только минутная слабость от усталости. Она любит сынишку, она любит… Гумаку. А, следовательно – нужно жить. Вот вернётся она домой, отдохнёт, наберётся сил, подправит здоровье сына, а там – видно будет. Порой и не знаешь, какие горизонты откроет завтрашний день.
      Эха присела на скамью, распустила косы, достала гребень и стала расчёсывать волосы, медленно, от самой макушки до кончика последнего волоса. Почему-то вспомнилось, как… был один юноша, к которому она питала детскую симпатию. Он был старше. Порой глядел в её сторону, улыбался. И даже сказал, как похвалил, какие у неё длинные и густые волосы. Но однажды Эха увидела, как шёл он, под руку с другой девушкой, и словно назло ему, она обрезала свои волосы до плеч.
      Хотела сделать ему плохо?
      Да, при очередной встрече, он сказал, что это была глупость с её стороны. Действительно, какая глупость! Он тогда так скоро женился, а ведь…, клялся…
      Говорят, волосы имеют магическое свойство. Они словно кутают женственность девушки, они берегут её силы и… теперь уже силы её ребёнка. Нужно заплетать уже две косы.
      От открытого окна послышался смех. Хорошо, что воины уже поели. Они тоже очень устали – сколько-то дней хоронились по вражеским тылам. Хорошо, что всё добром закончилось.
      И теперь каждый предвкушал, как вернётся домой. Хотя, она знала, почти все они носили какую-то вещь, которая напоминала им о доме. Словно дети. А дети они и есть. Сильные и большие, обозлённые или колеблющиеся. Словно спасительный якорь, частица дома, или просто комочек земли, зашитой в полотняный мешочек, хранили они у сердца. Сколько таких оберегов видела она при убитых? И у Эхи такой мешочек был. В нём она носила землю из Олькольцев, землю с вотчины Гумаки, собранной в тот день, когда узнала, что жив он.
      Хм, казалось, что окружающий мир только для авантюристов – захватывающий, а если нужда заставляет оставить соху или ремесло? Из привычного – вырваться очень тяжело, тяжело ступить за знакомый и родной порог. Сделать шаг по дороге, которая уводит молодого или старого от дома, словно малого, несмышленого ребёнка увлекает чужой, страшный человек, которому не можешь не повиноваться.
      А так, часть родного дома – всегда с ними, как и огонь. Тот самый, что согревал у родного очага. Вот только и здесь – суеверие: …нельзя говорить, когда огонь вызываешь, нельзя оборачиваться назад. А ведь верно, сама Эха не раз подмечала, и за собой, и за своими воинами, что не разговаривает, бывает очень сосредоточена, когда разжигает пламя.
      Хотя, может это зависит от того, что мыслями – уже в будущем, около полной до краёв плошки с сытной похлёбкой?
      Эха улыбнулась. В дверь едва стукнули, и вероятно – даже не костяшками пальцев, а лишь ногтем. Чуть слышно скрипнула дверь и в проёме показалась голова, что искала ей взглядом. Не обнаружив Эхи, голова переместилась – показалась вытянувшаяся шея и плечи. Сейчас воин уже увидел верховоду у окна, чуть тревожно улыбнулся и молчаливо протянул ей чашу с едой.
      Она улыбнулась и тихонько встала, взяла чашу, лишь губами и кивком головы, беззвучно поблагодарила. Как бы ни была она уставшая, в том никто не повинен, кроме неё самой. Стало быть, и заботить людей – не стоило.
      Тот кивнул. Эха видела, с каким облегчением он выполнил нелегкую задачу отдать верховоде Змейке еду, не разбудив ребёнка. Настоящий лазутчик.
      От костра снова послышался смех, но теперь уже тихий, приглушённый. Видимо всем было сказано, что малыш спит. И если его разбудят, то и всем будет плохо.
      Эха отставила чашу и собрала волосы в узел. Почему-то вспомнилось, перед глазами встала картина сидящих вокруг костра воинов. На кого ныне все смотрят, когда рассказывают смешную историю? – Эха усмехнулась, – обычно всегда смотрели на неё. Подспудное чувство. Здесь даже гадать не требовалось, что уважают её, а потому, желают знать, что думает верховода. Много хороших ребят служило под её началом. И хоть, часто, были они старше её по возрасту, она чувствовала, …себя не то, что очень опытной, а какой-то старой. Словно прошла уже вся жизнь, словно всё видела. И радоваться, печалиться, даже задумываться о жизни – не стоит. Как-то вот так жизнь прошла…
      Снова? Нужно жить. Хотя бы ради маленького сына. Просто нужно отдохнуть. Остановиться и передохнуть. Отоспаться, хорошо кормиться, спокойно провести хоть десять дней. Правду ведь говорят, что человеку нужно спать. И по себе она помнит, как «водит» её, когда несколько дней кряду в седле держится. И даже сны… Она чувствует себя разбитой, когда не видит снов. Ей часто сняться чёрно-белые. Может это и хорошо. В них – пролитая кровь – черна.
      Кое-как поела, отставила чашу.
      Говорят, если не видеть снов – человек порой сходит с ума. А вот какая ерунда приснится, если приходится спать урывками, да где-то на гнилом болоте? А самые хорошие сны? Хорошие… Как радостно ей делается, когда снится Гумака! Сколько времени уже прошло, а … Но нет. Довольно. Конечно же, самые лучшие сны ей сняться, когда засыпает где-нибудь на густой, зелёной траве, среди цветочного ковра. Да на тёплом плаще. Конечно так. И высыпается тогда лучше.
      – Верховода…! Верховода! – За окном раздался приглушённый, но какой-то надрывный полушёпот-полузов.
      Выглянула в окно. Воин, видимо считавший, что Эха уже спит, отпрянул. У костра послышались приглушённые смешки.
      – Верховода! – Виновато, с извиняющейся улыбкой, продолжил воин, – вот скажи, рассуди, Мяжичек говорит, что человек может прожить несколько жизней. Опасается он, что его нынешняя жена – это та женщина, которая была ему женой в какой-то из прошлых жизней. Говорит, что эта – женила его на себе, дабы испортить ему жизнь и отомстить за всё прошлое. Разве так может быть? Разве не должно нам, хорошим воинам, после смерти бродить по цветущим лугам, где много-много девиц крутогрудых? Как думаешь?
      – И ради этого стоило меня будить? Не боитесь, и ты, и он, что в какой-то следующей жизни, я отомщу вам всем, оттого что не даёте мне отдохнуть? – Эха приглушённо рассмеялась.
      – Так ведь дело-то серьезное!? – Воин шутливо просил.
      Эха смотрела в окно – стемнело уже, а вот на закате последним багрянцем горели какие-то кучевые облака. Улыбнулась, успокаивающе сказала:
      – Вам бы всё байки пересказывать? Поверьте, женщинам нет никаких дел до вас и вашей глупости. Они на своих-то ошибках не учатся. Гораздо опаснее, когда вы, мужчины, как последние игроки азартные, играя своими жизнями, проигрываете чужие, порой – любимых людей. Которые и сами того не ведают. Доброй ночи. И не будите меня более, иначе разбужу специально для вас сынишку, будет вам! – Она чуть слышно рассмеялась, но как только повернулась в темноту комнаты – смех её утих. Устала. Да только кто о том должен знать…
      Уже ложась на лавку рядом с сынишкой, Эха почему-то вспомнила один недавний эпизод. Высматривала она около рынка новых людей, да новости слушала. Засмотрелась на собаку. Безродная защищала рынок. Но как-то разумно поглядывая по сторонам, словно пыталась для себя уяснит, на кого можно лаять, а кому виновато следует повилять хвостом. Но было видно по торговцам – хоть и привечали её там, да не была она никому нужна. Даром светилась искра надежды в её глазах. Люди равнодушно, а порой и с насмешкой кидали ей еду какую, огрызки.
      Что было съедобное, – собака с благодарностью съедала. Если яблочный огрызок ей бросали или ещё что такое, то словно бы…, по её взгляду видно, старалась даже оправдать человека. Дескать: «…что ж, бывает, в следующий раз постарайся не ошибиться».
      А кому она нужна? Таких смелых, сильных, безродных, готовых на всё – множество. И все будут благодарно вилять хвостом…
      Много людей вокруг Эхи, да вот только на кого ей оставить, случись что, сына? Очень он мал, и беду ему может причинить кто угодно. А беда случается часто, особенно когда вокруг слишком много людей. Каждый надеется на другого, а сам проходит мимо. Независимо от того, есть ли у него дела или нет. Только из праздности посмотрит, возможно, даже жалостливо посетует: «Вот бедняжка, не сложилось, ты гляди, и у неё…». А готовых искренне помочь, так мало.
      В молодости думала, что будет страшно умирать, но уже сейчас как-то так устала и столько пережила, что ей было всё равно. Вот только сынишка…
      …Она резко проснулась, когда в комнату кто-то, чуть слышно, вошёл. Эха услышала шаги, и от этого стало разом как-то очень страшно. Помимо воли, вспомнилось, как Гумака, вот так же, в захудалой лесной харчевеньке, в ночи, пришёл убивать Скимирову, и едва не порешил её.
      Она не успела повернуться или окликнуть ходившего. Только замерла. Или обмерла, застыла от страха. Сейчас, спросонья даже не могла припомнить, где её меч. За окном, неожиданно для себя Эха услышала приглушённые голоса. Что случилось? Отблесков от костра на стене не было – стало быть, сейчас уже поздно. Однако и теней не просматривалось, значит, ещё не светало. Хотя…, серо как-то.
      – Эха? – Она услышала едва слышный шёпот. Через окно кто-то передал вовнутрь плошку с огоньком – по комнатке разлился приглушённый свет. Эха лежала неудобно. Она медленно приподнялась, дабы не разбудить сынишку.
      Голос был ей знаком, но может быть это сон? Сколько раз снилось, что зовёт её… Гумака.
      – Эха, собирайся, поедешь со мной. – Он стоял посреди комнаты, придерживая осторожно, трепещущий от июньского ночного ветра, огонёк.
      Эха долго смотрела на него, помедлила, повернулась и села на лавке удобнее. Но нагнула голову, словно собираясь с мыслями, или просто пытаясь проснуться, прийти в себя, тихо, но твёрдо спросила:
      – Что с моими людьми?
      – А-а, я знал, что нельзя их трогать, что о них спросишь в первую очередь. Не пожелаешь мне здравия, не обрадуешься, не о себе будешь тревожиться. А о них.
      – Что ты сделал с ними?
      – Ничего, все живы и здоровы, связали их да в погребец скинули. Собирайся.
      Эха молчала. Даже не колебалась, вообще никаких мыслей не было в голове. Может сон всё то?
      – …Скоро уж? – В окно кто-то заглянул.
      Гумака резко обернулся, зло глянул, шумно выдохнул. Голова говорившего исчезла.
      Тихонько ступая, Гумака подошёл к лавке, коротко и серьезно взглянул на Эху, нагнулся к сыну и начал его укутывать, оглянулся, тут же нашёл лоскутное одеяльце. Бережно положил на него малыша, завернул. Эха молчаливо встала, как-то деланно, отрешённо стала одеваться.
      Одевалась, а сама корила себя за то. Она повиновалась, а в глубине души сопротивлялась происходящему. Не могла, не смела покидать своих воинов. Что они о ней подумают? Как они без неё будут? Как все остальные будут без неё? Но… он пришёл, он пришёл за ней, Гумака наверняка любит её, если выследил, позаботился о том, что не пролить ненужной крови, повернуть её на свою сторону.
      А если бы и пролил? Если бы убил всех тех, кто ныне с ней? Пошла б за ним вослед? Что делать? Ведь ждёт? Гумака сказал, что все люди живы. Он никогда не лгал ей. Она верит ему. Она очень хочет верить ему. Куда за ним идти? В какую неизвестность? Туда, где статься быть изгоем суждено? Или он поселит её отшельницей, чтоб никто не видел, и не услышал о ней? Не прознал о ней, и её сыне?
      …Но какая разница, если так желает он? Идти за ним, идти, куда прикажет. Лишь бы не подвести его. Лишь бы оправдать его надежды. Он сильно рисковал, пробравшись так далеко – почти к самой Сторомихе. …И скажет он – она падёт на тропе, что уводит его. Пожелает, станет молчаливо за его спиной. Будет так, как он скажет. Лишь бы не подвести его. Лишь бы не стеснить его, не сделать ему плохо. …Лишь бы не осмеяли его после. За то, что он с ней, такой неладной…
      Руки Эхи дрожали. Помимо воли она замерла, пальцы правой руки непроизвольно приблизила к губам, лицо приняло жалостливое выражение лица. Она сомневалась. Не в нём. В себе. Она была его недостойна. Он так молод, красив, богат, знатен. И…
      Гумака поднёс пальцы её левой руки к её глазам, указывая на обручальное кольцо:
      – Ты обязана следовать за мной. Пойдём.
      Этим своим приказом он словно обрубил все нити, что связывали её с прошлым.
      Ему одному хотелось смотреть в глаза, его одного нужно было слушать. И повиновение – не было слепым. Она осознанно делала свой выбор – если он так поступал, значит, это делало его счастливее. А если даже и не так, то он считал это нужным.
      Так будет.
                65
                Горница со ставнями
      …Гумака спешился первым, но очень осторожно – он вёз сына. Приказал помочь Эхе. Она медлила. Подходили дворовые. Все чужие. Всё чужое.
      Когда оставляла расположение своих – её сознание было как в тумане. Ехала, глядя лишь на Гумаку, но в любой момент могла повернуть коня. В спину ей бы не стреляли. А теперь, ступив на землю в родовом городище Горбуна, в Окольцах, она теряла последнюю связь с прошлой жизнью.
      Так же, он, когда-то, может и сам не догадываясь, обрубил нить к её прошлой жизни в Логайке. И теперь всё вновь из-за него: беспокойная, но налаженная жизнь рушилась. Как теперь быть?
      Гумака наблюдал за ней, но затем подошёл и, держа дитя одной рукой – вторую протянул Эхе.
      Она спешилась. Он крепко сжал её руку и повёл за собой, к крыльцу дома.
      Было заметно, что его не так давно перестраивали – его стиль ныне был проще, чем помнила Эха, несколько лет тому назад. Думала ли она тогда, что вернётся сюда, к этому дому?
      Дом был каменный, однако имел несколько бревенчатых пристроек. Гумака повёл Эху вверх по лестнице, и они оказались на втором этаже. Здесь было просторно – и широкий коридор, и несколько открытых горниц. Они прошли в одну из них. Здесь была ещё одна дверь. Гумака открыл её. Угловая светлица, окнами выходила на юг и на запад. Перед окнами поднимались берёзы, наверняка жарко здесь летом не будет.
      – Здесь живу я. Здесь теперь будешь жить и ты. Если не пожелаешь иметь отдельных покоев. – Добавил совершенно серьезно, чуть подумав.
      – А… сын?
      – Ему сейчас поставят колыбель здесь же. Или здесь, – он отступил на шаг и повёл рукой, указывая на первую комнату. – Или ты хочешь…? Чего ты хочешь, Эха?
      – Нет. Ничего. Пустое. – Она присела на лавку у окна, разглядывала убранство, была растерянна и не знала как себя вести. Как теперь будет? Как поведёт себя Гумака?
      Такой потерянной и чужой она себя давно не чувствовала, хотя и бывала в местах, где, казалось, сами боги велели чувствовать себя одинокой и забытой.
      Гумака положил ребёнка на кровать. В это мгновение в комнату вошла статная женщина. Эха встала, лицо стало тревожным. Она знала, что это – мать Гумаки: властная, требовательная женщина, что, однако была снисходительна к шалостям младшего, теперь уже единственного сына.
      При муже была тихой. А уж когда тот умер, и она стала не просто женой господина, а матерью господина, её силу увидели многие, в том числе и полюбовницы её покойного мужа.
      Эха исподволь посмотрела на Гумаку. Взглянула на Марлаву. И опустила взгляд – ей сделалось отчего-то очень стыдно, словно крала она сына у матери, словно хозяйкой вошла в этот дом.
      Вроде и взрослый человек, и то должна она понимать, что Гумака – давно не ребёнок… Избитые слова, однако… Было у неё чувство, что неправа она, что навязалась молодому состоятельному господину. …Что вот так всё нескладно.
      …Она устала, была голодна. Волнения и многодневное утомление – не добавляли сил. Дальняя дорога радостна лишь тогда, когда ведёт к спокойствию или горячо желаемому итогу. А было ли в этом доме что-то из упомянутого?
      Головы не поднимала. Гумака крепко взял её за руку и вынудил ступить пред матерью два шага. Эха неловко поклонилась:
      – Матушка, это Эха. Я говорил, она жена мне.
      Эха молчала, глаз не поднимала. Неловкий момент, когда осознаёшь, что нужно что-то сказать. Или даже сделать. Но в душе всё противится тому. И даже не потому, что не желаешь видеть человека, не потому, что не хочешь сказать ему что-то хорошее. И не потому, что не можешь. А просто где-то внутри оно всё потерялось…
      Марлава дотронулась до руки Эхи, коснулась второй рукой её щеки. Может от тепла горницы у Эхи были красны щёки? Но Марлава уже ступила к кровати.
      – Это мой внук?
      …Она не сказала: «Этого ребёнка ты считаешь сыном?», или «Это твой ребёнок, Гумака?». Она не поставила под сомнение то, что непонятно откуда взявшийся ребёнок может быть ребёнком её сына. Хотя…, зная Гумаку, можно было предположить, что у него есть достаточно детей по свету. Однако именно эту женщину, Эху, её сын привёл в свой дом. Именно этого ребёнка взял на руки и назвал своим сыном. Именно этих бесприютных и холодных он показывает ныне матери. Гумака, Гумака…
      Марлава держала на руках ребёнка, улыбалась ему и пыталась говорить.
      Эха не очень хорошо себя чувствовала, слабость, дрожь в коленях, во рту пересохло. Но сесть на лавку не посмела.
      – Как назвала ребёнка, Эха?
      Та попыталась сказать, но вышло не сразу:
      – Ваш сын…, Гумака, отец…, решил назвать мальчика Миростаном.
      Марлава улыбнулась и обернулась к Гумаке:
      – Когда ты намерен жениться и признать принародно сына?
      – Эха устала. Послезавтра. К этому дню позовём гостей. Предупреди жрецов.
      Эха подняла голову:
      – Ты это решил? Я… я не пойду за тебя замуж.
      – Эха, ведь ты носишь моё кольцо? Стало быть, ты – жена мне. Нужно лишь, чтоб о том стало ведомо всем.
      – Не нужно «всем». Я не пойду за тебя!
      – Эха, здесь хозяин я. И, да! Я всё давно решил!
      Ребёнок заворочался и едва захныкал. Эха сказала тихо и решительно, в глаза не глядела:
      – Я не пойду за тебя. Что хочешь делай. Увёл, ладно, так тому и быть. Но замуж за тебя не пойду.
      – Почему? – Судя по голосу, Гумака был разгневан. Говорил тихо, но твёрдо, даже с угрозой.
      Эха едва взглянула на него. …Собаку можно знать сколько угодно, ласкать и говорить добрые слова. И в ответ она будет вилять хвостом. Однако если она рычит – надобно оглянуться и поостеречься. Эха мельком взглянула на Марлаву и опустила глаза:
      – Что хочешь делай, за тебя не пойду. – Почти только губами произнесла она.
      Гумака сжал кулаки и гневно выдохнул. Марлава вдруг подала ему ребёнка:
      – Гумака, сын, пойди, покажи Миростану его будущие владения. А мы пока переговорим с Эхой.
      …Наверно одна из великих данностей матерей – унимать бушующие страсти в душах своих детей. Ласковым словом, ободрением, нежным прикосновением, они наставляют на путь истинный, унимают биение сердец и стирают любые горести. Гумака сник, бережно взял сына и вышел.
      Марлава не глядела на Эху, прошла по горнице, обернулась от окна:
      – Гумака мне тяжело достался. Он мой любимый и ныне, увы – единственный сын. Его спокойствие – мои тревоги. Его порез – моя открытая рана. Он, когда родился, был слаб. Я не сходила с ума, призывая на помощь все мыслимые и немыслимые, светлые и тёмные силы, не проклинала и не молила небеса. Но его малейшее падение – стало кровавыми ударами для меня, его слезинки от неудач – это… Ты сама мать. Хочешь ли, чтоб твой ребёнок, твой сын был счастлив? Мой старший сын – принадлежал отцу, он был наследником. Младшего баловала я. Он всегда был моим ребёнком. А когда он, …ему было шесть, когда он упал с лошади… Мой муж – крепкий человек, у него было много своих забот и радостей, но Гумака… Я не позволила себе выказать сыну всего того, что прочили лекари. Я не позволила ему усомниться не только в том, что он будет жить, но и в том, что будет он ходить. А что… крив остался? Он живёт. Мой ребенок, мой сыночек, мой Гумака – живёт. Как хочет. Он славен, он смел. Он … разумен. Я, даже жалея и любя его, и ныне не сомневаюсь, что он – разумнее, мудрее, даже справедливее тех, кто здоров физически. Скажи мне, Эха, – Марлава подошла к ней ближе и присела на скамью рядом со стоящей Эхой, – скажи мне, отчего ты отказываешь ему?
      – Но ведь он…, так молод. Он сам не знает, чего хочет. А я …? Ведь уже ходила за мужем. Я старше его. Он…, молод. А ребёнок, что? Ребёнок – есть ребёнок и не должно так…
      – Эха, – Марлава не смотрела больше на неё, – …Эха, мой старший сын Волемир имел жену и трёх наложниц. А наследников роду не оставил. Пусть …, нет…, но, если Гумака умрёт, ты никогда не докажешь, что этот мальчик – наследник всего этого большого состояния, этих земель. Твой сын – будет никем. Я не спрашиваю, что ты ему можешь дать. Что могла – дала. А что сможешь – не моё дело, но и рвать себе жилы, когда всё так просто решается, вряд ли стоит. А если умрёшь и ты? С кем он останется? …Но если ты станешь женой Гумаки, если он объявит о том, что этот ребёнок – его…. Даже если с вами обоими что-то случится, Миростан – наследник рода Агалых. Его сам князь не даст в обиду. … Мне всегда было жаль людей, что изменяли своему роду, хоронились. Даже если у них и был достаток, добытый тяжёлым трудом или унижениями – у них никогда не было поддержки рода. …Эха, прошу не за своего сына, он сильный. Прошу за твоего сына. Никто не заставляет тебя быть Гумаке…, как захочешь. Но мой внук, твой сын – должен жить и иметь то, что положено ему по праву…
      – Я боюсь… Ведь я… Он говорил, кто я? Чем занималась последние годы?
      – Ты – верховода.
      – Стало быть, говорил он. Но как же? Что ему за то будет? Одно дело – сын на стороне. А другое – жениться на верховоде?
      Марлава долго посмотрела на неё, отвернулась, ступила несколько шагов, повернула голову:
      – Не перечь ему. Мне он – мальчик, людям – взрослый муж. Знает что делает. Высоко взлетел он в последний год – не зря за его голову, говорят, назначена награда. Правая рука он у князя. Добро князь Замоса, стало быть, дал, если Гумака так поступает.
      Эха опустила голову. А в глаза почему-то бросилось, что в этой светлой горнице – крепкие ставни.
                66
                Всё чужое. Свое
      Гумака пробыл дома недолго. Уже спустя несколько дней после свадьбы он уехал. Может, договариваться с кем, а может – в помощь кому. Все дела теперь решала Марлава.
      Каково Эхе было оставаться здесь? Чувствовала себя врагом. Ведь сколько времени воевала против этих…? Неловко было даже во двор выйти, а вдруг встретит кого из раненных, покалеченных или вдов? Что сказать им, и как посмотреть в глаза? Дескать, убивать – убивала, а тут у хозяина любовь случилась – и вы все покоряйтесь отныне мне?
      Что она здесь без Гумаки? Ему – покорилась. Вроде и чужой он, да очень дорог сердцу. Казалось, его присутствие освещало любое серое и угрюмое помещение, разгоняло всякие хмурые тучи. А нет его? Этот отъезд воспринимала, как беду. Вот только осталась здесь при сыне. А так – всё чужое. Чужое. Когда никто не видел – долго плакала. Да только спрячешь ли глаза после?
      Служанки – спрашивать не смели, а мать Гумаки отчего молчала? Была мягка, вежлива, но чужа. С внуком играла нечасто, иногда приходила посмотреть, как Эха за ним ходит, приказала служанке не утомлять молодую хозяйку своим присутствием…
      Эха многого не ожидала. Не каждая мать будет рада такой невестке. А что судить? Эха теперь сама мать. И хоть видала она немало, многого натерпелась, да не осуждала Марлаву: с щепоткой радости получает человек в жизни горсть горестей. Рядом с любимым мужчиной требовалось соблюдать принятые здесь порядки. А мать – не ломоть, не оторвёшь, не отбросишь. Да и как Гумака-то, без матери? Молодой… А мать его – старшего сына потеряла, овдовела. Младший – одна её утеха.
      И добро бы только мать, так ведь тут…, наверняка есть ещё и девки, которых тискал Гумака ранее. Может, и бродят здесь его бастарды? А может и серьезней – его первая любовь где притаилась. Оно ведь как…, любовь любовью, да только первая страсть всегда помнится, всегда тлеет… Потерять Гумаку?
      Какая она, первая любовь? У каждого своя. Кажется, однако, что должна та девушка быть похожей на мать Гумаки – властную, статную. А может она – нежная, добрая… Говорят, люди любят свою противоположность. Хм, мальчики чаще влюбляются в девушек, похожих на мать. А девушки – на отцов.
      Дано ли Эхе было выбирать первого мужа? Но вот ко второму – привязало её сердце по своей воле. Был ли похож Гумака на её первую любовь, если среди множества мужчин, что окружали её, она выбрала именно этого – молодого парня, калеку…?
      А на кого похожа Эха для Гумаки? Чем ему глянулась? Фигурой? Характером? Как-то странно они в первый раз увиделись… Он, словно одержим тогда был. …В то время – совсем юнец, сколько-то ему было? Восемнадцать должно быть. Или около того. Разница в годах-то у них – четыре? Вроде немного, а вот спокойно, уверенно себя рядом с ним Эха не чувствует. Словно не соответствует ему.
      Может и выбрал Гумака Эху, за то, что старше? Опытна, как мать его? Да только характеры у них вроде разные? Не похожа Эха на Марлаву, не похожа. Никогда не будет у Эхи такого стержня, как у Марлавы. Что же тогда? Но ведь была она крепка нравом, когда была верховодой? Может, умерила её характер любовь?
      Как соответствовать тому положению, в котором сейчас оказалась?
      О, нет, потерять Гумаку Эха не боялась, если так будет ему угодно. Что потерять? Даже не могла пока свыкнуться с мыслью, что она – его жена. Не сжилась ещё с этим статусом. Определялось так, что брак и погребенье, имеют меж собой почти что равенство. Выходя замуж, словно умирает девица для своей рода, своего дома, удела. А Эха? Разве было у неё то?
      Стало быть – умирала она для своих дел, для тех людей, рядом с кем была. Если бы силой взял Гумака – противилась бы, но ведь как любила-то? И сказать совестно. Словно молоденькая какая девчушка готова была, положа руку на сердце, идти туда, куда прикажет, позовёт… Вот и пошла. А коль погонит – она сделает, как ему будет угодно. Но если решил так, что должно Эхе с его сыном здесь жить – стало быть, придётся мириться.
      А что до девиц разных или…, может… детей его…, так прошлое принадлежит ему. Она его полюбила таким, каким он есть, а стало быть, и «перекраивать» на свой манер – не к месту. Сказал, что дорога ему Эха, значит, так тому и быть.
…Дверь резко, но тихо отворилась. Марлава негромко приказала:
      – Гонец прибыл. Гумака едет. Тебе, как жене – положено его встречать. Собери сына.
      Эха то исполнила скоро.
      Под взгляды дворовых, чего в них только не было, Эха спустилась к крыльцу и встала позади Марлавы. Так положено – мать господина, хозяйка впереди.
      …Вот-вот он должен появиться из-за поворота – часть дороги была видна с крыльца. Кажется…, кажется, что все горести разобьются разом только об один его взгляд. Пусть посмотрит на неё, подойдёт да обнимет. …Нет, нет, ей хватит уже того, что она увидит его. Вот порой говорят, что вещь человека, попадая к нему, словно живая, становится на сторону «хозяина», словно меняет свою суть. Как порой драгоценные камни непонятным образом начинают оберегать своих хозяев. А порой – и губить.
      Станет ли Эха такой же «вещью» для Гумаки? В какую сторону ей предстоит измениться здесь? – Эха украдкой оглянулась вокруг. Но почти все глядели на дорогу. Едва слышный шепот, а затем и гомон понёсся над толпой:
      – Едут… Едет хозяин!
      Гумака ехал скоро. И вот он уже проезжает резные столбы ворот. Остановился у крыльца. Свита чуть подале.
      …Изменился… Видимо, действительно взрослел. Или ему пришлось повзрослеть с тех пор, как умер его отец и он лишился брата. Да, он здесь хозяином. Для этих всех людей. А на людях – и для самой Эхи. А как там дальше будет…? Будет ли голубить её хоть сколько-то? Или станет, как отец его – пренебрегать женой, да гнобить её?
      А может Гумака всегда таким был? Вон как брал её по молодости на «своей» территории, когда за ним были люди? После-то, виделись почти всегда в непривычной для него обстановке, где он не мог развернуть своего характера, показать нрав. Что, если он – совсем другой, и влюбилась Эха в химеру?
      Как бывает марево над дорогой в жару?
      Гумака спешился, подошёл к матери, поклонился ей, подставил чело для поцелуя, был серьезен, но взгляд его, даже со стороны было видно, – тепел. Затем ступил и взял у няньки сына – бережно чуть приподнял, любуясь. А затем, отдав ребёнка, взглянул на Эху.
      Все, все её переживания, тревоги разбились о его взгляд. Когда же его рука коснулась её волос, и он поцеловал её в чело – она почувствовала такое чувство защищённости, которого давно, очень давно у неё не было. Пусть впереди – хоть что, но то всё потом будет, а не в сей момент. Пусть хоть немного, но она нужна ему. Пусть хоть краткий миг, но она – может видеть его и коснуться рукой.
      Однако Эхе надобно было знать своё место. Едва только вошли в дом, Марлава начала отдавать приказания:
      – Всё ли готово к столу? Мой сын – устал с дороги. Немедля закончить! Гумака! А тебя я жду сейчас же у себя! Говорить надобно.
      Он остановился, словно споткнулся. Смотрел на Эху, будто бы сожалея. Она тоже остановилась, но на него посмотреть боялась, стояла вполоборота, опустив взгляд. Она провинилась?
      Гумака чуть выдохнул, сжал кулаки, но высказать недовольства не посмел. Может оттого, что были здесь иные люди? Словно бунтует. Но смиряется пред матерью. Однако же …уважает Эху за то, что видит в нём взрослого мужа, слушает его и почитает? Он кивнул:
      – Не медлю. – Направился в покои матери.
      Эха мягко, но словно бы не контролировала свои движения, ступила, было, несколько шагов прочь. Нянька понесла ребёнка в покои Гумаки и Эхи, остальные кинулись выполнять свои обязанности.
      Отчего-то, самой было противно, когда сделала Эха несколько шагов назад, возвращаясь к покоям Марлавы. Шум подворья, всего дома, словно разбивался здесь о порожек небольшого коридора на три комнаты. Из-за приоткрытой двери было слышно:
      – …Не смей оставлять её так надолго. На ней лица не было. Чем только душа держалась, а не полетела вслед за тобой? Унимала её сыном, думала – отвлечётся, да только за тобой она сильно тосковала…
      Бесшумно, точно бы действительно была бесплотным духом, отступила, Эха медленно побрела к себе. Как же научится доверять людям, не видеть в них плохое? Вроде и чужой была для неё Марлава, а заботилась, как о дочери, хоть и виду не казала. Может, чтоб не обязывать?
      В гостевой комнате Эха присела у окна. Ныне здесь накрывали трапезу для хозяина – много гостей будет. Смотрела на все те хлопоты, да вроде как не видела. Сама не своя, была растеряна.
      Сквозь окно увидела, как, спустя время, вышел на крыльцо Гумака, неторопливо пошёл к дальнему углу подворья, на ходу что-то приказывая. Ему немедленно поднесли воды, какая-то служанка побежала куда-то, ещё кто-то неторопливо направился к кучке вассалов Гумаки, что по приезду хозяина, толпились, собираясь, у ворот.
      Какая основательная походка у Горбуна…, про такую не говорят «разлапистая». Даже сейчас, на своём подворье он шёл прямо, чётко, словно устремлялся под удар. Он неторопливо снял рубашку, и широко расставив ноги, нагнулся – дворовой поливал ему спину водой, Гумака резкими движениями мылся. Делал то как-то четко, размеренно, не было в его движениях усталого томления. Он долго умывался, тёр шею и спину. Что ещё ему сказала мать? Он казался обозлённым.
      Эха отвернулась от окна, чеканно двинулась, положила руки на колени и замерла, глядя перед собой. Ей почему-то подумалось, что тем, чего много, никогда не дорожат. А ещё… раньше, как-то, ещё по молодости, было разумение, какое-то глупое внушение, что все «свои» на «своей» территории, должны быть действительно «своими». Понимающими, жалеющими, помогающими. Вот пришёл ты, говорят тебе – здесь всё твоё. И вроде даже чувствуешь то. А на самом деле, только косые взгляды, студёная вода да холодные рассветы… Вроде чувствуешь, что делить тебе с этими людьми нечего, пришёл с чистыми помыслами, открытым сердцем, искренним желанием помогать и сострадать. А оказывается, что и кол в спину могут всадить тёмной ночью.
      И как перестать судить людей по видимым проявлениям? Как перестать мерить всё своими чувствами, эмоциями? Как перестать оценивать человека через своё отношение к нему? …Если сама Эха – добра, значит и остальные – добры? Нет, так не бывает. А как окажется теперь? И Гумаку не в чем упрекнуть. Никогда вроде не говорил ей о большой любви, да и вообще – любви. Не просил, не требовал. А просто прислал кольцо – стала носить. Пришёл за ней – пошла ему вслед. Впрочем, когда-то должна была закончиться её полуголодная, почти собачья жизнь – или прогонят, или приласкают. А давши поесть – не изобьют ли, не отравят…?
      Дверь отворилась, и вошёл хозяин Гумака, вслед за ним – его гости, те, кто нуждался в указках и советах господина. За ними всеми следовала Марлава. Гумака направился во главу стола, просители толпились у порога, Марлава ступила к Эхе.
      – Муж дома, Эха. Годи ему. Пускай не служанка подаёт ему кушанья.
      Эха нагнула голову и встала у правой руки Гумаки – на столе и так было всё приготовлено. Сама Марлава села напротив сына – с другой стороны стола. Гумака пригласил просителей – те рассаживались, согласно своему положению, кто богаче да влиятельней – ближе к хозяину, кто менее значим или не заработал пока милости – далее. Гумака едва повернул голову, взглянул на Эху:
      – Присядь же рядом. Жене должно быть рядом с супругом.
      Эха молчаливо присела.
      Как же всё было выверено. И словами, и жестами, и действиями. Она действительно была здесь самая молодая. Хоть и старше мужа, да ниже его рангом. Именно он указывал ей, что делать, куда садиться. Здесь были посторонние. Здесь была мать Гумаки – старшая среди женщин по возрасту. И может, даже хорошо, когда из детей не делают кумиров прежде времени. …Ладно да добро, что почитается здесь уважение к старшим, семье. Ритуалы – не простая прихоть, это дань роду, обычаям, укладу жизненному. Так полагается. Не будет порядка – станет хаос.
      Эха головы не поднимала.
      Некоторое время все сидели молчаливо, – мало ли в каком настроении приехал молодой хозяин из поездки. Люди посматривали на Эху. Вроде и вражиной только была, а уже – жена господина.
      Однако потихоньку начались расспросы да разговоры.
      Было заметно, что Гумака действительно не мальчишка, зазнавшийся юнец, которого «вбросила» жизнь на вершину власти в роду. Он знал и понимал, был уверен и учтив. Говорил твердо и спокойно, словно много, очень много всего пережил в жизни. А возможно, так и было? Он не предлагал скоропалительных решений, но и не уклонялся от ответов. Порой, подумав, спрашивал мнения у окружающих. Но, то не выглядело сомнением. Было заметно, что испрашивая мнения или совета, он, без сомнения, выбор сделает сам и только сам.
      Даже не поднимая головы, по тихим словам, учтивым разговорам, Эха чувствовала, что Гумаку – уважают. Он – крепкий хозяин. Аргументы – ясные, решения – справедливые, выговоры – не обидные, понятные, обоснованные. Порой он говорил о чём-то великом, попутно распределяя мелкие проблемы по исполнителям. А порой – умолкал, словно прислушиваясь к себе, раздумывая.
      С такой стороны Гумаку Эха ещё не знала.
      Обед затянулся далеко к вечеру и возможно, перерос бы и в ужин, да только хозяин встал, учтиво всем поклонился и разом завершил беседу словами:
      – Земля даёт нам жизнь, одаривает щедро своими гостинцами, но взимает словно ростовщик, не только тело, но и истинно человечное – чувства и эмоции. Оставайтесь людьми в любом деле, не гневите богов, не обижайте людей.
      Все скоро прощались. Эха, не зная, что ей делать, хотела было помочь убраться в трапезной, да Марлава взяла её за руку:
      – Муж твой скоро спать пойдёт, умаялся с дороги, ты ему постель приготовь.
      Мать радела за сына? Или наставляла непутёвую невестку?
      Гумака пришёл в опочивальню спустя некоторое время. За окном почти стемнело.
      Как-то неловко было. Одно – увидеться мельком, испытать острие эмоций. А другое дело – когда всё непривычно, спокойно, и никто никуда не торопится. Нет предчувствия разлуки.
      Какая из Эхи жена? …И чем её нынешняя роль отличалась от роли возлюбленной? Нет, не возлюбленной, ибо всё прошедшее время Эха не ведала, что любима Гумакой. Отличалась ли роль жены от роли любящей женщины? Так верней. Ведь любила Эха этого человека.
      Гумака сел у двери на скамью и смотрел на неё. Эха стояла у колыбели, совершенно не зная, что ему сказать, с какими словами к нему обратиться. Что он хотел ныне бы слышать?
      Все эти дни она – словно натянутая струна: плохо понимая, как поступать, делала то, за что себя корила. Или стеснялась. Все её слова казались неуместными. …А как себя вообще должна была вести жена Гумаки? Так ли она отличалась от жены Ольговина? Но меж Гумакой и Ольговином была пропасть. Пропасть эмоций и чувств. Любовь.
      Может и сказать Гумаке о том?
      Но в дверь едва постучали. Гумака, сидя устало, толкнул рукой дверь, смотрел снизу вверх. На пороге стояла Марлава. Она едва кивнула сыну и обратилась к Эхе:
      – Ты знаешь, я что-то соскучилась по внуку. За делами, всё не было времени с ним побыть. Эха, ты не будешь противиться, если я заберу его к себе на всю ночь? Не беспокойся, нянька да кормилица будут рядом.
      Эха словно устыдилась, покраснела и кивнула. Всё она поняла, да вот только… Да, сын для каждой матери – главное. Эха делила Гумаку с Марлавой, а Марлава – делила своего внука с невесткой. Мудрая Марлава женщина.
      В дверной проём метнулась кормилица, ребёнка быстро забрали.
      Гумака некоторое время ещё сидел, а затем встал, прошёл по комнате и снял рубашку. Вполоборота, опустив голову и глядя так на Эху, сказал:
      – Говорят, большинство людей в лесу, в незнакомом месте делают поворот направо. А я, сколько знаю тебя, всегда оборачивался в твою сторону. Так получалось, что, не загадывая, я всегда находил тебя, где бы, и какой бы ты не была. Ты помнишь харчевню? И ты, холодная и голодная? Словно вижу твой ореол, словно искра какая от тебя – узнаю среди всех твоих обличий. …А сколько раз ты меня берегла и спасала? Знаю, знаю, что ты перевязывала мои раны, ты согревала своим теплом, ты меня берегла и беспокоилась обо мне. Отчего? Чем заслужил я твою любовь?
                67
                Неуверенность
      …Гумака часто уходил сюда – в отдельную комнату в северном крыле.
      Так повелось, что и муж, и жена обычно, имели свои покои. Однако Гумака сразу привёл жену жить в свои. Отдельных покоев у них не было. В смежной – определили комнату для Миростана. Там могла ночевать нянька, однако первое время Эха боялась разлучаться с сыном.
      А вот ту, одну, комнату Гумака предназначил себе. Безусловно, у него были дела, о которых требовалось поразмыслить. А с прибывшими людьми, с местными вассалами он встречался в большой нижней комнате, трапезной, где проходили и пиршества.
      Эха не тревожила его, не искала, если он уходил. У неё было пока уверенности в своих просьбах. Чувствовала себя в Окольцах очень нерешительно.
      Оказалось, что как и прежде – Марлава в Окольцах не живёт. Уехала. Глядела земли старшего сына, при его вдове. Гумака не захотел перебираться туда.
      …Сейчас сынишка спал. Делать было нечего. После своей полнейшей свободы, ещё совсем недавно, где сама себе указ, её одолевала в Окольцах, временами, сильная тоска. В тот раз она решилась потревожить Гумаку. В нижней комнате его не было, и она направилась в северное крыло. И хоть боялась, что прогонит её муж, коль занимается чем важным, однако внутренняя тревога не давала ей покоя. Нужно было увидеть Гумаку, успокоиться.
      Не крадясь, она лишь тихо ступала по полу. Дверь была чуть притворена.
      Эха сомневалась, не смея потревожить Гумаку, но видела его. Стоял, опершись обеими руками на стол, что-то рассматривал. Было заметно, что он – увлечён. Сжимал и разжимал кулак правой руки, временами едва постукивал кулаком по столу, словно на что-то решаясь, сомневаясь, уговаривал себя. Левой рукой ерошил волосы, иногда отвлекаясь и поглядывая в окно. Тогда он замирал и долго глядел в даль. Словно невидимые миражи рождались пред его взором. Но затем, он снова отвлекался, шумно выдыхал и вновь обращал внимание к бумагам на столе.
      И Эха решилась. Едва приоткрыла дверь, постояла, отважилась переступить порог и вошла. Гумака, увлечённый делами, не слышал её.
      Теперь, став его женой, и видя его совсем близко, она понимала, сколь сильно он отличался от образа, который она изначально выработала. Сама Эха привыкла быть сильной, научилась решать самостоятельно, даже вопросы жизни и смерти. За её спиной были люди, которых нужно было беречь.
      А теперь оказалось, что можно не принимать близко к сердцу то, что волновало раньше: все её просьбы выполнялись мужем, все вопросы, которые вдруг возникали пред ней, можно было решить, лишь посоветовавшись с Гумакой.
      И его выводы, ответы не лежали на поверхности. Они были обдуманны, взвешены. Гумака не был взбалмошен, пренебрежителен. Оказалось, что его нельзя было назвать ветреным, «прожигателем» жизни.
      Приходилось привыкать к нему такому – серьёзному и твёрдому нравом. И не в одночасье он стал таким. Ведь видела его Эха в Окольцах ещё тогда, когда попала в плен в переделке при Ирче. Тогда, когда убил он несчастного слугу, над которым издевались.
      Как же так: годы знать человека и не узнать его хоть сколько-то?
      Но Гумака, какой он ныне представал пред Эхой, был ей, всё также люб. Раньше она его страшилась, может оттого, что не принимала, не понимала своей любви. А теперь она его опасалась, боясь не соответствовать ему?
      И вот, стоя на пороге комнаты, что делать? Окликнуть? Он подумает, что кралась. Но ведь, ни дверь не скрипнула, ни половица. Что же делать? Эха ступила ещё шаг к Гумаке.
      Заметила, что на столе лежала большая карта, искусно отмечены дороги, разрисованы леса, помечены селения.
      Гумака резко обернулся. Встретился взглядом со взглядом Эхи. На мгновение зрачки чёрных глаз расширилась, а затем он прищурил глаза. Правой рукой резко сложил карту вдвое. Повернулся к Эхе всем телом, широкой фигурой заслоняя стол. Резко скрестил руки на груди.
      Он не прятал трусливо то, чем занимался. Он отгораживал Эху от того, что делал.
      Его губы сделались тонкими, мышцы лица дёрнулись, кулаки сжались. Смотрел настороженно и холодно. Сказал:
      – Нет. Сейчас уходи.
      Она тут же поторопилась исполнить его просьбу. На душе было скверно. Не оттого, что он что-то от неё прятал, а оттого, что она причинила ему неудобства. Что он о ней подумает сейчас? Что шпионит за ним? …Вот боялась, чтоб Гумаке за неё не было стыдно, а тут ещё и мешает ему.
      – Эха, постой…
      Она остановилась и повернулась к нему. В глаза глядеть было стыдно.
      – Ты прости меня. – Его голос утихомиривался, как отдалялось эхо грома.
      Эха ступила к нему и мягко положила две руки ему на грудь, с усилием подняла взгляд, сказала тихо:
      – Я не кралась. Ты был очень увлечён. Гумака, будет так, как скажешь. Я ничуть не сержусь. Это я не сдержалась, прости.
      Гумака едва рассмеялся, но скорее – то было печально. Бережно взял её руки, отпустил, отошёл и едва повернулся, но на неё не глядел.
      – В детстве, Эха, я почти всё время проводил в Окольцах. И всё мне здесь казалось неизменным и очень большим, масштабным. Хм, разве могло быть по-другому? Ведь всегда существовала наша речушка, с зарослями тростника? Там часто ловил рыбу. И выше, по излучине реки… И этот колодец, в который собирается дождевая вода, и даже сама ливнёвка – всегда существовала. Всегда было небо и дождевые тучи с грозами. Всегда были мальчишки, с которыми играл. И всегда – дворовые старики. И кухарка, что делала пироги, вкуснее которых я не ел. …А знаешь, мне тогда почему-то казалось, что человек стареет не годами, а взглядом. М-м, есть такие люди – с постаревшим взглядом. И …были всегда могилы великих героев. Мне казалось, что взялись они – неоткуда. А просто были. Были всегда. Я не задумывался о том, что смелые мужи, почивающие в своих могилах – могли жить и любить, стареть и …вглядываться, как, в туманном мареве, по утрам, поднимается солнце. …Представляешь? …И я всегда восторженно верил в любовь. Но все влюблённости – были лишь порогом. А за закрытой дверью – оказалась ты. И ты – ныне тоже в Окольцах, здесь, где ничего не хочу менять.
      Эха опустила голову. Тепло. И хорошо в Окольцах.
                68
                Змея
      Какая новая напасть!
      Эхе передали, что хозяин Гумака желает видеть её в северном крыле. Он стоял у окна, скрестив руки на груди. Увидев входящую Эху, – согласно кивнул головой, рукой поманил. Не растерян, но казался обескураженным. Едва показал рукой на стол. Там лежало письмо.
      – Князь Замоса едет ко мне в гости. Будет проездом. Завтра к полудню обещался. – В его голосе Эхе слышалась тревога. Гумака часто, но не глубоко дышал.
      – Разве что-то случилось? Он ведь разрешил тебе жениться…?
      – …Да, разрешил. Разрешил, не тревожься, Эха. – Он рассеянно огляделся, и взгляд его остановился на небольшом столике у окна. Там лежали разные бумаги, выглядывал уголок карты.
      Эхе подумалось, что как-то разом всё на него навалилось: и сложные военные решения, и приезд князя, и она со своими проблемами. Смотрела на Гумаку и ей показалось, что его мысли были не здесь, а там – на местах сражений, на потайных тропинках, в оружейных.
      Колебалась: уйти – не уйти. Ей стало стыдно, что она – тяготит его своим присутствием, отнимает время. По себе знала: одновременно всем заниматься, а главное – равномерно распределить свои умения – тяжело. Нужно уметь расставлять приоритеты. Но если важно всё? Она сама хорошо работала только лишь, когда её не отвлекали. И это – если что-то нужно было сделать для себя. А приказы отдавать? Важно осмотреться, взвесить всё, продумать. Дабы окружающие не знали, не сомневались, что она – теряется. Уйти и не отвлекать его!
      Гумака беспокойно повернулся, но словно бы споткнулся об её взгляд.
      – Скажи мне… Одно дело – я, ты… со мной и моя жена. Но князь Замоса? Эха…, сможешь ли ты? Ты ведь четыре года воевала против него? Я люблю тебя, но он – мой господин. Негоже моей жене искоса глядеть на него. …А вынуждать тебя не хочу. – Ан…, не умеет ещё в должной мере Гумака скрывать эмоции. Не умеет.
      – Ты хочешь, чтоб я уехала на время?
      – Нет. – Гумака отвернулся и прошёл к окну. Вновь скрестив руки на груди, прислонился плечом к углу оконного проёма. – Я не могу тебя прятать от князя. Не хочу. Но если ты…
      – Я не кинусь на него с оружием, если тебе это нужно знать. Я…, – она тихо добавила, – …я слова поперёк ему не скажу. Ты не беспокойся.
      Гумака обернулся к ней:
      – Тебе будет тяжело его видеть, наверняка. Если так, если тебе будет плохо, Эха, скажи мне, я придумаю что-нибудь.
      – Гумака, я столько лет воевала не только против него и его сил, но и против тебя. Мне горько от того, что я предала своих. Но без тебя – мне не жить. Будет так, как скажешь.
      Гумака пытливо посмотрел на неё, кивнул головой.
      – Ты мне всегда была дорога, но твоя нежность ко мне, сердечность… Я никогда не слышал, чтоб о Змейке говорили, как о чутком человеке. Слухи доносили до меня, что крута нравом, требовательна, красива. Но что бы нежная? Что за величайший дар я получаю от тебя, Эха?
      Она смотрела на него испытующе. Он протянул ей руку, вздохнул:
      – Ты люба мне больше жизни. Но просыпаясь рядом с тобой каждое утро, я порой думаю, что не могут боги обычного человека одаривать так щедро. Меня страшит цена, которую я заплачу за твою ласку. Я всегда желал тебя, как самое недоступное в моей жизни. И вот со мной ты. Каждый день и каждую ночь. А что взамен? Мне, порой, страшно, Эха, очень страшно.
      – Что ты? – Она чуть улыбнулась, – разве не слышал песни: «В подарок сберегу свою любовь, и верности крылом укрою, без боязни…». Что ты?
      Эха вдруг стала серьезнее, взглянула на него, чуть склонив голову на бок:
      – Многое я видела, особенно в последние годы. Всё это, словно зимняя стужа обрушилось на меня, мечтательную, верящую людям, ожидающую чудес. Но увидела многое: и мужа, который не давал похоронить свою жену, не желая замечать тлена. …И ужас человека видела, который внезапно осознал, что не хочет прожить всю жизнь с назначенной ему женщиной, ибо жизнь уходит, а он ещё чего-то не успел, не долюбил, недострадал. Повстречалась с человеком, для которого кусок земли в несколько локтей стал предметом крайнего вожделения, и из-за чего он потерял всё, что нажил. Его сыновья погибли, обороняя отца от несправедливости, которую он сам себе выдумал. Его жену хватил удар от этого, и она умерла, раскинув неловко руки на том самом клочке земли. Стоило оно того? Видела я и человека, который много и красиво говорил о том, что уважает и ценит людей. А только большего скупца свет не видывал – жену этот богач уморил голодом да работой. …Что будет у нас впереди – не знаю. Но верь, тебя одного любила, и буду любить, сколько прожить смогу. А на завтрашний день – загадывать не хочу, главное, что есть у нас ныне. Ты знаешь… Сколько раз ходила в разведку. Порой, думала – общую картину бы осмыслить. А после жалею – надобно было детали смотреть, мелочи всякие. И всяк раз недовольна собой. А мне и минутки достаточно с тобой. Хоть часто и не вижу тебя, а знаю, что рядом ты. А посмотрю на тебя, и понимаю, что большего мне и не надобно.
      Гумака улыбнулся, ступил было к ней шаг.
      – Я никогда за тобой не поспевал, Эха. Та… очень красива, а я – …уродец. Ты стала верховодой, а я – лишь командир, хм… военачальник. Ты сына мне родила, а я…? Я всегда бежал вслед тебе, прекрасная.
      Порыв ветра от открытого окна шевельнул бумаги на столе, несколько свитков упало на пол. Эха скоро нагнулась, подняла и подала Гумаке. Увидела внезапное беспокойство во взгляде.
      Чуть улыбнулась:
      – Я пойду?
      Он кивнул.
      Когда она вышла и причинила за собой дверь, чёрной змеёй вспоминалось смятение во взгляде Гумаки, когда она подавала ему свитки.
      Но… Всё правильно. Гумака – мужчина, и дела у него важные. Что тут поделаешь?
      …Она ступила несколько шагов и задумалась, пошла медленнее, а затем и вовсе остановилась. Выходит, о разном думают они? Она – боялась потревожить его в часы раздумий, а он – всего лишь пытался сделать что-то, чтоб сравняться с ней? В чём им соревноваться? Эха никогда не думала о таком. Гумака для неё – всегда был выше. Он был командиром у князя. Сейчас, говорят, князь к нему прислушивается. Вот, в гости едет. Как же так? …Тот, Ольговин, унижал, потому что знал, что он – лучше и знатнее её. А этот..., Гумака… – бежит «вдогонку»?
      Но нет, нет, Гумака не такой. Показалось Эхе. …Говорят, раздоры людей, смута меж ними – летает в воздухе, заражает души людей, когда те делают вдохи. …Иногда слышала Эха даже пересказы, что покупают и продают такие распри, ссоры. Но… разве может то действовать на уверенную в муже Эху? Ведь лучше Гумаки – нет мужчины. Разве может то вызвать хоть какую-то рябь на их взаимоотношениях? Нет, нет…, невозможно то, невозможно.
                69
                Жаркий и душный июль
      Эха очень боялась этого момента: когда приедет князь Замоса, она, как жена Гумаки, должна быть рядом. А может, не пожелает князь видеть бывшую верховоду? Её имя ведь на слуху? Немало неприятностей разведчица и верховода Эха причинила его отрядам.
      Ведь ведомо, чтобы внушить мысль – надобно её несколько раз повторить: вслух ли, исподволь, чтобы эту мысль изрекли другие. …Сколько раз слышал Замоса, что Эха – верховода мятежников? Сколько раз ему говорили, что она – вражеский лазутчик и воин? Много, много раз ему говорили, что верховода Эха – достойна смерти. Это – истина уже, должно быть, для него. А раз так? Что хорошего он скажет Эхе при встрече? Или что должен будет выслушать Гумака от князя? Ведь может и не помиловать. Вместе с женой прикажет убить своего военачальника Гумаку…
      А если, однако, пожелает с ней познакомиться? Сможет ли она взглянуть на князя? И в состоянии ли будет бывшая верховода говорить то, чего ожидают от жены князева военачальника? Этого ли боится Гумака? Напасть какая для него! Не зря она не желала выходить за него, обременять его. Знала, что будут у него неприятности из-за неё!
      Жаркий и душный июль.
      Всё не к месту. Огромные, пушистые, снизу грязноватые, облака нижнего слоя скользили по дымке высоких облаков. И хоть, порой, гроза казалась обманкой, обходя Окольцы стороной, духота – никуда не девалась.
      А иногда – налетал порыв ветра, поражая людишек своей яростью, гневно срывая листья с деревьев, ломая ветви старых и трухлявых деревьев, играя, заставлял высокие луговые травы клонить пред ним колоски и метёлки. Тогда бранились, слышала Эха, поселяне: боялись, что трава на сено не поднимется, скотину без него – не выкормить долгой зимой.
      Душно-то как.
      Замоса прибыл после полудня. Эха, стоя в покоях у открытого окна, видела, как во двор въехал княжеский отряд. Во главе было сразу несколько человек. И Эха, которая ни разу князя не видела, всё гадала – кто же из них?
      По её мерке, князь должен был быть пышно разодет, иметь красный, подбитый мехом плащ. Быть статным и широкоплечим, иметь самого высокого коня. Но практически все всадники были одеты одинаково – в военную походную тёмную экипировку. Может не приехал ещё князь?
      Но только, словно волны на большой реке накатываются на пологий берег, – по всему дому стали слышны голоса, торопливые короткие пробежки, вскрики и восторженный шёпот.
      Эха, словно кто-то за ней наблюдал, тихонько села у окна, на лавке. Стало быть, приехал князь. Стало быть, холодная вода – рядом. Останется только сделать условный шаг в неё, и окунуться в совершенно ей неприятные условия. О которых бы и не помышляла, если бы не Гумака.
      Едва поглядывала в окно – чужие воины спешивались. Одного из них, совершенно ничем не выделявшегося – встречал Гумака.
      На душе было тревожно. Нянька одевала проснувшегося Миростана.
      Через некоторое время открылась дверь, и Эха услышала незнакомый мужской голос:
      – …Стало быть, не хочешь брать в помощь Кудроша? Да…, без таланта он, да с самолюбием. И пренебрежительно к людям относится, а вот служит неплохо. …Здесь ты обретаешься?
      Было видно, что Гумака открыл дверь, да пропускал в дверной проём рослого, но худощавого мужчину. Тот шёл степенно, говорил. Вошёл и, не поворачивая головы, взглядом обвёл комнату, скользнул взглядом по сидящей Эхе. Едва поворотил голову, и чуть заглянул в смежную светлицу, где стояло широкое ложе. Вновь взглянул на Эху. Но не вперил взгляд, а глянул быстро, цепко, перевёл взгляд на Гумаку.
      Тот посмотрел на Эху виновато и настороженно. Верхняя губа его дрогнула, он глубоко потянул носом воздух:
      – Это, княже, жена моя, Эха. И мой сын – Миростан.
      Щёки Эхи вспыхнули, она встала, едва поддалась вперёд, в поклоне. Нянька согнулась в пояс, приветствуя князя. Тот кивнул головой, приветствуя обеих.
      Со стороны казалось, что могла бы Эха и более низко поклонился. А князь – душевнее поприветствовать жену своего верного помощника.
      Каким можно представить себе человека, которому долгое время противостоишь?
      Если по его приказу сожгли городище Загру – стало быть, мстителен он и кровожаден. А если имеет родственников-мздоимцев, тех, которые без повода грабят людей – так разве в гнилом роду будет хорошее дерево? По рынкам немало Эха слышала, как дядьку князя, Ужимку – проклинали. Наверняка князь – мелочный, злобный, мстительный. …Как же тогда Гумака может такому служить? Он ведь не такой, чтоб ничтожеству покоряться да служить? А если Гумака и сам…
      Князь Замоса был едва ниже Гумаки, но более худ. Гумака, несмотря на то, что горбат – выглядел мощным воином. Князь, с годами, а было ему на первый взгляд около сорока, не стал могучим. Он, скорее, жилист. Воина в нём выдавали только крепкие руки, с выпяченными суставами на пальцах да сеткой вен. От рождения Замоса был болезненным, потому не переедал, и порой надсадно кашлял. Почти ничего из одежды не выделяло в нём всемогущественного и богатого человека. Лишь только тот, кто знал толк, мог бы на глаз определить и стоимость ткани на рубахе его, и сложность выполненных работ при создании его доспехов.
      Ещё раз, искоса, взглянул на Эху, Замоса обратив внимание на Миростана.
      – Покажи, Гумака, наследника своего.
      Гумака, взяв сына на руки, поднёс ближе к князю. Тот вынул из кармана и протянул Миростану большую золотую бляшку, на которой, с одной стороны был отчеканен солнечный диск, по краю – изумительно тонкой работы перевивались колосья, одно за другим, не оставляя промежутков. Что было на другой стороне – Эха тогда не разглядела.
      – Пусть сын твой, Гумака, растёт сильным и здоровом. Пускай Миростан станет славным защитником родной земли да почитает род свой, как отец его. Благословение ему своё княжеское жалую.
      Миростан потянул золотой диск в рот, однако Гумака предупредил его движение, придерживая вещицу у ручек ребёнка. Тот заигрался.
      Замоса повернулся к Эхе, ступил ближе, долго посмотрел на неё. Во взгляде вроде не было суровости, но глядел он пристально, словно пытаясь заглянуть в самую душу. На его лице не отразилось никаких эмоций. Вероятно, он был хорошим дипломатом.
      Эха опустила взгляд и почувствовала внезапную слабость. Её нервное напряжение достигло предела. Вот, рядом, в шаге от неё стоит человек, против власти которого она не раз поднимала оружие. Ему служили те, кого она убивала, за кем следила. А вот самого князя Замосу прежде видеть не доводилось.
      Гумака был бледен. Он передал сына няньке, ступил ближе. Замоса, не отрывая взгляда от Эхи, мягко сказал:
      – Если бы знал, что верховода Эха так пригожа, сам бы выходил на бой, чтоб только полюбоваться её красотой.
      Он медленно едва кивнул ей в знак прощания, развернулся и вышел. Гумака, быстро взял сильно сжатый кулачок Эхи, поцеловал его и скоро пошёл вслед за князем.
      Каково ему? Беречь Эху и годить князю? Справляется ли? Справится ли?
      К вечеру Эха должна была присутствовать на пиршестве в честь прибытия князя.
      Сам Замоса сидел во главе стола, справа от него, в ряду, – Гумака, рядом с которым – Эха.
      Всё это вызвало бурю смятения в её душе. Она ещё не до конца примирилась с тем, что стала женой своего врага, а уже – пирует за одним столом с тем, кто представлялся ей главным злом во всём мире. Не было бы его – не было и мятежа, этого кровопролитного противостояния, стольких смертей знакомых Эхе людей.
      Для неё – вот так всё легко разрешилось. Она – вне конфликта. Без потерь, с выгодой для себя, отошла в сторону от противостояния. У неё ныне было всё: муж, сын, достаток. Но остальные люди? Парком, Станова, да все, все – до последнего человека? И… во многом, что случилось, виноваты люди, сейчас мирно сидящие за столом: князь Замоса, Горбун-Гумака, сама верховода Эха.
      Они повинны в том, что где-то умирали молодые и смелые. Что горели селения, не обрабатывались поля. Всё это – пылало, стенало и плакало перед взором Эхи.
      Она сидела с прямой спиной, тоненькая и сосредоточенная. На тарелке у неё что-то лежало, но она не ела. Было очень скверно на душе.
      Почему то, что создается тысячами людей, весь их мирный уклад, вполне свободолюбивые и светлые помыслы, может быть разрушено, да, впрочем, и разрушается, единицами?
      Почему так случилось? Был ли кто виноват извне? Подначивал князя? Или это интересы, оставленной без внимания, военной верхушки? Или это чаянья простых людей?
      Может, всему виной те, кто слишком многого желал, и слишком мало имел (на своё разумение). Безкультурщина, которая ничего не понимала в политике, но хотела кусок слаще? Может, и были зачатки дарований у таких людей, а только не рассчитали они силы. А чтоб не казаться после жалкими – сотворили такое бесчинство. Как бывает? Хорошо живёт человек, в достатке. А понаушничал кто ему, указал на более богатого соседа – зависть стала точить человека. И под смуту – решил он сотворить зло.
      Была ли такой сама Эха?
      Знала, что разные есть люди. И не всякого заставишь в руки взять оружие. В мутной воде много всего плавает, но только щепы, палки всплывают на поверхность, пусть даже, порой, и заполоняя всю поверхность. А если слишком мутная вода, гнили много в ней, – всплывают брюхом кверху рыбы, которые и не помышляли о том никогда, спокойно живя в глубине.
      Гумака был собран. Замоса – невесел. И хоть за столом уже порядком народ оживился, хлебнув хмеля, князь был задумчив.
      Эха снова опустила голову. Жизнь состоит не только из великих событий. Она наполнена маленькими людьми. И не всегда они замкнуты, мелочны, и не мизерны их потребности. Они имеют мечты, деяния. О которых становится известно через время. Но даже если не таковы люди, если просто проживают свою жизнь спокойно, по-человечески, а не с оскалом на губах – они достойны памяти. И не важно, каким образом – в пересказах, былях, легендах. Что останется в памяти людей после всех этих событий?
      Жестокий князь, кровавый Гумака, предательница Эха? А народ – покуролесит да вспомнит о доме, семье, невспаханном поле. Вновь вернётся он к своим извечным ценностям. Дескать, приобщился к истории – и буде.
      Сколько людей… И те, кто бунтовал, кто стирал кровавую пену с губ, и те, кто сожалея, вешал, и те, кто только подначивал. Разные, очень разные люди по характеру, по роду, по ремеслу. Но только, верно, смирнее их и не станет после прекращения смуты. И только лишь, выпив где в харчевне, – один будет хвалиться, другой – угрюмо молчать, роняя слезу, а третий – в ярости станет поносить всех тех, кто был причастен к человеческой бойне, кто погиб или поднялся выше, заработав больше, урвав и заглотав кусок. Сколько из них будет стесняться своего былого? Того, что делал по молодости? Когда держал в руках оружие – символ власти?
      Понять бы всё, осмыслить, дабы не совершать новых ошибок. Но – один умолчит, этот не припомнит, а тот – уйдёт и не воротится. Так и зарастёт болотной травой стремнина, омут людских страстей.
      И связать все концы в жизни, и развязать все узлы – невозможно. Проследить судьбу встреченных людей – немыслимо. Не бывает так в жизни.
      Хм, – чуть улыбнулась губами, взгляд потеплел. Вспомнила. Когда присаживалась по молодости в вечернюю пору к нянькам. Вели они бесконечные разговоры о людях, о которых Эха слышала в первый и последний раз. О ситуациях, с которыми никогда прежде не сталкивалась, да и вряд ли столкнётся. Как быстрые сани по морозному дню, проскакивали те вести мимо Эхи: и только рассмотреть седоков не могла – слепило солнце по снегу, да глаза вьюжило от их прыти.
      Так бывает – и события какие проскакивают мимо, только успеваешь обратить на то внимание, а об иных и вовсе – только слухам о них внимаешь. То люди какие пробежали мимо и исчезли. А что думать о них, коль никогда не свидишься?
      Изменить ничего нельзя. Можно плыть в лодке по быстрой реке, где скоро меняются события. Можно прыгнуть из лодки в воду и плыть самостоятельно по стремнине, туда, куда хочешь – к берегу, или против течения. Но потом – очень сложно нагнать лодку и вновь забраться туда из-за высоких бортов.
      Что ныне могла Эха? Сказать князю, что плох он, и плохи его дела? Что ненавидит всех его приспешников? Или промолчать, вникая в новую для себя обстановку? Улыбаться новым неожиданным друзьям – вон как косятся княжеские воеводы на бывшую верховоду? Станет ли сил сейчас встать и уйти?
      …Гумака неожиданно положил свою большую руку на кулачок Эхи на её коленке. Крепко сжал и распрямил её пальцы. Не отпуская, поднял её руку и положил ладошку на стол, бережно прикрывая своей ладонью, улыбнулся.
      Замоса выпрямился и перевёл взгляд.
                70
                Вопросы
      После вечерней трапезы, где, однако, ни Гумака, ни князь особо не пиршествовали, все разошлись за полночь. Хозяин дома проследил, чтоб гостя хорошо устроили. Сам спать пришёл лишь под утро. А рано поутру был уже на ногах. Князь не поставил его в известность относительно своих дальнейших намерений – мог уехать и сегодня, а мог и задержаться до завтра. Нужно было предпринять действия относительно всех вариантов.
      Князь также не заспался. Пожелал уехать к обеду. Был сдержан и, казалось – холоден.
      Эха не видела Гумаку после ухода, но иногда замечала его во дворе или слышала его голос в доме. Подумалось, что тяжело ему сейчас, наверняка тревожится. А если князь останется недоволен? …А если в опалу попадёт Гумака из-за неё? Хоть и говорила Марлава, что высот достиг Гумака при князе, да мало ли? И за косой взгляд, или чрезмерные богатства можно лишиться господского благоволения. А тут открыто милуется Гумака с бывшей верховодой, в дом привёл, женой сделал.
      Казалось, в разведке или на поле битвы не так волновалась Эха, как сейчас.
      Князь пожелал завтракать лишь в присутствии некоторых доверенных людей – пиршества не было. За едой говорили мало. Затем Замоса изволил переговорить с Гумакой лично. Они разбирали бумаги, планы военных действий в той самой комнатке в северном крыле.
      Некоторое время Замоса поглядывал на Гумаку искоса, медлил, пренебрежительно касаясь бумаг с расчётами, карт. Или, слушая в пол-уха, скрестив руки на груди, посматривал через окно во двор.
      На подворье воины князя чистили и готовили лошадей к дальнейшей поездке. Несколько девушек стояли у кухни и, делая вид, что очень заняты беседой, поглядывали на заезжих важных воинов – это, конечно, не местные, хоть и ладные, порой даже при деньгах, воины. Это – воины самого князя! Куда уж выше?
      Какая-то объёмная женщина тащила два ведра, полные до краёв. Чуть дальше, с высоты окна высокого дома было видно, как косили на взгорке траву у дороги, ребятишки играли в тени нескольких деревьев. А дальше – извивалась неглубокая речка, со шлейкой тростника и рогоза. В разрывах их густой стены, синее небо отражалось в воде речушки, которая тоже, отсюда, казалась синей. А зеленый камыш, лишь по низу стеблей с сухими, соломенного цвета листьями, кое-где взбирался по ближнему склону. Словно тонули там, задыхаясь, кусты бузины с уже чёрными ягодами. Через речку, соединяя два берега, пролегал добротный каменный мост. Два человека ладили там перила.
      А ещё дальше, склоны разрезали балки, поуже или пошире. В одной из них – жгли костры, возможно, выжигали сухую траву, а возможно – чистили склон от кустарников. Но всё равно – лощина упрямо захватывала склон. Дым от двух костров, поднимаясь, на некоторой высоте изгибался, словно не зная, что ему делать, тем не менее, ложился параллельно земле, заполняя, как туман, балку в южную сторону. Наверно ухудшится погода, хоть небо ещё и безоблачно.
      Замоса оторвался от созерцания. Увлёкся, и почти не слушал Гумаку.
      – …А ты прав, прав, только сильный, решительный мужчина способен защитить свою женщину и свою семью. Никто не должен видеть, что он слаб духом или ранен. Иначе нападут и сожрут.
      Гумака замолчал, опустил взгляд на карту.
      – Вот так, вроде и рождаемся быть великими, продолжать дела, угодные роду, служить людям и оборонять свою землю, а потом, мало-помалу, затягивает тина дел. …И уж размышляешь мелочно, мечтаешь о чём-то простеньком, выражаешься не напыщенно, находишь общий язык с теми, с кем должен, во имя своей земли, бороться, становишься подозрительным, и верным другам не доверяешь. И вроде знаешь, что уже не соответствуешь, что не так должен действовать, не туда идти, а по-иному уже нельзя. Ибо выживать требуется, ибо изломала жизнь человека, как ветер дерево. А не изломает, так заставит расти криво. А оглянешься – и жизнь прошла. А кто-то рядом только начинает путь. Хорошо, что сын у тебя есть. Это хорошо.
      – Княже, не томи, скажи свою волю. Не совсем понимаю я слова твои. Кажется мне, что гневаешься ты на меня, да не пойму за что. Было ведь твоё дозволение на мою женитьбу, не тайно то делал.
      – Да не о том я. Знаешь ведь, ты сам господин, не раз то видел. Мне все улыбаются, лебезят. Но я не вижу истинности в том. Неискренность вокруг меня раздражает. Она вводит в заблуждение и, в конце концов, в какой-то период времени перестал я различать эмоции и чувства людей. Чувствую, что перестаю отсеивать людишек на добрых и тех, кто хочет мне вреда. Скажи…, – неожиданно, вкрадчиво, переменил тему князь Замоса, – отчего ты уверен, что Эха – любит тебя? Она ведь… слышал, что звали её прежде Змейкой, что могла она притворяться кем угодно. А если шпионит? Ведь и не такое в истории-то можно припомнить? Искренна ли она с тобой?
      Гумака молчал, и то молчание тяжелило его душу. Он качнул головой:
      – …Я люблю её. И готов прощать ей даже неискренность в любви. Но я уверен в ней. Уверен, что не предаст. Она мне сына родила.
      – Но ведь любая другая могла бы сделать то же самое? Ты хорош собой и богат. А, кроме того, кольцо обручальное верховоде Эхе ты заслал, меня не спрашивая? Знаю то верно.
      Гумака опустил глаза, нахмурился и с натугой выдохнул. Виновато поднял глаза:
      – Глянулась она мне, ещё когда была женой Ольговина. Да и жизнь она мне спасала не раз. А что кольцо… верил, княже, в твою мудрость и справедливость.
      – А ведь никогда ты раньше, Гумака, не был замечен в лести? И хочешь сказать, что из-за тебя – она своим вредила?
      Гумака быстро взглянул на Замосу. Но сказал:
      – Даже если и так – не стану её за то корить.
      – А ты сам? Неужто ни разу не поддался, ради неё, на обман? – Замоса не терпел, казалось, недомолвок. Его слова попадали в самую суть, западали в душу. – Что? Молчишь? А ведь доносили мне на тебя, Гумака. Но коль так всё обернулось, не стану твою жизнь ломать. И так уж сколько судеб искорёжено.
      Гумака нагнул голову, сжал кулаки, но сказал ровно:
      – Не предал я тебя, княже, ни разу, а что её спасал, так то…
      – Не стоит. Понимаю, сам любил. Но вот только кажется мне порой, что много времени мы тратим на привязанности, на друзей. Вот теперь только то начинаю осознавать, когда к старости дело идёт. А ведь не было бы этого всего – столько бы успели сделать, намного дальше бы ушли по жизненному пути. Но…, путь молодого человека – не путь лишений и аскеты. Будь счастлив, Гумака. Покажи мне свои задумки. Хорошо ты воюешь в этом году. Доволен тобой.
      – Княже…, я о Кудроше сказать хотел – Гумака разворачивал карту. – Знаю, что он дурно говорит обо мне, хоть и не слышал от него такого в глаза. Он дурно отзывается об иных людях, обсуждает их, разговаривая со мной. Знаю его не первый год, поэтому не сомневаюсь, что он и меня, вот так же, цинично обсуждая, порочит в глазах и твоих, княже, и других людей. Такая натура у человека, я понимаю. Но он нужен. И я нужен ему, пока мы на одной стороне. Он выполняет всё, что я прошу. Я никогда не отказываю ему в его просьбах. Поэтому, пусть говорит обо мне, что хочет. Мне всё равно. Такой он человек.
      Замоса пристально на него глядел, усмехнулся и кивнул:
      – Та прав. Но сказал: «…пока мы на одной стороне». Что, так уж хороша твоя жена, что переметнуться вздумал?
      – Княже, недомолвки, слухи, наговоры – что чума костлявая. От них не скрыться. Коль считаешь меня виновным, коль сердце твоё к тому склоняется – приму твою волю, однако слово дай молвить.
      – Не возбраняю.
      – Хм, мне в детстве, да и по молодости, всегда казалось, что люди, кто выше меня ходит – военачальники, учителя, княжичи – все из особого замеса сделаны. Они – превыше всего. И слова их разумны, и мысли – светлы. Но повзрослев, и, в силу своего родства, став одним из них, ведь для кого-то я командир, кого-то поучаю, стал я понимать, что много гнилья среди таких. Кажется, господин должен быть всегда правым. Да он и прав. Но только пред богами будут ли праведны, справедливы его дела, если карая, убивает безоружного, если отбирая подати, лишает куска хлеба вдовицу с сыновьями? Которые могли бы стать прекрасными воинами. Но понимаю и то, что коль не покажет волк зубы – собаки его быстро раздерут. Всё понимаю, княже. Я стараюсь судить по правде, видеть в людях то хорошее, что прячется под тиной обстоятельств. Прав ли я? Сколько сплетен это порождает? Но если я не прав и пред тобой, зачем мне жить? Если ты, тот, справедливее которого нет на нашей земле, полагает и меня заговорщиком?
      – …А ведь не простые людишки поднялись прежде против меня. Не в том дело. Когда долго глядишь вдаль – перестаёшь замечать то, что делается рядом. Мне хочется видеть правду, добро в сердцах людей, да вот только слишком стар я для того. Старость – это, верно, не тогда, когда веришь хоть во что-то, а тогда, когда всего лишь уверен во всём.
      – Да, такие, как я – поднимались против тебя. Это подтверждает мои слова о гнилости равных. Думаю, с гнильцой не только те, кто открыто поднял свой меч против тебя, но и те, кто рядом плетёт паутины лжи, боясь сказать всё то открыто. И порой, не только от подлости своей, но и корысти ради, сеют раздор меж нами. Я понимаю тебя, и уверять, что никогда тебя не предам – не стану. Но ты знал моего отца, моего брата, что хоть и ошибались порой, но были тебе верны. Руку отруби мне – а останусь верен тебе.
      – А если сердце вырежу? Выбирать меж кем станешь? Коль жена твоя на сторону тебя поведёт?
      Гумака молчал. Князь тихо, с насмешкой продолжил:
      – А если заберу твою верховоду в острог, дабы не сеяла в твоём сердце смуты? Будешь служить мне верно? Ведь сына-то она родила тебе? Наследник у тебя уже есть?
      – Порой мне припоминается одна история. Так… случился как-то в Окольцах пожар – степь горела, дошла до садов. Гасили огонь все – переполоху было много. А когда погасили пожар, мы, мальчишки пошли смотреть то всё: и почерневшие деревья, с закопченными яблоками и грушами, и ещё дымящиеся кустарники смородины, и кротовины, которые стали видны из-за сгоревшей травы. Помню даже полусгоревший старый сапог. А вот только больше всего врезалось в память собака умершая. Она лежала не среди пожарища, а в кругу несгоревшей травы – погасить пожар успели прежде, чем туда дошёл огонь. Но она была уже мертва. Отчего? Вот так и я – жить буду, лаять буду, служить тебе буду, а только не станет у меня надежды выжить в кругу огня – издохну как та собака.
      – Я понял, Гумака.
      – И ещё, княже. Никому о том не говорил, но тебе скажу. Я выполню твой наказ, ибо почитаю тебя. Но может, хватит крови? Сколько можно сражаться да искать врагов? Рассеяны они уж почитай. Но… не один и не два человека подняли мятеж. И если их поддержал народ, а не кучка зажравшихся негодяев, стало быть – видели люди в них то, что не смогли дать им мы. Я понимаю, что коль родовиты мы и богаты, то и власть наша – угодна богам. А только прислушаться надобно и к простым людям. От войны страдают они – пахари и кузнецы, торговцы и золотари, кожевенники да угольщики. Жёны их, и дети. Может, стоит внять их чаяньям? Их не так мало, чтоб презирать их мысли и надежды. Тем более что хотят они всего лишь жить в мире. Простые люди – не куплены, они искренне шли под наши стрелы. Они не больны и не пьяны были, когда изо дня в день противостояли нам, стремились все к одному и тому же. А стало быть – разумное зерно есть в их чаяньях. …И следует почитать умерших. Как с нашей, так и с их стороны. И принять их, как смелых людей. Так – значит так. По-иному историю уже не повернуть. Мы – один народ.
      – Мягкотелым тебя сделала женитьба?
      – Сына хочу видеть здоровым и счастливым.
      – Что ж, и ты мне советуешь унять родню? Да как же – ведь люблю княгиню. – Последние слова он сказал коротко и зло.
      Гумака осёкся в споре, нагнул голову, молчал. Замоса сначала свысока глядел на карты, разложенные на столе. Склонился, опёрся руками о стол, вглядывался, кивал головой, затем осмотрел на Гумаку:
      – Я сам люблю чужачку. И хоть очень хлипкий мостик любви – не укорю тебя за то, что встал ты на него. Да и всё остальное верно ты говоришь. Верно, Гумака. Я поразмыслю над твоими словами. Что здесь надумал?
      Гумака улыбнулся, начал объяснять.
      После полудня князь уехал.
      Почему-то Эха боялась подступиться к Гумаке. Он был хмур, долго сидел в рабочей комнатке. Затем пошёл в покои. Сначала долго смотрел на спящего сына. Эха не навязывалась, стояла тихо у стены, ждала.
      Гумака обернулся к ней и спросил:
      – Как думаешь, он будет счастлив? Раньше не понимал. А вот теперь раздумываю. То, что начинаешь какое-то дело – ещё не значит, что ты или твои потомки завершат его. – Свою речь он окончил так, как будто размышлял, задумавшись.
      Эха не нашлась, что ответить. Что хочет услышать Гумака? Что она желает? Или что думает? Да и кто бывает счастлив в часы смут и волнений? Да и когда не раздоров и тревог? Что тут говорить?
      – Сейчас как-то…, знаешь…, порой думаю, неужели люди не понимают, что топят общий корабль? Вроде все вместе мы…, бури вокруг, враги. А и среди нас, да и… ваши тоже – напоминают мне людей, что с пилами в бурю отпиливают себе часть корабля. Но ведь, Эха, корабль может плыть, только когда он целостен? А по частям? Чудные люди. Как-то сыну будет житься? Разве и ему придётся выть над телом убитого друга? Ему придётся тронуть холодную руку брата? И ему ли жить с оглядкой? Эха…, Эха….
      Она ничего не ответила. Ей стало душно, стало горько. Словно не могла отдышаться. – Её сын? Её Миростан…?
      Гумака пристально посмотрел на неё:
      – …Хм, если армия от народа вооружается на чужие деньги…, которые вожаки получают извне – нехорошо то, опасно. Не за себя воюют, а за золото соседа. Кирих, верховоды… А ведь какие соседи бывают – понимаешь? …Прости меня, Эха.
      Она медленно подняла на него взгляд. Какая ещё беда?
      А Гумака улыбнулся:
      – Ничего, я справлюсь. Конечно, Миростан будет счастлив. Всё наладится. Скажи, тебя не тяготит, порой, моя откровенность? Как-то столкнулся, что помогая кому-либо из своих воинов – очень обязываю его тем. Если откровенно беседую, то он начинает полагать, что я друг ему. Что прощу его слабости и страхи. Так ли это? Подле могут ли находиться равные нам? …Нет, нет, не отвечай. Я знаю. Я, как бы люди ко мне не относились, это понимаю и приемлю. Меня, наверно, уже невозможно оскорбить. Или… это, быть может, уже зрелость, но жизнь учит меня с меньшим откликом относится к обидчикам, кем бы они ни были.
      – О чём ты говоришь? – Осторожно спросила Эха. – Разве можно, оставаться юным, неразумным человеком, увидев столько, сколько видел ты? Делая так много, как сделал ты?
      – Я не слаб, Эха. А что сомневаюсь, иногда, в будущем, в задуманном, так то каждый командир будет делать. Иначе как? Вот польяне – хитрый народ. Племя, испокон веков, что при старых богах, что при новых – сеяли смуту да раздор меж соседями. Так ведь проще? Молчат соседи, бьют друг друга, верят, что их руку держат польяне, да не так приходится. Вот, глянь – где бы они ни были, куда бы ни засылали советников – там начинаются войны. Кому бы ни помогали деньгами – там бедность да разорение. Ведь вокруг их земель – бедняки да голота. Едва сводят концы с концами. А Здобршик, их князь – нам-то вздумал помогать. К чему бы…? Сеют они раздор да правят со стороны всеми… – Гумака размышлял вслух.
      – Не нужно мне говорить того. Разве ты так уверен…? …уверен во мне?
      – …Хм, – Гумака внимательно посмотрел на неё, – ныне я уверен во всяком, кто не станет танцевать на могилах тиранов и героев. Кто будет настолько силён, что простит. Кто будет настолько разумен, что примет очевидное. – Гумака мягко и светло улыбнулся, – в тебе я был уверен ещё тогда, когда увидел.
      Эха едва улыбнулась и нагнула голову. Хорошо, что он – был рядом.
                71
                Запылённая, заброшенная печаль
      А вот через несколько дней…
      Гумака был сумрачен, в какой-то мере – нерешителен. На столе вновь лежало письмо. Эха чуть протянула пальцы к нему, однако отвела руку. Поглядела в окно. Низкие тучи с плоским, свинцовым основанием, медленно позли справа. Так бывает по осени. Неужели холода?
      – Мне нужно, не медля, уехать, Эха. Ненадолго.
      – Куда…? – Чтоб только не молчать, спросила. Хотя, какая разница «куда», если его не будет рядом?
      – По делам. – Ответил уклончиво, мотнув головой. – Я вот только попрошу своего друга приехать сюда да присматривать за уделом, пока меня не будет.
      – Почему? Почему кто-то должен приехать? Почему ты не можешь послать его вместо себя? А сам бы остался?
      – Эха…, я …больше понимаю в том деле, которое требуется разрешить. Кроме того, не могу я всё время сидеть дома. – Он осёкся.
      Что ж. Есть такие непоседливые люди, которым дома не сидится. А когда Эха согласилась поехать с военачальником Гумакой, могла бы и предположить, что не только по велению князеву скитается он по походам. Небось, и своя задумка какая была?
      И теперь ей надеяться, что он остановится? Что сразу всё переменится, и он станет вести домашний образ жизни? Сидеть около её подола да заглядывать на её вышивку? Или чем она там собирается заниматься за спиной мужа? Конечно же, такого быть не может.
      Она согласно кивнула головой, опустила взгляд и присела на лавку у окна.
      – Эха, это ненадолго. Неделя, две?
      Но она, казалось, не обратила на его слова внимания, с тоской произнесла:
      – … даже день – это много, а неделя? Но почему чужой? Здесь? Почему не можешь оставить всё как есть? Разве нет у тебя ближних советников? Разве я не могу присмотреть за домом, как твоя жена?
      – Эха, ты жена мне не так много времени. Ты ведь…, а я же против ваших воюю. Что это будет?
      – Ты едешь сражаться? – Она начала волноваться против своей воли. Как-то неожиданно всё. Хоть по-иному и быть-то не могло. Не может всё разом перемениться. Никогда такого не бывало.
      – Эха… Ведь ничего не закончилось. Если мы с тобой поладили, ещё не значит, что смута разом кончилась!
      Она нагнула голову. Закрыла лицо руками. Какое смятение в душе!
      Всегда удобно начинать что-то и заканчивать. Начинать – с новыми идеями, чаяньями, полным сил, а заканчивать – словно разом обрубать концы. Шла за Гумакой – светлым путь её казался. Хоть и помирать будет, а всё же, наверно, не посмеет его чернить. …А жить-то, жить как тяжело. Тяжело жизнь мерить шагами. То, что меж началом и концом – необходимо увязать со всеми ниточками Бытия. Смеяться, когда хочется плакать. Прощать, когда хочется вонзить меч в горло. Прощаться, когда хочется выть, словно цепной пёс на луну. И…, пройдя весь Путь, в конце дороги, изрядно устав, и в кровь сбив ноги, разочаровавшись в людях и делах, поставить легче будет всё же, точку, чем снова что-то начинать.
      Эха подняла глаза:
      – Но зачем присылать чужого? Если уж требуется, если я – враг для твоих людей, отчего твоя мать не может быть здесь хозяйкой в твоё отсутствие?
      – Приказ – срочный. Она не успеет. Кроме того, Светомил – не чужой мне. Его родной брат погиб, когда бился рядом со мной. Светомил и сам получил увечье, когда защищал мне спину. Он почти брат мне! Эха! Я так решил!
      На том разговор и закончился. Вроде всё понятно. Эха смирилась с решением. Гумака же – скоро и спешно начал готовиться к походу. Хотя, что тут готовиться – когда живёшь во времена смуты, конь всегда под седлом, меч всегда отточен, а ворота скоро отпереть или запереть – по обстоятельствам.
      Но наблюдать за сборами Эхе не хотелось. Да  занялся Гумака документами, картами.
      И ранее знала, чтоб мысли дурные в голову не лезли, нужно было занять разум и руки. Времени, пока она пребывала за Гумакой, всё же прошло достаточно, чтоб обжилась в доме. Знала, где можно было укрыться и что надлежало делать.
      Было в доме неприметное место – кладовка на втором этаже, в конце длинного коридора. В той кладовочке было небольшое окно, откуда хорошо просматривались окрестности. Комнатку использовали, порой, чтоб свысока посмотреть на дорогу – не едет ли кто.
      И очень часто сюда отправляли, вроде бы нелишние, но уже и не совсем нужные вещи. Такие «не совсем нужные вещи» теперь пылились на прибитых, вдоль стен полках: и старинные прялки, и несколько ржавых мечей, и старый щит кого-то из хозяев, и даже игрушки Гумаки пылились в углу.
      Возможно, в некоторых одиноких, печальных людях есть определённая притягательность. Эдакий ореол романтичности, или скорби, когда возникает желание согреть их сердце, сделать ясным взор. Возможно, так и некоторым вещам хочется подарить вторую жизнь. Даже, быть может, поговорить с ними, приласкать, обнадёжить, дескать, «придут времена, и вас будут ещё использовать». Только ли людям нужна уверенность в том, что они нужны? Хоть родным, хоть друзьям, хоть собаке какой шелудивой, хоть …самому себе человек должен быть нужен.
      Запылённая, заброшенная печаль.
      Порой, Эха сюда приходила на всё это посмотреть. Так, из праздного интереса. И сегодня интерес был. Сидя на невысокой скамеечке, ей почему-то подумалось, что вроде необходимой вещь когда-то была, а только за ненадобностью, по времени ли, выбросили её сюда. Может и не выбросили, а аккуратно, любовно положили. Припрятали. До лучших времён. А только эти новые времена больше никогда для этих вещей не наступят.
      Не наступят они для резной деревянной лошадки, с всамделишной конской гривой. Ибо Гумака, наверняка, подарит сыну такую же игрушку но новую. А не это старье – в каждую щель, которой, казалось, набралось столько пыли, что и не отмыть.
      Или вот для этих вышитых простыней, что стопкой пылятся – уж и ткань поизносилась, да и цвет потеряли нити: век их короток при солнечных бликах. А здесь, как раз, через оконце, косыми лучами растерянно перебирает пылинки солнце. Не багрятся больше вышитые маки, поблекли вычурные зелёные листочки да стебелёчки. Многолетней пылью, словно трухой, ссохлись узоры.
      Или вот этот меч. Лезвие поржавело. Наверно упившись пролитой кровью. Очистить бы, наточить. А только трещина в гарте – некому тем заниматься. Ведь новьё – лучше, интереснее. Старь – кому нужна? В лучшем случае, её назначение – быть свидетелем былых побед. И это, если память не коротка у хозяина. А уж у потомков его… и своих побед достаточно.
      Люди всегда что-то собирают, откладывают то, что любо им. То, что традиционно было дорого поколениям. Однако приходит в этот мир новый человек – его вкусы несколько отличаются. И не плохо то. Чтоб приноровиться к жизни – надобно меняться. А там – глядишь, сын равнодушно сметет в очаг резную игрушку отца. Грязна она. Отдаривает дворовым девкам височные кольца свадебного убора матери. Не нужно жить вчерашним. Нужно глядеть вдаль грядущую. Своим мечом вперёд прокладывать дорогу и себе, и своим потомкам.
      А только традиции, хоть порой и кажется, что всё то прело да старо в суете повседневной, и даже то, что будет после нас – туманно и непредсказуемо, а только прикрывают отцовские свершения спину сына, как добротный плащ.
      …На следующий день приехал тот самый Светомил. Сидя в духоте покоев, из окна, Эха могла со стороны наблюдать, что Гумака действительно рад встрече с этим человеком. Человеком, который на некоторое время станет господином в доме, где хозяином был Гумака.
      Что он за человек? Пребывать бывшей беспокойной верховоде Эхе за спиной мужа – это одно. Смиряет её желание о счастье, здравии и умиротворении Гумаки. А когда в чужом крае, среди чужих людей Эхой станет помыкать чужак? Это невыносимо. Но не решилась Эха теперь всё, как говорили, «рубить с плеча». Не хотелась противиться первому же мужниному решению. Да и не глупым, а дальновидным было оно. Кто здесь Эха? Она, верно, раздражает местных. Кабы смуты не было в уделе Гумаки. Молчать надобно.
      Да и… Без сомнений, каждый новый день в Окольцах, каждое событие – это волнения и тревоги для Эхи. Но… ведь смогла же она пережить встречу со своенравной Марлавой – та оказалась хорошим человеком. А приезд князя Замосы? Казалось бы, что уж страшнее для бывшей верховоды? Вроде – всё благополучно. Что может быть ужаснее и тяжелее, после всех этих встреч? Приезжает друг Гумаки. Контраст – очевиден. …И что она может изменить? Какой смысл думать о том? …Нет, нет, всё будет хорошо. Не нужно надумывать себе невесть что, только потому, что не хочется ей расставаться с Гумакой.
      Сам Гумака уехал в тот же день. Эха ничем не показала своего горя. Но по отъезду никто не посмел мешать ей – ушла в свои покои и долго плакала.
      Ей принесли ужин, однако она не ела. С малышом была нянька. Когда начало темнеть, за Эхой неожиданно прислал Светомил. Она идти вначале не хотела, но потом раздумала – не стоило ссориться с человеком, что так близок её мужу. Гумака ценил его и доверял, следовательно, и Эхе нужно приноровиться. Так же себя вести. Она ведь – жена, она несвободный человек, муж – главный. За Гумакой она теперь.
      Эха спустилась в трапезную. Здесь было пустынно. Никого из гостей. Длинный стол, однако, был заставленный яствами, и Светомил – на месте Гумаки…
      – Проходи, присаживайся, поешь. Я отослал всех слуг, чтоб не мешали нашему разговору. А будет он крут.
      Эха продолжала стоять. Этот человек, всё же, вызывал в ней отторжение. Уже тем, что сидел на месте её мужа. Уже тем, что указывал ей, что делать.
      Давно такого не бывало. Чтоб стояла она пред человеком да слушала его угрозы, гнилые речи, что плесенью ложатся на надежды и любовь. А ведь наверняка так будет – не для пожелания здравия Светомил её сюда позвал.
      Хм, пожалуй, он был красив. Во всяком случае, встреть его Эха где на улице, может и взглянула бы на него, как на приятного человека. Мягкий взор серых глаз не казался холодным. Не бледная, загорелая кожа лица, однако не скрывала «мешков» под глазами. Отчего? Может, уставал, или пил временами без меры? Светлые волосы и густая аккуратная рыжеватая борода, делали выражение лица достаточно мягким, а может – вкрадчивым. Красивым лицо казалось и из-за полных, но не выпяченных губ небольшого рта. Хотя, глаза – не велики. И, в общем – при беглом взгляде складывалось впечатление, что черты его лица – достаточно дробны. А вот кулаки – пудовые. Наверно, только руками придушит одновременно не менее двух людей.
      Светомил сидел, откинувшись на спинку высокого стула, раздвинув ноги и поставив кисти рук на пояс. Эха едва улыбнулась. Светомил ей напомнил мальчишку, что играет во взрослого. Не по седоку стул, да хочет казаться величественнее. Тоже, казалось бы, хозяин – Гумака уехал, а вот …этот нашёлся. И тоже считается хозяином.
      …И гроза-то какая зачинается. Что ж так то? Почти каждый день гроза? Может, где неподалёку висельника средь родовых могил захоронили? Обычно же так – как зарядит непогода, стало быть, не по обряду обошлись с самоубийцей…
      В трапезной горело несколько факелов, однако отблески далёкой грозы были здесь хорошо видны. Они оставляли на половицах, на столе, на руках Эхи, и на лице Светомила короткие злые отблески.
      Дойдёт ли гроза сюда? Будет ли дождь? Только бы гром не разбудил Миростана.
      – …Хм, понимаю. И не думал, что верховода Эха имеет уступчивый норов. А знаешь, что охотиться на воробьев выгодней: пустишь стрелу в стаю – уже кого подстрелишь, не целясь. А вот юркую синицу дороже охотить, как ценный трофей. Пользы с неё мало, добыча – так себе, а вот взять труднее. Это не мечом средь толпы махать. Здесь нужна сила да ловкость, ум. И …это только кажется, что синица – мирная птица. А вот коль в силки она попадает, да смерть ей голодная грозит – убивает да расклевывает головы тем птахам, что рядом с ней, в неволе. …Выжить, стало быть, ты, змея подколодная, хочешь, коль кубло гадючье ворошат?
      Эха не поднимала взгляда, щёки горели. Сдерживалась.
      – …Не желаешь? Что ж, воля твоя, слушай меня стоя, как прислуга. Я знаю, кто ты. Знаю, что за спиной неразумного и ослеплённого страстью Гумаки, ты скрываешься от княжеского гнева. Но мне нет дела до того. Лишь не смей показываться мне на глаза. Иначе и твоё дитятко не убережёт тебя от расправы, верховода.
      – Гумака – мой муж, он имеет право мне указывать. А вот кто ты, чтоб за его спиной говорить мне такие речи? – Эха подняла голову. Сердце так стучало, что, казалось, всё тело двигается ему в такт.
      – Я ныне твой хозяин. Хм, …да и не я стану причиной твоей гибели. Мало ли на подворье недовольных мятежниками? У кого погиб, может, кто? Кого потом доищутся, верховода? А коль и доищутся, повесят какого пастушонка, что без отца остался. И что? Добывать тебе свой век неприкаянной душонкой, по свету маяться бестелесной.
      – За тобой первым приду. А хозяин мне – лишь Гумака! – Эха вдруг осознала, что не контролирует себя: поджимает руки время от времени, да сжимает кулак. Выдаёт напоказ резкость свою подспудную, осуждение? А всё вместе – то слабость. Стало быть – стареет верховода, коль не может взять себя в руки, да поглядеть открыто и спокойно в глаза врагу, противостоять ему.
      Она выдохнула и чуть расслабила мышцы лица, его выражение стало спокойным, даже мечтательным.
      Светомил тоже улыбнулся, словно расцвела его улыбка в ответ на слова Эхи. Он встал и подошёл к ней.
      Он был рослый, широкоплечий, ничуть не сутулый. Но сильно хромал. Его медленная походка, в свете факелов, показалось Эхе жуткой. Стало страшно, но она не сдвинулась с места, боязни не показала.
      Подошёл к ней очень близко, дотронулся рукой до её щеки. Но Эха резко схватила его за руку и отвела её. Своей второй рукой Светомил сильно схватил её за горло:
      – Верховода, не смей повышать на меня голос. Иначе завтра тебя найдут в петле, а твоего сына – загрызут собаки.
      – И это говорит друг моего мужа? – Нашла силы прохрипеть Эха.
      – Я-то ему друг, а вот ты, Змейка – удавкой висишь у него на шее. Думаешь, схоронишься здесь, и тебе всё сойдёт с рук? Все твои преступления?
      – А тебе?
      Светомил начал сильно трясти её, крепко держа за горло, а затем бросил на пол. Нагнулся к ней:
      – Таких как ты – у Гумаки было много. Только в этом дворе бегают не менее трёх его детишек. А сколько таких по всем Окольцам? А в уделе? Думаешь, родила ему сына и привязала к себе? Думаешь, ты красива и сможешь долго его удерживать? Не видела ты красивых женщин, тварь. – Он распалялся.
      Эха не перечила, ибо то грозило, она видела, ей гибелью. А как же сын? Слова Светомила мутной тиной покрывали её душу, выхолаживали сердце, словно зимняя стужа.
      – …Тебе лишь повезло, что роду ты высокого, не то, что местные. Повезло тебе, ибо воспользоваться тобой решил Гумака, да убрать с дороги, верховода. Но пройдет месяц, другой – и будешь ты там же, где и все остальные его девки. Сошлёт куда подальше издыхать в тиши лесов. Под присмотр какого воина-калеки. Как только подыщет Гумаке мать помоложе да покрасивее девку, так то и станется. Убирайся к себе и не высовывайся из норы, змея!
      Эха встала. Он смотрел на неё и продолжал говорить:
      – Мужчины слабы вами, тварями. Тем и пользуетесь. А нет, чтоб раскинуть своим умишкой да предугадать, чем то всё закончится, когда пройдёт похоть мужская. Так нет же, лезете и лезете! К самому горлу подбираетесь, страху не знаете, а потом ноете по углам! Много вас развелось, а надобно поступать, как Гумака: в каждом селении – новая девка, словно новый дом да новая жизнь. Захотел чего иного – бросил, или лучше – придушил. И живи заново, ступай в новую жизнь, как в солнечное тёплое утро. Убирайся!
      Эха медленно ушла. Даже оборачиваться не стала. Зачем провоцировать этого упыря…? Вот и друг у Гумаки! …А если, правда всё, что он говорил? Что ж так сложно всё? Что, теперь и этому, …самому любимому, нельзя верить? Загадывала же, загадывала и после того, первого жениха, и после Ольговина… Загадывала же никого не впускать в сердце! Ни на кого из своих воинов не глядела, никого на стороне не присматривала. А вот Гумака… Ошиблась и здесь.
      Когда все вокруг предают, особенно если тонок душой человек, перестаёт он верить. Это происходит постепенно, словно цепляется он из последних сил руками на крохкий край пропасти. Или резко – как прыжок в пучину. Порой даже тогда, когда спиной к беснующейся бездне стоит лицом, с улыбкой на устах, к тому, кого любил, или, быть может, любит, и кому верит больше жизни… Даже так. Удар единый – без оглядки упал в пучину, бездну суеты, и горькой безнадёжности сырой. Не верят. Или предали. Бывает. И в безнадёжности находят люди свой приют.
      Но… Гумака. Ему она верит. Потому что любит? Всему виной любовь? А как же разум? Он молчит.
      Почему сильные люди, следуя прихотям окружающих, толпы, быть может, сами того не желая, начинают делать то, что им несвойственно? Во времена смуты обычные ремесленники, небогатые люди находят в себе силы стать вожаками, найти те слова, которые зажгут сердца и помутят разум большинства?
      Таков ли Гумака? Пошёл вслед за толпою приспешников князя? Говорит те слова, которые хотят слышать окружающие его люди? А сам тайком жалеет, может и по любви…, нет из привязанности, бывшую верховоду? Или он сам людей ведёт? По собственной инициативе выслуживается пред князем?
      Со всем богатым опытом разведчика, командира, Эха не могла того осмыслить. И сомневаться не хотела. В том человеке, кто был всего дороже уже долго. В первый раз, в своих размышлениях, она натолкнулась на мысль о том, что, возможно, Гумака и не любит её вовсе, притворяется. Ему просто льстит, что он «прибрал к рукам» верховоду, владеет столь ценным трофеем. Ведь убить командира смутьянов – почётно, охотится на верховод – опасно, а вот взять её живой, да так, что она сама, по одному велению его, по мановению руки выполняет любые действия – о таком никто не слыхивал. Это, верно, как приручить волка.
      Едва коснувшись этой мысли, Эха поражённая замерла, зрачки расширились, дыхание участился, а спина покрылась испариной. Но… Нет! Гумака не такой. Он любит, любит и …будет любим.
      Почти до рассвета Эха не могла уснуть. Проплакала. Только тихонько, чтоб нянька сына, да сам сын – не услышали.
                72
                Невосполнимая потеря для души
      Эха решила не видеться больше со Светомилом – пребывать только в своих покоях. Тяжело, но можно. Лишь бы не слышать гадких слов о Гумаке, не искать правду в словах о себе.
      Что теперь остаётся? Отпускала Гумаку – была за ним, как за каменной спиной. А вот сейчас – чувствует себя приживалкой, за тарелку каши да за кров должна… Что должна? Не жить, а тлеть рядом? …Как же скоро яд злых слов Светомила разъел душу? Кому верить? Светомилу, хромому завистливому человеку, который, судя по его словам, ненавидит весь род женский? Может, бросила его жена? Жаль его. Эху вот тоже выгнал муж, так не винила же всех мужчин в том. Правда, и к себе не подпускала, затаилась. Но и не унижала никого гадкими словами. …Кого слушать? Этого чужого человека? Или того, любимого, за которым ноги сами понесли?
      А если правдой были гнусные слова Светомила, хоть чуть-чуть, что изменится? Станет ли Эха удерживать Гумаку подле? Нет, нет! Всё будет, как он скажет. Всё решится после. Гумака мудр, недаром к нему сам князь прислушивается. Гумака разрешит все сомнения… А если будет лгать? Нет, нет! Не сейчас то решать. Пусть он сам скажет, что не нужна, пусть сам…
      А ведь будет ей больнее, чем тогда, когда прогнал её Ольговин.
      Что ж, снова зябнуть при дороге? И погонит её ветер, словно куст перекати-поле в степи…?
      Но на второй день, к вечеру, Светомил прислал за Эхой.
      Не ослушалась. Что будет? Её проводили в сад.
      Как-то подумалось в тот момент, что должно людям соответствовать тем, с кем дружны. Ведь недаром, порой, говорят детям: «Будешь играть с этим мальчиком – и ты вырастешь таким же плохим». Почему родня так считает? И сколь сильно они бывают неправы? Знают ли они «наверняка»? Потому что много прожили? Много видели? Опыт? Или те, кто подрастает рядом – обязаны быть такими же? Но ведь Светомил и Гумака разве с детства росли вместе? Или они подружились уже, будучи взрослыми? Ведь у похожих людей – общие интересы.
      Но может ли Гумака, тот, которого знала она – быть таким же, как Светомил? Или Эха чего-то не видит? Чего-то не знает? Как так может быть? Ослеплена она любовью?
      – Вот, хотел с тобой посоветоваться, Эха. – Сказал он громко и приветливо. Рукой подал знак слуге удалиться.
      Эха остановилась в недоумении. Что переменилось в отношении Светомила? Её настороженность, однако, никуда не уходила.
      Спустя некоторое время Светомил сказал:
      – Ну что, подумала над моими словами?
      Жаль его. Не такой он как муж её. Не глядя ему в глаза, спокойно ответила:
      – Гумака – не только мой господин, он хозяин здесь для всех. А что дети у него на стороне – так у кого их нет? Богат он, и хорош собой.
      – И ты всерьёз думаешь, что он будет тебе верен?
      Нет. Гумака хороший. Но это не значит, что и друзья у него – хорошие. Часто Эха видела, как человек, приобщаясь к образу другого хорошего, уважаемого человека, получал долю участия и помощи от простых людей. Греясь в лучах славы победителя, великодушного хозяина, такие людишки мнят и себя героями.
      Или просто получали тарелку горячей похлёбки и тёплый ночлег. Гумака – не Светомил. Вернее, нет, не так: Светомил – не Гумака. Только Гумаке здесь, по-видимому, можно доверять. …И склонить голову пред Светомилом?
      – Ожидать верности от мужчины – всё равно, что ожидать от зимы тепла.
      – Хм… Ах, ну да, ты ведь уже искушена знаниями о верности мужчин в браке с Ольговином? Но ведь Гумака искуснее в любви, чем Ольговин? И богаче? И моложе? Да только ты стара, Эха. Ещё несколько лет – и сотрёт время с твоего лица красоту. Хоть десяток детёнышей роди ему – не удержишь.
      – Рожу столько, сколько ему самому будет угодно…
      Светомил разом ступил к ней и коротко ударил по лицу.
      – Это со своими полюбовниками-смутьянами ты могла пререкаться, а здесь молчать будешь!
      Эха оглянулась, но молчала. Ей вдруг пришло на ум, что она здесь – совершенно одна. Когда рядом был слуга – Светомил говорил с ней мягко, хотел «советоваться». А теперь что? – Она вновь оглянулась: никого нет. А ведь скажут потом, что добр был к ней Светомил. Стало быть – она гневлива и плоха, если не угодила ему. Молчать надобно! Молчать!
      Светомил заметил её движение. Но расценил его по-своему:
      – Надумаешь бежать – собак спущу. Никто и не дознается, что не волки тебя загрызли. Здесь много людей тебя ненавидят. Ничего мне не будет за твою смерть. И…, – он усмехнулся, – по ночам лучше спи. Хороший сон красу бережёт. А то сойдет она раньше времени. Гумака сам тебя удавит, чтоб избавится от такой подержанной жены. А сына нелюбимой – сошлёт куда бастардом. Убирайся!
      Вот и всё.
      Из своей недавней жизни потайной, Эха вынесла, что желая втереться в доверие к человеку, порой нужно заимствовать его привычки. И воинов своего отряда тому учила, и сама так поступала, стараясь подражать улыбкам и некоторым жестам, хвалила родину или род занятий родни человека, с которым говорила. Даже старалась уловить настроение противника. И никогда не стала бы смеяться, если тот пребывал в печали или горевал.
      Но под этого человека, Светомила, подстраиваться не хотелось. Противно. Стать такой же, как он? По собственной воле пресмыкаться пред ним? Одно дело, если это было важно для большого количества людей, для верховод, для Паркома. А здесь – всё это касалось только самой Эхи. Нет, ради себя она не поклонится Светомилу. …А ради Гумаки? Но он ей того не приказывал. Не просил о том.
      Важнее было вспомнить в этой ситуации о навыках маскировки, когда находилась на территории противника. Вспомнила и о том, что нужно не шевелиться в засаде, нужно прятать лицо, про одежду неброскую, о том, что стоять надобно против ветра, чтоб и не почувствовал зверь запаха, вспоминала и о маскирующем фоне. Ныне она – не на своей территории. Ныне она рядом с врагом. Жить нужно. Выжить.
      Так и повелось: коль где встречались на людях – приветлив был с нею Светомил, а коль случалось по дому встретиться, наедине, спрашивал, участливо усмехаясь: «…глядись чаще в зеркало, бабка», «…видел тут сынка Гумаки, пробегал», «…ох и дочка красивая у него, вся в мать».
      Отчаянье. Утром Эха, просыпаясь, видела пустующее, широкое ложе. Завтракала одна, словно хоронилась. Весь день сидела в горнице, у окна, была с ребенком. А что ребенок? Много ли обязанностей у матери, если нянек нагнали без числа – балуют наследника. Обедала одна, снова одна в горнице. Ужинала одна. Спать ложилась одна.
      И чужие-то вокруг все, чужие. Что им от неё нужно? Стерегут её? Что хуже? Отчаяние или одиночество? Одиночество – когда ждёшь. А отчаяние – когда и смысла ждать-то нету.
      Поутру, как просыпалась, даже ещё сквозь сон, обычно слышала, как куковали на дворе кольчатые горлицы. Порой видела их на деревьях. Или по двору гуляли, подбирая какую крошку.
      Подолгу, на рассвете и глаз-то не хотелось открывать. Напоминало то кукование детство. Беспечно так, тихо. А главное – спокойно. Беспокоиться не нужно. Не нужно переживать, что обидят словом, обожгут взглядом, попрекнут жизнью.
      Но вот если поворачивалась Эха на бок – мысли уже текли в другом направлении, и заснуть, продлить воспоминания детства, эту дымчатую иллюзию – не удавалось.
      Вынужденное одиночество порождало, казалось бы, чудные думы и странные наваждения. С некоторых пор стала замечать, что не может, тяжело ей выдержать, когда лежит вверх лицом. Когда горло обнажено. Всё казалось, норовит кто ей глотку перерезать. Какое-то чувство странное. Вроде и не боялась особо смерти, а вот того единого движения по кадыку… От одной только мысли о том – становилось, поневоле. холодно, с ознобом. Как будто болела. Как будто жар у неё. А может, вся эта нынешняя её ситуация – всего лишь бред? Ах, если бы так…
      Как-то обратила внимание на воробьёв, что клевали рассыпанное зерно на подворье. Оно высыпалось из мешков, которые привозили с тока. Стайки воробьев, по три-десять – тут же слетались к зерну. Самые крупные птицы, с коричневыми «шапочками» на голове, выбирали самые крупные зёрнышки, с силой отбрасывая в сторону полову или лёгкие, неполные зёрна. Серенькие, худенькие воробьишки – подбирали оставшееся. Грустно улыбнувшись, Эха тогда подумала, что те разрозненные птицы, кто после подбирает отброшенные зернышки – вполне станут жертвами кошек. Лихая у них доля – подбирать худшее по краям.
      Спустя несколько дней Эха заметила, что и слуги стали к ней менее приветливы. А уж что говорил им Светомил – неизвестно. То ли, что она – верховода бунтовщиков, да виновна во всех бедах. То ли злословил, что немного времени ей осталось здесь распоряжаться.
      Но тонкую игру он вёл: словно нить паучья, окутывала серость людского недоверия Эху, а сделать она ничего не могла. Не придраться. Лучшие яства Светомил велел выставлять на стол пред Эхой, когда звал трапезничать. Лаской просил слуг передать ей, чтоб ела хорошо, когда она отказывалась выходить из покоев. О здоровье справлялся.
      Заслал к ней как-то торговцев, дабы развеселили жену хозяина, порадовали заморским товаром. Эха ничего не купила. А после передала ей нянька слова Светомила при разговоре с торговцем:
      – Так и сказал: «…что поделаешь, скупа наша хозяйка. Жадна».
      Она, наверно, впервые задумалась о том, на что раньше не обращала внимания – почему люди слушают одних, несправедливых, и противостоят другим, беззащитным. Почему раньше, при Гумаке, слуги относились к ней хорошо, а ныне, при Светомиле – на дух не переносят. Всё ли дело в отношении, окрике вожака – того, кто главный? Как удаётся некоторым людям изменять отношение других людей к ситуациям, к некоторым особам? Ведь ничегошеньки не изменилось – она, Эха, как и прежде – жена господина Гумаки. Она – родила ему признанного наследника. А вот уже и дворовые смотрят косо, и домовые – переглядываются да взгляд отворачивают. Словно заразна стала Эха, словно в один миг превратилась она в тать ночную.
      Ладно бы, если бы боялись Светомила да при нём лишь выказывали плохое к Эхе отношение. Но ведь и когда нет его – не смягчаются выражения лиц людей. Стало быть, по своей воле они перестали видеть в ней госпожу. Как Светомилу удалось убедить их? Словом? Делом? Деньгами? Наветом? Внушением?
      Какими в действительности были люди, которые её окружали? Такими, как при хозяине Гумаке? Или их нутро раскрыл Светомил? Или они – словно дым по ветру: куда дунет сильнейший – туда и клонятся? Когда они искренние?
      Сколько нужно времени, чтоб переменить мнение человека? Время, время… твердо как камень. Порой раскалено от зноя и тяжёло, как смертный грех на груди. И …текуче как вода. Холодная, стремительная. Или грязная, в путину, и затхлая в летнее стояние? Время возносит людей на пьедесталы, и время разрушает основы всех основ. Время…
      …Прошло около десяти дней. Вроде и тверда характером была Эха, а только в душе такая тоска поселилась, что словами не передать. Она проклинала уже тот день, когда согласилась на уговоры Марлавы и стала женой Гумаки. Ей был ненавистен тот день в Золотаве, когда встретилась она с Гумакой в укромной усадьбе. Угнетало её, что обманывалась любовью Гумаки столько лет, и так легковерно ступила по его следу, когда повёл её за собой в Окольцы.
      Всё здесь уже казалось ей ненастоящим. Весь дом наполнен был затхлым воздухом. Тоскливо скрипели берёзы за окном. Тёмными, укоризненными тенями сновали слуги. Ночное забытьё отдавало горькой пустотой и удушающими кошмарами. Приходили страшные мысли о том, что боги наказывают людей в любом случае. Или для испытания смирения, или в наказанье за грехи.
      Но тоненько-тоненько светилась в сердце надежда на встречу с Гумакой, хоть, порой, казалось, что не приедет он. …Стало быть, не так велика её любовь, если верит злым наветам чужого человека, а не словам, которые говорил ей Гумака?
      Весточки от мужа всё не было. Не писал он ей, привета не передавал. Хоть и знала, получал Светомил письма. А только как такого спросишь о Гумаке, и делах его?
      …Как-то вечером, когда в доме уже было тихо, Эха вышла в галерею – посмотреть на двор, когда там никого нет. Вид из окна в покоях она возненавидела.
      Летняя вечерняя прохлада студила воспалённое воображение. Ей казалось, что попала она в капкан. Словно волчица, какая, разрываясь меж свободой и своим волчонком. Как оставить его? Была бы одна – словно тот ветер в поле истаяла – не нашёл бы её ни Светомил, ни …Гумака. Что, действительно, ему до неё? По какой прихоти женился на ней? Сын-наследник от родовитой жены? Как собаку какую породистую выбрал.
      Да и мать Гумаки, знатная, состоятельная Марлава, в своё время, была для мужа лишь средством иметь законных наследников. Туда же и Эху завлекла? А скольких девиц отец Гумаки облагодетельствовал? Сводной родни тоже, поди, много у Гумаки? Конечно, глупо ожидать, что он окажется иным, чем отец его. Говорят же, что какой отец – таков и сын, а какая мать – такова и дочь. Всё верно. Как же попала Эха в ту ловушку? Как не уберегли её боги? Ослеплена она любовью, что сама себе выдумала. Бежать бы, разом отгрызть лапу в железном капкане, сердце вырвать, что связывало её с Гумакой.
      Но… пусть то сделает сам Гумака. Ведь про него такое говорят. А дыма без огня не бывает…
      – …Прохладно. Не заболеешь? – Голос Светомила прозвучал неожиданно и угрожающе.
      Эха обернулась, но ничего не сказала. Как не услышала шагов? Как не почуяла запах? Как нутром не ощутила опасности?
      Вероятно, здесь следовало улыбнуться, едва поклониться нынешнему хозяину Околец. Это, обычно, разряжает обстановку. Показать, что лояльна, что приветлива, что раскаивается во всём и готова руки ему целовать. …Или удавиться – как Светомилу будет угодно. «Прятать» эмоции могут хитрецы, наглецы, расчётливые люди. Кто же осмелится умышленно или подспудно выказывать себя? Безрассудные люди. Или те, кто пребывает в глубокой безысходности.
       «Открыто лгать? Или скрывать? Ударить в грудь или простить? Взглянуть в глаза? Ударить в спину! Идти вперёд и скрыть личину…». – Вроде бессмысленный набор слов. Это была считалочка, которую она сама выдумала. Под неё было удобно идти знойным днём и не сбивать шаги, когда валилась от усталости. Или тёмной ночью едва про себя проговаривать такие слова – уже не страшно. Обучила тому и нескольких воинов своего отряда. Подтвердили, что помогает.
      Склонила голову, повернулась, чтоб уйти.
      – Письмо было мне от Гумаки. А тебе не пишет?
      Эха повернулась, стараясь сказать ровнее:
      – Когда возвращается?
      – А вот как разгромит Сторомиху, так и назад воротится.
      Сторомиха… Перед глазами – улыбчивые девушки, дом Эхи, с уютной печкой и тремя яблонями, посажеными Становой во дворе…
      – Что ж. Как ему будет угодно.
      – Ух, и змея же ты. Что хоронишься? Думаешь, расскажешь ему после всё, и поверит он тебе? Замоса недоволен выбором Гумаки – обещался подыскать ему жену породистей да моложе. Да и мать его о том же…
      – Как Гумаке будет угодно. – Упрямо повторила Эха и повернулась, чтоб уйти.
      Она только успела миновать дверной проём, как Светомил схватил её за плечо и развернул к себе:
      – Ты не замечала, что стал он холоден? Что тяготится тобой? Твоими ранами? Откуда я знаю о твоих бесчисленных шрамах? Да говорил он мне о том, серчал, что притрагиваться к тебе противно. Да и неумела ты в постели, всё сравнивал тебя с другими.
      Вновь, вновь Светомил повторял одно и то же: …стара, не нужна, противна. Нет сил противостоять тому. Даже злобный человек не мог того говорить без оснований. Какие короткие предложения… Какие паузы… Выражение лица Светомила… От всего этого Эху уже не передёргивало, не пробегали «мурашки» по телу, не горчило во рту. И сердце не билось, бунтуя, чаще. Светомил не внушает, нет…, доходчиво объясняет Эхе, как всё… И на Марлаву ссылается. Разве стал бы он так рисковать, ведь слова его – можно опровергнуть…? А зачем? Он прав. Прав… и будущее Эхи такое беспроглядное…
      Эха подняла на него глаза, лоб покрылся испариной, голос задрожал:
      – Как ему будет угодно.
      Ещё мгновение Светомил смотрел на неё, а затем не сдержался и ударил. Эха упала в проём двери. Светомил с силой ударил лежащую Эху в живот. От сильной боли стала задыхаться, согнулась. Светомил присел рядом и повернул её лицо к себе:
      – Ты, верховода, продажная и беспутная девка. Удавит, удавит тебя скоро Гумака, вырежет сердце да собакам бросит.
      Но Эха его почти не слышала, сильная боль не давала ей дышать. Лишь почувствовала, как Светомил взял её за руку и поволок к деревянной лестнице, которая вела от галереи во двор. А затем она помнила лишь первую ступеньку.
      Лишь рано поутру нашли её дворовые.
                73
                Несказанное неравноценно невысказанному
      …Эха с утра немного побаловала сына, но попросила няньку забрать его скоро. Сил не было.
      Ещё сколько-то времени тому назад она очень ждала возвращения Гумаки. Ждала так, что и дышать было нечем. Тогда, когда прогнал её Ольговин – голодала да ослабела, но… могла идти, куда хотела. А ныне – уютно, сытно, а вот вздохнуть полной грудью не может. Не раз в разведке бывало так, что в западню попадала, но даже в то время хотелось выдюжить. А тогда, в феврале, полтора года тому назад – загнал её Гумака… Он же. Она тогда ранена была, а всё равно хотелось жить и драться. А ныне?
      Всё вокруг было постыло. Постылое окно, постылый двор, постылые друзья у мужа, постылый… День сегодня тоже будет, видимо, плохой. Утро заказалось сумрачным – солнце было в пелене полупрозрачных облаков. Дымка стояла до полудня. Мутное солнце можно было рассматривать, не прикрывая глаз ладонью. Раньше… раньше, еще, когда была совсем молода, ей казалось, что каждый шаг – ведёт к победе. Каждое событие – будет обозначено запоминающимся итогом. А труд, усилие – вознаграждено. Казалось, что у всего есть конец, и чаще всего он – положительный, радостный, значимый. Это как, сделал первый шаг – получил материнский поцелуй. Ошибся в выборе дороги – забрёл в болото. А преодолел гору – открылись ширь и даль. Выучила урок по шитью – стали величать «мастерицей». …Вышла замуж за пламенно любимого человека – стала счастливой.
      И… всегда её жизнь учила, что это правило – ложно. Что значит опыт?
      Эха поглядела на свои ладони, положила их на колени. Ей-то сейчас двадцать семь, а сколько всего было-то? Вот и Сторомиху уже муж её сжёг. Нет бы там, сейчас, со всеми знакомыми и друзьями оборонять свой дом, а она здесь, в клетке. Там – жалкие осколки молодости, здесь – удушливый уют.
      А все вокруг уверяют её, что корысти за Гумакой искала. Столько раз повторил Светомил те слова, что и сама в то уверовала. …Даже стала искать себе оправдание. …Но как она могла так поступить с любимым человеком?
      Не доверяют ей здесь, не вернуть ей доверия и там, среди бывших «своих». Здесь она корыстная предательница, там… тоже корыстная предательница. По чуть-чуть, по крохам, но мерно, сеет Светомил печаль и недоверие в душе её. Закат, сумерки и ночь. Холодная, и может даже – не тревожная. Уже…
      Как-то раньше, зимами, когда яркий солнечный свет, отражаясь в безбрежных снежных полях и степях, от причудливых химер, покрытых снегом деревьев и кустарников лесов, слепил глаза, Эха глубже надевала капюшон. Шапка шапкой, а вот капюшон приглушал яркость белизны снега. Уютно было. …Сейчас бы так.
      Хм, любовь истаяла, веру в себя – утратила, доверие к себе – растеряла. А ведь когда-то люди, из-за веры в Эху и доверия к Змейке – шли на смерть…
      …Гонец прибыл. Скорый, запылённый. Светомил встретил его на крыльце, рывком вырвал письмо, всматривался в лицо паренька.
      Эха встала – что-то с Гумакой? А если ему нужна помощь? А вдруг ранен? А если умрёт он, не выдюжит рану? И не поднимет взгляд на него более Эха?
      Она видела, как Светомил принял письмо, прочёл его, опустил. …Гумака?
      Светомил посмотрел в сторону окошек светлицы Эхи. Она глядела него.
      Нет.
      Если глядит он так, стало быть, всё нормально с Гумакой. Светомил просто не знает, что ныне предпринять. Едет хозяин! Едет Гумака домой! Да вот скоро ли?
      Гумака прибыл к вечеру. Но Светомил не уведомил Эху загодя, а она спрашивать побоялась – к чему лишний раз ярить волка?
      Каков на самом деле Светомил? Плох? Гнусен? Ужасен? Тот, кто позволяет себе… Нет, не так. Тот, кто имеет силы переступить через свою человеческую сущность и мстит тем, кто слабее его? Подл. Но так ли уж слаба была Эха? Так ли уж бессильна?
      А ведь, верно, видел в ней Светомил верховоду Эху – ту, которая, возможно, стала причиной смерти его брата. Ту, которая, возможно, была причастна к его тяжёлому ранению? Может, он лишился всей семьи из-за смуты? Горько ему и обидно, что его друг, возможно – самый лучший, привечает ту, с которой они только вчера были по разные стороны справедливости, добра, чести и клятвы князю.
      Каково Светомилу терять веру и доверие к другу? Только из-за слабости того к порочной женщине? Убийце? Той химере, что обманом становилась причиной гибели их совместных друзей? Что шпионила, возможно, и за самим Светомилом, в часы его уединения и отдыха, или душевной скорби?
      Разве можно простить гибель брата? Разве можно оправдать крах семьи? Только из-за того, что друг испытывает страсть? Пришёл и сказал: «люблю»? И в одно мгновение должны испариться ярость, ненависть, чувство справедливости?
      Да и в какой степени личные ценности человека смогут очистить увиденное и воспринимаемое, от негатива окружения? Почему, видя слёзы своей матери или глядя на искалеченных друзей, человек, не только Светомил, должен улыбаться Эхе, которая всего лишь, какой-то месяц тому назад, отдавала команды убивать тех самых друзей Светомила?
      Он был прав. Нельзя заставить реку течь вспять. Нельзя заставить северный ветер стать тёплым. Нельзя насиловать глубинные чувства человека. Есть удовольствия и комфорт для одного, а есть понятие общности рода, долг, совесть. Это вечное противостояние. И чаша весов клонится в одну или другую сторону, лишь если прибудет капля сострадания, толика эгоизма, щепотка ненависти, грош жадности, ломоть одиночества.
      Нельзя было порочить Светомила пред Гумакой.
      Она видела, как встречал Светомил друга. Видела, как проводил к крыльцу, отдавая какие-то указания. И снова посмотрел на окошко Эхи. Она вновь глядела на него.
      – …Гумака, ты прости меня. Не доглядел за твоей женой. Чудная она у тебя. Что ты в ней нашёл? Ну, да то твой выбор. Хаять не стану.
      – Что с Эхой?
      – Да …злая она какая-то, сердилась, не желала никого видеть, а вот неделю тому назад ночью ходила по дому, да, видать, упала, зашиблась. Только к утру нашли её у лестницы, скатилась по ступеням. Да поздно было. Сейчас и вовсе никого видеть не желает. – Светомил мялся, с натугой выговаривал слова, взгляд прятал.
      – Как так случилось?
      – Не знаю, пряталась она всё время, нелюдимая какая-то она у тебя. Словно ненавидит всех. Да вот только…, тяжела она была, Гумака, а ребёнка-то, когда упала, и потеряла. Может, и с намерением то подстроила, чтоб не рожать тебе больше детей?
      Гумака молчал, поднялся по ступеням, медлил. Светомил с горечью сокрушался:
      – Я старался делать всё, что она хочет, но невзлюбила она меня отчего-то. Видно, из наших – только к тебе тянулась. Ты уверен, что …любит она тебя? Кстати, все дела справные. Кто приезжал, что просил – всё отмечено у меня. Хлеба-то начали поспевать – так убирать начали…
      Его речь была неуверенна, когда говорил он об Эхе, словно сомневался, не хотел причинить боли другу. Но что поделаешь? Если друг не скажет, то кто?
      Гумака поднял руку, прерывая его речь, устало сказал:
      – То всё после. – Он горько искривился. – О делах после. Но Эха? Она любит меня больше жизни. За мной пошла, когда я пожелал.
      – А может, хитрость какая? Ведь победы князя грозили ей гибелью. Приглядись, может, использует? Прикрывается тобой? Ведь сейчас-то мы одолеваем? …Но не моё это дело. Я приму твой выбор, друг.
      Эха бежала встречать Гумаку, ног не чуя под собой. Упала ему на грудь и, никого не стесняясь, плакала, словно малое дитя.
      И только много потом, когда он пытался, стесняясь других, отнять её руки, ей стало стыдно. Она низко опустила голову и отошла в сторону.
      Холоден Гумака после разлуки.
                74
                Гроза, когда пыльно и душно
      Ночь была тягостной. Гумака и Эха спать легли позже обычного – хозяин Околец задержался в полуночных разговорах с другом. Эха ждала – заснуть не могла.
      И теперь обоим не спалось. Вроде ровно всё, а друг на друга – не глядели. Словно за плечами – много лет совместного бытия, когда и бури, и холод зимний, и вёсны – позади, а за окном – осень.
      Поначалу было слышно, как где-то во дворе кто-то пел красивым, низким, мужественным голосом. Не так, когда спьяну кажут удаль. Голос был ровен, напев – протяжен. Но грусти не слышалось в песне. Томленье в ожидании любимой. Благодарность за тёплые объятья. Надежда на новую встречу.
      Но и песня стихла. Умолкли сверчки. Ночные птицы криками не тревожили темень. Лишь бесшумными тенями скользили над землёй.
      Словно перед бурей, затянуло небо, хоть спасительного, освежающего ветра, что гонит перед собой весть о грозной стихии – ещё не было.
      Ставни окон были открыты.
      Сейчас, Гумака лежал рядом и, рассеяно, едва касался пальцами плеча Эхи. Он казался чужим. Да он и был чужим, если правда всё, что упоминал Светомил.
      Зачем Гумака притворяется? Эха поняла бы. Конечно, не должен он был жениться на ней, такой нескладной и старой. Вот и ребёнка она потеряла. …А разве скажешь Гумаке, что его друг тому причина? Со зла ударил? …Но разве удержать Гумаку детьми? Вон сколько есть их у него. А что к Миростану сегодня тянулся да пестовал – так наследник он. А Эха? Разве хранил ей Гумака верность в этом походе? Да и зачем Эхе его верность? Пусть делает, что хочет. …Не выбраться ей из этой западни. Сгинет здесь. Сама влезла в западню. Почему не погибла где в боях, или в разведке какой, на болоте иль морозной ночью?
      Он – любил по снисхожденью. Пыльно и душно.
      Когда-то, мельком, слышала Эха разговор двух женщин. У костра сверкали глаза говорившей. И хоть была та молода, говорила слова, которые раньше казались Эхе пустяковыми. А вот сейчас – сама их понимала.
      Женщина тогда сказала: «Детей нужно заводить от любимых и надёжных мужчин. Если он любим, но ненадёжен – худо. А если нелюбим, но надёжен – счастья не увидеть».
      А что, если и любим мужчина, и надёжен, да вот только…?
      Вся эта роскошь вокруг…, казалось, любимый и любящий мужчина, здоровый крепкий сын – всё виделось теперь химерой. Он притворялся, она копила обиду. За спиной её шушукались, насмехались чужие люди. И было, может, даже непонятно, над кем: над Гумакой, что женился на чужой брошенке, или над ней самой, за слепоту её, по отношению к неверному мужу?
      Так уже было, когда ходила она за Ольговином. Но тогда была моложе. Казалось – всё изменится. А что изменял ей Ольговин – так видела то и в других семьях. Так принято.
      А здесь на что надеялась? Гумака красив и молод. Что ему одна женщина? Хм, жена? Смешно. А хоть бы и так – лишь бы другие не смеялись над ней. Хотела счастья, а получила мишуру сытой жизни. И за всем этим прятались тени людей. Тени уродливые, пугающие. Их громадные руки – удушают мнимой помощью, языки – злословием выжигают душу, глаза – горят потаённой, пренебрежительной ненавистью.
      …О чём думал сам Гумака? После слов Светомила он невольно присматривался к жене. Да, она холодна. Тоскливый взгляд, хоть при встрече вроде пала на грудь. Весь вечер – только стояла рядом. Хм… А когда он глядел на неё – опускала глаза. Притворялась, делая вид, что рада его приезду?
      Он заметил, каким чужим, застывшим делалось, порой, её лицо.
      К вечеру Гумака пытался о том выспросить слуг, но те – ничего припомнить не могли. Обижал ли Эху кто? Нет, вроде всё время пребывала у себя в покоях, на людях показывалась мало, хоть Светомил и старался с ней беседовать, звал обедать или поговорить при советниках. Молчала, присматривалась.
      Подозрительно вела себя? Да, в общем-то, её поведение отличалось от того, какова она была при муже.
      А вот когда вошёл Гумака к ночи в покои – не бросилась на шею, как на людях. Пытливо, и как-то подозрительно глядела на него. Но больше прятала взгляд. Что случилось, пока он отсутствовал?
      Хм… Любила жалостью? Горько.
      Сейчас же, лёжа рядом, он сказал, стараясь подобрать слова:
      – Светомил погостит у нас ещё немного? Ты не возражаешь?
      – Как будет тебе угодно.
      – Но вы же, вроде, поладили?
      – Да.
      Молчали. И наверно, каждый думал о своём.
      А что «своё»? Отчего думать не об общем? Но что может быть общего, кроме сына? И Эха, и Гумака – очень разные. Истёрты великими событиями их души в труху. О каких радостных, счастливых чувствах может идти речь в такие времена? Каждый хочет любить и быть любимым, да вот только сил на то нет. Нет понимания, как это делается. С червоточиной нежность, поблекло сочувствие, отцвела, вспыхнув горицветом, страсть, которую приняли за любовь. Да и что любовь?
      Выжить бы. А для этого нужно зубами рвать соперника, изворачиваться, из кожи вылезая вон, обламывать пальцы о высокий уступ, за который жизненно важно удержаться. До цветов ли? До венков ли в волосах любимых?
      Она лежала на боку, смотрела в стену. Он – чуть повернулся к ней, тронул волосы:
      – Не печалься, будут у нас ещё дети.
      – Дети? А зачем они тебе? Разве мало тебе тех, что есть?
      – О чём ты?
      – Ведь не одну меня ждал всю жизнь? А где девка – там и дитя.
      Она ссутулила плечи и поджала ноги, но от Гумаки не отодвинулась. Он – убрал руку с её плеча, глядел в потолок.
      Она молчала. Он – ни о чём не спрашивал.
      И каждый расценил то по-своему.
      Ветер усиливался. Берёзы у окна начали стонать и жаловаться на судьбу. Гумака встал и закрыл ставни. Но от того не стало уютнее. В окно стучали, сетуя на непогоду, ветви. Первые тяжёлые капли застучали по крыше. Первые горестные потоки, смывающие пыль с тесовой крыши, трепетных листьев, побежали по отливам и обрушились на землю.
      Гром, рассерженный тем, что люди заняты своими дрязгами, и что, возможно, вдалеке он не так грозен – подступил. Его раскаты заполонили весь двор, словно пенные молниями волны вплескивались в щели ставней. Отблески оставляли химеры, которые делали бледными, словно неживыми, руки и лица лежащих Гумаки и Эхи.
      Где-то в дальней комнате заплакал Миростан. Но стих – его утешала нянька.
      Язычок пламени в светильнике извивался, истончаясь, от страха. Он словно искал помощи, но темнота только сгущалась.
      Говорят, после грозы дышится вкуснее, глубже, радостнее. Это от того, что боги грозой разгоняют злых духов. Грозы-то, грозы часты…, а дышать легче не становится.
…Как-то к Эхе, в бытность её верховодой, прибыл один человек. Он должен был передать весточку. Ничего особенного. Он был не плохим и не хорошим, не старым и не молодым. Он был просто посланником. А шёл к ней – на полусогнутых ногах, изгибался при каждом шаге в поклоне, скулил как трусливый щенок-переросток, которого колотили прежде по поводу и без оного. Он был слабый.
      Вот и Эха так – она не шла широким шагом, не ворвалась в мир любимого человека с улыбкой на устах.
      Пришла как тать, голодная и холодная, слабая, на «полусогнутых». Заглядывая угодливо в лицо каждому, кто был на стороне любимого человека, прячась от злословия и нужды за спиной Гумаки. Она – слабая. Слабая! …Как в той песне…
                «…Любила жалостью. Или любил по снисхожденью?
                Как ровно всё. …Пустынная дорога.
                Былого нет, о будущем – лишь тенью
                Судьба напомнит. Длань её широка».
                75
      …Из-за болезни Эхи, слабости её, по просьбе Гумаки, приехала погостить в Окольцы Марлава. Ко всему – у Эхи пропало молоко. Миростана кормила чужая женщина. …И здесь не нужна. Но ребёнок был сыт и справен. Ведь это главное?
      Эха всё больше молчала. Гумака не навязывался. Может, ему казалось, что всё разрешится само собой?
      …Когда заходит человек со двора, а во дворе – морозно. Садится близкий рядом, а холодит его вошедший. Не по воле своей, а в силу обстоятельств. Раньше Эха мёрзла только, когда бродила где… Ветер крутил курай, она зябла, прятала руки в карманы, шагала быстрее, …хм, размашисто. …На рынках прислушивалась к разговорам, шпионила. И, порой, даже думалось, чтоб не убил какой попутчик...
      Как здесь согреться? И хочется ли остаться в живых, если…, если так холоден Гумака…
      Марлаве Эха не перечила, когда та пыталась с ней говорить, но и выговариваться не стала.
      Всё как-то разъединилось. Все держались обособлено.
      Эха не искала врагов среди этих, казалось прежде, близких людей. Принимала происходящее как должное. Отстранилась.
      Какие эмоции вызывают наносимые обиды? Да пусть и чужие ожидания? Кому, и что должен? Мечутся люди в своих обязательствах между теми, кто манипулирует ими. При этом, несчастные разрывают свою душу в клочья, теряя друзей, изменяя себе. Чтоб только соответствовать ожиданиям, даже чужих людей. Стоит ли? А если те, кого нельзя вырвать из сердца, стоят за спиной и …ждут? Не упрекают, не подталкивают. Лишь ждут решения.
      И это тяжело. И это может стать тяжким бременем.
      А что потом? Равнодушие? Чрезмерное постороннее любопытство? Наверно – агрессия, желание что-то изменить, избежать.
      И иногда, кажется, что выхода нет. Всё тускнеет. И близкие – вот уже чужие, привычное – горчит, перемены – тревожат. И не хочется уже ни внимания, ни ласк. Робкая надежда на хорошее – истончается как нить огня. И гаснет, оторвавшись от ссохшегося, сморщенного огарка свечи с чёрным кривым фитилём.
                76
                Сад с колючей оградой
      Этот летний, конца августа, вечер показался вдруг неимоверно душным, знойным. Голова кружилась. Эха ступила прочь несколько шагов. Огляделась. Всё вокруг – пыльно. Эта часть сада примыкала к дороге. И хоть ограда из высокого боярышника была надёжна, плотна и колюча – для пыли это не становилось преградой. Дождей не было более недели, и душная серость лежала толстым слоем на листьях и ветвях кустарников.
      Словно не видя, Эха посмотрела на свои руки, – всё в пыли. Она медленно, как-то заторможено перевела взгляд на большак. Вечерело, но жар лета ещё был неоспорим – над блёклой дорогой, что делала несколько изгибов вдаль, виднелись волны миражей.
      Хм, вроде понимаешь, что дорога – ровна, а вот химера какая. И, кажется, что дрожащее марево может явить и других невиданные доселе чудеса. Хотя, о каких чудесах можно говорить, когда всё стыло на душе? Снова, снова удар! Словно все вокруг ополчились против неё! А надеялась, что хоть Гумака не обидит. Что чисты его помыслы и сердце полно, если не любви, то хоть сострадания.
      Бывает так, вроде и знаешь, что жизнь ладна да ровна, а вот такое случилось? А что собственно случилось? Что такого она слышала?
      Нет, нет, влюблённость не может стать препоной в понимании того, что она слышала. А слышала она только что, как говорили её муж Гумака и этот приезжий важный человек…
      Что такого было в их словах? Может, ничего значимого? Может, и говорили-то не о ней?
      А как же…, не о ней? Разве была у Гумаки иная жена? Значит, прав был Светомил. Хоть и утешала себя, старалась годить мужу, а только не любил её Гумака. Женился, так…
      … К обеду приехал к Гумаке важный гость, муж её не позвал.
      Он и гость пообедали, а потом выехали прогуляться. Эха и не думала следить за кем-то – бродила в саду. Немногим спустя, вернулись воины сопровождения, а Гумаки с гостем всё не было. Воины сказали, дескать, у хозяина и гостя – важный разговор, они неподалёку. Насколько неподалеку? Да вот здесь рядом.
      Не замышляя что-либо подслушивать, Эха ушла в противоположную сторону от указанной людьми Гумаки. А здесь вот… Услыхала неторопливый приглушённый говор, осторожно пошла в ту сторону.
      Гумака стоял у ограды сада и задумчиво, или понуро, держал узду своего коня в руках. Гость своего коня отпустил, тот пасся неподалёку. Гость выговаривал, Гумака – молчал. До Эхи донеслись слова:
      – …Хорошо, что устранил её. Хотя жениться – тебя никто не заставлял. Твоё решение. Вот и думай теперь.
      – Так знал я, что верховод теперь бьют в нечестном бою, подло. И её бы не пощадили.
      – Как повезло тебе, что остальные верховоды были мужчинами – выбирать не пришлось. А то что? На одной бы женился, а остальных – в наложницы взял? Облагодетельствовал? Да и о чём говоришь? Разве не на тебя они покушались, да в болоте топили, как последнего тать?
      – Зачем ты так? Ведь, знаешь сам, не жалостливый я. Не потому её замуж брал.
      – Да, да. Твоё дело. Так или иначе, без Эхи они слабее…
      …А больше слушать и не требовалось. Узнать все тайны мира – легко. Как потом жить с этим?
      Эха, не раздумывая, постаралась отойти подальше. Трудно. Трудно от того, что разом сгорбились плечи, ссутулился стан, походка стала тяжёлой, шаркающей. Дышать сил не было, темнело в глазах. Но через силу поднимала ноги и всё убыстряла шаг, боясь, что потеряет сознание прямо здесь. Шла скоро, ушла далеко.
      И только когда, казалось, до неё перестали доноситься последние звуки, что напоминали о присутствии людей рядом: разговоры работников, нехитрая мелодия перестукивания молотков кузнеца, детские крики дворовой ребятни, мычание коров на нижнем дворе, – присела около дерева.
      Лицо искривилось, и она заплакала. Эмоций особо не возникло, в голове – словно туман, однако была какая-то подспудная боль души. Которая, ныне, наконец-то, проступила, словно нарыв. Ведь знала, знала Эха, что не может любить её Гумака, а всё утешала себя. А он – сам признал то.
      …Бывает так, что порой рядом – пролетит ворона. Или пройдёт человек. Привычно ли то? Приемлемо. Подчас незаметно. Но если на человека падает много капель дождя – он вымокнет. Если он находится среди множества посторонних людей – то эта толпа. И не всегда можно идти против неё, заражается человек её паникой, идеями. Порой, злобными, хаотичными. И поневоле, он уже движется вслед незнакомцам, вторя их словам и подчиняясь вожаку. Который, из корысти, или в насмешку, творит из людей болванов.
      Как отмыть душу от накопившейся пыли, стылых чувств и злобных слов?
      Эху, несмотря на теплоту вечера, бил озноб, непроизвольно стучали зубы, когда она исказила лицо в приступе плача. Хоть и не было слёз. Только короткое, невыразительное «А-а» выдавало, быть может, её присутствие за кустами.
      Характеры есть разные, оттого и рознятся так люди меж собой. Оттого и переполняющие их эмоции выказывают по-разному. Иной сразу хватается за топор, другой идёт топиться, кто-то затаивается, а у кого-то в голове роятся мысли сожаления, боли от утраты, мщения, разочарования…
      Здесь, где сидела Эха, фруктовых деревьев не было – в эту часть сада не могла наведаться даже ребятня местная (кто таким ставит препоны?). Поэтому можно было спокойно посидеть и подумать. Хотя слово «спокойно» вряд ли подходило под настроение Эхи.
      А о чём думать в таких случаях? Женился, не любя? Чтобы уберечь? Из жалости? Сына пожалел? Как всё…
      Вариантов ситуаций не бывает слишком много, поэтому, и переживания, и реакция человека – вполне прогнозируемая во все времена.
      …Её пока не искали, но плакала она столько, что веки припухли от слез. Спустя время Эха смогла вполне реально оценивать подслушанные слова. …Отчего-то вспоминалось, как единый раз взял её старшой брат с собой в большой город, и там, ожидая его на одной из улочек около рыночной площади, она увидела двоих людей, которые её поразили. Ещё молоденькая, она тогда немногое видела.
      Из одного подворья на той улочке вышли двое. И улочка – как улочка, и подворье – средненькое, если не сказать убогое. Но те люди тогда её потрясли: высокий статный, широкоплечий, но очень смуглый мужчина, мавр, и женщина, приземистая, с широкими бёдрами, большой грудью, однако тонкой талией. Она была светлокожая. По возрасту была ему под стать, если не моложе. Однако своим женским взглядом Эха увидела то, что возможно не замечают, обычно, мужчины. Женщина совершенно не ухаживала за собой – не подводила глаза, не убирала волосы, ступала, словно клопов давила. Несла за мужем пока ещё пустую корзину. Он шёл впереди, гордо вышагивая и поглядывая на окружающую его суету с некоторым высокомерием, если не презрением. Но, у него был низкий лоб, мощная челюсть, много оспин на лице.
      Порой так бывает, что ещё разглядывая человека и, вроде не имея никаких предпосылок для рассуждений, человек подспудно испытывает уже определённые чувства к визави. Вот и Эхе тогда поневоле пришла мысль о том, что трудно наверно подстраиваться под никчёмного возлюбленного. Знать, что можешь больше, хочешь большего, но из-за своей любви, а может и ещё какого чувства, унижаешь себя, дабы любимый человек не чувствовал себя ничтожеством. Вспомнилось то ныне.
      Гнев от ныне услышанного давил на разум Эхи, но, припомнив ту ситуации, она не могла сейчас разобраться, кто в данной ситуации, – она или Гумака, представал той унижающейся женщиной.
      Эха любила Гумаку, однако тот пожертвовал собой, дабы её не убили. А ещё хуже, без чувств, он отнял её у тех, кому она была ныне так нужна!
                77
      …Уже успоколась, когда вернулся Гумака, проводив гостя. Он был задумчив, много не говорил. Трапезничать загадал только с семьёй. Эха ела мало, молчала. Марлава также была немногословна.
      Замечаний о припухших веках Эхи и её, красных от слёз, глазах – не последовало.
      Что, будучи матерью, видела Марлава? Неприветливость невестка? Что несчастлив он? Хмур? Вроде знала о том, что упала Эха да потеряла дитя, а только, что тут скажешь? Станет вмешиваться – разделит супружескую пару. А если помирятся когда – так останется виноватой.
      Эха клонила голову ещё ниже. Хоть к вечеру обида вновь поднялась, да плакать не смела. Когда все встали из-за стола, скоро ушла в покои. Миростана взялась пестовать Марлава.
      А разговор вечерний вышел у Эхи с Гумакой тяжёлым.
      Он только пришёл, хотел заговорить, но глядя на неё – осёкся. Знал, после того гнетущего случая с падением, Эха стала печальна, отстранённа. А что он мог исправить? Сколь мог – старался показать, что любит её.
      Эха сидела на ложе и задумчиво расчёсывала косы.
      Вот и дорогой самшитовый гребень раздобыл для неё Гумака. К чему такие траты? Здесь всё чужое. Казалось бы, и прежних чувств не стало. Обманул её Гумака. Нет, она сама обманулась. Ибо очень хотела его любить. А разве навязывалась? …Пожалел, из жалости живёт с ней.
      Гумака ступил к ней, но она резко поднялась и гневно выставила вперёд руку, предостерегая это движение, смолчала.
      Многолетние заботы и тревоги сделали Эху опытнее. Свои победы и поражения, горести и успехи она копила, бережно укрывая от тлена. В них она черпала силу воли, решительность и опыт. Все они давали ей право судить и не казаться при этом обиженной глупышкой.
      А он не казался мальчиком, не был робким юношей. Однако же… характер Гумаки, выкованный в житейских перипетиях, боях, когда он был в ответе не только за себя и свой род, но и за жизни тех, кто пошёл за ним – давали ему право иметь своё суждение о жизни.
      – Отчего я здесь, словно в тюрьме? Я в тюрьме? Я доверяла тебе. Мне казалось, что ты любишь меня и эта любовь была для меня светочем в темноте моих сомнений. Но то, что я приняла за любовь – лишь тусклый фитиль.
      – Что?
      – Я случайно подслушала твой разговор у садовой изгороди. И… Светомил говорил мне о том же. Почему ты не убил меня? Зачем сделал женой? Не за жалость я радела, когда стала твоей. Не твоего сострадания хотела, когда сына родила. Я… полагала, что Светомил из подлости да зависти наговаривает на тебя, а только прав он был, и оказал мне много большую услугу, чем ты. …На что позарился? Лучше бы ты убил меня, чем вот так…, заставил предать своих.
      Вслушиваясь в её речь, Гумака опускал голову, но теперь поднял взгляд:
      – Светомил – мой друг, он не мог наговаривать на меня. Но тебе не в чём корить меня. Раздоры не делают любовь крепче. И… Эха, разве нам с тобой есть, что делить? Это не наша война. Мы не должны воевать, ни за чужие деньги, ни за чужие грезы. …Разве ты хочешь моей смерти? И я больше всего страшусь твоей. И нашему сыну не нужны наши смерти.
      Он говорил вкрадчиво. Не просил прощения. Не оправдывался. Будто любил и чувствовал, что любим. Вот только у сильных натур, какой оказалась Эха, чувства порой задыхаются под бременем долга.
      – Но разве можем мы уйти от обстоятельств? Разве ты перестал убивать? Ты лишь выбросил меня из жизни, продолжая уничтожать моих друзей, пока я ослеплена тобой, вынуждена прозябать в этой липкой паутине обмана и жалости! Да, жизнь такова, она втянула нас в водоворот этих событий. – Слова не казались гневными, однако они были сказаны с презрением. Эха сетовала на себя? Гумаку? Или обстоятельства? – Эха встала и скрестила руки на груди.
      – Ты …прозябаешь? Что гнетёт тебя? Что я горбун? Недостаточно щедр? Или друзья мои тебя коробят? Что? А что до …этой многолетней брани, то… Эха, только щепы устремляются в водоворот по прихоти воды. А человек – должен выплывать из пучины, иначе он погибнет. Так всегда было. Если выплывем мы, выплыть захотят и иные. Водоворот ненависти и войны истощится сам собой.
      – Но ты ведь обманул меня? Ты, отгородив меня от всех – ослабил позиции тех, с кем…
      – Эха, я твой муж и ты обязана мне повиноваться. Я решил, что так будет верно. Жена всегда идёт вслед за мужем. Здесь теперь твой дом, здесь твоя семья, здесь – твой сын. Да, я отсёк тебя от них. Но… я люблю тебя и потому женился. Другой бы – убил…
      Эти последние слова настолько сильно потрясли Эху, что она нерешительно оглянулась и присела на лавку. Гумака, было, сделал к ней шаг, но она взглянула на него так, будто он ударил её, отрицательно качнула головой и вновь выставила вперёд руку.
      Гумака отвернулся, прошёл по комнате. Что-то хотел сказать, помедлил. Не подходя, тяжело встал на одно колено, понурил голову, в глаза не глядел:
      – Нет, Эха, чёрного и белого. Нет исключительно правильных людей. И наверно, всё же, нет бессовестно злобных. А если и так, то они – просто одержимы злыми духами, больны. Но нужно выбирать между этими крайностями, не замараться. И это – не предательство одних, не пренебрежение другими. Это лишь твоя дорога. Я пойду за тобой. Это – наша дорога, Эха. Ты не можешь не понимать этого. А если и держит тебя твоё сердце около подлых да злобных, так, зная тебя, отвечу, что только из чувства долга. Но ты подумай, Эха, сколько раз они жертвовали тобою? Попирали твои интересы? Нет, Эха, глубоко уважая тебя и твоё воззрение, я лишь прошу тебя остановиться, не бежать в панике или из чувства долга вслед за стадом этих людишек. Остановись, отойди на обочину, осмотрись. Не может всё быть так. Не может. Не правы те, кто за моей спиной. Не правы те, кто зовёт тебя с собой. Ни те, ни иные не думают о нас, всех тех, кого они за собой ведут. Ни те, ни другие не думают о спокойствии жителей этих земель. Им всем, закусившим удила страха или злобы, властолюбия и корысти, интересна только их дорога. Но поверь мне, рано или поздно она заведёт их в трясину. И я не хочу погибнуть там. Я не хочу, чтоб ты, милая и любимая моя, погибла. У меня – иной путь. Сколь могу – примиряю тех, кто оказался в заблуждении. Ни ты, ни я слепо не рубили направо и налево. Я не хочу больше убивать. Но и сразу сложить оружие – невозможно. Даже своё право быть справедливым, мирным человеком – нужно отстоять. Этим я сейчас и занимаюсь. Эха…?
      Она молчала, и казалось, увещевания Гумаки пропадают даром, разбиваются о гранит её «закрытой» позы: она скрестила руки на груди, крепко прижала колени, чуть нагнула голову и глядела прямо перед собой, не поднимая взгляда.
      – …Эха, кажется…, порой кажется, что иной дороги нет. Что под ногами всё вязко и лишь один огонёк виднеется впереди. Однако, если усталый путник, торопясь жить, не перестанет идти поночи на дрожащий, мятущийся огонёк, а присядет, обождёт, то взойдёт поутру солнце и осветит ему путь. Путь, через трясину, которая уже вчера, ночью, могла его поглотить. …Не торопись, Эха, поверь мне, поверь, остановись, не гневайся. …С тех пор, как увидел тебя, голову потерял. Сам не свой стал, словно вынула ты мне сердце, словно затуманила все мои помыслы. Но разве…, разве когда укорил тебя? И сейчас не корю, лишь прошу, заклинаю, гляди, встаю на колени, не гневайся, остановись…
      Молчала. Как-то не получалось простить. На словах – всё ладно, а вот как на деле… Обдумать бы. Гумака стоял на коленях, не поднимал головы. Искривил губы, словно был сам себе противен. Встал. Нерешительно постоял, а затем, всё так же, не глядя на Эху, вышел.
      Ссутулилась, подспудно повернула руки вверх ладонями и положила их на колени. Рассматривала, будто видела впервые. Отчего-то было ощущение, что они в крови, стекает та алая кровь с ладоней, а меньше её не становится.
      Да, конечно Гумака прав. Всего того, что видела в жизни – довольно, чтоб осознать, сказанное ним. Её слепое желание что-то изменить, подкреплялось наличием таких же неприкаянных безумцев, которые верили в то, во что верила она, и которые шли за ней. …А она – предала их. Оказалась слабой, захотела личного счастья. …А что она, ну пусть даже с горсткой безумцев, может изменить? Все ли её прежние соратники были бездушными и беспутными? Имела ли она право их покидать?
      …Бывает, человек очень привязан к тому, что имеет. Кажется, что это – лучше, чем очередные химеры. Думала ли она так, когда покидала расположение своего отряда? Когда увёз её Гумака? Когда не смогла воспротивиться ни ему, ни желанию быть с сыном? А ныне? Насколько дорого ей то, чем владеет – сытная еда, тёплый дом, сын и …муж?
      Ведь действительно, если была для него бременем, что стоило ему убить её да забрать ребёнка, свою кровь? Но Гумака, даже оберегая её, действовал в своих целях – он хотел, он желал, он сделал. …А если испросил её мнение, пошла бы добровольно за ним? …Нет? Она лишь покорилась. А теперь, когда узнала мотивы его поведения? Когда на безымянном пальце – кандалы её семейной жизни? Возможно ли что-то изменить? Вернуть? Возможно ли простить мужчину, который корыстен? …Ведь всё же не спросил…, сделал по-своему. Использовал…, использовал. Ему так было удобнее, выгоднее… Говорят, человек склонен больше ценить то, чем владеет в данный момент. Однако нет… Дела требуют осмысления, а глупости свершаются единым порывом.
      Если бы Гумака открыто к ней относился плохо, если бы гнал…, ушла бы она?
      Навязывать себя кому-либо – для Эхи неприемлемо. Но дух противоречия ныне выпроваживал её прочь. Сделать назло? Идти вслед своим принципам? Что-то доказать? Или порыв злости, в наказание провинившемуся?
      Злость на саму себя, заставляла Эху причинить зло и страдание тому близкому, который был рядом. Которому то зло можно было нанести, и который бы подлинно пострадал от того. Ох и любят глупость обзывать мотивами да находить для того опору и оправдание…
      Умение думать – всегда увлекало человека в круговороты перипетий. Слабость человеческая «додумывать» – является причиной многих его бед.
      Эха слишком увлеклась мыслями «…а что, если…». У неё перед глазами мелькали события и скоропалительные действия, руки подрагивали, ноздри раздувались, а губы были плотно сжаты, меж бровями появилась морщинка.
      Ей всего лишь нужно было отвлечься, вернуться в «здесь» и «сейчас» – оглядеться, выглянуть в окно, увидеть людей, хороших, нормальных, прислушаться к своему сердцу. Понять, что это «здесь» и «сейчас» – основа её бытия, а не химера, порождённая подслушанными словами.
      Но гнев ослеплял, не давал увидеть простого, очевидного решения. Всё виделось обыденностью, болотом, обманом. Обманом!
      Может этого она боялась всю жизнь – обмана, когда ею лишь пользуются? Все! Братья, когда из корысти выдали её за нелюбимого. Ольговин, когда был вынужден терпеть постылую из-за влиятельных братьев. Гумака, который женился лишь затем, чтоб ослабить противника! Все!
      …Нужно было не бредить яростью. Нужно было думать.
      …Не бежать.
                78
      Та ночь казалась Гумаке бесконечной. Он сидел в гостевых покоях у матери. Сонную няньку он отослал, Марлава спала в смежной комнате.
      У колыбели сына он просидел до утра, скорее механически, успокаивая самого себя, покачивал её – малыш давно спал, раскинув ручки. Его личико было спокойно. Очень спокойно, как у того, за кем не было грехов, как у того, кто знал, что его хранят и берегут. Как у того, кто любим.
      Горько было Гумаке, обидно, что не поняла его Эха. Разве только интересы своей стороны он хотел соблюсти? Разве только хотел забрать Эху от своих? Конечно нет. Давно о том подумывал – рождение сына стало точкой в их блужданиях по противоположным краям, по сути, одной жизни. И так хотелось в это верить!
      Эха, Эха... Всегда он испытывал к ней восхищение. Ласкова иль послушна, решительна иль грозна, любящая иль трепетная – он находил в ней много такого, чего до того не находил во всех остальных, вместе взятых, женщинах. И вот теперь – есть у неё муж, есть сын, есть обеспеченный дом. А она? Чего злится? Отчего гневается? Гумака никогда не считал её старшинство основой для правоты. Он никогда не видел в ней женщины, которая может командовать им и повелевать. Не юношеское желание принудить к покорности, возвысится, рождалось в нём, заставляя быть с Эхой. Она не была надменной, снисходительной – и вызывала желание восхищаться ею, как женщиной. …Они ведь – хрупкие, улыбчивые, порой сильные и жертвенные. Восхищения, да. И Эха …не была для него предметом подражания или пиетета – и потому он искренне любил её. Она не была для него равной, что могло вызвать противоречивое чувство состязания.
      Она была для него ранимой возлюбленной, которую необходимо было оберегать. И он оберегал. Не сомневался, что он лучше. И не потому, что властный, богатый, знатный, умелый командир. А потому, что он – любящий мужчина. Тот, кто не будет её гневить, тот, кто поможет, не крича о том, тот, кто утешит в боли – и не упрекнёт.
      Итогом ночных бдений стала полная уверенность, что всё разрешится, что с рассветом уйдут все ночные тревоги, все обиды. И умная, любимая Эха вновь робко прильнёт к нему. Несмотря на его, порой, крутой нрав, на его кажущуюся надменность и холодность… Несмотря на его очевидное физическое уродство. Вот только, что она говорила о Светомиле?
      …Он не проснулся, когда едва захныкал малыш, когда вошла Марлава и тихо забрала дитя своего дитяти, дабы то её дитя могло поспать.
      Гумака пробудился лишь ближе к обеду – спал, опершись на стол, рука затекла. Он, сидя, оглянулся – что вчера было? Встал и пошёл искать Эху – в их покоях её не было. Может, где во дворе? Обошёл и кухню и подворье, и в сад зашёл… Ну, конечно же, она – с малышом. Гумака кинулся к матери – в её комнате Эхи не было, в соседней горнице малыша укачивала нянька.
      – Где Эха? – Нянька испуганно спрятала глаза и промолчала.
      Гумаку внезапно охватил страх. Подспудное чувство пустоты внутри, когда, порой во сне, человек остаётся совсем один, а тот, кто был рядом, самый верный и надёжный, любящий – уходит, исчезает, несмотря на призывные крики. Надрываясь, человек не произносит ни звука, ненавидя себя за слабость голоса, даже осознавая, что всё тщетно, однако не в силах вернуть, догнать…, всё кричит, кричит, порой плачет.
      Лицо Гумаки искривилось, он подошёл к колыбели и долго глядел.
      Ещё не верил, не мог осмыслить. Отрицание, иногда, заглушает боль первых мгновений. Да, всё окажется очень просто – она лишь ушла собрать цветов для утреннего букета.
      Отвернулся и вышел. Шёл по коридорам, по горницам, вышел на крыльцо и оглядел двор. Какой огромный двор…
      На него смотрели многие, и это было невыносимо. Вернулся в свою горницу. В ИХ горницу. Запер дверь на засов с такой силой, что всем сразу стало понятно – гневается хозяин Гумака.
      Лишь к вечеру мать подошла к двери и спокойно, не громко, стала просить отпереть.
      К её удивлению, дверь отворилась скоро. Гумака едва взглянул на мать, но она опустила глаза: «Нет». Гумака повёл головой, сказал:
      – Я не буду больше запирать дверь, не беспокойся обо мне, но не тревожь меня сегодня.
      Мать не стала перечить – Гумака не мальчик. И как муж имеет право на раздумья.
      …раздумья… А о чём? О том, что… не дорожит им любимая женщина? О том, что не поняла? Не простила? …Не простила? Прощают виновного.
      В мыслях Гумака всегда желал быть рядом с Эхой. А то, что воплотилось оно в таком странном сочетании, что отравлено то словами людей, для которых его поступки оказались удобными? Эха… Раньше ты всегда была мудра, не обвиняла, не судила…, доверяла. Как же так? Горько ей было здесь, на чужбине? Да ведь положено жене быть при муже. Во все времена то было.
      Тяготила её жизнь здешняя? Богатая и обеспеченная? Может, не по характеру Эхи было спокойное существование? Хотелось приключений? Может, сама она была отравлена запахом смерти, выхоложено её сердце походами да лишениями, обтрёпана ранимая душа грубыми словами да чувствами тех мужчин, что были рядом? Так ли проста была Эха?
      А может…, может всё дело в том, что не смогла такая красавица, как она, быть рядом с таким уродом? Несмотря на все его старания быть достойным её? Так ведь сама, подвергаясь риску, приходила почтить его память, искала его могилу, сама, первая сказала, что любит, ещё там, в Золотаве.
      Что же тогда? Должно быть, разглядела она в Гумаке нечто такое, что гнало её прочь даже от сына. Стало быть, не смогла смириться с ласками урода, рядом с которым была вынуждена находиться с утра до ночи? Не гожи ей ласки горбуна, не грел её тела и души его оскал и его чёрные глаза… Конечно, ведь и прежде любили его лишь за деньги… А этой – и денег, видать, не нужно его…
      – …Она покинула меня. – Только и хватало сил один раз застонать.
      Он говорил не «бросила», а «покинула», словно прощание витало в воздухе, словно серебряные колокольчики поступи любимой терялись уже в дали, словно умерла та единственная, что была желанна. «Покинула» – слово, что не вызывает ненависти того, кем пренебрегли. «Покинула» – выпустила из рук, растерянно, выскользнул цветок из раскрытой ладони. Не гож, не люб, …«покинула».
                79
                Одиночка
      …Переодевшись, после полуночи, Эха, придерживая ставни окна, босиком спустилась по отлогой крыше и, укрываясь за кустарниками и деревьями – выскользнула на улицу.
      Уж таиться-то она умела.
      Когда вышла на околицу, как-то всё стало просто и легко. Суета скопища людей утомляла. И хоть Окольцы – не крупное городище, однако людей много. Почему-то припомнилась притча, которую ей когда-то давно рассказал Мудрый – старик из её отряда. А может и не притча то, а так – даже быль. Но уж очень она подходила под виденье Эхой всей людской мишуры.
      Купил как-то один хозяин кур – ощипанные, худые – с большого подворья продали излишек, да выбрали худших. Но на новом месте их откормили. И стали они не в меру наглые – то едят, этим брезгуют. Били уток, клевали даже гусей. Что с такими делать? …Отчего так плохо Эхе средь людей? Превратилась ли в наглую, командующую курицу за спиной мужа? Отчего такая тоска?
      Эха оглянулась, стоя на распутье, где ещё хранила пыль дороги тепло солнечных лучей. Странно – пыль такая грязная, а вот тепло от неё делается. …Добро. Позади клетка. Как душно там. Вот только расставанье с сыном…
      Она ступила по дороге несколько шагов и вновь остановилась. Легко дышится: вздохнула – без оглядки, без боязни, что кто-то следит за ней, подглядывает. Осудит, оскорбит, …ударит.
      Справа оставалась густая роща берёз. А вот – несколько из них, словно бы, вышли ближе к дороге, увидеть, поприветствовать путников. Густые кудри этих одиночек, мягко покачиваясь, доброжелательно провожали её. Эха закрыла лицо руками…, ещё сейчас была возможность возвратиться. Быть последовательной в своих поступках. Если начала – так начала, если решилась идти за Гумакой – нужно было следовать выбранному пути. А она? Словно вертихвостка какая: и Паркома предала, и с Гумакой – не сладила. Каково ему теперь будет перед князем? Не обвинили бы его в связи со смутьянами…
      Эха выпрямилась. …А ведь так и будет… Скажу, скажут, что Гумака всё знал, укрывал верховоду Эху. Вернуться…? Вернуться.
      Она повернулась в сторону Околец. …Замерла. Жизнь одна… Последний шанс быть счастливой? А была ли счастлива? Ведь не верит он ей. И как потом, день за днём видеть тоску в его взгляде, знать, что отбывает повинность рядом с нею? И ведь она старше его. Он молод. …И лжёт-то как. То любит её, то женится из жалости, то вот, по словам Светомила… так… Действительно, последний шанс? А потом презирать себя, что ничтожеству отдалась? Нет! Нет, Гумака не ничтожество. Он сильный и хозяйственный, верный воинскому долгу и хороший командир. Да, верно, и отец он хороший.
      А сын? Хм, у Миростана – кормилица. Эха его даже кормить не в состоянии. Мать…
      Как же быть? Куда делась верховода Эха – спокойная, рассудительная, сдержанная? Верно, люди правду говорят, что чувства ослепляют. И мужчинам они легче даются. А вот женщина за любимым – как кошка за домом…
      Как же быть? Хм…, от врагов всего ожидала: и предательства, и лукавства, и пренебрежения, и …даже жалости. А от Гумаки, пред кем хотела быть самой прекрасной? Его жалость – уничтожила любящую женщину Эху, как прежде брак с княжеским военачальником Гумакой – уничтожил верховоду Эху. Да, она ожидала даже жалость от врагов, а получила её от Гумаки. Но от них жалость была приемлема, а вот от Гумаки – нет. Укор.
      Ночь не была лунной. Но Эха примерно представляла, в каком направлении находились Выхолмки – проходила около них, когда приходила в Окольцы искать могилу Гумаки. Почти год тому назад. В той стороне была Сторомиха. Отчего так тянет туда? …Единственное место, где чувствовала себя человеком? Её «нора», где можно было спрятаться? Говорят, вернее, Светомил говорил, что сжёг Гумака Сторомиху… Удостовериться в том? Чтоб не раздумывать более, не сомневаться? А что потом? Потом… Завтра к обеду должна быть в тех самых Выхолмках, а там видно будет. В той стороне лежат все ответы на вопросы. В той стороне покоиться её совесть, растерзанная предательством Паркома и его идей. Словно непогребённый тать при дороге.
      Она шла, чутко прислушиваясь к окружающему безбрежью. По душе были всё: и тёплый шёпот ветра, и тёмно-серая паутина ночи с каскадами звёзд, и пугливые вскрики ночной птицы. Тёмными тенями несколько раз над головой пролетали совы, стараясь рассмотреть храбрую путницу.
      Справа тянулись участки, которые возделывали поселяне. Вдоль дороги – ровной цепочкой навалы камней. Обрабатывая землю, люди, земледельцы вынимали большие и мелкие камни да складывали их на меже своего поля. И много таких меж, с камнями. Разделяют они общее на отдельное. Как будто дробят одну беду на много мелких – для каждой семьи, каждого человека. Чтоб никого не минуло.
      А что мешает людям договориться? Из камней тех соорудить единую огорожу, от скота, что ходит по на выпас по дорогам. Или укрепить теми каменьями стены около поселения? Или построить несколько домов для нуждающихся? Хм, пока не пнёт господин, не оглянутся вокруг люди, не возьмутся за руки. А ведь прав был Гумака, когда говорил о том с князем. Не побоялся сказать, что достаточно уже убивать на этих землях, один ведь народ. Но…, как скоро то воплотится в жизнь?
      И что вообще делается ныне? Как воюют, кто побеждает? Гумака… Он побеждает, а она – предала своих, бросила, никому и ничего не сказав. …Какой тяжелый труд у пахарей – собирать урожай вперемешку с камнями…
      Ближе к полудню следующего дня дошла до Выхолмков. Там купила коня – всё же скорее будет. У кузнеца выкупила простой меч. Но хоть остр был. Сапоги не справила. До зимы ещё дожить надобно.
                80
      Сторомиха… Да что там говорить? Наверняка тот, кто Возвращается, знает всё о чувстве, которое рождается при виде знакомых, родных мест.
     Воспоминания – памятны событиями. А уж добрые они или плохие? …Здесь – впервые переплыл реку. Здесь – впервые поцеловал приветливую девчушку, хохотушку или скромницу. Но она, самая первая – помнится всегда. Не томится в череде одинаковых. Она – всегда Первая….
      Сторомиха… Во всех своих путешествиях, странствиях, Эха всегда её помнила, помнила дом, куда могла возвратится. Хорошо, когда есть куда возвращаться. Хорошо, когда есть тот, кто ждёт. Как бы хорошо не было Эхе на стороне, на приволье степей, около прохладной могучей Погоры, в душистых сосновых борах приток Побежки, Краюхи, а всегда хотелось вернуться именно сюда, в Широкополье, в Сторомиху. В свой дом.
      Нет, не родилась здесь Эха. Но здесь нашла заботу и уют. Ещё хоть раз бы взглянуть… Разрушен ли её дом? …Вроде времени много прошло – столько событий произошло, а только месяца полтора-два минуло, как подалась она вслед Гумаке. Сколько всего переменилось? Жизнь, казалось, прожила.
      А что, жизнь и есть – нашла любовь, обманулась, постарела душа, да и умерла от разлуки с Миростаном.
      …Хм, есть обычай примешивать зерно от последнего снопа с убранного поля к зерну, подготовленному для посева. От отца к сыну в роду передавался тот обычай. А вот если прерывался род, если умирал последний мужчина в роду – в могилу его котёл клали. …Хорошо, что род Гумаки продолжился. Он… Гумака… Как же тяжело сейчас, словно руками рвала паутину любви к нему. Грязную, потрепанную, но пока крепкую. Лучше бы он убил её, чем она сама вынуждена то делать, отдаляясь от него. Но…, хорошо, что сына там оставила. Миростан принадлежит отцу.
      Эха остановилась на холме, в тени кустов: чуть по склону – Сторомиха. Глубже вдохнула воздух, огляделась. Смотрелось и смотрелось…
      Мягкий изгиб склона, словно волной селение приподнималось и опускалось по балке. Аккуратные деревья, ковёр кустарников. Небольшие наделы около крошечных, отсюда, домиков. Люди – по улицам. Слышен лай, полупрозрачная дымка едва поднимается и уходит, с ветром, на север. Здесь был уют, здесь был и кров. Друзей оставила.
                81
      Шла осторожно. Остановилась на околице. Всегда заходила в Сторомиху этой тропой. Здесь мало кто её видел – верховоде Эхе так было удобно. Коня оставила ещё на подходах – в одной из балок. Чтоб его ржание не выдало её случайно. Мало ли? Незаметно войти в Сторомиху лучше пеше.
      Но вспоминала всё. В …этом переулке она когда-то по весне, уж и не припомнить какого года, увидала труп щенка. Мал был ещё, по человеческому – наверняка ещё дитя. А вот издох, не увидев ничего хорошего. От голода ли издох, мать его бросила, или недобрые люди вышвырнули. А, только проходя это место, Эха почти всегда невольно вспоминала крошечный трупик, представляя себе, как он умирал.
      …А вот вспомнилось. Здесь, под этой, тогда цветущей яблоней, она увидела парня и девушку. Прежде, никогда бы не подумала, что станут они парой. Он – коренастый, светловолосый, светлоглазый, по молодости – стеснительный, может от того и старался среди воинов иметь репутацию забияки. А только так краснел, когда пришёл просить взять его в отряд, заступничества он тогда просил от Скимировы, кажется. А она – тоненькая, спокойная, задумчивая, но умничка. Красивая была. Да…., помогла тогда ему Эха, взяла в отряд. Он, после, стал командиром, женился на той самой девушке… Где они сейчас? Жив ли он? Счастлива ли она? …Да, шли, порой, люди к Эхе, как к заступнице.
      Она повела головой. Через селение решила не идти – по краю выйти к своему дому. Встречаться с кем? Если покорена Сторомиха – выдадут князевым воинам, как бывшую верховоду? Или станут жаловаться на новую власть? А когда человек не жалуется? Вот… Старик… Хм, стоиту покосившегося дома. А, говорят, раньше-то он каким любителем женщин был! Как мимо него пройти? А что таиться? Рано или поздно всё равно… конец-то один. Хотелось ли цепляться за жизнь? Это всё равно, что цепляться за молодость. Смешно, когда осознав, что замужество и рождение детей минуло, что семнадцать годов никогда уже не будет, женщины, бывает… Какая глупая борьба цепляться за обрыв, смываемый в шальную грозу…
      – Верховода… – растягивая слова, произнёс старик.
      Эха спокойно посмотрела на него. Какая у него вымученная, фальшивая улыбка. Тоже улыбаться лживо в ответ?
      – Вернулась? Так некуда возвращаться. Вот постой, постой… Зачем вернулась?
      Эха неопределённо качнула головой, опустила и вновь подняла голову. Постаралась встать в тени дикой сливы, что опустила до земли ветки. Мало ли?
      – А ты знаешь, каким я был, верховода? Всех женщин, которых видел – мог сделать своими: от простой девки до дочки торгового человека, и выше. А сколько деток-то по свету оставил – и не считал. А многих чад – наверняка вытравливали ревнивые мужья. И что теперь? Теперь я стар, а они, они…! – Он обернулся и гневно обвёл взглядом окружающие хлипкие домишки, – они смеются надо мной! Называют грязным, похотливым стариканом. Они – смеются и гнобят мою собачку – единственного друга, что не отвернулся от меня. Единственный, кто скрашивает мои будни. Он маленький, и боится окружающих. Да, правильно, их всех нужно бояться, ибо люди – злы, и подлы. Обманщики! Обманщики! Как был я молод, был богат – все старались… – он без сил опустился на корточки и опёрся спиной о ствол дерева. – Я в любом доме был радостно встречен. Некоторые мужья даже подкладывали под меня своих жён, чтоб одарил их монетой, браслетом, подвеской. И вот теперь – только моя собака.
      И правда, маленькая собачка, достаточно невзрачная, с крутым хвостиком-бубликом, что, однако, разом прятала, если кто ступал к ней хоть шаг – вертелась тут же, у ног хозяина. Она заискивающе, жалобно поглядывала на него, забегала то с одной стороны, то с другой, словно искала защиты.
      – Как думаешь, верховода? Будут ли ещё светлые дни?
      – Так лето ведь. – Эхе его было жаль. Однако, неподходящего слушателя выбрал себе старик. Или уж действительно, не было с кем говорить? Тоскливо ему, верно.
      – На исходе то лето.
      Эха передвинула плечами:
      – Прощай.
      Старик поднял на неё глаза. Собачка ступила вперёд, выставив переднюю лапку вперёд и подняв лихо хвостик, была готова прогнать Эху. Лишь бы та показала, что уходит. Но пока не лаяла. Мало ли?
      – Ах, где те мои годы? И тебе прощай, красавица.
      Эха могла ещё с ним поговорить, могла присесть рядом и выслушать, могла улыбаться и что-то рассказать в ответ, поддержать. Но она была осторожна не от того, что боялась разоблачения. Уклончивая речь, возможно, была от того, что не готова была она к этой встрече. Не продумала заранее, о чём можно говорить с седовласым стариком, сетующим на судьбу. Возможно и от скуки. Не за тем шла в Сторомиху, не за тем тосковала. Нет, гордыни не было. Но в этой жизни – каждому своё.
      …А вот здесь жила противная тётка. Старая уже, а противная. Дети свои были, да только круто, по-матерински скупо вели хозяйство. Эха слышала, как эта старуха гостевать ездила к племяннице да стирала у неё вещи. Специально их собирала. Видно, дочь не особо старалась для матери. А племянница – ничего, терпела. Хоть и гостинца от родственницы никогда не видела. Старуха продавала собранные в лесу ягоды, грибы, часть вырученных денег и продуктов отдавала в семью, часть копила. Хм… может и правильно те люди жили – всех всё устраивало. Что ж со своими порядками судить то их? Сама-то вот – одним мужем брошена, от второго – сбежала, своих предала, дитя единственное бросила. Себя корить надобно…
      А вот там, вверху от дороги – на неё, верховоду Эху покушались. Ей ещё тогда Парком определил телохранителей. …Хоть бы у них всё хорошо сложилось. Не хотелось бы узнать, что Станова умер. Глупый парнишка совсем. Нет, наивный. …Хм, как он спасал её, переодетую старухой незадолго до этого, около кузницы в Илкорохе? Говорят, что человек истинно верующий, почитающий богов – более добр, человеколюбив, чаще подаёт нищим. Но Станова не был особо религиозен. Однако всегда оставался большим ребёнком. Ребёнком, добрым и отзывчивым, преданным. А не эгоистичным, обозлённым, корыстным подростком. Как так получилось?
      Эха, огородами и садами, подошла к своему дому. Каков он ныне? И кто те люди, что, возможно, живут там? Или её дом, где она хотела жить с Миростаном – стоит пустой и запылённый? Как проклятое логово окаянной предательницы?
      Не кралась. Пусто было на душе. Быть может, где-то глубоко в душе и желала, чтоб обнаружили её. Чтоб разрешилась ситуация, когда себя считала предательницей.
      …Но я запрещал ей о том думать….
      Странное дело, до Логайки у неё было одно, вполне сложившееся, возможно, какое-то потребительское отношение и к людям, и к родному краю. И все эти четыре года она менялась.
      Теперь нет пиетета по отношению к государству, есть по отношению к земле. Нет к вожакам – есть по отношению к людям. И хоть сторонилась она человеческого общества, да только признавала мудрость и доброту людей. Ведь… бурная река – опасна? Её стоит опасаться. А как без неё жить? Пить самому, поить скот, поить урожаи?
      Плохо ли всё это?
      Эха прошла ещё несколько шагов. Скоро поворот, там можно раздвинуть ветви ильма и калины и увидеть дом и подворье. Она, порой ранее возвращаясь из странствий, так и делала. Вероятно, всё же, из осторожности. К ней себя приучила.
      А всё почему-то думалось о Станове. Во времена своих странствий, когда много дней и ночей подряд таилась от людей – и врагов, и лихих татей, да и от своих, порой, доводилось – мало ли? много она увидела и многое додумала. Казалось ей тогда, что есть кто-то, кто хранит человека от опасностей. Было ли то божество? Нет, люди помогали. Как-то сложилось такое мнение у неё, что среди людей были Заступники. Как часто в жизни любого человека – иной, тот, что рядом, играет роль заступника, исполняет роль высших сил? Или они сами – воплощение тех высших сил? Или простые люди действуют по наущению духов. Но тогда, должны быть и Искусители? Те, кто заставлял людей свершать дурные поступки. Как оно порой бывает – живёт человек, живёт спокойно. А затем узрит у соседа красавицу-жену, или кошель с деньгами у случайного попутчика. И вот уже наделал дел. А каясь, говорит – «…не сам я, не мог я, не мог…».
      Так вот, кем в её судьбе стал Станова? А Парком? Казилишек? …Гумака? Светомил? Марлава? Как много людей она встретила в жизни. И не счесть тех, кого знала лишь день, кого видела лишь миг.
      Кустарниковая ограда отделяла крошечный сад от переулка. Отсюда было видно подворье. И яблони, посаженые Становой. Был ли на них цвет? Нет, сама ведь, по весне, видела, что нет.
      На подворье, заросшем мелкой муравой, тихо играли трое детей: от, видимо, трёх – до семи лет. На крыльце молодой мужчина что-то строгал. Лицо хорошее. Мягкие черты лица, светлые волосы. Интересно, кто он? Воин? Или обычный мирный поселянин? Нет. Истинные воины, наверно, после покорения Сторомихи отрядами князя – ушли.
      Значит, ныне здесь, на подворье верховоды – мирная жизнь, тихая, размеренная. Может, так и надо?
      Эха отпустила ветки кустарника, и эта картина безмятежности скрылась от взора.
      Светомил говорил, что Гумака сжёг Сторомиху. А она – жива. Значит, врал Светомил? Наговаривал на Гумаку? Может, и всё остальное – ложь?
      Эха шла по переулку, не таясь. Какой-то мальчишка пас гусей. Он был небольшого росточку, быть может, едва выше гуся-вожака, но коренастый. Увидев Эху, мальчик привстал и долго провожал её взглядом. Хм, мальчишки – самый опасный народ: и успеют, и доложат, и выводы свои сделают.
      Но Эха не пряталась.
      Навстречу попалась девица с широким скуластым лицом. Пожалуй, она была некрасива. К старости – черты лица и вовсе огрубеют, станут, будто топором вырубленные. Впрочем, может, брала она чем другим? Хоть и приветлива не была, да бегали за нею парни.
      Хм, одного такого помнит Эха – высокий, стройный, русоволос, пригож и весел нравом. Грустить мог лишь несколько мгновений. Служил – так себе. Мог сойтись с любым человеком. А уж как начинал гулять временами – всё с выдумкой, весельем, да по всем окрестным сёлам.
      Его характер Эхе не нравился и она, под каким-то предлогом, скоро удалила его из своего отряда. Не могла быть спокойна и уверенна, когда такой человек прикрывал ей спину.
      …А вот здесь жил мужчина, уже в годах. По молодости – какой-то неприкаянный, был женат, да сбежала от него жена с детками – всё в мечтах каких-то пребывал, всё не мог себя найти в жизни. После – красовался пред девками, да так ни с кем и не сошёлся, хоть желающие были. Был вроде весел, да всё никак у него не складывалось в жизни. Неприкаян…
      Хотя, когда доходило дело до драк – его мирный нрав растворялся. Сам, один – и слова, порой, связать не мог. А как приходила свалка – демоном становился. Как в человеке рождается такое чувство вседозволенности, что порождает ужасные разрушения?
      Была ли Эха такой? И все ли люди такие? А что раздумывать? Ответы – давно засели в подсознании. Любая власть нуждается в мечтателях. Вначале, чтоб показывать путь и прикрываться ими, потом – чтоб обвинить их во всём, и бросить в топи, для укрепления своих основ.
      …А она сама – ещё жива? Или её размышления неверны?
      На берегу присела и стала глядеть на воду. Вспомнила. Недавно проходила одно селение, когда шла из Околец. Встретила там старика. Интересные размышления у Эхи породили его слова. Как сейчас она это ясно понимает… Он тогда сказал, рассказывая об одном человеке:
      – …Да ты знаешь, каков он? Как присягнул князю, так и не изменял ему, хоть что было. И ваши заходили сюда да звали к себе, всяко над ним измывались. А только остался верен Замосе. Но хоть не тронули его – поглядели, что хоть и голос имеет, слушают его люди, а только без руки одной – стало быть, не пойдёт воевать. Оставили в покое. А братка его – и не к князю, и не к вашим пошёл – до саргов-то подался. Хоть и присягал, когда молод был, князю. Стал даже, говорят, у саргов большим человеком, хоть поначалу и тяжко было. Тоже человек с характером. Добился, чего хотел – много денег имеет. Но хоть рангом-то высок – а всё среди чужих. Не тянет его на Родину. Не тянет. Как-то жизнь всех поразбросала?
      Он так смешно говорил слово «хоть»…
      …Как странно он говорит: «Ваши заходили…», словно и не был он среди них. Уже отмежевался… Всё правильно. Нужно выживать. А смогла бы сама так? …Сама-то поступила ещё хуже. Предательство – не горькое, а гнилое слово. В нём – затхлость чужих углов, оскомина от чужого хлеба, жажда от тухлой чужой воды. …Но разве Гумака – чужой? Он – родной, родной сердцу. В её сыне – половина Гумаки. …А сын-то – за отцом остался…
      Эха встала. Что сидеть да волновать душу? Идти… А куда? Не особо таясь, а как-то уже с поникшей головой, она вышла по окраинам Сторомихи, забрала коня и повернула на юг. Зачем?
      Тоже вот кто-то, здесь в Сторомихе, ей когда-то выговаривался:
      – …Хм, в ополчение шли люди из народа, такие как мы. А в наёмники – молодые, сильные, но голодные, идущие за деньгами, жаждущие наживы….
      Эха резко махнула рукой, словно пытаясь отринуть все те мысли. Но как было ныне ей определиться в жизни? Нужно всё обдумать, одно отринуть, а другое – принять.
      …Стараясь не влиять на решения Подопечных, лишь Храня их, я, в жизнь этой Подопечной, вмешивался, пожалуй, меньше всего. Но сейчас я позволил себе это…
      …Что жизнь? Ольговин её не любил – и она по нему не «сохла». Гумака её не любит, а вот любовь к нему – греет сердце. И то ладно. Хоть есть, что вспомнить. …Гумака. …Любовь – не скотское чувство и грубая сила здесь опасна. К ней нужно прикасаться только кончиками пальцев.
      …Попала же она под перекрёстный огонь своих размышлений. Сама отдавала предпочтение такой тактике – вернее было, и людей своих удавалось этим в большей мере обезопасить. И вот теперь – и на глаза остатков отрядом мятежников не может показаться, да и от Гумаки уже ничего хорошего ждать не придётся. Гумака… Любила его, да вот что её слово значит для него против слова да наговоров Светомила? А может, и прав Светомил? Вот какой Эха оказалась… Беда будет Гумаке из-за неё: пригрел змею-верховоду. …А может – пойти, сдаться князю, чтоб и Гумака не знал? Порешит её князь, да не станет трогать Гумаку…? Возможно…, это верное решение.
      Так что делать? Поворачивать на северо-восток? Да, да…
      …А вот не к этому я наводил Эхе воспоминания о Гумаке…
                82
                Когда выгорает степь
      Эха натянула поводья и остановилась. Впереди вся степь, казалось, была выжжена.
      Она даже оглянулась. Позади – пусть летняя, иссушённая, словно груди старухи, но живая земля, а впереди – только мертвые былины? И даже если какой серый кузнечик, прыгнув, соприкоснётся с гарью, то тут же подскакивает, словно печёт его лапки чёрный тлен. Какой же мощи полыхало здесь пламя, если степь, уютная, родная, душистая, ныне лишь безысходностью, старухой с, казалось, вывернутой душой, лежала до самого горизонта? Лишь дорога властной рукой отделила здесь мёртвое от живого. И здесь, за дорогой, пламя, по-видимому, остановилось. Ветер был невелик? И не помог огню осилить истёртую в пыль ленту дороги, которая, подобно кандалам, надетым людьми на гордую и прекрасную степь, терзали её тело? А вот спасли теперь те путы от гари остальную часть. А там-то?
      Эха направила коня дальше. Проехала, сколько смогла не оглядываться на зелёную, теперь такую узкую полоску сзади. Словно задыхалась.
      Конь шёл осторожно, тревожно прядал ушами. На пригорке Эха остановилась. Обернулась и посмотрела на Сторомиху – хорошо, что пламя до неё не дошло – хорошее селение, и зелени много. Осень тепло её укроет. А вот степь… Её было жаль. Ранее она всегда была приветлива – рассветами и грозовыми закатами, запахом разогретого солнечного чабреца и прохладой сентября, жемчужинами росы и высокими синими гроздьями шалфея, ласкова шлейфом майского ветра. Как жаль, что этого ничего уже не будет в жизни Эхи.
      Может и хорошо, что дом её уже наполнился чужими детскими голосами. Теперь подворье живёт другой жизнью – не уделом одинокой отшельницы.
      Как будет – она сама ещё не знала. Но вряд ли получится обретаться поблизости от этой степи. И в Окольцы обидой мужа путь ей заказан, и на чужую сторону – далеко от сына. Мысль о том, чтоб выгораживая Гумаку, сдаться князю Замосе – становилась всё навязчивей.
      Хм, как скоро свершаются события. Год – это много или мало? Всего год тому назад, в августовские дни, перед сентябрём, она стремилась в Окольцы – взвыть на могиле Горбуна. А вот ныне – родила ему сына, стала ему женой, потеряла его доверие, да и веру в него тоже. А вот куда денешь любовь? Тосковала по нему. И… уже не помнилось ничего плохого…
      Эха перебросила ногу через луку и легко соскользнула на землю. Привязала повод к иссушенному костяку какого-то кустарника. После пожарища, после этой всеобщей беды, уже и не разберёшь, что это было за дерево – ильм или крушина какая. Вот, погибло, все, что раньше цвело, молодело, давало приют птицам и насекомым, чьи росяные слезы бережно иссушал ветер, чьи листья ласкало солнце – всё исчезло, пропало.
      Сняла плащ, сложила и положила на землю, присела, подогнув одну ногу, а вторую согнула в коленке, оперла на него локоть и положила голову.
      Что теперь будет? И как теперь жить? Может… с повинной головой возвращаться к мужу? Да не нужна она ему!
      Хоть и болит душа за ним, да всё плохое забывается с каждым мгновением, которое отделяет их, и с каждым шагом, что отдаляет их. Однако вернуться – возможности нет. Видно доля такая у неё. Хоть и стремилась, как каждая женщина, быть примерной женой для выбранного возлюбленного, реального или навязанного, а только не сложилось. Ведь и, правда, семья в понимании женщины – это уютный дом, детишки.
      Она тоже так думала, когда влюбилась в первый раз. Мечтала тому, далёкому, детишек нарожать, чтоб любовался он ею, хозяйкой, да матерью его детей. А Ольговин? Ему, наверно, тоже мечтала дать примерную семью. Но только потому, что так надобно было. Не любила его, хоть и была привязана.
      А после? Глядя на парней и мужчин её отряда? Нет, здесь с твёрдостью можно сказать, что молчало сердце. Ибо был там уже только Гумака. Хороший он, сильный, широкоплечий. И даже пытался быть примерным мужем. Да только молод он. Хоть и знала Эха, да… Хм, родила ему сына, даже не загадывая, что нужен он такому, как Гумака. А вот же – оказался нужен. И хорошо. Уж если так сложилось, что родился Миростан, то видно счастливая у него звезда, ибо отец у него хороший. Первенец принадлежит отцу, роду. Признал его отец первенцем – стало быть, так. А что мать такая…? Вот ведь, загорелась, взбунтовалась. Обиделась. А так бы – жила при муже, за его спиной, сладко бы спала да сытно ела, смотрела, как сын растёт. А что не любил он её…, – так и Ольговин не особо баловал её вниманием.
      Так-то. Ольговин её не любил – и она по нему не сохла. Гумака её не любит, а вот любовь к нему – греет сердце. И то ладно. Хоть есть что вспомнить. …Гумака.
      Да что ж она так о Гумаке? Почём знала, что не любил? …Но ведь не верил ей. Прямо сказал, что верит Светомилу, что друг он его. А раз так, стало быть, не верит Эхе. Хоть не утверждал того. Наверно боялся обидеть. Недоговаривал. Оно и верно – у мужчин свои дела. У мужчин – лишь влюблённость бывает, а любовь? Жена, дети – то для продолжения рода. Влюблённость проходит, дела остаются.
      Но… лишь бы ему было хорошо. Он хороший. Гумака хороший. И как отец, и как муж. А любовь…
      Вспомнилось, как хотела старуха из леса, колдунья, помочь Эхе любимого мужчину приворожить. И хорошо, что Эха не согласилась. Хорошо. Разве заставишь человека любить? Вот поженили их с Ольговином. А разве счастливы были? А женился Ольговин, верно, по любви во второй раз – и дочка у него, и жена хорошая. Наверно. Вот и Эха – полюбила и …была она счастлива. Конечно, была. Гумака – лучший из тех мужчин, с которым Эха была знакома. Да верно он – лучший из всех мужчин в мире.
      Сейчас было время подумать, действительно мысленно обернуться назад и загадать, что было правильно, а где ошиблась.
      Да всё было правильно – поступала, как считала нужным по делам и обстоятельствам. Что хотела – открыто говорила людям. Хоть, как то раз…, сказала кому-то что-то, добавив: «Уж простите, не могу мягко, говорю как есть». А тот ей в ответ: «А кто виноват, что не можешь хитрить да лукавить? Кто виноват, что не научилась?». А что учиться? Характер такой – в лицо говорить правду. А что умеет она таиться да хорониться, врать да лукавить – есть то, иначе не была бы она знаменитой Змейкой.
      И даже, может, хорошо, что выбралась она из Околец ныне – осмотреться. И свежий воздух освежил душу, помог вздохнуть полной грудью, осмыслить величину того бремени, что свалилась на неё… и этот обман Гумаки, из жалости, словно подаяние. И ненависть Светомила, и нерождённый ребёнок. Всё слилось в одну точку, игольное острие, что пребольно укололо её.
      А если бы сломалась она душевно, пробила бы та беда её насквозь, пронзила бы сердце, как стрела птицу – оборвалась бы и песня верховоды Эхи, рухнула она к ногам нерадивых охотников. Что та синица, как говорил Светомил. Что ценный трофей. Погибла бы от тоски. А теперь?
      Сколь проехала она, да увидела, что делается ныне на землях, что были ранее охвачены мятежом, да теперь повёрнуты на сторону князя. Не проклинают здесь теперь Замосу – вполне мирная жизнь. Словно побаловался ребёнок-народ да снова принялся за работу – жить, дома строить, детей рожать.
      Что всякие дрязги власть предержащих против такой массы народа? Те, кто правит – имеют своё виденье, свои чаянья. Которые сильно отличаются от того, что ждёт народ. И даже если появляется кто, сильный да шибко умный, кто пытается народом прикрыться да решить свои проблемы, – всё одно повернут люди на своё.
      Как малое дитя манит тура, лесного быка, хлебом. А как кончится тот ломоть хлеба, так и развернётся тур в иную сторону по своим, турьим делам. А дитя что? Останется. Победит тот, кто свой ломоть будет нести в ту же сторону, где и сочная трава для тура растёт. А интерес мальца в том, что быстрее тот тур идти будет. Быстрее, чем шёл бы без приманки. Только и всего.
      Хороший, стало быть, нашёл Гумака ломоть хлеба, что за княжеским куском пошёл народ.
      Какой же он разный – Гумака. Впрочем, как и все люди.
      Как бывает? Состоится в жизни человек, как хороший воин, а в семье – беда. Или проповедник он сильный, да слаб телом. Или в семье – полный лад, да только сберечь того от чужих глаз не способен человек. Что требовать от Гумаки?
      Следует отличать Гумаку-воина от Гумаки-мужа и отца. Здесь разные роли. Да и воином он был хорошим. И вот же, молод-то молод, а сумел собрать войска, организовать их, и потеснить, унять пожар мятежа. Но справедливо, мягко. Стало быть – не зря рос как военачальник. А ведь говорили поначалу, что кровожаден, что кровь пьёт.
      Вот и муж он не плохой – разве бил её когда, ругал? Косо поглядел? Всё за ней, да за ней, делал, что просила. А Ольговин? Руку поднимал. Гумака и сына не сторонится, не ждёт, что тот станет сразу хорошим, послушным наследником – балует, играет с ним, поучает, хоть и крошечный пока умишко у Миростана.
      Зачем обидела Гумаку? Да, дружил он со Светомилом, да, верно, действительно тот великий друг Гумаке. Да и Светомила можно понять – потерял родню, сам калека – никто его не жалует. Вот и всё, что ему осталось – вымещать зло на бунтовщиках. Не смог он смириться, что Гумака оказался слаб, влюбился, голубил мятежницу, да ещё и верховоду?
      А что самой Эхе было делать? Терпеть? Не терпела бы. Подначивать мужа против товарища? Не такой подлый характер у неё. Пусть и Светомил сам таков.
      Нет, наверно всё правильно делается. По-иному, на тот момент, было нельзя…
      Неожиданно заржал протяжно конь. Эха обернулась – несколько всадников приближались. Она осталась сидеть, даже к мечу не потянулась. Смысл? Их больше. Лука, стрел, даже защитной кольчуги у неё нет – лишь рубашка и куртка. Итог боя предрешён. Да лошади у них – не чета тому неспешному, что у неё.
      Это справедливый конец. Умереть там, где родилась. Родилась, как Эха. А не дрожащая и всего опасающаяся девица, …какой полюбил её когда-то Гумака.
      Пять человек. Остановились. Двое спешились. Держа руки на рукоятях мечей – подходили. Эха узнала их. Да только что говорить-то будут?
      – И хотел бы пожелать тебе доброго дня, да не смею. Иной у меня приказ. – Сказал Ломах, в бытность Эхи верховодой – одним из командиров.
      – Быстро слух пронёсся, что Змейка возвратилась, да веры не было. – Хмуро посмотрел на неё Киржова.
      Этого знала лишь вскользь – только видела.
      – Эха, отдай по-доброму меч, и поехали с нами. Говорить с тобой хотят верховоды.
      – Кто остался?
      – Не доложил тебе Горбун?
      – Не доложил.
      – Увидишь.
      – А при оружии – никак?
      – Нет, Эха. Не к друзьям ныне едешь.
      С расстановкой, нагнула голову, задумчиво вынула меч из ножен.
      – Нет, отдавай с ножнами. Подпоясываться больше не придётся.
      – Судилище будет?
      – А-то как с предателями?
      Эха передвинула непонимающе плечами, расстегнула пояс, отдала и ножны. Что ж теперь? Отвязала узду, села на коня, поехала. Ломах и Киржова поспешили за ней.
                83
                Как всё просто
      Да, все те, кого хорошо знала. Мстислав Законник, …Парком, Казилишек, Дахим. …Как странно – верховоды выживают, а простых воинов, многих командиров, которых знала Эха – уже давно нет в живых. …И она – выжила, сквозь столько перипетий прошла, словно душа выжжена, а живёт, ходит, говорит. И всё понимает.
      – Что, Эха, не справил тебе муж-горбун сапог? Так выгнал? – Дахим всегда был резок. Или говорить правду – это достоинство?
      Эха отметила, что Парком поморщился. Но промолчал.
      – Сама не взяла. Малы были. – Эха взгляда не отвернула. Глядела в упор. Что ж…, никто и не предполагал, что разговор будет складный да простой.
      – Зачем вернулась? – Казилишек был хмур.
      Конечно, он мог ещё много чего добавить. И о том, что плохая она верховода – предавать своих. И о том, что может и шпионка она теперь – Замосе служит. И о том, что глупо в её нынешнем положении рассчитывать на снисхождение.
      – Мимо проходила. Да в гости позвали.
      – Эха, скажи…, мне скажи, когда ты встала на сторону Замосы? Когда увлёк тебя Горбун? С самого начала? – В голосе Паркома не слышалось обиды, не было и боли. Но обречённость и надлом?
      Паркома Эхе стало жаль.
      – Парком, какая разница? Предатели должны умирать. Эха – предатель! Разве сама она не карала предателей? Знает ведь. – Вновь Дахим. Неймется ему.
      – О том ли говорить ныне? Все сейчас как… – Мстислав был зол.
      – Да. То правда. Расходимся. Да всё же за старое – надобно наказать!
      – За то, что стала первой? – Мстислав скрестил руки на груди.
      – А ты не смешивай предательство и выгоду! Да и как знать, что изначально не шпионила за нами?
      Дахим, Дахим её добьет. Эха молчала. А что терять? Мельчают верховоды.
      …Я же, почему-то подумал, что общество, в котором все ресурсы нацелены только на то, чтоб достойнейший получил всё, где важны лишь целеустремлённые люди, первые во всём, – в таком обществе много неудачников и героев. Дети неудачников прутся в герои. А дети героев становится неудачниками, ибо сил и желания к чему-либо стремиться, по молодости, не хватает, а после – уже никогда не станть таким, как отец или мать. А зачем тогда жить? Кто эти люди? Так ли за ними не было богатой родни? Смогли подняться так высоко? Но может и не прав я был…
      А Эха, повернувшись к Паркому, сказала:
      – Никогда, ни словом, ни делом – не выдала никого из вас. Никому и никогда не наветывала, не обманула. Клянусь, что ни пытками, ни принуждением, ни просьбами – не оборачивал Гумака из рода Агалых меня против вас, всех до единого. …А что жизнь моя так повернулась – так то счёты только наши: мои и его. Промелькнул он ударом меча в моей жизни ещё до вас. Рассёк её. И лишь заботой, отзывчивостью, надёжностью забрал мою любовь. А того – никому и никогда здесь не обещала. А что предан он князю Замосе, что чтит род свой, не порицает отца и мать в угоду новым событиям – так то его заслуга, не моя.
      – Какая разница?! Пребывая с ним, ты обманывала нас! За нашей спиной любовалась с врагом. Предательница! Изменница! – Дахим обозлён.
      …Я положил Эхе руку на плечо…
      Она улыбнулась, сказала спокойно:
      – Ты так часто это повторяешь, что, верно, все в то должны поверить? Но, Дахим, – в своём безумном стремлении к действию, ты бежишь в пропасть, вместо того, чтоб принять бой. Ты так стремишься убедить всех, что я достойна смерти за то, что полюбила без вашего согласия, что тебя самого увлекают твои же громогласные заявления. А подумав, понял бы, что колючее дерево или нет – значения не имеет, если под ним можно переждать непогоду или найти тень. Что идти дальше?
      – Но ты ведь не корыстна? – Мстислав едва нагнул голову и рукой едва придержал Дахима, что захлёбывался злостью. – Тень говоришь? Непогода?
      Эха молчала. Договорилась.
      – Истинно. Судить её не за что. Нет ни единого доказательства, что она предавала нас. А без этого я судить равную не стану.
      – Но ведь Гумака одержал крупные победы после того, как верховода Эха покинула нас и переметнулась к нему.
      – Он свершал победы и до того. А вот то, что, глядя в сторону Эхи, и другие начали уходить – так то в чём её вина?
      – Гумака начал подниматься и без Эхи. Военачальником большим стал при этом княжении. А что раньше того не было – так молод он был да за браткой терялся. Права Эха здесь – больно ты горяч, Дахим, словно свои грехи прикрываешь!
      – А что ты за неё горой-то встал? Уж не из ревности то к тебе Горбун погнал Эху прочь?
      Мстислав шумно выдохнул и стиснул кулаки. Парком молчаливо встал меж ними. Мстислав едва совладал с собой:
      – Я пережил очень многих своих врагов! Есть, конечно, вероятность, что какой-то из новых недоброжелателей переживет меня, но я буду уповать на лучшее. Не думал я, что ты таким окажешься. Но да то не хитрость какая от тебя, не проницательность твоя – а глупость говорит. Вот в чём права Эха. Сам бежишь в пропасть, да других гонишь! – Он зло отвернулся.
      – Эху не за что судить. – Спокойно сказал Казилишек. – Но её нужно судить. И покарать нужно.
      – А простит ли Горбун это тем из нас, кто повернёт за князем?
      – Коль нужны князю будут – укроет от гнева Горбуна. Да и до того ли Горбуну? Вишь, прогнал ведь её! Стеклянные бусы красивы, да бьются легко. Не столь они дороги, как дорогие каменья. И не уровень князя Замосы – простенькое стекло.
      Вроде верховоды – это те, кто не были глупыми, ограниченными людишками. Всяк из них имел своё мнение. Владели умами иных простых воинов, могли увлечь за собой. А вот…, сколько глупых людей – не отсеивается, плывёт по течению, или, наоборот, настолько сильно хотят жить, что выплывают на поверхность. Получают статус, власть? Руководят людьми. Заслуга таких – выработанная воля. Хотя…, должен согласиться, споткнись кто из таких – они будут затоптаны теми, глупыми, кто в экстазе бежит им вслед: за звездой ли, за едой, за похотью. Или по глупости. Это прописные истины. И немного стоят вожаки, кто того не понимает…
      …Сколько раз люди пытались сбрасывать цепи имеющихся ценностей и институтов власти: реальных или условных? Хм, не нравится слово: «рабство» – оно будет называться возвышенно – «преданность», красиво «увлечение», простенько – «подчиненность», толерантно – «зависимость», оправдательно – «слабость». Главное – убедить, мягко уговорить или деспотично вбить людям в головы – необходимость того. Люди, по всей видимости, слабы, и угомонившись после потрясений, они усиленно ищут спокойный берег, доброго хозяина, даже – философствующей старости…
      В человеческой жизни очень часто случаются «обманки»: «купить дешевле, …но с нагрузкой», «ты самый лучший, …да вот только», «здесь – лучше всего, …а в подарок гроб». Если бы люди понимали реальную стоимость своей жизни, как проживали бы они её…?
      – Я Эху привёл к нам. Я за неё поручился пред верховодами. И я обещал ей помощь. От своего слова не отступлю. И если есть в чём её вина – делите её поровну. Но я – отвечу сполна! – Парком.
      …Мне всегда нравился его Хранитель…
      – Да что ты всё опять за своё? Ты всегда её защищал, сколько себя помню! – Казилишек явно был не в духе.
      – Это моё последнее слово. За любовь – судить не стану! И не упрекну. Если кто ныне против Эхи, да хочет, чтоб за всё, что мы с вами, – он сделал акцент на последних словах, – сделали – отвечу за неё.
      …Это действительно стало последним словом и доводом. Как и в прошлый раз, когда судили Эху, так же – верховоды и так же – вроде как за предательство, с Паркомом спорить никто не стал. Его авторитет был непререкаем.
      Он хмуро окинул Эху взглядом, махнул рукой:
      – Пойдём! – Затем обернулся к ней, – помнишь, кто меч-то твой забрал? Это здесь уже? Или и была без оружия?
      Они прошли по улочке, через дом, и свернули к неприметному домишке. Небольшой двор, несколько яблонь, стол под деревом. Никого не было. Парком вошёл, Эха за ним. Парком сел у стола и положил большие кулаки на стол, взглянул на неё.
      – Я уезжаю, Эха. Так решил.
      – А как же всё это? – Она не осмеливалась поднять на него глаза. Осуждать ли имела право? А в глаза посмотреть – как приговор вынести. Но… считать ли этого человека трусливым?
      – Как? Да сам не знаю. Повернуть к Замосе? Не могу – не мириться душа. Слишком долго воевал с ним, уверовал, что враг он мне, и по-хорошему у него не выйдет. В душе я, понимаешь, привык знать, что враг он. А кто враг у Замосы? Кольдемахи? Идти им служить, если они против Замосы? Не будет того. Они – чужие. Замоса лишь людей гнобит. А тем – и люди-то не нужны – только земля, да богатства наши. Свои люди у них есть. Да ещё и прихлебателей кормить требуется. Нет в кольдемахах нашей души, нет.
      – Да. Это правда. Но ведь у меня получилось, вернее – смирилась я с господством князя?
      – Женщина ты. И стало тебе следовать за мужем. Так сталось, что муж твой – пошёл за Замосой. А если бы кто из наших? А если бы кто из тех, кто пошёл служить кольдемахам? Верной бы собакой побежала бы мужем.
      – Так ты обо мне думаешь? Ветер повернулся – и я вслед за ним?
      Парком ничего не ответил, отвернулся. Он потёр предплечье – наверняка побаливало. Ранен? Как воевали без неё?
      Эхе стало жаль Паркома. Что осуждать? У каждого свой путь. Лишь несколько слов, случайные взгляд, даже погода могут изменить судьбу человека. Что, разве не дождь прекратил стычку под Рожковкой? А не случайно ли задержанный взгляд остановил её, когда-то, на рынке, при встрече в Верхостаном? Парком прожил нелёгкую жизнь. Да что там говорить? У каждого из них позади остались и огрехи, и кручина о потерянных людях. Да и радостные моменты были. Всё когда-нибудь заканчивается. Вот наступило время прощаться и им.
      – Я не держу на тебя зла, Парком. Что было – то было. Некого винить.
      – Ты помнишь? – Он взял из-за стола большое яблоко и бросил Эхе в руки. Хм, года четыре тому назад, в летнюю пору бросал ей яблоки Парком.
      – Я многое помню. Я многое видела и многому научилась. И чувствую себя очень старой. Но нельзя сказать, что умудрённой.
      – Да-а, знавал я одну женщину. Она, скорее играла в старуху, до конца считая себя молодой. Ох уж это женское кокетство. Но ты – другая, – добавил он мягче, взглянув на Эху. – И ты знаешь, не жалею о том что было. Главное – мы живы. А было бы так, если бы по-другому всё сложилось? …И ты – уезжай, Эха.
      – Куда? – С сомнением смотрела на Паркома.
      – К мужу, Эха, к мужу. Должен признать – добрый он воин и ладный господин. Верно…, хорошо, что рассмотрела ты его сердце. Ибо, верю, знаю, не корыстна ты. Не за деньгами с Гумакой ушла.
      Эха склонила голову. …А то, что по-другому могла сложиться жизнь…? Она, с сомнением, криво улыбнулась. Ей показалось, что бы они сейчас не предпринимали, о чём бы ни говорили – ничего нельзя изменить. Все они должны следовать тому пути, на который единожды ступили. Ибо не быть последовательным – предать уже самих себя. Вот и Парком – не изменяет себе: уходит свободным, никем не покорённым. Таким и останется в памяти людей – твёрдым, волелюбивым, предельно честным с другими.
      А Эха? Мотает её из стороны в сторону. Предательницей будет и для этих, и для… Гумаки. Но уж к саргам-то она не пойдёт. А как всё в жизни обернётся?
      …После обеда проводили Паркома. Он медлил садиться на коня. Словно что-то хотел сказать провожающим.
      Но точно бы отломленная ветвь от общего древа – он был, верно, уже не так интересен всем. Благоговение сменилось почтением, а затем на лицах провожающих остался лишь налёт вежливости.
      Вот и всё.
      Как так оказывается, что хочется быть причастим к великим событиям, прикоснуться, хоть увидеть, или хоть услышать что новое о великих людях. Почему, любого человека так интересуют чужие падения и взлеты, любовь и горе? Только лишь из праздного любопытства? Или оттого, что самооценка – ниже. И так хочется пнуть ногой или хоть словом – павшего героя, таким образом, приобщившись к истории? Отчего истеричными бывают и хвальбы, и брань в сторону героев? Отчего даже хромой и немощный старается узреть великого человека? Рассказать о нём какую-то небылицу? Додумать, вводя в заблуждение других и даже – обманываясь самому? Что за сущность этот самый человек? Труслив и гнусен? Велик и прекрасен? Недоволен собой и подл по отношению к другим? Щедр и великодушен?
      …Люди доброжелательно махали вслед руками, шапками, даже зревшие многое старики и несмышленые дети. И… уже через несколько мгновений – на лицах у людей озабоченность своим делами, отрешенность, отражение будничности и подспудной суетности…
      Что делать теперь? Верно, нужно уезжать. Все верховоды разъезжаются. Те, которые к Замосе решили податься – давно уже в пути. Парком – на чужую сторону повернул. А те, кто остался? Эти пойдут на поклон к саргам. За жизнь ли, звонкую монету.
      Эха повернулась, чтоб направится к конюшням. Чего уж тут готовится? Взять своего коня да в путь. Но её окликнули:
      – Эха, Казилишек зовёт.
      – Что ему? – Эха повернулась, но не пошла. Рассеяно огляделась. Как-то непривычно без меча. Нужно забрать свой меч. Чего ещё хочет Казилишек?
                84
      Отчего с нею так обошлись? Она преступила порог, на который посматривали все, ногой которого касались многие, и даже, кто-то, может, ставил ногу за него. Однако переступить, перенести весь свой вес туда, за черту всепрощения, возрастающей силы, законного княжеского слова – ещё никто не решился.
      Ей мстили. За то, что, может  не по своей воле, но она оказалась уже там. Её ненавидели за то, что связи «там» у неё ныне очень крепки. За то, что она могла, даже предав, туда «вновь» вернутся. А их там, если и ждали, то это сулило им потери имущества, родных, власти, и, может даже, жизни.
      Вероятно, так они и думали. И вот так поступили. Арестовали. Взяли под стражу. Казилишек приказал. В отсутствие Паркома – оставшиеся воины ослушаться приказа не посмели.
      Ныне Эха пребывала казематах. Добротное здание, полуврытое в землю, стены – гранитные, толстые. Что здесь было раньше? Несколько камер вдоль длинного коридора. В каждой – по нескольку человек. Эхе «достались» какая-то старуха и деваха. Их-то за что?
      Как-то припоминались слова Казилишека:
      – Не за что судить? …покарать нужно!
      Всё это казалось странным. …За столько времени, будучи всесильной верховодой – она отвыкла, чтоб ей чинили препятствия. Пребывание в Окольцах, под надзором Светомила – усмирило её там, по отношению к чужому человеку. А здесь? Здесь, среди этих людей она привыкла быть сильной. Самой волевой, расчётливой, дерзкой, …разумной. Нет, показывать виду, что плохо – нельзя. Но как же, как же непривычно и тревожно, …нет, не тревожно, необычно – быть осуждённой на смерть своими же. Теми, с кем дралась бок обок, кому оказывала поддержку, и от кого слышала слова одобрения. О ком знала: они поступают правильно?
      Интересно, что люди, о злодеяниях предыдущей власти, обычно узнают от следующей.
      Хм, привселюдно ли казнят или по-тихому удавят?
      …А за окном-то, за окном… В такую погоду привыкла чувствовать себя уверенней, спокойней – никто не потревожит, не нужно будет никуда бежать. В слякоть, ветер – все сидят по домам, в кругу семьи. И пусть там они замышляют свои чёрные делишки, но это будет потом – тёплым, ясным днём. …Как долго будут здесь держать, и чем всё закончится? …Убьют её в слякоть, по распутице? Или ясным осенним днём, когда небо синее-синее и ярче солнца – не бывает. Хм, бывает, – летом. Но тогда оно томящее. А по осени – щемящее. От шатра его лучей – истончается душа, и совесть становится чище.
      …Хотя…, какая у бывшей верховоды совесть? Тех – продала за любовь, любовь – предала за обиды, обидами выложила путь к смерти…
                85
                Тому, кто первый
      …Эха подняла голову – где-то правее, при входе в тюрьму слышались скорые, размашистые, но тяжёлые шаги – несколько людей. Открылась какая-то дверь, тяжёлая, со скрипом – наверно в одну из первых камер. Послышались громкие вскрики ужаса и боли, протяжные стоны. Вновь шаги в коридоре, и снова открывалась одна из дверей камеры, ближе. И вновь вопли умирающих. Тех узников, которых убивали.
      Всё ясно, уходя, убивали пленных. Проще конечно было поджечь тюрьму, да вот только стены-то каменные. Хотя…, что стоило поджечь кровлю? Сам крыша – тесовая, перекрытия – деревянные. Рухнут, горя – никто не выживет. Зачем же так? Убийство – проще и менее мучительно для пленных. При пожаре узники бы задыхались в дыму, мучительно умирали. А что теперь?
      Обе женщины в камере Эхи начали тихонько подвывать от страха. А Эха?
      Если бы был какой-то выход – она бы действовала, зубами грызла прутья решётки. Но убийц, по количеству шагов, было не менее трёх – безоружная Эха с ними не справится, да и ослабла она за последние недели. …Жить хочется всегда, но порой наступает у человека своеобразное отупение, когда спокойно идёт он на условную плаху, без скорби предаётся в руки палачу.
      Но отупение к Эхе не приходило. Много пожила, много видела и многое понимала. Жизнь – не бесконечна. Нет человека, который бы жил вечно. Смерть, рано или поздно – удел каждого. И если твёрдо понимаешь, что сделал всё, что мог, если чиста совесть пред людьми и богами, если… смирился?
      Но разве могла такая женщина, как Эха, смириться? Разве дано было её мятежному духу опустить голову пред убийцами? Сколько раз она видела смерть? Сколько раз могла погибнуть – только случайности, мгновения позволяли ей не увидеть ухмылку Смерти.
      И, верно, нельзя привыкнуть к смерти. Жаль, жаль сейчас умирать. Но и преклонить колени пред палачами Эха уже не могла, слишком высокого она поднялась над собой, такой слабой, изнеженной девушкой, какой она попала в эту нескончаемую бойню. В которой перемолоты, словно мельничными жерновами, жизни многих её знакомых, чувства и эмоции небезразличных ей людей, сломлен дух многих и многих достойных… Да, всё так. И…оборачиваясь на прожитую жизнь, ей, пусть даже бывшей верховоде Эхе, непокорной жене и …наверно не самой хорошей матери, всё же, нельзя было показать, что она боится. Она презирала убийц, которые так, в откровенной бойне, не давая людям достойно постоять за себя, губят жизни, может и виновных, но … беззащитных людей. Это было неправильно. Сколько здесь виновных?
      Эха поднялась. Стала ждать. Только бы не выказать краткого мига боли, когда будут убивать. Не потешить. Хотя…, убийцы ныне не наслаждались, они лишь убирали лишнее, может, даже и не глядя на жертв. Лишь крушили тела, рубили кости, в мольбе протянутые руки. Нет, это слишком больно – пусть сразу бьют в грудь, в сердце.
      Шаги слышась совсем рядом – в соседней камере раздавались последние хрипы обречённых.
      Вот сейчас, сейчас… Раздались шаги, тяжело открылась дубовая, с кованными завитками дверь…
      Показался один – вошёл отрывисто, резко. Одет в тёмное, полы плаща мечутся, словно боясь следовать за хозяином, да не могут отринуть его. На лице убийцы – повязка. Скрывал лицо. Зачем? Ведь после себя убийцы оставляли только трупы. За первым – шёл второй, его лицо было открытым: полное, а может просто круглое лицо, глаза пусты, губы приподняты в оскале одержимости. Этот, вероятно, даже не контролирует мимики лица. Нет, такого и умолять не стоит.
      Но первый поднял резко руку и едва слышно произнёс:
      – Здесь я сам. – Второй безразлично кивнул и повернулся. Шаги третьего убийцы слышались в соседней камере.
      Первый повернулся, причинил дверь. Сделал несколько шагов, и, хорошо поставленными движениями, дважды наотмашь ударил сначала старуху, а после вонзил меч в спину молодухе, что в страхе отвернулась к стене. Потом повернулся к Эхе. Медлил.
      Вся его поза выказывала ожидание. В его движениях не было ловкости рыси, не было наглости лиса и пренебрежения росомахи, даже презрения бродячих собак. Не чувствовалось ожидания агонии жертвы. Этим чувством славится один зверь – человек.
      Этот… словно бы боялся спугнуть. Его меч был едва приподнят, плечи ссутулены вперёд, будто для броска, колени – чуть согнуты, но глаза вглядывались в Эху. Человек почти не моргал, пристально рассматривал её. И было заметно, что узнал, ещё ступив на порог камеры. Ныне же – лишь изучал. Может, пытался сравнить с тем, что помнил, и что ныне видел?
      А затем – отступил назад, чуть повернулся в сторону и отринул рукой повязку от лица.
      Эха узнала…
      Женщины… Кто их поймёт? Они могут каждое мгновение проклинать человека, однако сердце застучит сильнее, даже если она просто обознается в толпе, и примет за него другого. Даже случайная встреча через годы, вызывает подспудный испуг, желание отвернутся, чтоб не узнал, и не смог сравнить с ней, той же, но моложе, красивее, тоньше, трепетнее.
      А сам он, тот который также был младой? Что изменилось в нём? Он стал мудрее? А может, понял, как ошибся. И …скорбел, что потерял, искал, да не нашёл?
      Эха не смогла скрыть чувств. Она едва хмыкнула, не то насмехаясь, не то – удивляясь. Без страха, словно не держали ноги, присела на корточки, опёршись спиной о стену, а затем и вовсе обсела на пол, колени были согнуты.
      И вновь взглянула на убийцу. Так смотрят, сожалея. Но о чём? Несбывшемся? Или быть может с осознанием потери? Скорбя или ликуя исподволь? Что так свела судьба, а может вовсе, презирая? За то, что бросил, не пришёл? За что, порой любя, сердца скрепляя, обида женщины ей застилает взор? И в миг, когда должно быть, смерти ожидая, она глядит … пусть даже мягко, но в укор. В том силы для себя черпая, она, однако, может быть, на сердце раны встречей открывая, и исподволь познаёт горечь многих позабывшихся обид: не понял, изменил, покинул, пренебрёг? Как можно всеми нам известными словами то описать? Что гложет…, может ныне уж нет так…, нет, не болит, а только болью отдаёт после тревожных снов, когда он вновь пришёл или покинул, а может, звал, или отринул руку…? Как знать, какие мысли оживают в сердце тех, кто вдруг устав в пути, споткнулся неожиданно негаданною встречей.
      Было ль сожаленье? О былом? Потерянном? Казалось, близком и родном? О том, кто до сих пор, пусть редко, но во снах тревожит…? Сумбурно всё? Все мысли – кавардак. А вспышка чувств? Какая гамма, будто молния сожгла, а может сильный взрыв настиг. А сожалеть-то есть о чём? Ведь много думала, гадала. А что бы? …если бы…? а может? …а кабы? Порою даже признавалася себе, что хорошо, что так тогда расстались? Что он не видел боли, хмурых дней её пустых, когда сама себя не узнавая, старела в миг и на года. Но… нужно было встать. И так она вставала, сквозь боль души, к победам и всем тем, кто оставался рядом, даже и не зная, с чего скорбит она – та, что всех мудрей, что знает всё, и проведёт тропой над пропастью, петляя, сквозь бури и морозы, град камней и буреломы.
      …Нет, как бы ныне не металася душа, со временем сомнения все отпали. Всё очень хорошо сложилося тогда, когда ушёл и покорились ему дали. А первая любовь? Усмешка на губах. Кому нужна? Была ли это проба чувства? Игра расчётливой души?
      А может так, любовь как чувство умирает? Он виноват? Её вина? Иль стоит так принять: виновны оба? Чужое слово? Или злая воля повела? Сомненье грызло душу? Иль гордыня виновата? Ах, молодость, характеры, весна… Весна в душе, ведь долго было чувство – так сразу не отринуть. Года два, иль три она мечтала. Летать любя, и полюбивши – обожая. За ним бежать, непонятой брести ему вослед иль пресмыкаться, молить о жизни былых чувств? …Кто виноват? …Что делать ныне стало? Ответить как? Пытливый взгляд отринуть? И гордо усмехнуться: «…Вам какое дело? Ведь не было Вам дела до меня все эти годы. Долгие, и даже чувствами они седы. Года без Вас… Какое дело Вам…».
      – Как твои дела я спрашивать не стану. И как живёшь… – Немного потянул убийца.
      – Злорадствуешь? Не стоит. – Эха искривила губы. – Мои дела настолько хороши, что ни винить, ни упрекать тебя не стану. Пришёл ведь убивать? Молить не стану о пощаде я. И разговором – не тревожь. Я недостойна…, – она едва потянула слова, словно копируя речь кого-то: «Я славная, хорошая, но я ведь предала тебя, другому давши слово?»
      – А разве нет? Не обещала ты?
      – Я по неволе отдана была другому. А разве верил мне в ту пору ты? …И смеешь упрекать? А ведь женился ты – вперед меня?
      – Да-да! Из-за тебя женился! И не любил, женился на немилой. Чтоб сделать тебе больно, чтоб узнала ты, как больно было мне!
      – Своё обещанное слово я держала до последней даты. До смертной даты, той когда известно стало мне, что ты женат… И я ушла во тьму. Ольговину отдали меня братья. Но лишь тогда, когда ты сделал мне назло. Нарочно причиняя боли той, кого, ты говорил, любил… и грезил мною… Так что ж винишь меня? Проступок сделал ты. Не смог меня «отбить»? Своею сделать?! Поверил ты чужим словам? Наветам! Клевете! А нет бы делу! Хотя…, что ныне упрекать тебя? Зачем? В том, что ушёл – твоя вина. Что предал ты любовь мою – стерпела. И снова поднялась, чтоб ныне пасть во грязь, тонуть в крови, но... не жалею. Здесь каждый сделал выбор свой. Что ж, так тому и быть. Не упрекну тебя, и сожалеть не стану я о том, что прожито всё было без тебя. Лишь упрекну за то, что время молодое потеряла. С тобой… Хоть нет, ты многому учил – коснуться кожи поцелуем, обнять дыханьем, считать мгновения биением сердец. Всё помню я… Но помятую и о самом сложном из твоих уроков. О том, что самых близких предают по просьбе тех родных и близких, кто хочет выгоды, или кому не ладна была рядом. Как счастлив ты с другой? И было б что у нас, коли бы вместе мы встречали старость? Детей родили бы и продолжением рода славили свой край? Как было б всё? И было бы вообще?
      – Ты счастлива? Скажи мне, не лукавя.
      – Я счастлива? Не знаю что сказать. Я не жила те несколько годов, когда ушёл ты. Думала – то пытка. Была ли счастлива с другим? Который мне терзал не только тело, – душу? Был мне противен он, и ненавистен, но всё же тот, кому должна была служить, отринув чувства? Поневоле? Нет, в эти годы я, наверно, не жила. И только страх пришёл на смену забытью. Лишь ненависть и страх. Да недоверье к чувствам. Но… пусто место не бывает. И против воли ныне полюбила я. Кого? Порок там состязался с добротой, участие клонило злобу вниз, уродство победило красоту, и робость сердца покорилась силе духа. Но ныне я – виновна в его боли. Я предала. И буду до скончанья дней жалеть о том. Его я… предала действительно впервые. Не ты был первым. Первым – стать ему назначено судьбой. А ты…? Лишь тот, я о кого споткнулась. Споткнулась, падая, ругая этот мир. Не зная и не ведая о том, что если вдруг заходит солнце, то ночь темна. Но будет ей конец. А за ночною мглой – всегда восходит солнце. Взойдёт оно, согреет, снова осветит… мне путь, укажет истинные тени. Не только на Пути, а даже здесь, во мне. Не упрекнёт. Лишь только…, только нет мне силы без него глядеть на этот мир, дышать и жить, ходить и даже молвить слово. Когда на небе тучи. Холод обдаёт…
                86
      …Сколько времени потребно, чтоб всё расставить по местам? Чтобы понять, что ничего не хочешь изменить? И даже это нынешнее «плохо» – ценнее пониманием того, что эти предпоследние мгновения – подарок щедрый от Судьбы. Что можно думать, взвесить, оценить? Понять, что подлинно не сожалеешь о потере. И размышления о том стремился отодвинуть в дальний угол, давно не смахивал и пыль… А надо ль было?
      В душе как-то сложилось, из мелких осколков минут и дней понимание того, что – всё правильно. Так и должно быть. Что остановившись там, в прошлом, и именно с этим человеком, опоздал бы, и не сделал, не получил, не завоевал то, что действительно ценно. Кем бы Эха была, оставаясь рядом с ним, полагаясь на его любовь? Теперь, со стороны, сквозь прошедшие года, не будучи ослепленной чувствами к нему, она понимала, что очень многого не увидела бы, не смогла оценить. Просто не узнала, что существует что-то другое. Не поднялась бы на вершину и не увидела бы рассветы за дальним лесом, не нырнула бы глубоко и со страхом глубины не пришло бы ощущение ценности каждого момента… Было ли равноценно то, что она потеряла, теперешнему её положению – униженной и уставшей женщины на последнем шаге Бытия, когда оглянувшись назад, находясь пред убийцей, видишь бездну своих грехов, пучину своего конца?
      Нет, нет. Сейчас, даже сейчас Эха не променяла бы всё то, что она имела, на ту жизнь надменности, упрёков и подчинения, которыми была бы пропитана её жизнь, выйди она замуж за этого человека. Что бы узнала? Вечное недовольство его матери? Высокомерие сестёр, пренебрежение гордеца? Нет. Эха не сожалела. Она лишь каялась, что так много времени истратила, оставаясь привязанной душой и сердцем к нему, тогда, много лет тому назад. Были ли правильными все её поступки после?
      Нет идеальных людей. Но свою жизнь она построила, как смогла. И к этому её подтолкнули те, кто её ненавидел. И в этом ей помогли те, кто поддерживал, верил в неё. Она многое испытала. Многое смогла. Она даже смогла вновь привязаться сердцем. Поверить в любовь. Но и что, что та – вновь оказалась обманкой. Но зато какой…?
      Какое светлое чувство у неё ныне было. Нечета тому, которое когда-то, а тем более – ныне олицетворял Убийца. …И очень хорошо, что тогда так вышло, хорошо, что всё сложилось именно так. И что не было у них свадьбы, и не вышло у них семьи. Ведь он бы не сделал её счастливой. …А разве личное счастье – самое главное в жизни? Разве только поэтому оставалась одна? Или было бы лучше, чтоб абы с кем прожила жизнь, сама не видела радости, и мужу не принесла счастья? Что лучше? Обвинять себя в самолюбии или… Что лучше…?
                87
      …В коридоре подземелья раздались торопливые шаги. Было слышно, как скоро открывались и закрывались двери других камер. Но, ни Эха, ни её убийца не шевелились, сидя у противоположных стен.
      Она давно не смотрела на него. Его взгляд как-то застыл.
      Шаги в коридоре приближались, слышались и сокрушённые вздохи, и вскрики ужаса, и торопливые команды. …Дверь камеры Эхи отворилась. На порог широко ступил Гумака, присмотрелся к сидящей Эхе. Ступил резко два шага, повернув голову, пристально посмотрел на Убийцу. Тот устало поднял на него взор. Но рука его не сжала крепче меч. Гумака вновь ступил к Эхе, осторожно опустился перед ней на одно колено, заглянул в глаза, пытливо вглядывался. Его пальцы едва коснулись её подбородка:
      – Прости меня…
      …Наверно это великая данность мужчин просить прощения, когда не виновен…
      Просить прощения, когда не виновен – великий дар Любящего.
      Эха обхватила его шею с силой, с какой утопающий сжимает руки вокруг спасательного круга. Крепко прижалась, и ни на кого больше не глядела. Пальцы, словно для верности, сжимали ткань его куртки.
      Гумака с колена поднял Эху.
      Она не обернулась. Не было на кого оборачиваться, не было с кем прощаться, не было ничего, на чём бы хотелось остановить свой взор. Даже когда Гумака вынес её, осторожно ступая среди луж крови в коридоре, она не ослабила рук. …Странно, когда любовь перешагивает через кровь.
                88
      …Ещё несколько дней тому назад казалось Эхе, что самое сложное, может и тяжелое – возвращаться в Сторомиху, к своим, которые теперь «чужие». Возвращаться предательницей.
      Сейчас она возвращалась в Окольцы. К сыну, к мужу. Беглой.
      Она бы предпочла больше никогда не отпускать руки Гумаки, не отрываться от его груди. Но он посадил её в седло. …Пальцы разжались. Сейчас он ехал рядом. Но молчал. И Эха молчала. А как заговорить? О чём спросить? Просить прощения? Вроде уж простил, если пришёл? Тогда о чём? О погоде? И так всё видно. О Миростане? Брошенном ребёнке? О делах?
      Миростан… Что значит – «материнская любовь»? Это беззаветная преданность? Любовь, распятая на перекрёстках желаний ребёнка? Исхоженных чужими следами, испещренных насмешливыми порицаниями, оцарапанных пренебрежительными взглядами? Слёзы непонимания? Самоотверженное служение? …Радость? …и болезненный страх потери, который остаётся до самого конца? И не прерывается он даже в тот момент, когда разомкнуться пальцы маленького человечка, в каком бы возрасте он не пребывал, и не отпустят тёплую, всегда мягкую материнскую ладонь? Так ли мама нужна крошечному человечку, и может ли он обойтись без её ласк? Как это соотносится с дальнейшей жизнью взрослого дитяти? … как часто снится мать ребёнку? Наверно только в детстве мама – всё.
      Была ли Эха хорошей матерью? Матерью по зову сердца, а не по факту рождению младенца? Но ведь Миростан был рождён не потому, что того требовали династические устои – а по велению сердца. Он был рождён не из корысти или расчёта. Не потому, что Эха претендовала на какие-то особые привилегии, хотела утвердиться в правах. …Не справилась. Забыла об обязанностях. Миростан – крошечный. И какое ему дело до всех обид и любовных перипетий, что творились вокруг него, если нужна ему мама, а не нянька…?
      …Начало сентября, а в плечи холодно. Не так, когда тепло от, наброшенного дружеской рукой, плаща. Не так, когда любящий обнимет.
      Вот только спросил Гумака, когда помогал ей сесть верхом:
      – А что сапоги-то? Босая?
      Эха как-то неопределённо мотнула головой. Какие сапоги? Разве о том думать? А босой быть – она привыкла, на скольких дорогах она оставила следы маленьких своих стоп…?
      Выезжали со двора – Эха не на кого не глядела. Здесь уже метались распорядители от князя Замосы. Вовремя. Гумака привёл?
      …Хорошо, что принято при встрече крепко-крепко обнимать…
      А вот как всё пришлось… Что теперь? Как теперь? …Как быть?
      Это не мост, когда есть дорога обратно, на «ту» сторону, а есть вперёд на «эту». А под мостком – прозрачная прохладная вода, едва шевелящиеся течением речные травы, шлейка рогоза и тростника, или – по берегу луг, с изумрудной травой.
      Это и не перекрёсток, где очень много путей: и направо, и налево, и вперёд. А хочешь – и по тропинке мало хоженой выходи меж теми путями проторенными. …Хм, недавно видела, в Сторомихе. Приметная была тропа – ходили по ней давно, вытоптана, выемчатая. А около – куст вырос, колючий. Стали люди его обходить. И всего за год – рядом с, зарастающей мелкой муравой, старой тропинкой – уж вьётся, в обход куста новая, где покручена трава, с короткими стебельками, мелкими изорванными листочками. И люди так ходят. И даже собаки, в обход куста.
      Странно, Эхе многие помогали, многие доверяли, …заботились. Как будто в долг давали. А она – не оправдала их надежд. Все от неё чего-то хотели. А вот Гумаке-то она зачем?
      Остановила коня, натянула поводья и серьёзно взглянула на него. Заметил остановку, повернул коня, пытливо вернул взгляд.
      А затем улыбнулся, вынул из кармана и протянул ей на ладони камень:
      – Посмотри. Нашёл этот камень вчера, на дороге, когда ехал сюда. Возьми. Хм…, мне с ним стало как-то спокойнее, и я отчётливо понял, что мне нужно делать, и куда ехать. Он – чародейный. – Гумака разжал кулак, и на ладони оказался камень белого кварца в виде небольшого сердечка.
      Эха отшатнулась. Снизу, по торцу, вилась едва заметная трещинка с крошечным завитком до середины камня. Тот самый…? От знахарки? Тот, который старуха в лесу предлагала Эхе, как средство найти любовь? Эха помнила слова старухи о том, что тот, кто возьмёт камень из рук истинно или мнимого возлюбленного – станет навсегда связан с ним. Хорошо это или плохо? Тогда Эха решила, что не хочет колдовства в своей жизни. Решила, что в её жизни должны быть только настоящие чувства.
      А разве ныне, видя Гумаку и ещё не взяв у него камень, она не испытывает к нему любви? Того самого, настоящего, чувства? Разве не готова жизнь отдать за его ласковый взгляд или за возможность прикоснуться губами к его натруженной ладони и сильному запястью?
      Едва улыбнулась, но взгляд остался серьёзным. Взяла камень, сжала его в ладони, поднесла к груди. Склонила голову и второй рукой дотронулась до ладони Гумаки.
      Он вновь улыбнулся. Искренне и счастливо. Эха, за долгое время научилась различать улыбки.
      А вечером, на привале, пока готовилась еда, Эха, как-то, осталась в одиночестве. Гумака раздавал указания воинам. Она видела, как он переговаривался со своими командирами. Видела, как пытались разжечь костёр для приготовления ужина. Про себя отметила, что огонь – не скоро загорится: дым шёл медленный, густой. Его словно «упрашивали» двое воинов – то пух сухой травы подсунут под кипу веток, то, встав на колени, второй пытался раздуть огонь.
      Хм, все хорошо вооружены. Внимательная Эха отметила, что и стрелы, и мечи, и чеканы, и добротные щиты почти у каждого воина – тревожат её. В мирное время столько оружия не набирают. По привычке ли то? Или опасается Гумака нападения?
      В лагере было тихо. Никто не шумел. Оно и правильно: меньше шума – меньше проблем. Как-то сразу всё делалось – и дров принесли, и по воду сходили, и сучья перерубили. Сейчас в лагере тихо. Почти не разговаривали. И вроде хорошо друг друга понимают в этом безмолвии. Эха и сама любила тишину. У неё в отряде – люди в походе научились беззвучно понимать один другого. Это правильно.
      Здесь же, даже двигались люди – как тени. Когда ветви носили – Эха даже вздрогнула несколько раз – настолько тихо люди появлялись и исчезали: ветки не колыхались и сучки под ногами не ломались. А ведь привычна была к тому.
      Ох, и вышколены-то все как у Гумаки. Он – хороший командир, хороший человек, хороший муж. Хоть и казалось ныне Эхе, что тревожит Гумаку что-то – ведь не подходит к ней, не взглянёт ласково. Словно смущён, словно не уверен в себе, когда о ней разговор. Он, видимо, пытался найти для себя какое-то решение. Но всякий раз, когда поглядывал на жену, отводил взгляд, невольно сжимал кулак.
      А с воинами – твёрд и серьезен…
      Дотронуться бы хоть до руки Гумаки и поглядеть в глаза…
      Эха вдруг почувствовала сильную усталость.
      Дотронуться бы хоть до руки Гумаки и поглядеть в глаза…
      ...Такое уже случалось несколько раз в её жизни. Но тогда она много дней бродила по лесам и оврагам, действительно уставала, и не всегда могла перекусить. А сейчас почему так? Нельзя, нельзя! Ведь усталость от самой жизни – убивает эту самую жизнь. Сколько раз видела сотни обгорелых и уставших душ в ещё могучих телах людей? Нельзя.
      Хм…, бывали, бывали у неё в жизни дни, когда, казалось, она за день – старела на целый год. А иной человек – за всю жизнь ума столько набирается, как она за год, или даже – за день. Какие же люди – разные.
      Эха встала, рассеяно подобрала плащ и пошла в ту сторону, откуда пришли воины Гумаки, набрав воды. Сама того не осознавая, шла очень тихо – не задевая ветвей кустарников, подспудно стараясь ступать на моховые дерновинки, обходя куртины старой травы. Дойдя до ручья, отошла чуть в сторону, тоже, скорее, по привычке, – подальше от тропы.
      Умылась, смывая пыль и усталость. Помыла руки до локтей, закатала штанины и, уже почти кутаясь в сумерки – помыла ноги. Тихо подобрала плащ, босая пошла к стоянке.
      …Возвращаться, возвращаться к нему. Подольше бы побыть с ним рядом. Хоть видеть. В последние годы жизни – вроде и приходилось скоро принимать решения, однако в жизни Эхи стало много размеренности и спокойствия. А как иначе днями таиться у тракта, высматривая проходящих людей, не смея шелохнуться? И оглядываться, оглядываться – не смотрит ли кто, не видна ли её тень солнечным днём, не выдаёт ли её силуэт на фоне неба? Быть внимательной до конца, не пренебрегать даже мелочами: сломанная ветка, притоптанные травы, вырванная моховая куртинка, сброшенный с ветки снег. Всё таит опасность для одинокого путника. Малейший шум – и жизнь может оборваться.
      …А сколько раз так оно и было? Только я о том ей не говорил…?
      …Хм, в одном селении, как-то, Эха, под горкой, видела оставленный дом – хозяева что ль, старики умерли? Хороший был дом – вроде ухожено подворье. А только печалью глядели пустые оконца. А как через год в том селение побывала – забросали уже домик всяким сором: почти по крышу, да как-то одну стену проломили… Чем били, да зачем? Нерадивые какие-то люди… Каждый дом – как и хозяева – имел свою историю. И ведь семьи-то большие у людей, как же дом-то сиротить было? Он ведь – роду служил. А вот предали его, как… душу из человека вытрясли, как предали дорогого и близкого человека… Что там произошло?
      Внезапно Эха осознала, что беспокоится. Словно про неё та история. Она оглянулась и будто вновь услышала звуки вокруг – звучал отчего-то низкий, требовательный голос Гумаки:
      – Где она? Куда пошла? Где Эха! – В его непривычно тяжёлом тоне – злость и строгость. Как-то бывает так, словно не «приглаживает» человек свои эмоции, а «рубит» – отрывисто, ожесточённо.
      Эха ускорила шаг. Внезапно ей навстречу, прямо из сумерек, шагнул Гумака. Эха резко остановилась и испуганно вздохнула. Нет, не испуганно – неожиданно то всё произошло.
      Гумака замер, всматриваясь в её лицо. Даже сейчас, когда темнело, были заметны взволнованность его и страх. …Нет, не страх. Смятение.
      Брови его едва поползли вверх и выражение лица сделалось беззащитным.
      Он бы не заплакал. Не заплакал. Он поднял голову и теперь взгляд его стал покровительственным. Он часто-часто дышал.
      Эха хотела сказать, что ходила к ручью, умывалась, задумалась, и оттого всё было медленно. Хотела сказать, что Гумака был занят, и она не посмела его тревожить, потому не предупредила. …Но все те слова не отражали бы чувств её. Совершенно неожиданно, даже для себя, она тихо спросила:
      – Ведь всё будет нормально? Мы больше не расстанемся?
      Гумака взглянул на неё вроде как испуганно. Такой взгляд…, такой взгляд мог быть только у человека, который знал…, знал! И боялся сказать о расставании. …Это не итог размышлений о бренности человеческого бытия, не печаль оттого, что некоторые вещи – уходят из жизни человека и никогда больше не повторяться: и давно потерянные друзья, и радостный вечер от встречи с близкими, и первый поцелуй. Возможно ли повторение? Нет. И друзья – выросли в угрюмых мужчин и измотанных жизнью женщин. И близкие – умерли. И тот, кто дарил первый поцелуй – просто негодяем оказался, или неудачником, или… никем. И следа не оставил.
      Поэтому…, «возможно» – лишнее и неуверенное слово. Важнее – слова «нужно ли»?
      Нет, нет, всё это – ненужно. Просто есть дни, когда рядом есть близкий человек. Он отличаются от дней, когда его рядом нет. А есть такой день, когда «…его больше никогда не будет рядом»…
      Эха сделала к Гумаке шаг. Он – ступил навстречу.
      – Ты – не покидай меня больше.
      – А ты – не отпускай моей руки, Гумака. Мне страшно от того. …Но всё же, как будет? Всё ли ладно?
      – Нет, Эха, не всё. Но какая разница?
      …Хоть миг тебя нет рядом, хоть вечность – всё едино. Но если вижу я тебя – не зря все эти годы шёл к тебе. Бесчисленное множество шагов. И вновь готов шагать. За взгляд из-под опущенных ресниц, за робкий поцелуй, и крепость пальцев при касанье. За твоё дерзкое «люблю», за мимолётное «прости», и даже, в мою сторону, – улыбку. За всё тебя благодарю. И лишь прошу – …не оттолкни меня. Ни болью, ни гордыней, ни страданием. Ни радостью о встрече ты с другим, не рань мне сердце равнодушием молчанья. …Мне всё плохое ты верни, я вынесу, смогу. И с радостью то пронесу по жизни. Возьми, прошу, все, чем владею. Всё, что могу отдать – я отдаю. Всю жизнь мою, мою любовь и даже миг последнего дыханья. Возьми себе, мой милый, близкий сердцу человек….
      …Мне показалось, что именно это и сказал Гумака. Я знаю, что именно это и услышала Эха…
      Гумака крепко взял Эху за руку, едва улыбнулся.
      …А я смотрел на его Хранителя. Тот вздохнул. Скукой? Разочарованьем? Смирением? Он, всё же, вероятно, был одним из Первых…
      Гумака повёл Эху в лагерь и больше старался не отпускать её руки. Рядом был, когда ели, рядом был, когда стала переплетать косы, готовясь ко сну. Но, я чувствовал, что он колеблется.
      В тот момент она, взглянув на него, нагнула голову. А он – резко, но тихо, и, может, неожиданно для себя, спросил:
      – Почему ушла? Наветывал кто? Ведь знаю, любила и любишь меня. Зачем покинула?
      – …Ты пожалел меня, и не сказал: «зачем обманула и предала». – И добавила тихо. – Ты прав.
      – Нет, Эха. Я сказал то, что хотел сказать. Я не мал, и вполне готов говорить то, что чувствую. И бояться мне некого. Может из дворовых кто? …Быть может, мать моя…? – Последние слова дались Гумаке с трудом.
      – О нет. Не матушка твоя. Только лишь тебе будет неприятно. Гумака, что было – то было. И не изменить того. Не поднимай больше этих разговоров.
      Он встал, помолчал. Был задумчив. Словно размышлял:
      – Не поверила бы ты дворовым, не они тебя сгубили. Равный мне наветывал. А ведь только Светомил был. Что говорил?
      – Не хочу о том помнить. Не хочу ничего знать. Ты таков – каков есть. Второй раз за тобой пойду – не упрекну. – Добавила тихо. – Что хочешь делай. Люблю тебя.
      – Я должен уяснить для себя опасность. Я доверил Светомилу дом, сына, семью. Что было? Что говорил?
      – …говорил, что старая я для тебя, что противно тебе моё тело из-за шрамов, что жаловался ты. …Рассказывал, что дочь у тебя красивая, да сынишка на тебя похож, что только на подворье – двое-трое твоих ребятишек. Что… выгонишь меня да запрёшь где, как спаду с лица. Говорил, что противна я тебе. Что если скажу кому – сгубит он меня недовольными, как верховоду, а Миростана – собаки загрызут.
      – А… упала ты сама с лестницы?
      Эха промолчала, отвернулась, несколько слезинок скатилось по щеке. Встала, незаметно оттёрла их.
      – Поделом мне, Эха, поделом. Моя вина. Сколь жить буду – не укорю за тот уход. Не могла ты по-иному. Мало, что горбат, так ещё и слепец!
                89
      …Радостное возвращение, вслед за, ставшим родным, человеком в неизвестность?
      Не взгляды дворовых давили, не спокойное лицо Марлавы упрёком было, а только тревога постоянная росла. И как-то даже не смогла Эха с нею совладать. Узнала, что в отсутствие Гумаки – гонцы были от князя Замосы. Что гневается князь – предупреждали и знакомые.
      Были… друзья, да стали – знакомыми.
      Весь день, по приезду, Эха не отходила от Миростана. Пыталась загладить вину? А Гумака? Мне он напоминал мальчишку, что поймал красивую бабочку, и, время от времени, заглядывает в коробок, дабы удостовериться здесь ли она, полюбоваться на красоту.
      Она же – старалась прятать тревогу. Но Гумака, видимо, это понял. Интересные слова он сказал тогда:
      – Хочу, чтоб быстрее настали холода. В тепло – выползают змеи. Печальная година тем и хороша, что познаю друзей. Наука будет. А если не суждено мне того пережить – так чего же расстраиваться?
      …Мне понравилось…
      Но Эха понимала: достаточно в воду бросить камень – волны точно разойдутся. Если прогневил Гумака князя – последует и укор.
      – Как теперь будет?
      Гумака смотрел на неё серьёзно, но казался спокойным. Его тревогу выдавала только правая рука – он едва постукивал большим пальцем по гарте меча. Нагнул голову, отвернул. В глаза Эхе не смотрел. Смутился.
      – А как будет – так и будет. Сколько времени у нас есть – всё наше. А только никому тебя не отдам.
      – Быть может, обойдётся?
      – Обойдётся. – Гумака улыбнулся. Но взгляд прятал.
      Не обошлось – третьего дня вновь прибыл от князя Замосы гонец. Даже не гонец собственно. А посыльный с конвоем. Гумаку предписывалось в кандалах препроводить в городище князя.
      Вид у Гумаки был растерянный, когда читал он грамоту. Смятение – в голосе, когда сказал, обратившись к Марлаве:
      – Лишает князь меня всех почестей, отменяет заслуги. Наследовать мне – предписано сыну моему Миростану, опекуном ему быть – матери моей Марлаве. Оставить при малолетнем наследнике мать его, Эху. …Что ж. – Голос его зазвучал уверенней. – Воля князя – для меня закон.
      Он только и успел поцеловать сына. Эха хотела ехать за ним. Но, быть может, впервые в жизни Гумака на неё прикрикнул, коротко и резко одернув. Должно быть, то правильно.
      Эха проводила троих всадников князя и Гумаку, в кандалах, до ворот городища. Так и осталась стоять, пока ещё были видны фигуры конников. Те ехали не быстро. Сырая дорога не клубилась пылью, выказывая след уезжавших. Грязные следы конских копыт с многочисленными кусочками отрывающейся грязи. Вот и всё, что осталось. По обочинам дороги – промоины. Особо сильны они по весне – когда могучие скорые ливни размывают всё на своём пути. К лету скот затаптывал их, глубина их становилась меньше, стороны пылью и комками грязи обваливались в них. А вот по осени, слепые дожди не достигали такой силы, как весенние ручьи. Обочины ныне не глубоки. Низкие, обгрызенные травы свисали грязными клочьями в жидкую, местами, грязь, и не чая, верно, отмыться.
      Выглядела ли эта седая, осклизлая дорога тоскливой? Тоска была во взгляде Эхи. В кармашке на поясе таилось небольшое кварцевое сердечко…
      Как скоро расставанье. Как будто и не было этих нескольких счастливых дней. Которые хоть и были полны тревог о будущем, однако теплота, нежность Гумаки была безмерной тогда. Как скоро всё…
      Странно порой бывает – ждёт человек чего-то, какого-то события, дожидается. А мелькнёт оно падающей звездой – и нет больше цели, надежд. …Торопится человек, торопится…, а для чего? Что лучше: сидеть и спокойно ждать? Но ведь так можно и не дождаться? Или бежать, бежать, увидеть пыльный след, дотронуться до вскользь протянутой руки, и задохнуться в клубах пыли. И снова ждать, боясь. Чтоб пасть без веры, вслед мечте? …Химере.
      Сзади кто-то подошёл. Из воинов?
      – Зябко, госпожа. Не стой на дороге.
      Эха обернулась. Что ему от неё надобно? Отступил.
      Побрела медленно по дороге обратно. Вошла в ворота и остановилась. Вновь оглянулась. Как будто и не было жизни.
      Она вновь пошла. По улицам, вдоль домов, по ступеням, по коридору.
      …И день становится – не день, и ночь не одарит покоем. Если на душе серо – то и день бесцветный, и ночь – пыльна, и люди вокруг, с их жухлыми желаниями имеют тленные мечты. Переносить свои эмоции на окружающее – так свойственно человеку. Думает, что он, с его мелочными проблемками – един во вселенной? И всё крутится вокруг него? Но разве он – не уникален? Другого такого больше нет. …А для нас? Уникальны ли Подопечные? Хочется ли Нам, чувствуя моменты привязанности к ним, лишь радовать их, умалчивая о предстоящих горестях? Или смягчая горечь их бед? Разве могут Хранители быть таковыми? Слабыми? Чувства – и богатство, и слабость. Боль и отрада. Надежда и пропасть потерь. Смягчал ли я, жалея, чувства Подопечных? Хотел ли передать им то, что выказало бы мою симпатию к ним? …Боялся ли я проявить себя ревностным служителем канонов?
      Я отличал лесть от сочувствия. Угодничать из жалости? Или, симпатизируя, всё же – способен человек презирать? …Что бывает, когда дитя становится центром внимания для родни? Отвечая за сохранность тела, Мы Храним души…
      …Она уже долго сидела в покоях, на лавке у окна. Вроде незаметно, а стало темно, а после – и рассвет скоро случился. На ложе не посмела сесть. Нет Гумаки.
      Днём кто-то приходил, звал трапезничать. Но Эха промолчала, так и осталась сидеть. К вечеру вновь пришли. Служанка настойчиво передала приказ Марлавы спуститься вниз. Но Эха лишь опустила голову – она словно не слышала. Какое ей дело до всего того, что происходит в доме? Кушать? Хм…
      Когда кто-то постучал, а затем открыл дверь в её горницу. Эха вновь была недвижима. Её тронули за плечо, и раздался, словно незнакомый, голос:
      – Пойди, поешь…
      Но Эха взвилась:
      – Нет меня! Никто не смеет входить в покои хозяина, пока его нет! – Она выпрямилась, словно струна и сжала губы, глаза блеснули яростью.
      Не сразу поняла, что перед нею – Марлава. Ещё некоторое время Эха смотрела ей в глаза, а затем опустила взгляд. В глаза этой матери она не смела смотреть. Застыла с низко опущенной головой.
      – Былого не исправить. Смирись. Третий день уж пошёл, как ты не ела…
      …Третий? Третий день, как нет рядом Гумаки? Третий день он в кандалах? В холодной дороге едет на суд к князю? …на смерть? …А ей – кушать предлагают…
      Она очень медленно опустилась на колени пред Марлавой.
      – Нет надо мной старших, кроме Гумаки и тебя, Марлава. Благослови.
      Но та отвернулась:
      – Нет, не проси. Не стану сиротить Миростана.
      – Прости меня.
      – Что мне осуждать тебя? Что Гумака, что ты – всегда поступали, как хотели, как считали нужным. – Марлава была печальна. – Мне лишь остался мой внук. – Не хитрила, не «поддевала». – И не такое выпадает на жизнь иных. Пусть у Миростана остаётся хоть мать, если таково решение моего Гумаки. Потешилась я сыном. Ты теперь здесь хозяйка. На то претендовать не стану. Внука только хочу видеть.
      – Гумака вернётся. – Эха утверждала, однако голос дрогнул. – Не требуется здесь иной хозяин.
      Марлава нагнула голову и резко повернулась, сделала несколько шагов и остановилась. Выйти не решилась.
      Эха горько произнесла:
      – Зачем Миростану такая мать, как я, если утратил он такого отца, как Гумака…? Не оставляй его. Он слишком мал.
      – Вздор. – Марлава повернула голову в её сторону. Однако не глядела.
      Конечно, Марлава не высказывала пренебрежения или даже укора. Однако, Эха, на месте этой матери – упрекнула бы невестку. Просто потому, что можно было на ком-то сорвать злость.
      Но такая, как Марлава – не сломается. Не выкажет пред чужими людьми печали. Про неё скажут – «ведьма». А ведь она лишь радеет за семью, за последнюю былинку, что осталась от семьи.
      Пред её величием Эха не посмела давать беспочвенные обещания, не посмела рыдать, взывать к небесам, просить их о справедливости.
      – Благослови. Вся моя жизнь – ломана бурями. Но мне некого в том винить – и хуже, ты права, есть доли. Но мне выпала судьба, верю в то, ступить след вслед твоему сыну. Я… немного стою без него.
      – Верховодами не становятся просто так.
      Эха покраснела.
      – Гумака стал тому знамением под Логайкой. Там он впервые обнял меня по наговору пред глазами доверенных людей моего мужа Ольговина. Рядом с Гумакой и закончится моя жизнь.
      – …Он говорил мне о том. …Каялся. – Марлава говорила достаточно сухо. Сердилась? – Молва, слухи – как река без брега, как далёкое море. О тебе много говорили.
      Эха нагнула голову. Что могли говорить матери Гумаки? Наверняка – ничего хорошего. А что сказать о верховоде Эхе, которая правдами и неправдами добивалась результатов в разведке, которая неделями бродила с мужчинами по лесам, которой хватало воли сражаться и отдавать приказы, и которая… почему-то стала верховодой, почти равной среди равных верховод? Как так?
      Нечего сказать.
      – Ни в чём я пред Гумакой не повинна. А слухов – много и о нём слыхала. Знал, какая я, когда брал.
      – Он никогда о тебе плохо не говорил. Часто сказывал, что хрупкая ты.
      Эха быстро подняла взгляд. Смеётся Марлава? Нет, не смеялась. Эха склонила голову:
      – Благослови.
      – Три раза ты просила. Будь, по-твоему. Пусть мысли твои светлы будут, дорога ровной, а сердце ведёт тебя по выбранному пути. Благословляю тебя, Эха. …Вернешься ли?
      – Прости. Но Гумака – един. А Миростан – лишь половина его.
      – Как знаешь.
      Эха в ночь, ни с кем не прощаясь, ни с кем не говоря, скрытно вышла из ворот Околец. Одета была по-мужски – дорога неблизкая, а девкой – обидеть могут. Знала о том – не первый день в блужданиях. Дорогу представляла – через тракт Рассылку, левее Камышки – на север, на север.
      Большое, строенное камнем городище Гатуша князя Замосы. Интересное название. Раньше там гать стояла, а со временем – обветшала. Селение около неё долго звали Гатушей, вроде как маленькая, хлипкая гать. Отец Замосы устроил там крепость, а название городищу дал по ближайшему поселению. Укреплено оно было хорошо – такое не скоро возьмешь. И пожары ему уж не страшны – хоромы княжеские строили из камня. Холоден камень, да надёжен. Два вала у городища, рвы, сторожевые башни. Научился князь Замоса обороняться – годы борьбы со смутой от знати да обиженных княжичей – сделали его дальновидным и осторожным. Приказ даже вышел, Эха слыхала о том, – дознаваться обо всех путешественниках да торговых людях, что ступали через ворота Гатуши. Может и правильно – разве один князь сгинул от предательского удара, купленного иностранной деньгой? Бывало, слыхали.
      Да вот ещё знала Эха: и за собственными ратниками Замоса давал указания шпионить – разговоры записывались, кто куда ездил, да сколь накоплений имеет. Правда, дало то результаты – не одного соглядатая выявили. Предателей, порой, хватает среди своих же, тех, с кем делил хлеб и соль. А уж сколько там было приписных людей – о том не говорено. Боялись люди. Хм, может оттого и держалась власть Замосы, может от того и жив был до сих пор? …Вот только Гумака попался в сети наветов.
      А что должен подумать Замоса, когда услышал, что жена одного из его главных военачальников, знаменитая верховода – вновь подалась к бунтовщикам? А уж как там было дело – кого интересует?
      …Что ж так нескладно всё в жизни-то у Эхи?
      А у кого складно? У того молодого, кто на второй день женитьбы ушёл воевать да не вернулся? Или складно у того младенца, которого убили кочевники? Или у того…, много судеб поломанных. В жизни – как в широкой степи: всё приключится, всяк встретится на пути.
      …И это летние ночи полны гомона. Чувствуется, что и впереди, и позади – целая жизнь. А вот ранние осенние вечера, тёмные, слепые ночи. Невыносимая тишина пугала, толкая на разговоры с собой. Эха делала шаг за шагом. Борясь не только с сыростью, не только с серостью, не только с грязью дорог, но и с темнотой в душе. Как оно бывает? Корит себя человек, бранит окружающих, винит ситуацию. А виноват – то сам? Или, наоборот – во всём винит только себя, хоть от него – мало что зависело.
      Что зависело от Эхи? То, что она могла сделать. А кто был виновен во всём – она сама.
      Ночь медленно брела рядом с Эхой. На следующий день – чуть посвежело, сил добавилось. Последующие две ночи ночевала – где придётся. Лишь к пятому дню спешного хода подошла к Гатуши. Высока, высока стена у городища. Крепки ворота. Однако днём они открыты.
      Плутая, Эха высмотрела да выспросила дорогу к княжескому терему. …Только бы он был дома. У подворья стояла стража. Но когда Эха робко сказала, что ей по делу к князю – пропустили.
      Она остановилась сразу за воротами на подворье, и растерялась. Хм…, видела она разных людей. Были богатые да влиятельные, которые выслушивали Эху, уделяли ей внимание даже тогда, когда была она фактически «никем». Например, к Кимприху можно было прийти и поговорить. Ну, вернее не просто поговорить, а спросить совета. И всегда она получала дельную рекомендацию. И расстояние меж нею и Кимприхом состояло не в чувстве угодливости, снисхождении, а в отзывчивости с одной стороны и уважении – с другой. А порой, как вот с Доброшкой – вроде и велик званием человек, многого достиг, много знает (действительно знает), а уважения к нему – нет. Страх, боязнь. А там разглядишь человечка – и действительно: гнила у него душонка. И к людям уважения нет, и поводья в жизни шибко натягивает.
      Каков, действительно, князь Замоса? Одно дело, когда приезжал он в Окольцы. А вот как себя ныне здесь явит?
      – …Что тебе?
      Молодой человек. Высокий…, рыхлый. Плечи узкие. Зачем ему меч на поясе, если не воин он?
      – Что смотришь? Пришла зачем? – Не захотел замечать едва видимое выражение печали на её лице. Так проще ему.
      – Мне к князю надобно, прошение есть.
      – Звать-то тебя как, просительница? – Как-то напыщенно произнёс юноша. Да, так вернее – не молодой человек – юноша. Так мало видел в жизни, а так высоко себе цену заламывает.
      Смирение.
      – Меня зовут Эха, я жена военачальника Гумаки.
      На лице юноши отразилось искреннее удивление. Он хмыкнул, однако повелительно поднял ладонь:
      – Жди здесь!
      Всё так скоро разрешится?
      Скоро. Юноша сбежал с высоких ступеней терема, придерживая рукой тяжёлые ножны меча. Он спешил ей что-то сказать, но ножны, по всей видимости, пребольно били его по коленям, несмотря на все усилия. Он боялся упасть, но глаза его горели злобой.
      И такой злобы Эха ещё не видела. Юноша, словно цепной пёс, которого сдерживала мощная цепь, едва ли брызгал слюной, кидаясь к Эхе почти вплотную, махая у её носа кулаками.
      – Прочь! Пошла прочь! Прочь! – Черты лица его были искажены до крайности. Губы сузились, растянутые в оскале. Его былое пренебрежение, сдобренное завистью – разгорелось и получило всплеск.
      – …Князь не желает тебя видеть. Приказано тебе убраться из городища! – Наверно если бы мог, этот юнец – вцепился бы в неё зубами.
      …Да, именно так, юнец…
      Эха повернулась и, не оглядываясь – побрела прочь. В спину её неожиданно толкнули. Юнец. …Как-то выслуживается. Но наверно, если бы не рядом шагавший кряжистый воин – побоялся бы тот юнец дотронуться до неё рукой. Квелый он.
      За городскими воротами она остановилась. Что теперь? Хм, смириться.
      Бродила около ворот до самого вечера: приказа не ослушалась – в ворота не входила. Тёмное беспокойство овладело ею, когда увидела, как запирают на ночь ворота. Гумака оставался там. Там!
      Ночевала в каком-то стогу. С самого утра снова была у ворот.
                90
      – …Что здесь делаешь? – Окрик достаточно груб.
      Эха посмотрела на него снизу вверх. Кто таков? Что надо?
      Одет бедолага – нищенски: толстое сукно изношено, в дырах штанов кое-где просвечивались тощие грязные щиколотки. Руки он кутал в обрывки когда-то тёплого жилета. Ноги красные от холода, грубые от дорог. А вот лицо не казалось грубым: черты лица – молоды, мягкие. Глаза немного разведены, а нос – тонкий, лоб высокий, губы чуть полноватые. Взгляд – печальный, но такой, что Эха поёжилась – очень цепкий. Мужчина сутулился, возможно, от холода.
      Хотя, в целом, стоило признать, Эха, которая привыкла быстро оценивать людей, испытала к этому человеку, скорее, расположение. Так порой бывает: если пригож человек – так и, стало быть, злоба не исказила его черты, если высок лоб – разумен он. Вот только, видимо, талантом не наградила судьбаго – куда с дарованиями да скитаться? Нищенствовать?
      Хм, этот человек – вполне симпатичен. Что случилось у него в жизни, что не смог пристроиться на приличный приработок? Втянуться в доверие к какому господину, да служить ему, в меру обирая? Или даже жениться на какой богатенькой вдовушке – внешность позволяла. А вокруг война – вдовушек хватает.
      Молодой человек опустил руки… Вернее руку: вместо левой руки – культя. Хм, плохой из него работник. Да уж, так проще давить на жалость да нищенствовать. Но гордость-то куда денешь? Ошибаться, что ли, стала Эха в оценке людей?
      – Что ты здесь делаешь? Я здесь чту людскую глупость и тщеславие!
      – Я… не прошу ничего у людей. Я… жду.
      – Чего ждёшь? Да и как же не побираешься? Вон – смотрят на тебя как жалостливо! – Парень махнул культей.
      Эха посмотрела в ту сторону. Но, или человек уж отвернулся, или не смотрел вовсе. Она пожала плечами. Молчаливо отошла чуть дальше по дороге. Остановилась. А куда идти? К вечеру – вновь пойдёт ночевать ближе к селению около городища, а ныне? Она присела под деревом. Стала глядеть на дорогу.
      Какая же она разная – дорога. Была Эха на ней весела, была озабочена раздумьями. А вот когда ветер – делается на пути тревожно да тоскливо. Одиноко. Хотя…, даже когда дома, а за окном ветер бьёт голыми ветвями в ставни окошка – тоже не порадуешься. Одно дело весенний, сильный весёлый ветер, другое дело – июльский сухой своей ладонью он с чела пол осушает. Есть августовский: едва слышным, прозрачным хлыстом просвистев за спиной – заставляет озираться. …Ветер, Чужак.
      Как вышла замуж, кольцо Чужака на поясе стала носить, в крохотном мешочке с тесёмками. А вот кольца Гумаки – не снимала вовсе, даже когда в Сторомиху ходила.
      Да… Ветры, как и дороги – разные. Как и судьбы людские. А что вспоминать? Раве мало видела людей? Разве своя судьба кажется лёгкой, или наоборот – тяжёлой? Так есть. …А что одиноко – так то не ветер виноват.
      Стало быть – виновата сама? Что бы она сделала на месте Гумаки? Да то же самое. Что бы сделала на месте князя Замосы? Да то бы самое и сделала. Сама виновата, сама.
      – …А ты знаешь, служил я как-то у одного господина… – рядом стоял тот самый парень-нищий. – Глядел пытливо, рот был чуть приоткрыт. Эха отвела взгляд. Не хотелось разочаровываться. Мешала ему – так ушла. А теперь-то чего докучает?
      – …да были у него даже карлики, не только такой урод, как я. Но не смешили они его. Не смешили. Не видел он в них игрушек да скоморохов. Говорил, что грешно людей уродством веселить.
      Эха ничего не сказала. Молчала, нагнув голову.
      – Что здесь забыла? Ведь не уродина, не калека, как я? Чего милостыней побираешься?
      – Не побираюсь. Жду.
      – Чего ждёшь?
      – Князя мне надо…
      – Князя?! – Парень удивлённо присвистнул. – Князя всем надо. – И он громко рассмеялся.
      Эха молчаливо поглядела на него. Как-то тяжело поднялась и вновь отошла. Постояла на другой стороне дороги. Оглянулась. Парень стоял, смотрел на неё, криво улыбался. Эха медленно побрела по дороге. Решила пройти до поворота: ведь князь-то будет проезжать – всё равно полем не поедет.
      Князя не было и в тот день. Что делать? Слякоть. И в следующий. Ночевала, как и первую ночь – в ближайшем стогу сена. Старалась – осторожнее, зачем было нужно, чтоб хозяин после бранился?
      А вот третьего дня – повезло. Посвежело – дождь прекратился и Замоса выехал на охоту. Эха уже была около дороги. Едва начал приближаться княжеский отряд – опустилась на колени и глядела на князя. А как он взглянул на неё – смиренно опустила голову.
      Но князь Замоса проехал – ничего не сказал. В тот день не возвратился. И второго дня его не было – оказалось: въезжал в городище через западные ворота.
      Эха, когда вскользь то услышала – долго плакала. А что плакать? Вновь пошла к воротам. Там была возможность что-то услышать.
      С самого утра въезжали и выезжали торговцы. Приходящие ремесленники входили пеше или въезжали на повозках. Под накрытыми рогожами там колыхались выделанные кожи, громыхало железо. Просила быть поосторожней на ухабах глиняная посуда.
      На что похожа скорбь? Когда не знаешь «где» и «как»... Когда в пути – не отвернёшь, ступив, внимая сердцу шаг – и в шаг. Потребно то. А как иначе? Иначе – вовсе невозможно. А что останется? Страдать? Страдать?! Ни капли состраданья нет к другим. Но разве можно так? У кого выше горе? И шире, глубже то болото? Нет, не будет то. Страданья, что? Сердец хрустальных мелодичный звон, и детский смех вдали, за поворотом, и ожидание весны, когда посмотришь в милые глаза. Когда обнимешь тихо, и укроешь пледом. Когда коснуться можно чуть заметного в пыли перипетий следа, печати ног босых. И знать, тихонько улыбаясь, и вспомнить всё – закаты и рассветы, и робкий взгляд, и лёгкое прикосновенье пальцев на своих губах, и запах, что дарует робкую, но нежную защиту. И длинное в ночи молчанье, и даже, едва слышный рядом вздох. И долгий взгляд короткого прощанья. И ожиданья нескончаемая ночь.
      Но так ли уж несчастлив тот, кто ждёт? Ведь каждый день иль каждый вечер вполне возможна неожиданная встреча. И словно молния – единый миг, когда уж видит взор, а разум всё неймёт. И эти несколько шагов до губ соприкосновенья. Когда дрожат колени. И пальцы робкие касанье предвещают. …Конечно, будет, будет встреча. Да разве ж скорбь – молчанье, ожидание? Скорбь – надежда.
      – Да не жди ты князя. Он в ближайшее время ехать не станет. Холодно да промозгло. Осень какая. – Голос был знаком. Снова тот парень.
      – Мне надобно.
      – А почему к нему не идёшь сама? Говорят, принимает он людишек. Даже таких, как я или вот, к примеру, ты. Да и не выглядишь ты нищенкой худой. Тебя примет.
      – Не принял. Гнал. А только мне надобно.
      – Тогда не гневи князя. Говорят – крут он.
      Эха кивнула и хотела отойти от парня. Проще согласиться. Навязчивый очень.
      – Смотри, какой интересный след. – Он указал на грязную дорогу. Взял её за рукав.
      Но Эха зло выдернула руку и отступила. Резко сказала:
      – Я тебе никто, и того же хочу от тебя. Не смей ко мне прикасаться!
      – Ты – такая же, как и я: ночуешь, где попало, ешь, что попало. Я тебя давно заприметил – видная ты, ладная и красивая. Может, если так уж нужен тебе князь – к кому из воинов обратишься? За ночь с тобой – сведут тебя с нужными людьми, а там, может – глянешься им: и к князю попадёшь, замолвят слово.
      Эха не стала с ним связываться. Кивнула согласно да отошла. Подумав – ушла к западным воротам. Пока по размокшей дороге добрела – совсем измазалась.
      Крошечные наделы селян были убраны – и стерни почти не осталось: выпасли на ней скот. Забитая земля. Как поднимать её по весне будут? Тяжело. Вновь темнело – вдалеке мелькали махонькие искры огоньков в крошечных окошках низких домишек. Плохонько живут люди. Когда ж то простому люду полегчает…
      Куда идти ночевать…?
      – Что бродишь? Всё бродят, бродят – колобродят! Пшёл отсюда! – Громкий, резкий, каркающий голос раздался совсем близком. Широкими, стремительными шагами Эха, возможно, побежала, чем скоро отошла. Но бежать было тяжело – худые сапоги скользили по грязной дороге. Хорошо, что не упала.
      Ночевала под каким-то деревом. Ночью было не холодно. Только под утро посвежело. Она поёживалась от холода. Что делать? Эта западная дорога – мало востребована. Вряд ли князь Замоса каждый раз будет по ней ездить, да и вряд ли он будет считать нужным прятаться от нищенки Эхи.
      Вновь пришла к южным воротам. День задавался тёплым, но Эха ещё ничего не ела, и от плохого сна ночью – её знобило.
      Что делать? Пытаться пробиться сквозь ворота да к князю в хоромы? Нет, гневить его не хотелось. Сколько дней уже минуло, как Гумака томиться в темнице? Позавчера то сама слышала, говорили люди около ворот, перешёптывались, дескать князь, за бузу посадил Горбуна под замок. Сплетни… Не хотелось то вспоминать. Но хоть жив Гумака.
      Мелкие монеты ещё были. В одном из домишек купила несколько лепёшек, сходила к роднику – напилась воды, кое-как обтёрла лицо и руки. Сухой травой оббила грязь на штанах. Да всё скоро и с оглядкой – кабы князь не ехал.
      Не ехал. Что делать? Сколько уж дней, сколько…
      Снова присела около ворот, наблюдала за людьми. Много их. И у каждого – своя судьба, свои проблемы. И жизнь какая-то…, и смерть. Не поддаётся описанью. Много их.
      Рядом остановились несколько торговцев – пока передних пропускали в ворота.
      – …Слышал? Какая тать объявилась тут у нас? На рассвете нападает, да деньгу отгребает. …Да жив остался, а что толку – жить-то надо на что-то.
      – …Слыхала? Разбойники прямо здесь! А ты – всё князя ждёшь? На тебя кабы не свернули. – Вновь тот однорукий.
      Эха встала, молча, отвернулась. Он схватил её за плечо. Эха перестала быть верховодой, а навыков женщины, что привыкла ходить да оглядываться – не растеряла. Она сжала его руку у себя на плече, чуть отступила да повернулась. Рука парня вывернулась, он плаксиво, жалостливо закричал. На них стали обращать внимание:
      – Рука, моя рука! Одна ведь! Осторожнее, девка!
      – Я не трогала тебя. Не пила с тобой! И спину ты мне не хранил! – Буквально зашипела она, приблизив своё лицо к его глазам. – Не смей меня трогать!
      – Да ты блаженная! Может, князя хочешь убить? Убийца! Убийца! – Он сильно толкнул Эху. Она упала. К счастью Однорукий замолчал. Но внимания и так было много. Эха встала и ушла по дороге к повороту.
      – Эй! Постой!
      Эха обернулась, и поневоле обмерла. К ней направлялись два воина князя. Следом волочился, чрез меру постанывая и держа единственную руку перед собой – Однорукий. Быть может, в первую минуту Эха испугалась. Во вторую – забрезжила надежда на новости от князя. …Но если бредёт следом Однорукий – значит, ничего хорошего.
      Но это были воины князя, а не какие-то обычные люди. Власть – всегда облекается в форму. Так её становится больше, она значительней, и имеет больший авторитет. Порой даже кажется, что воинская форма делает человека более честным и храбрым. Эха «спрятала» взгляд.
      – Кто ты! – Громко, лающим голосом её окликнул один из воинов. Меч хороший, ножны – не деревянные – железные. Пояс – кожаный, тёплый плащ на плечах. …Когда намокнет – тяжелый, небось. Взгляд волевой. Да, такой, прежде чем стал командиром – немало костей переломал.
      Эха склонила голову, взгляда не поднимала. Врать смысла не было. Даже ложь должна быть «правдивой». Она могла бы «извернуться». Выдумать что-то эдакое. Но ей казалось, что малейший обман ныне – это лезвие, что порвёт тонкую нить её связи с Гумакой:
      – У меня здесь муж в темнице. Хотела к нему пройти. Да не велено меня пускать в городище.
      Командир смотрел на неё оценивающе.
      – Почему?
      Эха едва подала плечами.
      – Меня принял князь, да мольбе моей не внял. Приказал погнать.
      – Тебя, побирушка, принимал сам князь? Велел, лично велел…, – он повторил это и посмотрел на своего сопровождающего, оба рассмеялись. – …Говоришь велел прогнать тебя…? Ха-ха. Чего тебе, Однорукий? Видишь – не в себе она. Всыплю вот тебе за навет.
      – Оружие, оружие её проверьте!
      Эха сразу же подняла руки. Она была сейчас права. Оружия не было. Что могло случиться? Именно эти люди, здесь, ныне, представляли князя Замосу, его власть. …Именно они могли бы подтвердить, что она была покорна, повиновалась, и была безоружна. Где-то в глубине души даже возникло чувство, что именно от этих людей, представляющих власть, может что-то зависеть в её жизни. Именно на власть люди часто полагают некоторые надежды. Даже если оснований нет.
      Командир, для оснастки, сделав суровое выражение лица, с некоторой степенью брезгливости хлопнул Эху по бокам несколько раз. А затем повернулся и замахнулся на Однорукого. Тот отскочил и заюлил:
      – Да что? Я ведь не знал… Меня легко обидеть…
      Воины отошли. Эха осталась стоять. В душе было опустошение, видимо вызванное множеством только что бушевавших эмоций. И вновь вопрос – что теперь?
      – Что ты обижаешь калеку? Не серчай… – снова рядом стоял Однорукий.
      Эха тоскливо поглядела на него. Но разве он виноват?
      … Виноват в том, что случилось с Эхой? Виноват, что Гумака так близко, но до него так далеко? Виноват, что не в состоянии Эха вновь пасть пред князем на колени и грызть землю, клятвенно умаляя отпустить мужа?
      Как-то трудно отучится верить в то, во что верил всегда. Хотя… столько раз уж проходила такое? Прикрывала ли её судьба от палящих лучей солнца, или от холодных крупных дождевых капель? Или хранила от морозов, стужи на пустынных дорогах? Или может от лжи человеческой, беспочвенных обид, …взаимной любви? Трудно отучиться верить в то, во что верила с самого детства? В головы господских девчушек это вбивалось многими поколениями мамушек и нянек: главное – выйти замуж, плести интриги против полюбовниц мужа, терпеть и не помнить обид мужниных. Вероятно, всё это воспринимается как должное. Наоборот – каждое отклонение – это порок, ошибка, слабость.
      Именно поэтому всю свою нестандартную жизнь Эха воспринимает, как ошибку? По ошибке попала к смутьянам, по ошибке прижила ребенка, по ошибке полюбила уродливого человека, который младше её. Ох, и разные ошибки бывают у людей. Но вот… Гумака – самая счастливая ошибка.
      Бросить ли его сейчас? Уйти – и спокойно жить? Ведь по приказу князеву – положено ей быть при сыне, в тепле и сытости. Вероятно – это снова будет её ошибка. И вернее – худшая из всех ошибок. Нет, нет! Только не уходить отсюда. Ведь где-то здесь, поблизости – Гумака. Пусть хоть так, но тепло и от этого. Где-то здесь…
      – А ты знаешь…, ведь ты не обижайся на меня. В жизни всяко бывает. Насмотришься тут – люди разные. – Рядом стоял Однорукий. Взгляд у него был настораживающий. Отчего? Видно не ждала Эха участия ныне.
      – Знаешь, задумываться о чём-то новом, сопереживать…? Это тяжело. Особенно, когда новый день ничего путного не готовит. Вот и не хочется лишний раз туманить голову. Ведь всё и так хорошо – привычные вещи, обычные люди, ничего нового. Всё уже видел. Всё познал. Как ты здесь оказалась? Муж у тебя в тюрьме? Князь-то держит? Надеешься на вызволение?
      Эха смотрела на него молчаливо. Пожалуй – её лицо не оказало никаких эмоций.
      Небо помутнело. Солнечный свет поблек.
      – А ты знаешь…, помню, всё здесь было славно. Славные традиции, славные люди, славные девушки, – Однорукий криво улыбнулся. – А ныне что? Начинают дело…, у истоков стоят всегда великие зачинатели, славные люди, а вот следующим поколениям – всегда кажется, что не осилят они силы да славы отцовской. Пытаются что-то менять. Или того хуже – принизить победы праотцев. И вот уже слабина пошла. И вот уже держава воспринимается лишь как кормушка в суровую зиму – взять-то немного не грех. Семья. А далее начинается: «Почему иным можно, а мы что – хуже?» …И вот уже от славных традиций осталось одно название. Лихие приходят люди. Прикрываются, словно щитом, выставляя вперёд себя немногих глупых людей. …А я узнал тебя, верховода. Нет, не пытайся меня вспомнить. Ты слишком горделива ранее была, чтоб помнить несчастного калеку. Слышал, слышал о твоём падении, о постыдной любви к Горбуну Гумаке.
      Отвернулась, но не ушла.
      – …Ты вот думаешь, глуп калека? Ничего не видит, ничего не понимает? А я у главных ворот князевого городища не один год живу. Всё вижу, вижу… Есть люди, которые меняют все, ухаживая и помогая. А есть те, кто меняет – искореняя. Что лучше? И какие последствия то или иное действие будет иметь в будущем? Получит ли реформатор прозвище «Преобразователь», или кличку – «Убийца» и «Притеснитель»?
      Эха нагнула голову и ссутулилась. О чём говорит нищий? Доверия он не вызывал? Шпион? Невозможно, чтоб здесь – под самыми вратами князева городища роптал люд против князя. Хотя… если Однорукий действительно её знает, знает кем она прежде была, стало быть, может, по глупости искать в ней собеседницу, сетуя на свою нищенскую долю. Да и мало ли сирых да убогих разумом бродит по просторам земли? Если каждого юродивого наказывать, то где люда напасёшься?
      Лгал ли нищий? Говорил спокойно, заглядывая в глаза, ища сочувствия. Достаточно грамотен – его речь была связной, и не искал он слов подстать мыслям. Но размахивал оставшейся рукой. Когда говорил о князе, о верховоде Эхе – чуть стишивал тон толоса, видимо понимая, что говорить того вслух, кричать о том – не стоит. Да, речь Однорукого была осмысленна. Но он не был чересчур напуган – не оглядывался, не шарахался от проходящих. Тон уверен.
      Или он действительно говорил то, что хотел сказать? Возможно, действительно юродивый. Или он был совершенным лжецом. …Но нет, не юродивый – взгляд его разумен, да и глупого энтузиазма у него не заметно.
      – …что ж ты брезгуешь со мной говорить? Действительно думаешь глуп? Слыхал я и о смуте, и о верховодах, о смелой Эхе. Я всё слыхал. И думать разумею.
      Эха посмотрела на него с тоской. Этот человек ей смертельно надоел. Если разумен – поймёт, а нет…, как отвязаться?
      – Мой муж здесь, единственный, кто не предавал, не лгал мне. Берёг. Умру, а узнаю его судьбу.
      – А если уже убит? Князь-то наш – скор на расправу.
      Эха глаз не подняла. Но дышать ей стало нечем.
      – Брезгуешь разговором со мной? Думаешь, молода да красива? Всё тебе спуститься в жизни? А только не бывает так! Герои рано или поздно умирают. Или того хуже – падают! Как твой Горбун. Был он для князя всем – стал прахом в узилище. И не таких князь Замоса перемалывал в жерновах подозрений да глупости прихлебателей. Сколько люду доброго сгинуло ни за что...
      – Гумака верил князю. Гумака – не глуп.
      Однорукий засмеялся:
      – Он-то может и не глуп, да князь – ревнив и подозрителен. Изъедена его душа предательствами да наветами. Слышал я, слышал, казнили уж Гумаку. Тела, нет, не видел, а только люди говорить зря не станут. Может потому-то князь и не принимает тебя? Подумай… Подумай, да отправляйся домой.
      – Не верю, не верю. Это неверно.
      – Верно – не верно. А только, как долго здравствует герой после войны? Всегда мерит себя выше сюзерена. Таких надобно укорачивать. И при всей отваге Гумаки, его воинских умениях – тебе ли, предавшая своих же, да ступившая за молодым богатеем, не знать, как теряется людское расположение? А уж те, кто в верхах – и подавно: плюнут да пройдут мимо, руки не подадут… Погубил князь Горбуна, погубил…
      Последние слова Однорукого утонули в скрипе проезжающей мимо повозки. Эха нагнула голову и заплакала.
      Сил уйти, искать тёплого ночлега, в этот вечер не было. К чему?
      Так бывает – одолевают страхи человека: не может он себя переломить, прогнать тьму из души в час вечерний. Всю ночь вздрагивает, переживая всё заново. Словно плетями бьют, укоряя, новые мысли, одна страшней другой. Раскаянье…
      Но веру возрождает новый день. …Ведь не видела тела Гумаки. Не может, не может он сгинуть. Ступень за ступень, поднималась Эха над ужасом. И вот, когда взошло солнце – на душе только страх. А когда руки стали согреваться от скупого тепла – только смутное беспокойство. Немало она всего переживала. И пока сама не удостовериться… И оплаканные возвращаются. Сама видела. Ни страха, ни гнева, ни озлобления. Все сильные чувства покрыты смирением. Так легче пережить ожидание.
      Наверно, этот день она провела спокойнее, чем предыдущие. Бури в душе не стало. Всё ушло в глубину. Ждать – только ждать.
      К закату, из ворот городища вышел воин. Направился прямо к Эхе. Она даже немного сжалась – так тверда была его походка.
      – Эха?
      Она кивнула.
      – Приказано тебе идти со мной. – Его тон был столь повелительным, что бывшая верховода даже не посмела спросить, куда и зачем. Теперь, когда только от Замосы зависела дальнейшая судьба, или правильнее будет сказать, даже жизнь, – не возникало ни малейшего сомнения в том, что любому приказу, исходящему от князя – необходимо повиноваться. Даже если этот приказ исходил от последнего воина того самого князя. Это был крошечный шаг вперёд, к разгадке судьбы мужа. …Да и возможно, подспудная необходимость слушаться приказов верховного правителя, вбиваемая с детства верноподданным, здесь оказывала своё действие. Ибо не было больше союза верховод, служащих Кириху. Ибо из авторитетных личностей сейчас был только князь Замоса. Ибо кто ныне был выше?
      Эха немедленно пошла за воином.
      Он шагал неторопливо, а она всё время норовила поспешить, обогнать его и прийти скорее. Князь – зовёт её! А этот медлительный человек сдерживает Эху! Скорее, скорее!
      Однако торопить его она не посмела.
      Сил и смелости поубавилось, когда вошла она на подворье княжеского терема, когда ступила на первые ступени крыльца. Когда шла по коридорам – ноги дрожали. Что впереди? Какие новости? О чём ей хочет сообщить князь? О смерти мужа? О том, что она может …забрать тело? …Смилостивился князь: может, мать, и жена – теперь могут похоронить могучего и славного Гумаку из рода Агалых?
      …Князь Замоса задумчиво ходил по комнате, когда Эха ступила на порожек. Воин поклонился, отступил и притворил дверь. Едва сделав шаг, Эха ссутулилась, как будто боясь получить удар. Но в светлице был третий.
      Эха узнала его. Однорукий. Он был пристойно, но не напыщенно одет. Чистая, новая рубашка тонкого полотна. Недорогая, но добротная безрукавка. Чистые штаны, хорошие сапоги. Лицо – чисто. И от грязи, и от въедливой, полубезумной улыбки, от глупой, беспросветной наивности, наглого чувства превосходства. Глаза, скорее, печальны. Он не подал виду, что узнаёт её. В его манерах было достоинство. Он встал от окна, низко поклонился князю и вышел.
      – Говорено мне, что не уходишь ты. – Замоса скрестил руки на груди, говорил горделиво.
      – Не смею княже. Муж мой здесь.
      Князь Замоса вздохнул, глухо сказал, указав на двери:
      – Это сын мой. От чернавки прижил. …Её Парком очень любил. О том, и о сыне – мало кому ведомо. …Он не станет наследником. Но никогда не упрекал меня тем. С малолетства служит мне. А в пятнадцать лет – отсекли ему в бою руку. …Только ему верю. …Говорил о смирении твоём.
      Эха молчала. То, что услышала – ко многому обязывало. Парком, Парком… Чего стоит искренность человеческая? И отчего Замоса уверен, что не расскажет она никому о том?
      – Присягнёшь мне? Отпущу тогда Гумаку. Слово моё.
      Эха не глядела на Замосу. Опущенным долу было и лицо. Она ступила несколько коротких шагов в его сторону и опустилась медленно на колени.
      – Не могу того. Не от сердца выйдет клятва. А только вернее Гумаки не было у тебя, княже, командира. И… что честен он с людьми да… слово своё держит в заботе обо мне – так и то свидетельствует в его пользу. Что до меня – за спину его уйду, коль жив будет. А коль …не свидимся – так и я мертва.
      Смирение и почтение словно окутывали всю её фигуру.
      – Отчего я должен тебе верить? Не клянешься – стало быть, замышляешь что-то.
      – Не клянусь – значит, не обманываю, княже.
      – Ступай прочь! Иди к сыну, и благодари богов, что у него останется хотя бы мать! Мне не нужен военачальник, за спиной которого таиться бунтовщицкая тать! Убирайся!
      Эха поневоле, от громких окриков, встала.
      – Княже, если в том беда, прикажи поменять нас местами: вместо него – мне кандалы на руки надень, вместо него – меня казни. Но только освободи Гумаку. Хочу, чтоб жил он, сына видел.
      Замоса не смотрел на неё, отвернулся и вновь скрестил руки на груди. Эха еще раз встала на колени:
      – Приходит момент, когда не любить – уже не можешь. И пусть сердце сковано разумом, себя не обманешь. Словно молния – мелькнёт надежда. Осветит мрачное место гибели любви. И возродится та. От одного луча света, от одного слова. Одной улыбки. Любить – что гореть. И когда душа и сердце становятся пеплом – уже не знаешь о том. И только надежда живёт... Да что говорить о любви? Зачем она, коль стала я причиной погибели того, кого любила? Прав ты княже, заберёшь его жизнь, оставив мне мою – до скону буду мучиться, презирать и ненавидеть себя. Может, и стоит так обойтись с бывшей верховодой. Но только ли мстить – жребий сильного? Прошу, не лишай себя вернейшего твоего слуги, Гумаки, из-за меня. Воевала против тебя, ибо видела несправедливость твоих подданных. А ныне – молю тебя о жизни для лучшего и вернейшего твоего слуги.
      Замоса не оборачивался.
      – У меня много таких, как Гумака. А вот веры к нему – нет боле. Много лет смута длится – и теперь, вроде, разметал я врагов. И победу уж отпраздновал. А только по лесам таятся если не тёмные, то серые силы – бунтуют, вредят по мелкому, досаждают словно мухи. Мои командиры – герои и победители, порой, нет-нет да умирают, сражённые предательским кинжалом или стрелой. Нет, я ни в чём не уверен. Знать ждёт, пока ошибусь, соседи – что не выдюжу урожаями да войсками. Зарятся, зарятся родственники на удел мой. Закончилась смута – а враги остались. Ни к кому не могу повернуться спиной. Убирайся. Не будет Гумаке спасения, а тебе – прощения.
      – …княже, жив ли ещё Гумака? – Эха с колен не вставала.
      – Жив.
      – Княже…, какие слова мы можем называть истиной? Те, которые нам говорят близкие? Заинтересованные люди? Свидетели? В какой мере донесения от одного человека – правильны? Поручи, княже, рассудить спор нескольким людям, и каждый, не зная о выводах иных – скажет своё решение. Прикажи рассказать тебе об одной битве сотне разных людей, от малого до великого – и все тебе расскажут разное. Один – что людей было бесчисленно, другой – что множество люда погибло, третий – что сражали как герои. …А как оно сердцем бывает? Как наша совесть и разум нащупывают верную дорогу в этих…?
      – Ты мне о совести толкуешь, верховода?!
      Эха сникла, растерялась, но не плакала. Казалось, перестала дышать.
      – Говори…
      – …одни говорят, что Гумака-горбун – жесток и пьёт кровь врагов. Другие говорят, что изменяет он жене, и ни во что её не ставит. Третьи уверяют, что изменник Гумака рода Агалых. Многие утверждают, что опираясь на Горбуна – Замоса вновь поднял край. И… не нужно много времени, чтоб народ возвёл его в ранг героя. Я не так давно видела селения, которые Гумака вернул под твою руку. Говорила с людьми, которые поверили ему, которые стали вновь служить тебе. Княже Замоса, людям нужны сказки и легенды. Нужна надежда на лучшую жизнь. Гумака обещал всё это им. Они верили ему. Не погуби человека, который объединял разрозненные земли, изгони из сердца своего наветы на вернейшего слугу твоего. Княже, коль не веришь мне, коль не веришь ты в верность его по моим делам…, никто и никогда не узнает, куда я пропала. Я добровольно войду в темницу – за него. Я не укорю, коль решишь карать меня на горло – за него. Не зная о том – он будет и дальше служить тебе верой и правдой. Оставь ему жизнь. Верни ему свободу.
      – Ты готова умереть за его?
      Эха подняла взгляд:
      – Я хочу, чтоб он жил. Он – достоин твоего прощения, княже. Он хороший командир, верный слуга и заботливый отец. Да, за такого человека я отдам жизнь.
      – Дорогую цену платишь. Ты ведь ещё молода.
      – За хороший товар всегда дают хорошую цену. Абы другие не перебили.
      – А не переплачиваешь? Цена – не залог покупки.
      – Много товара видала. Оценила качество.
      – Видит око, да зуб не имеет?
      – Сильному ветру – свободу. А могучему орлу – клетки мало.
      – Богат и влиятелен. Хомутом на шее?
      – И богаче хомут предлагали. А только доблесть да нежность дороже.
      – Хлипкие силки.
      – И паутина бывает крепче стали.
      Во время этого разговора Замоса поддался вперёд, казалось, глаза его горят азартом. Он стал едва улыбаться, кулак правой руки сжался.
      – Горбун.
      – Мне глаза не застит маревом чужая красота. И гусеница, изменяясь, в один из дней, становится прекрасным мотыльком. Холёные солдаты признательности у спасённых не вызывают.
      – Он не изменится.
      – Я изменилась.
      – Неравность осталась.
      – Ножны и меч – непохожи. А равные горошины – занимают в плошке слишком много места, имея мало точек соприкосновения.
      – Ты ослеплена.
      – Мне некого за то винить. Я верю ему, ибо презрела ради него слишком многое. Я умерла и вновь родилась благодаря ему.
      Замоса молчал, вздохнул, задумчиво отошёл, помедлил, едва обернулся, но на Эху не смотрел:
      – Не прогадал Гумака. …Да, мне он верен. Но получишь ли ты в жизни, что ожидала? Новый день приносит и грозы.
      – Что мне менять? Тьму звёздной ночи на, пусть, короткий рассвет? Так ли он прекрасен, как безбрежье небесных зарниц? Он – другой. И я рада, что после холодной отчуждённой величием ночи, познаю тепло хотя бы восходящего, а не полуденного, солнца. А грозами боги лишь наказывают злых духов. Так надо.
      – Чувство вины – разъедает. А от стыда ещё никто не умер. Благодарность – лживое, обязывающее чувство. И навязчивые, даже ненавистные, люди приносят дары.
      – Это верно, княже. Он дал мне слишком много. Я благодарна ему. И жизни мне за то не жалко. Ибо его дары – не безделушка, не леденец и не лживая улыбка. Его дар – благородство. Его дар – половина сердца. Его дар – мой сын. И даже жалость от него приму, жалость от тёплой ласковой ладони, от мягкого, едва уловимого поцелуя.
      Замоса глядел прямо на неё, громко, чётко сказал:
      – Ты одна, неуверенна, ты чужая. Поэтому хочешь вернуть единственного человека, от которого зависит твоё благополучие. Так бывает. Пройдёт. Крепись.
      – …в первый раз, когда ушла в тылы …ваши, я, в минуту тревоги и одиночества, дала себе зарок, что если выберусь – никогда того больше не сделаю, не стану в одиночестве таиться и разведывать. Но что же? Я много раз меняла обличие: была и верховодой и нищенкой, и торговцем и простым работником. Я видела смерть и дарила жизнь. Я помогала и отнимала. И ныне свой выбор в жизни сделала. Но последний шаг мне обошёлся дороже, чем стоит вся моя жизнь.
      – Возвращайся домой, Эха. Гумака жив. Но его здесь нет. Я отправил его с посольством под Саркел.
      Эха судорожно вздохнула, сглотнула. Замоса смотрел на неё, почти не мигая, руки были скрещены на груди. Голос твёрд и резок:
      – Он вернётся не ранее, чем через месяц. Когда узнал я, что ты переметнулась вновь к смутьянам – послал гонца привезти Гумаку, как предателя, в кандалах. Он выехал на твои поиски раньше, чем я то справил. Но когда он отыскал тебя – я не переменил решения. Его доставили ко мне, как я и хотел – узником. И он, так же как и ты, стоял предо мной на коленях, вымаливая для тебя прощения, презрев свою свободу и жизнь. Его мольбы были столь горячи, что я отступил. Простив тебя, я не простил его влюблённой слепоты. Но есть у него счастливая судьба. Срочно подоспели вести из-под Саркела, и мне нужен был посланник. Гумака хорошо знал этих людей и эти земли по предыдущим поездкам. Мне он верен – и я отпустил его. А слухи велел распустить, что в темнице он да скора его гибель. Хотел, когда он вернётся, показать, как ты вновь предала его. Я думал, что станешь ты опять бунтовать, или сбежишь с сыном. …По его возвращению я не стану вам мешать. …Уходи.
                91
      Мы все уходим, чтоб когда-нибудь вернуться.
      Не важно, будет это через миг, или чрез тысячу веков.
      …Но разве важно пройденное всё? …И может, стоит обернуться?
      Когда вас на пороге ждут? Ведь словно светоч там – Любовь?
                92
      …Поведанное нельзя принимать всерьез, но я не поручусь, что всего рассказанного не было. Как там, в одной песне было?
       «…За далью троп, за данью лет, не сосчитать наших побед
      Как жаль… Из тьмы былого забытья ни вздох Героя, ни его рука,
      Ни битвы шум, ни ветра стон, ни даже кубков перезвон
      Не смогут воскресить, увы, в наших сердцах Минувшего грозы.
      …лишь только робкая Любовь, то чувство, что познает каждый вновь,
      Она лишь сможет, всё расставив по местам, и даже по делам воздав,
      через сердца людей, из Прошлого – да в ГрЯдущего Даль.
      Вновь расцвести рассветом, пасть росою на бутоны и колосья трав
      Дабы не оживали – вечно жили молодыми те, кто верил, не прЕдав,
      Кто смог сберечь то чувство …нежное и сильное, едино,
      Не усмиряющее и дарующее силы вновь –
      Любовь.
      И кто познал его.
      Всех тех, кто ввек откликнется на зов.
      Любимая, Любимый.
      Словно эхо, вновь и вновь…».


      09.2016. – 11.2018.