Варшава

Евгений Жарков
Я жил тогда в Польше и медленно сходил с ума. Хотел сброситься с моста в Вислу или кого-нибудь убить. Я пил постоянно и беспробудно. У меня было несколько мешочков с польской мелочью, которые я должен был, перед тем как спрыгнуть, отдать нищим на вокзале. Это было самое дно всех тех лет, что я к тому моменту прожил. С каждым днем становилось только все хуже и хуже. Не было никакой надежды вообще ни на что. Своей матери я вымотал все нервы. Сам себя я ненавидел. Сосед по комнате в общежитии считал меня депрессивным алкоголиком и предлагал завезти в нашу комнату песок, чтобы ходить босиком. Еще он предлагал не выкидывать, а сдавать за деньги пивные банки, которые после моих запоев наполняли пространство возле моей кровати. Погода в Варшаве была серая, я жил в серой общаге на Кицах, вокруг были серые дома, пиво и водку мне продавали в сером магазине за чёрной решёткой. Пластиковая карточка была синяя, и это была единственная красочная вещь в целом мире. Я ненавидел, и эта ненависть страшно меня терзала. Я ничего не мог с ней поделать. Я бы и рад был от неё избавиться. Я ненавидел всех, больше всего себя, я завидовал всем вокруг и не понимал, абсолютно искренне не понимал, почему же никому нет до меня совершенно никакого дела? Почему никто не заинтересуется мной на улице? Почему никто не улыбнётся или хотя бы не посмотрит на меня? Я ходил по центральной площади и громко, по-русски, общался по выключенному сотовому телефону с воображаемыми друзьями, в надежде, что это привлечет хоть кого-нибудь ко мне. Вдруг я стану интересен? Как-то ко мне подошла свидетельница Иеговы из Алма-Аты, и я с ней с удовольствием пообщался, хотя она всё время пыталась обратить меня в свою веру, и было видно, что чувствовала она себя несколько неловко, как будто это все и ей самой было не по сердцу.

Водку я запивал колой, иногда колу мешал водкой, иногда пил из кружки, а иногда из горла. Стаканчиков в Польше не было. Водка была дорогая и продавалась в стеклянных бутылках с красными этикетками, водку я пил не часто, чаще пил пиво, потому что оно дешевле. «Пану шесть «Варки»?» - спрашивал продавец в сером магазине, я кивал головой, забирал пакет и подымался на пятый этаж общаги. И так несколько раз. Мне хотелось сдохнуть от водки и пива, сдохнуть и сгнить на полу в комнате.

Я говорил, что мной никто не интересовался на улицах? Я соврал. Цыгане и алкоголики унюхивали меня среди толпы и неизменно подходили поклянчить мелочь. Точнее так: потребовать мелочь. Они просили, как будто я им был должен. И я давал.

Ел большие длинные запеканки на железнодорожном вокзале, спускался на подземный уровень, видел зеленые двухэтажные поезда и мечтал уехать отсюда куда-нибудь, но понимал, что ехать мне некуда. У меня были деньги, была виза, но ехать я никуда не мог. Потому что я приехал. Я понимал это со всем ужасом закрытой в стеклянной банке крысы. Мне некуда ехать. Я никуда не могу убежать. Я никуда не могу уйти. Я не могу спрятаться. Не могу ничего. Мне просто некуда. Некуда. Некуда. Некуда. Я поеду домой, но и там уткнусь в стенку банки, поеду направо, налево, назад, вперед – везде банка. И как только я остановлюсь, как только я попытаюсь осмотреться, как только я попробую осмыслить, что же такое делается со мною – вокруг всё поглощает беспросветная тьма. И мне надо пить, пить, пить и пить. Постоянно пить, пить как можно больше и чаще, пить, чтобы не сойти с ума, чтобы не сброситься с моста в Вислу, чтобы не убить кого-нибудь. Надо пить. А от этого ещё хуже. Я не могу пить всё время. Мне нужно хотя бы два дня в неделю отходить, иначе я сдохну, хоть мне и хотелось этого, но одновременно и не очень. И я отходил. Не пил два-три дня, иногда пять, самое большее – неделю. И вроде как все налаживалось, вроде как все становилось хорошо. В институте я врал, что болею и мне шли навстречу, первые две сессии я сдавал либо по-пьяни, либо с бодуна. Но больше недели трезвой жизни я выдержать не мог, потому что подходила тьма, хватала за горло и интересовалась: «А куда ты пропал? Давай, спускайся вниз, иди к черной решётке, потом приходи обратно, садись за компьютер, вот – сайты, видишь? Твои любимые сайты. Ты же так их любишь, как же ты без них? А они без тебя? А наушники? Музыку забыл? И неужели ты забросил свой рассказ про тюрьму, где у всех отрубают конечности и приносят в жертву? Надо писать»

Я блевал в ванной и боялся обоссаться в кровати. Каждое утро я нащупывал свои трусы и простынь под собою. Я валялся в пивных банках и под кроватью у меня всегда стояло несколько открытых. С закрытыми глазами я запускал туда руку, выуживал одну и пил. Потом открывал глаза и шёл в туалет поссать. Это было невероятно трудно. Самая трудная, самая жестокая вещь на свете – сходить поссать с утра, когда ты в запое.

Ел я супы в пакетах и самопальную гречку с омерзительной местной тушенкой. В мае ларёк внизу пополнялся клубникой, а чуть позже черешней. Я покупал и ел, но абсолютно не чувствовал вкуса. Серый магазин с черной решеткой был не единственным местом, куда я ходил. Ещё был серый магазин с пани Агнешкой, у которой не было одного переднего зуба, и она шепелявила. Я не любил ходить в тот магазин пьяным, потому что пани Агнешка очень странно на меня смотрела. Я никак не мог понять, в чем эта странность заключалась, но мне не нравилось всё это и, купив водки или пива и пакет супа «Журек», я старался побыстрее оттуда уйти. Если это был день, то рядом с магазином старикам выдавали какую-то социальную помощь в виде молочных продуктов, хлеба и колбасы, тогда я немного задерживался возле входа и смотрел на них.

Единственной радостью для меня были поездки на новых трамваях по городу. Я покупал суточный билет и ехал до центра. Новые трамваи были с низкой посадкой и телеэкранами внутри двух вагонов, соединенных в один сплошной. Немного походили на змей. В центре я смотрел на сталинскую высотку и пересаживался в метро. Иногда вместо института или после института я сидел в интернет-кафе, тоже в центре, под землей. Хотя в общаге у меня был свой интернет.

Мне хотелось думать, что вот-вот все исправится, и я даже иногда искренне в это верил. Что вот сейчас, вот ещё чуть-чуть, совсем немного, и что-то такое со мною произойдёт, что-то изменится раз и навсегда, и я наконец-то стану кому-то нужен, мной заинтересуются, и захотят общаться. Но ничего не происходило. Я пил дальше.
Я стал чувствовать, что здоровье мое садится. Ничего этакого, просто чувствовал.
Мне не хватало женского внимания, и я понятия не имел, как его заполучить. Однажды пьяный на кухне я разговорился с двумя русскими девчонками из Латвии, которые стеснялись, что они русские. Я решил не тратить своё время и побыстрее напиться ещё больше.

Однажды к моему соседу в три часа ночи завалилась пьяная эстонка и позвала его на английском языке готовить курицу. Я подумал, что она сумасшедшая. Сумасшедшим был и сам мой сосед, который, кроме того, что хотел завезти в комнату песок, чтобы ходить по нему босиком, ещё и как-то раз спросил меня, только что проснувшегося в четыре часа ночи после несколькодневного запоя, является ли настоящей любовью, если парень позволит своей девушке спрыгнуть со скалы, учитывая, что она замотивирует  его тем, будто он таким образом проявит к ней свою любовь, выказав уважение к её свободе. Я хотел ударить его бутылкой по голове и выкинуть в окно, но вместо этого сказал «Нет».

А внизу однажды среди ночи кто-то веселился под Ласковый Май и несколько других песен старой российской попсы.

Когда я как-то пил пиво и водку, и был в комнате один, поскольку сосед уехал в свой Белосток, кто-то кинул к нам в открытое окно снежок. Я хотел подняться и посмотреть, но не стал, а продолжил пить. Снежок, прилепившийся к стене, обтекал и таял ещё где-то с полчаса.

Я постоянно писал стихи о том, как я ненавижу Варшаву.

Как-то я ездил в Краков, добирался до него два часа, а оттуда обратно ехал чуть не шесть. В Кракове купил книгу Фомы Аквинского и трактат какого-то местного ученого про чуму. Купил ещё пива, копченую колбасу, съел на площади шашлык, послушал рождественский концерт и бодрых поляков, весело говорящих со сцены в микрофон о том, как же хорошо их детям живется в Канаде, пошёл и заселился в отель, в номер с серой дверью. Оказывается, евреев-сефардов обвиняли в том, что они пересылают своим восточным братьям ашкеназам некий порошок в холщовых мешочках, те сыплют его в христианские колодцы, и христиане умирают от чумы.

Ко мне пришли соседи, хотели позвать моего соседа играть в волейбол, но поскольку его не было, то позвали меня. Я был пьян и так и ответил, что никуда не пойду, потому что пью. Они тоже иногда пили, но меньше меня.

Рядом с нами жил чех Штэпан. Он никогда никуда не выходил, кроме как в магазин за двумя-тремя банками пива. Иногда я видел его в сенях возле холодильника, и мы перекидывались парой фраз на английском.

Я читал книгу литовского писателя Геркуса Кунчуса «Моя борьба, бамбино» в польском переводе и находил ее неплохой, но вторичной по отношению к «Дневнику неудачника».

Часто на отходняках мне снились реалистичные и страшные сны, например про то, как в нашей комнате ночью рассеянным серебристым светом зловеще лучится лампочка.

Сосед неплохо умел готовить, а я всё делал просто ужасно. Мои супы, которые я очень редко, но всё же старался производить на свет, были невыносимы. Хотя однажды мне удался неплохой томатный. Сосед попробовал и с увлечением спросил, сколько помидоров я туда добавил. Я ответил, что двухлитровую пачку сока. Он был разочарован.

Мы периодически ходили с ним в магазин на генеральную закупку продуктов, которая вытягивала у нас на 200, а то и триста злотых. Тогда было завались еды, тогда я ел нормальную колбасу и покупал себе большую пачку фисташек, несколько штук сальтисонов и, конечно же, обожаемый мною сыр с плесенью.

Сыр с плесенью я покупал всегда, он стоил пять злотых. Я забыл про него рассказать. Всю прелесть сыра с плесенью я узнал в Польше. Он был употребляем мною с пивом и без пива. Кстати, пива во время генеральных закупок я не покупал – было как-то немного то ли стыдно, то ли не солидно, то ли что-то ещё.

В общаге я сидел на халявном, незапароленном вайфае.

На кухне я появлялся только пьяным, осмелев, и то не всегда. В обычное время я боялся туда ходить. Мне казалось, что мой польский ужасен. Поэтому не ходил.

У меня был забит нос и периодически потоком текли сопли. В самых неподходящих для этого местах. На парах я всегда ждал до последнего, прежде, чем выйти в туалет. Я чувствовал, как сопли подбираются к самому кончику моего носового хряща, ползут по волоскам внутри. Я чуть-чуть задирал голову, не мог дышать носом, дышал ртом. Мне было ужасно стыдно и казалось, что все вокруг выжидательно смотрят и следят, когда же из моих ноздрей покажутся первые капли. Были не капли, было два горячих ручья. И когда они начинали течь, я со стыдом выбегал в коридор и быстро шел в туалет, зажимая нос рукой.
Как-то девочка с соседней парты предложила мне бумажный платок, потому что я всю пару сидел и шмыгал носом. Я покраснел, как рак.

В институте на переменах я тоже ходил и разговаривал по выключенному телефону на русском языке с воображаемыми друзьями, и преподавательница литовской литературы, литовка же, как-то заметила мне, что я говорил с кем-то по-русски, когда она шла мимо, и я ответил, что да.

На культуроведении региона мне однажды заметили, что я очень хорошо говорю по-польски, как будто знаю с рождения. Это польстило мне, и моё отношение к собственному уровню владения польским языком немного улучшилось.

На немецкий язык я часто приходил с бодуна, а как-то раз пришёл с бодуна и на литовский, к моей любимой преподавательнице. На входе в институт мне по счастливой случайности удалось разжиться бесплатной бутылочкой акционного лимонада, и на паре я пил его, стыдясь и краснея; и не решаясь посмотреть в глаза моей любимой преподавательнице, писал самостоятельную работу.

Иногда я ходил в деканат по поводу своих прогулов и скидки на обучение, и там разговаривал с небольшого роста девушкой, обладавшей очень большой грудью. Она была всегда со мной приветлива и понимающе кивала головой на все мои доводы, которые я приводил в свое оправдание.

После окончания первого курса мы с ребятами решили отметить это дело в парке за городом. Я пил к тому моменту уже несколько дней, но в сам день нашей встречи решил не налегать сильно, а ограничиться шестью банками пива. Настроение у меня было отличное. Сессия была почти закрыта, оставался только один хвост, который я намеревался сдать уже на втором курсе зимой. Скоро я должен был уезжать домой на лето. Тьма ненадолго ослабила свою хватку, и я даже на какое-то, очень непродолжительное, время полюбил Варшаву. Мы встретились с однокурсниками на конечной станции метро, зашли в супермаркет, купили водку, пиво и одну пачку чипсов. Меня это поразило тогда, потому что так ведь не делается. Не закусывается то количество спиртного, которое мы взяли одной пачкой чипсов. И водка должна хотя бы запиваться, если уж нет закуски. В идеале, конечно, должна быть и закуска, ну хоть батон с майонезом, чуть-чуть сосисок, и минимум полуторалитровая бутылка лимонада, а лучше две. Но они так не поступили, они не купили этого, а я им ничего не сказал, лишь размышлял по дороге о данном факте и прикидывал, как оно всё ляжет на мои уже употребленные шесть банок. Не вырвет ли?

Мы разговаривали о какой-то ерунде, с нами был ещё чей-то друг, футбольный фанат, который выспрашивал меня, как у нас там с футбольными фанатами и есть ли какой-нибудь движ, а я отвечал, что не слежу за этим. Мы пришли в красивое место, где было вроде бы много людей, но обстановка казалась мирной и дружеской. Вокруг стояли какие-то высокие, зеленые деревья, разглядеть которые спьяну(а по пути мы неплохо выпили, останавливаясь возле частых скамеечек) я не мог, по-моему, тополя или ели. Мы пили, смеялись, разговаривали, к нам ещё кто-то присоединился, подошли девчонки с курса, смеркалось. Потом я помню, как в пять утра мы с Касей и ещё кем-то едем в трамвае, Кася меня чмокнула, я чмокнул Касю, вышел в центре, пересел на другой трамвай, старый, не новый, доехал до своей общаги, поднялся на этаж, подошел к двери комнаты, понял, что у меня нет ключей, а сосед ушел, попытался несколько раз вынести дверь с плеча и, может быть, даже с ноги, сообразил, что, возможно, ключ я оставил на вахте, спустился на один этаж, вспомнил, что ключ на самом деле всё это время лежал у меня в кармане, обрадовался, снова поднялся на свой этаж, подошёл к двери, открыл её, закрыть не смог, завалился в одежде спать.

Днем, как встал, сразу же сходил в серый магазин за чёрной решеткой, купил шестнадцать банок пива, чипсы. Понял, что утром я сломал дверной замок, а также потерял где-то солнцезащитные очки, наушники и мобильный телефон, заряда которого мне хватало на неделю. Залез в чат нашей группы, и прочёл там хвалебные оды моей молодецкой удали, из коих сделал вывод, что вчера я неплохо покутил: спал в кустах так, что меня кто-то из пошедших справлять нужду девчонок едва заметил и едва не окропил, совершенно не мог разговаривать, а только что-то мычал, бегал ото всех по лесу, а меня все ловили, дал кому-то в морду, в общем, вёл себя интересно. Я написал в чате что-то вроде «раз так, значит всё удалось» и в отличном расположении духа пошёл бродить дальше по интернету и пить пиво. Мой тогдашний сосед жил у своей негритянской подруги в соседнем корпусе. Я через два дня уезжал домой. Замок в комнате сделали на следующий день.

В Варшаве я часто вспоминал, как в России, на даче, однажды кормил крыс своей кровью. Весной умер мой дед, и это настолько двинуло мне по башке, что вялотекущая к тому времени депрессия усилилась многократно, и мне было совсем невмоготу. Я чувствовал, что меня прижали ногой к полу и ничего не мог поделать. Всё рухнуло в одночасье, я остался совсем один, а приезжая на дачу, напивался до полусмерти, чтобы ничего не знать и не помнить. Дед прятал два ружья в стене. Он сделал там небольшую выемку. Два ружья и два патронташа. Мы ходили с ним на охоту. Часто. И на лыжах бегали. Одно ружье представляло из себя пятизарядный карабин с дарственной надписью «Командиру от офицеров корабля». Другое – стандартная двустволка, кажется ИЖ. Я точно знал, что из какого-то из этих ружей я вынесу себе мозги на кухне, сидя на диване, напротив печки, под нависающим белым шкафчиком. Я не хотел этого, не представлял, не рисовал в воображении, а знал. Знал. Мне не хотелось. Но та уверенность, которая сидела внутри меня, не оставляла мне никакого шанса. В один из дней, когда я приезжал на дачу, я должен был это сделать.

Я сидел на кухне и пил. Приехал накануне. Напился, заснул, проснулся с утра и продолжил пить. Дело было к вечеру. Я пообещал соседу выкопать на следующий день вместе картошку. Он будет подсекать ее на тракторе. Я понимал, что, скорее всего, до завтра я не доживу, потому что сегодня – тот день. Я сходил к стене, достал оттуда ружья, зарядил их, положил на кровать возле печки, сел за стол. Наливал водку, пил и смотрел на них. Завтра, наверное, придёт сосед и увидит мои мозги на стене. Как их будут потом соскребать? Пробьёт ли дробь стенку? Упадёт ли сверху на меня шкафчик? Я заплакал. Не от жалости к себе. А от того, что мне вовсе не хотелось умирать. Я сидел, пил, думал. И придумал. Я решил, что смогу если и не обмануть, то хотя бы отсрочить .  Дать что-то другое, вместо своей головы.

Я взял нож на кухне, пошёл и наточил его в сарае. Наточил хорошо. Вернулся на кухню, сел, завернул штаны выше колен и стал резать свои икры ножом. Капала кровь, капало её много, но мне было не больно – нож был острый. Я резал обе икры сначала длинными продольными полосами, а потом короткими поперечными. Получалась такая решётка. Кровь текла на пол. За стенкой, или даже где-то в шкафу копошились крысы. Я спал на чердаке, а они ночью приходили сюда, на кухню. Обычно крысы стеснялись моего присутствия внизу и не шумели, пока я сидел там. Но в тот вечер они как будто озверели. Мне казалось, что этот шкаф сейчас треснет и из него ринется прямо на меня серое полчище. Я резал свои ноги дальше, уже по мелочи. Подо мной натекла лужица крови. И мне подумалось, что крысы, когда я уйду спать, смогут прийти и поесть её. Я пил дальше, ноги у меня были все в крови, руки немного тоже. На столе лежал окровавленный нож.

Я проснулся с утра в накомарнике. С трудом из него выбравшись, я увидел, что всё постельное бельё в нем было запачкано красными пятнами. На ногах у меня красовалась запёкшаяся кровь и бордовые рубцы. Мне было больно ходить.

Спустившись на кухню, я первым делом посмотрел на лужицу своей крови. Она была черная и свернувшаяся. Крысы не приходили, и не ели мою кровь. Я замотал себе ноги бинтом, предварительно попытавшись немного промыть их водой. Было очень больно. Потом пришёл сосед, и мы отправились на огород копать картошку. Ноги ныли. Я с трудом работал лопатой, с трудом стоял. Раны начали кровоточить. Я снял резиновые сапоги и штаны. Сосед увидел окровавленные бинты и спросил, что случилось. Я сказал, что вчера ночью пошёл в туалет и упал в разбитое стекло за домом. Он спросил, не нужна ли мне помощь, но я ответил, что всё в порядке, только вот копать дальше не смогу, а пойду, полежу домой. Я пришёл в дом, сел на кухне и продолжил пить. Смотрел на засохшую кровь на полу, на ружья, и понимал, что голову теперь я себе точно не отстрелю. Я только начинал медленно сходить с ума и сваливался в яму.

И вот в Варшаве было дно, точнее даже не дно. То место, где я оказался, оно было пусто, можно бы условно сказать, что я барахтался в какой-то жидкости, но ведь и жидкости не было, это даже не пространство, это полное отсутствие всего, и я, подвешенный в воздухе, в какой-то невесомости, вернее, просто ни в чем, в полнейшей темноте. Серая Варшава, серое общежитие и полное отсутствие хоть чего-то похожего на солнечный блик, как внутри, так и снаружи.

У этого рассказа не будет завершения. Как у него не было, строго говоря, и начала, и середины. И вообще нет никакого сюжета, нет ничего, как и тогда – ничего не было. Это просто вырванные фразы, хаотично сложенные буквы. И рассказ этот – вырванный кусок. Вырванный и выкинутый.