Эха. След вслед. 2. 5

Из Лучина
Три истории от Ангела-Хранителя. История третья. ЭХА: СЛЕД ВСЛЕД

                26
      …На деревьях, под лучами солнца, блестели листья. Эха поглядывала на тучу, что заходила с юга. Не накрыло бы дождём, а вот листья блестят именно к непогоде. Хотя, отряд находится севернее широкой и длинной реки Погоры – может не «перейдёт» туча широкой поймы? Удержит от дождя?
      К вечеру уж клонит, идти ещё можно, да вот удастся ли? Всё же, наверно, накроет дождём. – Хоть никто не замечал, а Эха была нерешительна.
      – …Верховода! Верховода! Там впереди заслон! – Молодой воин задыхался, однако до этого скоро он не бежал.
      Может и хотел он, чтоб его голос, полный страха и волнения, казался сильнее, полнее, мужественнее. Да вот только боязнь, что его, именно его, поразит первая же стрела неприятеля – заставляла молодого вояку пригибаться чуть ниже, оглядываться чуть чаще, да говорить чуть тоньше. Хотелось бы и кричать, да только не смел.
      Его Хранитель с досадой смотрел на него.
      Эха оглянулась назад, как идут люди её отряда, вновь посмотрела на юношу. Большое дело у неё ныне – большой отряд вела. Как же так? Недоглядела?
      – Почём знаешь?
      – Разведчики передают! Окружены мы!
      Эха схватила его за ворот, зло сузила глаза. Он был выше её. Но страх смерти клонил ниже, боязнь всесильной верховоды – делала податливым.
      Чего-то боятся? Эха – не боялась, было лишь какое-то негодование, ярость от того, что этот юноша дрожал от страха. От того, что не всё она учла. От того, что не должно было здесь быть чужих отрядов. Сплоховала, Эха.
      – Что говоришь? – Зашипела она, – болото позади нас, пойма широкая, не можем мы быть окружены! А раз так – выберемся! – Она оттолкнула юношу, а сама скоро ступила вперёд.
      Злость какая-то внутри её жгла. Неистовство. Непокорность.
      Давно уж стала верховодой. За её потайные дела, смелость и храбрость при выполнении заданий, приняли её равной верховоды.
      Изменился и характер. Ответственной стала не только за себя, за доверенное дело, но и отряды доводилось водить. Вот только дали ей прозвище, меж собой воины, – Змея.
      А этот юноша раздражал Эху. Но может таков он, потому что друга недавно потерял? Да какой то был друг? Хотя, кому и медведь друг.
      Погодька был ладный парень. А «Погодька» потому что, начиная очередную историю, всегда перебивал собеседника: «Погодь. Вот сейчас я расскажу…». Хотя со стороны могло показаться, что Погодька излишне показной, задиристый. Много пил, кутил, да с женой не ладилось. Откуда о пришёл – неясно, чего добивался – никто так и не разобрался. Понятно только, что при всём том, неплохим человеком был. Хоть и старалась Эха обходить его стороной, уж очень шумный был, да внимания около него требовалось много. Однако же – пускай, даже уважала: он был мастером военного дела, не прятался за спинами своих бойцов, разбирал споры по совести, харч первым не хватал.
      И что после него осталось? Память товарищей. А на сколько-то её хватит? На день, неделю? Или только редкие воспоминания при очередной попойке?
      Только о том вчера, ужиная, думала.
      Хм, ужин Эхи ничем не отличался от такого в любом котелке у её воинов. Но кушать она предпочитала одна. Не в толчее и скабрезных разговорах, с потайкой отхлебнутого воином хмельного глотка, пока командир не видит. Нет. Да и времена, когда Эха бездумно поглощала еду, памятуя о голодных месяцах – минули. Теперь она ела размерено и спокойно, ощущая вкус каждой ложки похлёбки, каждого куска хлеба. И не в том дело, что могло это всё быть последним, ну, совсем последним в жизни. Не только последней едой, а вообще – являть собой последний момент жизни (дерево свалится от ветра, или стрела какая, кинжал)… А дело, как-то, в том, что насытилась она. И едой, да и жизнью, с её тревогами, скупым удовлетворением от сделанного, подсмотренными чужими радостями…
      Юноша закашлялся, вероятно, от переживаний в горле пересохло. Он судорожно вдыхал, истошно кашлял. Раздражало Эху то, что непроизвольно, с каждым его судорожным дыханием и ей хотелось кашлянуть.
      Словно тени, люди её основного отряда, почти бесшумно, но скоро, рассредоточились по кустарникам у опушки – откуда-то впереди слышались крики. Там её разведка. Но шума боя – нет.
      Эха предостерегающе подняла руку, давая понять, что нужно быть осторожнее, не спешить. Сама же – пригибаясь, бегло выбирая дорогу, однако передвигаясь почти бесшумно – побежала вперёд. Сноровка была. Остановилась и замерла, снова ступила несколько шагов.
      Отсюда было всё хорошо видно: несколько её воинов разведки, стоя у деревьев с одной стороны широкой и глубокой балки кричали и, смеясь, угрожали оружием людям на противоположной стороне – там склон был чуть ниже и куда более покатый. Позиция у противника была не самой выгодной – они могли лишь стрелять, что и делали.
      Однако их стрелы не доставляли особого беспокойства воинам Эхи – только вызывали смех. Далековато. Главное было уклоняться. Глупо. Если бы несколько выше или ниже по балке засел небольшой, ещё один вражеский отряд, этих бы насмешников, как фазанов глупых перестреляли, пока те оглядываются на приманку! Такая охотничья уловка: отвлекать глупого тетерева, с одной стороны создавая шум, в то время, когда с другой стороны заходит охотник – тоже могла сработать.
      Да, видать, – не было такого отряда. Или умного командира среди чужаков.
      Но кто такие? Что им нужно? И как посмели воины Эхи выказать своё присутствие здесь? Эх…, Эха, Эха, молодой ты ещё командир. Всё привыкла сама бродить, а с людьми вот не получается. Зря тебе доверили это дело и этих людей…
      Она повела головой, рассматривая тех врагов, кто были видны, но одновременно высматривала тех, кто мог бы таиться в кустарниках на противоположном склоне. Те, кто мог быть ближе. Смотрела вперёд, да повела головой правее. Никаких движений там, даже краем взгляда не отметила, но вот что-то…
      Да, хороший охотник станет таиться среди движущихся листьев и мелких веток. Так его не видно. Не видно малейших посторонних движений в плотном кустарнике да с такого расстояния. И против солнца. Понято, почему никто из воинов Эхи не заметил чужаков. Они откликнулись зрительно лишь на видимое. А вот Змейка, осилившая немало опасностей, не раз сама таившаяся, знала откуда ждать беды. Опыт – есть опыт.
      Среди густых кустарников разглядела нескольких неподвижно стоящих чужих воинов. Таились. Они были ближе, чем стрелявшие воины противника. Эти могли метким выстрелом убить человека. И…, чуть ниже, не вровень с собой, а ещё правее, назад, она внезапно увидела Горбуна. Узнала бы и среди сотни! Он смотрел на неё, а затем, обернувшись к какому-то, видимо что-то говорившему ему лучнику, мягко положил руку на поднятый лук и прилаженную стрелу. Эмоций на его лице Эха не разглядела – далеко, а вот, что его стрела могла вполне угодить в неё – факт.
      Он не позволил выстрелить в Эху.
      Горбун чуть опустил голову, но всё так же смотрел на неё. Словно бы хотел рассмотреть, однако может того стесняясь, а может, не желая выказать то сопровождающим его людям. Боялся чего? А может, сердился, был недоволен?
      Эха же, наоборот, повернулась к нему, подняла голову и скрестила руки на груди. Гумака смотрел недолго. Отступил шаг, повернулся и скрылся в кустарнике. Послышалось звучное пение рога, что, однако, словно бы разворачивая направление, терялось в степных просторах, путалось в густой листве деревьев и кустарников на склонах великой реки, тонуло в высоком небе.
      Порой…, чувство потери… гложет человека, грызёт. Вроде и рядом те, кто есть всегда, вроде всё вокруг хорошо узнаваемо, ведомо и может даже – родное, однако как-то по-особому шумит очередная, сейчас уставшая, хоть и весенняя листва, как то особенно пронзителен ветер, как-то тревожнее стрекочут сороки. И вот даже серая ворона, устроившись на сухой ветке, громко пророчит наступление…, чего-то тревожного, неосмысленного пока ещё.
      …Как-то всё одно к одному. А может и действительно сорока знает что? Вестник? …Но как избавится от тревоги?
      Почему ушёл Гумака? Он вполне мог, если у него действительно был хороший отряд, как с испугу показалось молодому разведчику, обойти балку по окружности? А может и пошёл? Но… это был не первый раз, когда Гумака отходил, узнав, что пред ним – отряды Эхи. И она знала, по его повадкам уже чувствовала, что не боялся её Горбун, не боялся. Но отчего, же так ей ныне одиноко и тревожно? …Словно потеря какая…
      …Всегда ли враг тот, кто на противоположном склоне? Всегда ли предатель ты, помогая тому, кто там, с противоположной стороны?
      Дождь заходил узкой полосой. Словно разделял ножом листья, ветви, Реку и Степь. Людей…
                27
                Убежище
      …Эха остановилась перед дверью. Едва тронула два кольца – одно крепилось к двери, второе – к косяку. Провела пальцем по палочке, которая была продета в обе петли. Надежный запор.
      Ни один заслон не выдержит натиска вора. Не поддастся дверь – войдет он в окно. Но палочка в петлях означала, наверно, просьбу: «Если тебе нужно – можешь войти, но этот дом мне дорог. Обойди уединение его хозяина другой дорогой».
      Это был её дом. Справили Эхе, всё же, своё жильё. …А на крыше – конёк, искусно вырезанный. И подкова имелась над дверью. Частица солнца, на удачу…
      Мне очень нравился ход её мыслей, когда она оказывалась в этом месте. Они, порой, были мне в новь, несмотря на то, что видел и познал я многих Подопечных.
      Вынула палочку, толкнула дверь. Тяжёлая, дубовая, та открылась с характерным скрипом, будто жалуясь, что долго не видела хозяйку, долго щеколды не касалась рука человека. И как тяжёлые капли дождей яростно хлестали её, пока она хранила покой обители Эхи.
      Ступила шаг вовнутрь и обернулась – за порогом оставалось яркое, хоть и послеобеденное солнце – оно ещё не скрылось за верхушками ближайших деревьев. Завтра наверно будет дождь – с запада поднималась тёмная туча. Грозы давно не было. Эха отвернулась – то, что во дворе – пусть там и остаётся, с его суетой, мелочностью, страхами, …врагами.
      Захлопнула дверь. Стало темно. На ощупь закрыла за собой засов, прошла несколько шагов в сенях. Нащупала справа кованую щеколду, подняла её и открыла дверь. Эта – также была тяжела, но открылась сама – видимо уклон был здесь наружу. А сама Эха едва улыбнулась – словно приглашал её дом, не отталкивал.
      Она бережно причинили за собой дверь.
      Как здесь уютно! Неширокая лавка справа, меж двумя окнами, выходящими на запад. В ближнем углу у двери, слева, до самого ложа – добротная, большая печь. Зимой здесь очень тепло.
      Эта комната и этот дом встретили её, долго здесь не бывшую, пришедшую из внешнего мира, домашним уютом печи на дровах: белая глина. Даже стены были пропитаны этим запахом, который перестаёшь замечать почти сразу, как войдёшь. Однако…, радость от этого запаха – остаётся едва ли не на весь оставшийся день. Как-то подспудно понимаешь – здесь дом. Здесь хорошо и уютно. И здесь нет чужих, с их грязными лапами, сырыми сапогами и пошлыми словами. Белая глина.
      Прямо напротив двери стоял небольшой, но также дубовый и оттого тяжелый стол. Поставить бы его прежде посреди комнаты? Да не в том дело, что будет занимать много места… Нет, но если сидеть за столом посреди комнаты – спина со всех сторон будет открыта, беззащитен словно человек. Так можно делать только в большой семье. Где есть защита. А если один? …А разве одному плохо? Никто не предаст. Сколь бы родным ни был человек, однако он слаб, а значит – искушение подстерегает его: любовь ли, богатство, временная какая слабость… Зачем всё то? Нет, пусть лучше и дальше стол стоит у стены. Рядом с окном, так уютнее. Сидеть у стола, глядеть в окно из глубины комнаты. Всё-всё видеть, однако быть невидимым для тех, кто ходит там, за пределами окна, за стенами светлого, хранящего дома, по грязным, пыльным, душным, забитым людьми и скотом, улицам.
      …Один стул, один стол, одна лавка, одна печь. …Одна чаша, одна ложка, одна тарелка, один котелок. …Хорошо здесь, спокойно и уютно.
      Эха улыбнулась и огляделась: здесь всё для одного человека, а пауков, однако – много. Снова осмотрелась, положила на лавку вещи. Поторопилась отгораживаться от внешнего мира. Помыть бы здесь… Самой помыться…
      Взяла ведро, вновь открыла засов на двери, сходила к ручью, набрала воды. Принесла – и отставила. Нужно было перенести на рисованную карту всё запримеченное в этом походе. Так приучила себя – по памяти рисовала угольком планы местностей. Так было понятно, что и куда. И можно было отмечать перемены: что случились с момента предыдущих наблюдений. Удобно.
      Тщательно, однако, без ожесточения, все перемыла и перетёрла – хоть сколько была уставшей, однако ощущение того, что помогаешь своему другу, этому дому, дышать свободнее – если не окрыляло, то подавляло усталость.
      Когда всё было сделано, когда принесла снова воды (несколько дней она, всё же, планировала быть дома), когда принесла из сенника дров, – вновь заперла засов. Хотелось побыть одной, поесть спокойно горячей похлёбки за дубовым столом, и чтоб от печи вновь распространилось спокойное, укутывающее тепло. Вроде и не холодно было во дворе, однако прогреть глиняные стены – не мешало, вот хотя бы заварить себе чабреца, да с мёдом… Эха вынула из походной сумки краюху хлеба.
      Однако нужно помыться, смыть всю грязь, которую она принесла из-за порога. С каким-то исступлением, пристрастием, если можно было то слово употребить, мылась каждый раз, когда возвращалась из странствий. Где бы она ни была, кем бы ни притворялась, кого бы ни видела.
      Что может быть лучше, когда окончен путь, закрыта дверь, всё хорошо и спокойно? Чистое ложе, чистое тело, чистая душа. Вот только помысли бы были чистыми… Как смириться и успокоиться? Как разом отринуть всё то, чем полна её жизнь последние несколько недель? Как вычеркнуть из памяти лица тех, кто стал внезапно другом? Иль врагом? Кто вынул супротив неё свой меч? Оскалил зубы? Или скрыл усмешку? Кто вслед смотрел? Таясь иль громко возмущаясь? Как всё забыть? Как снова стать собой? О чём же думать в ту годину Суеты? И дверь закрыта, и чужих шагов не слышно за окном, вот только в разуме смятенье, полна душа теней, что рвут на части доводы, устои. Как быть? Как жить? Не сметь признаться? …Запахнуть плащом разбитое разлукой сердце? …Что разлука? Разве кто-то расходился? Не сойдясь? Как странно всё… Смятение, тоска. Как в памяти не дать погаснуть трепетному чувству? …Нужно ли оно? …Без чувства человек – всего лишь дерево, чурбан.
      Так значит жить, страдать – вот Человека Путь? Болеть о том, кто мельком на пути лишь показался? Кто…
      Лежала навзничь, вглядываясь в густеющую темноту. Вначале по углам она таилась, а после дымкой стала занимать всю комнату. И душу всю заполонила. Отринула все действия извне. А как отринуть мысли и воспоминанья? Прошедший день, прошедшая неделя: не тенью за спиною – а сумраком в душе, беззвучною тоскою будоражат, даже режут, человеческий рассудок. Перед глазами – то, что видела, узнала. И потаённая, змеистая шипеньем речь:
      – …Да что там? Пустоцвет она, как есть тот пустоцвет. Мила и молода та ваша Змейка. Вроде и пригожа. Однако же – любви, пусть даже ласки, никому не дарит. И потому не утешает глаз её краса. Глядит лишь только волком, да погавкивает злобно. …Скажи, скажи, неужто видел ты парней, что в сторону её глядели? Ты видел, может даже сам глядел? А что она? Лишь пусто поглядела, не внимая? Вот то-то и оно. И храбрости в ней много, и красы, и даже ладна по фигуре. А толку? Пустоцвет она…
      Прервавши те виденья, резко повернулась, уставилась на стену. Но плакать что? И ладно ли оно?
      …Какая разница, о ком болит твоё сердечко, власть предержащая и смелая Змея? То – за крыльцом. А здесь – лишь тень той верховоды, трепетная, тихая душа.
                28
                Мосток
      В начале лета надобно было Эхе присмотреться к одному господину. В этих краях без следа пропал небольшой отряд повстанцев. Ушли в разведку, вроде к своим, да вот так сталось, что не было от них вестей больше двух недель.
      Важно было узнать, кто в том повинен, где это случилось и при каких обстоятельствах. Поручили Эхе. Она нанялась сезонным работником в хозяйство этого господина – обширное, а значит, и люда там вполне достаточно из разных уголков края. Может, кто, что и видел.
      Однако непосредственно на подворье, ближе к господину, подрядиться не удалось – Эху послали подсобным рабочим на ремонт моста, находившегося неподалёку.
      Она была переодета юношей – волосы в мелких косах спрятала под грязной шапкой, лицо запылено, худенькие плечи и девичий стан тонули в широкой латаной и грязной рубашке, видавшей виды рваной куртке без рукавов. Босая, с закатанными рваными штанинами, что, однако не скрывали изящных щиколоток. Чтоб не вызывать особых подозрений, ноги-то у неё не были особо волосаты, Эха их густо испачкала в грязи. Штаны подвязаны пеньковой верёвкой.
      Ничем не выделялась среди такой же серой рвани. Однако свою работу выполняла скоро, работала хватко, не обращая внимания на усталость.
      Чтоб подобраться ближе к вожделенному хозяйскому подворью, важно было глянуться работой. Старалась, да только там рабочие руки не особо требовались. Но…, говорят, великие дела начинаются с малого.
      – …народ-то всегда договорится меж собой, людишки – слово за слово: помирятся. Это господа толкают народ на неразумность, на кровь. Что? Ты думаешь, богатеи проливают свою кровь? – Эху толкнул, словно предлагая поучаствовать в разговоре какой-то крепкий, жилистый работник.
      Но она сдвинула плечами, – не здесь начинать серьёзные разговоры. А в этом месте? Мыслимо и на провокатора нарваться. Лучше помолчать да послушать.
      Тогда задира обратился к другому рядом работающему человеку. Тот стал спорить:
      – …Что ты мне всё одно, да одно? Господа на то и есть господа! На то боги и наделили их властью да знаниями. А что мы с тобой со своим умишкой поделаем? Отколь знать нам, кто ладен быть господином, а кто нет? Вот кто остался, тот и прав.
      – …Да нет же, это есть такие неугомонные людишки, которые и богатых, и бедных сталкивают меж собой. Для своей выгоды. Чтоб побольше заграбастать. Ведь слышал, что в мутной воде рыбку удобно ловить?
      – …Да слышал, я слышал, а только что мне с того проку? Что могу изменить? Вон, слыхал, будто вырубать решили бунтовщики все берёзы, дескать, любит Замоса-князь эти деревья. Как символ это его, значит. А они вроде как освобождаться так думают от его власти. Вот-ка и так бывает! Что ж за твари такие?
      – Что-то вы больно много говорить стали? Аль всю работу сделали? – Старший над работниками недовольно бил по голенищу сапога кнутом. Однако тронуть людишек не посмел.
      Работа Эхи заключалась в том, чтоб таскать жерди из общей кучи наверху вниз, к самой воде. Она уже очень устала, ноги сбила да занозила. Ведь прежде, как и все, на равных, рубила те жерди в перелеске да возила сюда.
      Однако не эти разговоры интересовали Эху. То пустое. Надо было выказать рвение.
      Слоистые облака плотным покрывалом укрывали небо уже несколько дней. Хорошо, что было не жарко, только вот как-то душно. Однако дождя не предвиделось. Часто бывает, что, кажется, вот-вот…, а всё не выходит. Эха вновь услыхала край разговора:
      – …Так только огонь и прогоняет демонов болезни. Слышал-то, сколько раз обходят какое селение, где моровица бушует? Так-то.
      – Да, огонь – страшная сила. Вот брат моего знакомого – затоптал как-то костёр ногами, так сгорел его дом через несколько дней. Так и что тут говорить? Как за три дня, когда он пребывал в походе, да загорелась его хибарка? Не иначе, как мстил огонь, не иначе, как злопамятны боги.
      Эха вновь поднялась на откос, ноги заплетались, очень хотелось пить, но она вытерла пот со лба грязной рукой и подступила к старшому:
      – Уважаемый господин Гельшемоша…
      Где-то слышала она, что имя человека для него – самое важное и приятное. Если не назвали его в честь какого-то недоброжелателя или не потрудились выдумать эдакое интересное да редкое, пусть и чужеземное имя. Уж тогда человек может невзлюбить имя, ибо детишки-дружки, соседи – могут дразнить его.
      Эха не постеснялась использовать и выражение «уважаемый», хотя именно это можно было и не говорить, учитывая, как о старшом отзывались работники там, внизу, у воды. Но как иначе? Когда человеку, мягким, приятным голосом говорят приятные слова, ласкают его слух употреблением его собственного имени с приставкой «уважаемы», «добрый», «хороший» – поневоле обязан соответствовать.
      – Что тебе? – Напускная холодность, однако, была смягчена небрежным поворотом головы в сторону Эхи.
      – Мне приятно работать под вашим чутким руководством. Вы, добрый Гельшемоша – талантливый руководитель. Вот только мне нужна ещё работа, когда закончим эту. Не замолвите ли вы, славный Гельшемоша, словечко за меня хозяину? Вы ведь, наверняка с ним близко общаетесь?
      …Наверняка нет. И было бы хорошо, чтоб имя «Гельшемоша» действительно ласкало слух этому самому Гельшемошу, иначе можно…
      – Могу замолвить словечко…
      – О, моей благодарности нет предела. Вы самый добрый человек, которого я когда-либо знавал.
      Но вдруг тот самый Гельшемоша оглянулся, замер, выпрямился и с недоумением, сменившимся злостью, глянув на Эху, сплюнул. Коротко, но резко повернулся и побежал по дороге – с пригорка ехали несколько всадников. Эха стала спускаться к воде с двумя жердями, нагнувшись, однако рассматривая тех, кто приближались. А ехал – хозяин, что, впрочем, был с гостем.
      И Эха его узнала. Надвинула шапку на самые глаза и скорее спустилась к воде. А как не узнать было Горбуна? Странно, что жизнь сталкивала их так часто.
      Хозяин с гостем подъехали. Стали доносится отзвуки их разговора. Слова слышались настолько чётко, что стал понятен смысл беседы.
      – …Что тебе до того? Кого жалеть собрался? Ты чуть остановись, пережди, а потом – вновь поднимай налоги – и многие устанут от протестов. Время – на твоей стороне.
      Заискивающе пред ними изгибался Гельшемоша. Он выждал последних слов хозяина и исказил нижнюю часть лица в угодливой улыбке-оскале. У него были не все зубы.
      Гельшемоша показывал, рассказывал, выказывал свою значимость для господина, постройкой моста ли, или огромной преданностью, хозяйственностью, покладистостью и прочим, прочим, что только может понадобиться господину.
      Хозяин отрешён, он снисходительно поглядывал на суету. Да и Гумака задумчив.
      Кто-то рядом с Эхой злобно шептал, видимо имея в виду Гельшемошу:
      – И вот так каждый, каждый хочет стать господином. Землю будет грызть, и не разберёт, что взбирается по трупам. А станет господином – и вмиг забудет свои корни.
      – Да заткнись ты, вишь, Горбун как пялится! – Шикнули на него.
      Вряд ли эти слова были слышны наверху моста. А может…? Но кто-то рядом крикнул:
      – Эй, Погонок, что стоишь? А ну живо за жердями? Хозяин смотрит на работу.
       «Погонок» – нынешнее прозвище Эхи. Наверно от слова «погонять». Кричал десятник – распорядитель работ, мастер, что «ходил» под Гельшемошем.
      Десятник, казалось, был добр, но резковат. При ходьбе – размахивал руками. Не скрывал своих мыслей и эмоций – мог и ругать и смеяться, не таясь, даже в присутствии старших. Некоторые его воспринимали как болтуна и чудака, однако, дело он своё знал. Тогда, когда требовалось сделать работу, да в срок, да качественно, – вскрывалась его решительность, и врать он не был готов. Что же сейчас-то так глотку рвёт? И этот хочет пред хозяином показаться? Вот только ныне… Может он был слишком ответственен, да работе уделял много времени. От забот ли, от усердия, поселилась лихорадка у него на губах. Говорили, то от того, что поцеловали его сёстры-лихорадки, когда спал на сырой земле по весне. Однако громко та тема не обсуждалась – от мастера зависел заработок А что, порой, пугал он особо впечатлительных своими израненными губами, что порой окрашивала его зубы кровь – так то ж бывает.
      – Давай, давай, шевелись, Погонок! – Мастер добавил ещё несколько слов, что должны были указать на то, как он переживает за господское дело. При этом он ничуть не стеснялся самих господ.
      Эхе ничего не оставалось, как подниматься по крутому склончику дамбы моста. Она старалась отворотить лицо, низко клонила голову. Однако не сдержалась – взглянула в сторону Гумаки.
      Он сидел верхом, лениво опираясь на луку седла, скрестив руки, посматривал на работающих. Она невольно замешкалась. Гумака перевёл взгляд на неё. Эха опустила глаза и повернулась спиной. Взяла две жерди, сильно волнуясь, не особо обращая внимания на то, что одна из них была плохо обтёсана, зашершавила до крови руку. Торопливо спускалась вниз. И вновь пришлось подниматься. И вновь не удержалась – коротко взглянула на Гумаку.
      Тот пристально смотрел на неё, тяжело, и чуть поджав верхнюю губу. Узнал? Или только подозревал?
      Гумака обернулся к местному хозяину и как-то лениво спросил:
      – Рабы?
      – Не знаю! …Эй, ты, как тебя-то… Гельшемоша, это рабы? Одеты они больно…
      – Да нет же, рабы ныне дороги. Наёмников взяли – пришлые людишки. Кто откуда.
      Хозяин обернулся к Гумаке:
      – Слышал? Пришлые. Оно и верно – рабы ныне дорого обходятся. А эти сделали работу – и кормить не требуется. Ныне сезон.
      Гумака кивнул. Он вновь смотрел на Эху. Но, казалось, сделал над собой усилие, отвернулся, обратился к хозяину:
      – Поедем? Что дорогу без дела конями копытить?
      – Ты прав…
      Они уехали, а только пыль на дороге – пушистая, густая, ещё долго висела в воздухе, не спадая.
      …Наверняка Гумака узнал Эху. А вот почему он так себя повёл? Не раскрыл её? А зачем спрашивал, рабы ли? А если и были бы рабы? Может выкупить хотел?
      Этого всего она уже не узнает. Её торопили с работой. Совсем запыхалась, несколько раз упала, болела окровавленная ладонь, все чувства сузились до расстояния одного шага, который нужно было пройти. Вновь. И ещё раз.
      И вокруг эти разговоры: ширились и становились громче, по мере того, как хозяева уезжали всё дальше. Угроза миновала. И не важно, угроза чего. Уехал хозяин – можно и позлословить.
      – …Ну и что, что сёстры рады всем, кто к ним заходит? За что винить девиц? За то, что молоды? Да привечают парней? А тебе-то что, коль жёнушка далёко…?
      Эха обернулась и посмотрела назад, на тех, кто разговаривал.
      Она ещё понимала, когда противоборствующие стороны, стремясь подавить друг друга, изничтожить ресурсы врагов, создавали правдивые и неправдивые сплетни. Но когда змеистые, чёрные плети бъют по своим же? Когда они рождаются походя, когда человек не задумывается над тем, что он говорит и кто его слушает, – становилось тяжело. Не просто тяжело. Физические тяжести переносимы.
      Становилось непосильно душе, словно постепенно мутнела она, словно светлые, разумные глаза застила чёрная пелена слухов, грязных предположений.
      Вот сколько всего говорят за её спиной? Ведь не должно молодой девушке быть как Эха – что о ней может подумать добропорядочная жена, седая старуха? Какой пример она создаёт для молодых девушек? Вдруг на неё будут ровняться домашние, романтичные девицы?
      Хм…, предводительница отрядов, командует мужчинами, которые неделями не видят жён. Или сама бродит в грязи, пыли, потная, истрёпанная?
      И…, если устояла сама Эха пред соблазнами, то не станет ли наивная девушка – лёгкой добычей для некоторых похотливых мужчин-воинов? Да и просто – незавидна роль той девицы, что попадает в плен…
      Действительно…, – мысли Эхи постепенно становились упорядоченными, – какая разница, что некоторые девицы слишком торопятся жить и радоваться жизни, пусть и с мужчинами? Молодость была и у Эхи. Да вот только как распорядилась она ею? За что, действительно, винить местных красавиц захудалого селения, в которое женихи и носа не кажут? А может, винить за то, что глупы? Да, глупость – удобное качество. Некоторые одарены им от природы. И некоторые учатся, порой заново, вновь быть глупыми. То, что часто и без усилий помогает пробиться в жизни.
      Мысли Эхи оборвали слова мастера. Он отвечал кому-то обидно, зло. Насмехался не таясь:
      – …Зачем я буду привыкать к новым героям, если ждёт их скорая судьба старых? Сегодня эти – «правители», а завтра, глядишь, и новые пристанут. А после – вернуться снова эти, да станут голосить о том, что они – богами ставленые. А что дело только в том, кто кому в глотку вгрызётся, так мне от того какое дело? Если с каждым новым господином я становлюсь всё беднее?
      На него не шикали, но и не перечили. Смелости хватали лишь согласно кивать.
      …Броские названия, шумиха, оголтелость, а часто и бессовестность – создают у остальных людей иллюзию причастности к великим событиям. Снимается условность «рядового» обывателя и повышается его ранг. «Ты слышал? …Да. А вот…» Или: «Ты слышал? …Нет. Нет? Ну ты вообще…». Рождение престолонаследника, громкие убийства, очередная полюбовница у хозяина. Слухи. Какая разница?
      Какой повод для всей этой мишуры?
      …Мост, однако, к вечеру закончили. К утру следующего дня стало известно, что на мастера донесли. Его забрали два стража, увезли и, говорят, повесили.
      А вот Эхе повезло, в поместье набирали работников. Скептично её оглядев, всё же взяли. Может увидели горящие глаза, не распознав в том огне интереса, а видя лишь жажду наживы?
      Поначалу, о пропавшем или нашедшемся отряде бунтовщиков спрашивать побоялась. Но и тянуть время смысла не было. Где-то здесь обретался Горбун. Узнал ли он её тогда, у строящегося моста? Наверно нет, если не выдал, но…, что-то заставляло время от времени появляться другие мысли. Гумака так пристально смотрел на неё.
      Почему она вновь возвращалась к тем раздумьям?
      Потому что это было важно. Это был вопрос выживания: узнал ли её враг, или нет. Как-то исподволь появлялся страх «не успеть». Он, словно противный осенний ветер, сквозил изнутри, выхолаживая душу.
      Эха многое видала за последние годы, смогла себя «взять в руки», убедила, что всё должно получиться. Она ожидала, что у неё получится. Следовало всегда иметь впереди цель, знать, зачем идешь вперёд и делаешь то, что делаешь. Тогда никакие препятствия не страшны. А как иначе идти смерти навстречу? И это было буквально. Всё могло случиться. И каждое мгновение нужно было быть готовой.
      А посмеяться, вспомнить страхи – можно будет потом. Всё потом. Но… Отчего могли произойти неприятности? Что могло ей помешать? Сомнение…, страх. Путали они её теперь.
      – …Эй, собирайся! Что сидеть? За то ли тебе платят!
      Эха повернулась, услужливо схватилась с места, виновато улыбнулась:
      – Извините, господин, задумался.
      – О чём ты можешь задуматься, голодрань?
      – Что давно не ел, господин! – Эха отвечала весело, задорно.
      – Сначала поработай, а потом посмотрим, кормить ли тебя или нет. – Однако голос старшого не был теперь зол, скорее насмешлив, покровительственен.
      Пусть так. Пусть лучше враг видит в ней глупого подростка, чем…
      Пять работников, среди них и Эха, взяли лопаты и побрели на околицу селения. Шли скоро, да место разговорам найдётся всегда. За такими ли слухами, разговорами шла Эха в разведку?
      – …А она что?
      – Да что! Вся в мать – научила её матка, как не остаться одной, как быть счастливой. Ты же знаешь этих женщин – к кому-нибудь всё равно же прилепится. Отдали её учиться шитью, так она, нерадивая, несколько лет проучилась, да всё стыдно за неё было, глаза прятал, как в городище ездил. Так она ныне нашла какого-то престарелого воина. Хоть сама косоглаза да с лица страшненька – обрюхатил её уже. Вот свадьбу дочери справил, да побираться по работам пошёл. Так-то… – Говорили двое впереди.
      – …Что боги ещё могут забрать у меня? Жизнь? Я каждый день готов отдать её! – Негромко выговаривался кто-то чуть сзади.
      Да, жизнь она такая.
                29
                Земляника
      Эха утишила шаг. Рассматривала людей, дома. Всё было интересно – и дорога, и далёкие склоны, на которых перелески перемежались с ещё зелёными лоскутами жита.
      И манящее, казалось голубоватое, нет, синеватое зеркало полного пруда – чуть ниже по речке поставили запруду. Естественных озёр в этом крае не было – сюда заходила жадная до воды Степь, и чтоб напоить её – часто перегораживали мелководные степные речки. Берега этой речки ещё не успели зарасти тростником, да и с противоположного берега были расположены овчарни – узкой полосой вдоль пруда трава была выгрызена, земля истоптана, почти черна.
      Однако таились ещё на склонах берёзы – непокорны они были иссушающему дыханию Степи. Их танец, под порывами ветров, когда ветви, с листвою в самый пол, стыдливо приоткрывали белокорые их станы – был красив. Травы ещё не успели выгореть, голубые веночки горошков сплошь покрывали неудобия, куда не мог добраться скот. Легко как-то было на душе. Да вот только…
      – Поторапливайтесь! Шевелитесь! – Старшой добавил ещё несколько бранных слов.
      Эха ускорила шаг, повернулась к нему и согласно…, нет, покорно кивнула ему головой.
      Но порой странные мысли ютятся в голове, когда смотришь на того, кто руководит людьми. «Ну, вот же – идиот, а его выбрали быть старшим».
      Хм. И не в том дело, что Эха считала себя мудрее, или более умелой. Просто шла и удивлялась, как порой выгодно ставить глупца во главе тех, кто может быть – умнее его. Удобно тем, кто стоит над глупцом. И обругать можно – не обидится, только рьянее служить примется. И сам-то руководитель, на фоне вот таких вот людишек – выгодно смотреться будет. Не должно подчинённому быть умнее руководства. А глупец? Берётся за любую работу – не осознавая ответственности.
      Сухопарый какой-то, руки-ноги – тонкие, шея – тощая, лицо – худое, а брюшко, всё же, обозначилось. И ходит он странно. Или смешно – чуть выбрасывая вперёд колени, как кузнечик. Только у того – колени назад. Походка выдавалась больше женской – покачивал бёдрами, высоко поднимал ноги. Да и самомнение у него, видать – выше его носа. Рыжеволосый, с залысинами, бородёнка – жидковата, рыжевата. Лицо…, никогда бы не остановила взгляд на таком Эха, если бы не было ей до этого лица дела. Вот такой у неё ныне старшой.
      Эха ещё раз взглянула на него, улыбнулась и поклонилась, побежала с прискоком. Раз так получилось, – стало быть, должно ей оглупеть пред начальником. Жизнь.
      Вновь Эха уловила край чужого разговора:
      – …Да ты знаешь, он ведь на ней хотел даже жениться. Говорил: «люблю». Но ходил, ходил, посматривал на неё, посматривал, а толку? Её подружка оказалась бойче. Слышь-ка, бойче говорю – увела жениха. Вышла за него замуж. И что Илька-то? От стыда-то едва не померла. А может и от горя? Поди, знай, как девка влюбится-то в парня? Сама не своя стала. Говорила-то: «…оплошность у меня вышла. Полюбила не того». Да всё, ты знаешь, как-то и ошибки у неё, ошибки…! То тесто замесит, да не получится. То козу выведет пастись – да на ядовиту траву. То слово какое поперёк обидное ляпнет. И всё говорит: «…на ошибках своих учусь». А сколь-то учится, а? Третий десяток уж разменяла. А ума-то не набралась…
      Эха вновь невольно отстала.
      Вышли на околицу. По краям дороги начала попадаться земляника. Сквозь её ажурную листву кое-где проглядывали алые капли ягод. Их, здесь у дороги, Эха не станет есть. Ступила несколько шагов в сторону, да так и пошла, высматривая, скоро наклоняясь да выхватывая ягодки. Краем глаза увидела, как остановились работники у какой-то небольшой балочки, замолчали, стали рассматривать то, что было внизу. Эха подходила всё ближе. Но куда торопиться – все стоят да смотрят. Она поневоле уже встала на колени пред каким-то кустиком – ягод-то тут сколько! Ещё, ещё! Да вот только…, какой-то бурый налет на многих, земля как-то потревожена, трава сорвана, вытоптана, вот раздавленная ягодка, словно…, словно…
      Нет, того не может быть! Земляничная поляна обрывалась на склоне балки, а в той – мёртвые люди. Мужчины, одеты как-то неладно, даже несколько луков при них, хоть и видно, что бросали то оружие уже после того, как были свалены мужчины в балку. После того, как были убиты. Убивали не стрелами – мечами. Вот почему земля изрыта, трава потревожена, ягоды раздавлены. Вот земляника-то, кровавая какая…
      Эха едва успела отступить несколько шагов в сторону. Её сильно мутило. Опустилась на колени и дотронулась до земли ладонью.
      Один из работников оглянулся на неё:
      – Смотри-ка наш Погонок-то совсем хлипкий оказался. Мал ещё!
      – Дык куды там мал! Уж девок пора щупать, а он и кровяки-то не видал! Эх, не та ныне молодёжь… Слышь ты, Немощь, поди сюда, да подмогай закапывать! Погонок-то! Сюда немедля!
      Я… слышал, почти ощущал мысли Подопечной. Даже не боль. Наверно какие-то чувства высшего порядка, чем те, которые испытывает обычный, самый обычный человек.
      Лишь мгновение смотрела Эха на этих людей. И откуда в наши дни-то родится подобное зверьё? Ведь пред покойными стоят, пред убиенными, а так говорят. Так мыслят.
      Вот и нашёлся твой пропавший отряд, Эха. Все ли здесь?
      И не то уже успела повидать она в жизни.
      Оттёрла рукой лицо, поднялась и направилась к краю оврага, стараясь не смотреть на лица мёртвых – черты их ещё не успел исказить тлен.
      Она стала первой копать да забрасывать землёй тела погибших, мысленно прося у них прощения.
      А за что? За то, что не успела? …Только-только вот она пришла устраиваться на работу – не успела бы, не успела. …А что могла сделать одна? …Но почему они здесь? …А где ещё? …Пытали? …Или сразу? …Все ли здесь? …Или кто-то пошёл служить сюда, в поместье? …Предал? …А если их предали? …Но кто?
      Этот поток мыслей не давал пробиться к разуму Эхи мыслям сожалению, горести, когда хочется упасть на землю, сжаться и беззвучно выть. Нельзя. Емкое и короткое «Нельзя!». Она справится.
      Работала скоро, с остервенением, не замечала, как перенапрягала мышцы. Копала скорее всех, землю кидала дальше всех, работала – дольше всех. И только лишь когда тронул её кто-то за плечо, она остановилась, недоумённо оглянувшись. Словно видела этого человека впервые, всматривалась в его черты, оглянулась, словно впервые здесь оказалась.
      – Ты чего, Погонок-то? …Совсем от испуга рехнулся наш парнишка. – Обратился тот к остальным. – Поберечь бы его. Действительно мал ещё.
      – …А что мал? Им, молодым только дай волю. Как молодые волчата, приласканные иным хозяином, перенесённые в иные дворы, будут служить. И примут нового, презрев старого. И преданно служить будут! Только дай им волю, возомнить, что они чего-то достойны, или дай им кость – вздумают невесть что.
      – …Да что ты говоришь такое? Волков-то сравнил!
      – …А дети-то чего? Свои такие что ли? Подались на другую сторону?
      Разговоры были многоголосы, разносторонние; прения – жаркими.
      Но какая разница, если живые так смело и, главное – безразлично, ходят рядом с мёртвыми телами? Так буднично обсуждают свои проблемы, лишь мельком взглянув в мёртвые глаза. Неужели не боятся, что и над их телами будут вести такие циничные, да нет же, просто обыденные разговоры?
      А может, не люди виноваты? На скалистых склонах и травы едки да колючи? Времена…
      – …Ну, так и я о чём говорю? Надобно найти своё место в жизни. И у каждого-то взгляд жизненный на эту самую жизнь – особенный. Вот была-то у меня сестра. И что? Была она нянькой при богатой семье. Да платили там мало. А что такое нянька? Это радетель, воспитатель растущего колена. Они-то деток поднимают у господ. И что? Уйти? Ушла. А куда – в стряпухи. Уважения теперь-то не стало? Не стало. А кто так относится к этим стряпухам с уважением? Да… А вот с едой-то наладилось. Муж-то у неё бражкой порчен, а деток – четверо. Нянькой-то что? Мало денёг давали. Кухаркой-то? Стряпуха? Вот и тащит домой, что может украсть. А что уважения нет, так зато дети-то сыты…
      – …Да как собака бродил, искал работу. Незлобный был, не огрызался, когда обижали. Всё верил в справедливость, душевную чистоту. Встретил тут одного. Тот вроде пригрел, бросил кусок хлеба. Так этот простак и подался к нему без условий. А тот, как-то, за какую провинность, как собаку, посадил на цепь да забыл в подвале. Как собаку! Ты представляешь? Вот же в жизни-то бывает…., искал хозяина, верил в совесть, да издох от бесхозяйственности да бесчеловечности…
      – …Да что говорить? Вон мои девки? А сынка? Сынка-то у меня, глядишь-ко шибко разумен. Всё выспрашивает, да знать, ведать хочет. Коль учит его кто там, ну соседи, иль кузнец, стало быть наш – всё высмотрит, да поблагодарит за науку, про тех учителей – никакого кривого слова. А ещё девка у меня подрастает – тоже ничего, всё берётся делать. А меньшая-то, балованная шибко – так та считает, что всё ей должны дать, всему обучить, а коль отправили её учиться вышивке – так должны перед нею все стелиться. А она, дескать-то рукодельница, да учителя у неё плохие-то. Дык, всяк к науке должон относится хорошо…
      – …Так это ж, если учителя хорошие. А если тварь какая?
      – Да что говоришь? За науку всяк платить должон. Должон! И всё тут.
      Но Эха почти не слышала этих разговоров, шла, словно не видя дороги. Ритмично переставляла ноги, делала положенный, мерный взмах рукой, почти не мигала. Вдох. Выдох.
      Хотя…, что тут скажешь? Минуты жизни уже не преобразовывались для неё в открытия, увлечения, радость. Они сливались в дни. Дни – в недели, недели – в месяцы. Так и годов-то прошедших – не различишь. И вот уже мелькают за окном жизни пейзажи. Просто безликие пейзажи. Просто мелькают. Не вызывая никаких чувств – ни положительных, ни отрицательных. Перестаёт человек в них вглядываться, перестаёт смотреть в дали, перестаёт мечтать – справиться бы вот с теми проблемами, что прямо перед самым носом располагаются. Так то…
      …Ночевать их отладили в какой-то сарай, вроде сеновала. Однако ночь была жаркой, и большинство работяг пошли спать на полянку с торца того самого сарая. Хозяйское подворье было большое, расположенное на пригорке в несколько ярусов. На самой вершине – большой бревенчатый господский дом, с резными карнизами, многими окнами. Окружён роскошным садом из яблонь, вишен, даже сливы были. Небезопасно было такое возвышенное положение – со всех сторон видно и знамо врагам то место. Да и ещё отсутствовало должное заграждение, – только по окружности всего подворья, включая и хозяйственное. А кроме всего прочего зимой, должно быть, студёно было в комнатах дома из-за его открытости.
      Да видно, такое бахвальство было у господина – хотел показать, что никого не боится, да всяко себе позволить может.
      Едва ниже по склону, полукругом тянулись хозяйские постройки – кухни, дома прислуги, погреба да прочее. А ещё ниже – службы разные, чуть в стороне – сенники и хранилища, а ближе к речушке, но уже поодаль – хлева. Вида на реку из окон хозяйского дома всё это ничуть не портило.
      Мощёная речным камнем тропинка, с резными дубовыми перилами, спускала гостей господина к самой речушке – поросшей тростником уютной заводи, с кувшинками да ряской. Уютно. Хоть материал и не самый лучший (по камням, порой, ноги нетрезвых гостей скользили, и не одна морда об перилки те расквасилась), да всё красиво было. А главное – богато.
      На следующий день, рано поутру работников подняли. Задали вынести из одного из сараев несколько тел да прикопать их там же, где вчера закапывали убитых.
      Когда это услышала Эха, первые минуты оторопела. Они ночевали рядом с мертвецами.
      …Что я мог? О том не ведал: Хранителей тех мертвецов ведь рядом уже не было. Не мог я предупредить её. Но встал у её плеча и чуть приобнял. Мне было жаль её. Словно тяжёлой подошвой грязного сапога ступали по моей былинке…
      Затем у неё наступило какое-то отупение. Она даже не особо реагировала на робкие шуточки. Работяги, видя, что Погонок не особо реагирует на трупы, решались на подколы.
      Откуда взялись силы?
      Эха почти не спала в ту ночь. Не смогла поесть после увиденного в овражке.
      И сейчас, видимо, организм реагировал мобилизацией всех сил. Она лишь делала работу, ту, которую велели. Однако несвоевременное бодрствование вызывает часто тревогу. Когда стало припекать солнце, её начало морить, хотелось спать, несмотря ни на что: ни на смрад, ни на виды семи мёртвых тел в полуподвале одного из сараев.
      Эха не узнала мертвецов. Или её разум отказывался их узнавать. Это были мужчины, крепкого телосложения, хотя нет, несколько юнцов. Видимо, всё те же воины, того же потерянного отряда. На их телах были видны следы пыток.
      Никто из работяг не хотел входить в ту пыточную. Говорили, что проход узкий, крыша низкая да дышать нечем. Послали Эху, дабы подтаскивала трупы к входу. Думали, что она сдастся? Думали, что над нею можно будет посмеяться?
      Не вышло.
      – Погонок? Эй, Погонок? Сколько их там всего?
      – Шесть. – Голос её был спокоен, низок, грубоват. Она делала вид, что считает тела, обходя внутреннее помещение. Со светлого солнечного утра сюда, через два дверных проёма проникало мало света, и никто другой тела не считал. Эха не побрезговала окровавленной соломой прикрыть седьмое мёртвое тело. А зачем – может и сама не поняла.
      А если и поняла, то как-то смутно вырисовывалась пред её взором задумка. Злость, вот только злость мешала думать. Злость на этих бездушных работников, которые буднично бросали тела в повозку, на этого растреклятого господина, по вине которого так просто погибли люди. Которых она даже не знала, но рада была бы познакомиться с ними. Наверно.
      Злилась и на Горбуна. Только за то, что он есть. И не просто существует, а находится где то здесь. А ещё злилась на себя, что задержалась в пути, что не пришла сразу, а стала устраиваться поначалу работником в это хозяйство. Злилась…, даже на самих убиенных. Вот хотя бы этого, рука которого свисает с повозки. Безвольно и безропотно. Как он умер? С укоризной на устах? С проклятьем? Или молча в гордыни? Или забился в угол от страха?
      …А как сама ты будешь умирать, Эха? Смотри-ка лучше за собой.
      Она, шагая за повозкой с убитыми, поджала губы. А вот про Гумаку-то она и забыла. Негромко окликнула старшого:
      – А что, хозяин и сейчас, по такой жарище находится здесь, в поместье? Вроде гость к нему ехал?
      – Что, и тебе, как этим балаболам, – он кивнул на шедших впереди повозки (позади стоял смрад от убиенных), – захотелось поболтать?
      – Так просто, они говорят, и мне интересно. А что? Ведь это ж хозяин наш? Кабы не закоробило господ от смрада?
      Рядом кто-то тихо сказал:
      – Таких не закоробит. – Но сказано не с обидой, обозлено, а равнодушно, будто сплюнул те слова человек.
      Когда неожиданно, рядом, умирает человек – осознаётся причастность к горю его родных. Идёт кто за гробом и скорбит, мысленно прощая умершему все прегрешения. Но когда каждый день погибают люди, можно ли говорить о привычке к этому? А если это длится годы? А если рождается младенец и умирает стариком на фоне бесконечной бойни, то как тогда его упрекать в ужасной привычке безучастного отношения к смерти? И как не упрекать за смирение пред судьбой? Нет, не бунтуют такие против смерти в повседневной жизни. И молодой бахвалится безразличием к своей участи, и старик устало взмахнет рукой, дескать: «…пожил уже, хватит»…
      – Да был у него гость, но ещё вчера спешно уехал. Так-то. И у них дела. Только поважнее наших. – Старшой, казалось, не услышал тихих слов идущего рядом с Эхой.
      – Уехал? А кто это был? – Эха будто споткнулась.
      – Так это же Гумака-горбун приезжал. Вроде должен был гостить несколько дней, на охоту с хозяином ехать, да скоро передумал, едва добрался. Так то… – Говорил старшой как-то задумчиво, медленно, словно думал о своём.
      Верно, то было хорошо, что в задумчивости он рассказал больше, чем считал нужным в обычных условиях отчитываться какому-то юнцу.
      Мертвецов привезли к яме, которую вчера закапывали, вывалили тела, и этих прикопали. Вернулись.
      Работникам задали новую работу – чистить на скотном дворе. После был обед, но Эха вновь не притронулась к еде. Теперь над нею не насмехались, сочувственно подбадривали. Говорили, что надобно что-то есть, дабы были силы. Работы много, а изголодавшийся мальчишка – плохой работник. Пугали тем, что работы такому, едва живому, – не достанется, держать не будут, даром кормить не станут, выгонят как собаку, да и всё.
      Эха кивала головой, однако кушать не стала. Отошла чуть подальше, присела на корточки, опустилась на одно колено, а затем и села на землю. Отрешённо наблюдала за тем, что происходило на подворье.
      Какая-то девушка вышла во двор с миской костей. К ней кинулось несколько собак. Видимо, она угощала их не раз и не два. Однако это были не обычные дворовые собаки, не цепные. Это – приходящие. Те, кого кормят из жалости. Те, которые в непогоду жмутся за дверями, скулят за воротами. Те, кто в ветер, дождь и снег – не найдут приюта на хозяйском подворье. Те, в отношении которых говорят: «Делаю, что могу. …Я же не могу обогреть и накормить всех».
      Что же, может оно и так. Может и так. …Девушка как-то пренебрежительно кидала кости. Собаки на удивление спокойно и даже, быть может, раболепно, поджимая лапки и хвосты, жалостливо глядели ей в глаза. А она? Однако ей не было жаль их. Она была медлительна, потому что ей было всё равно. Старалась кинуть кости всем. Но не выбирала, кому лучший кусок, кому похуже. Не смотрела ни на возраст, ни на рост собак, покрикивала: «Эй ты, как тебя там? Бобчук или Шмачук? Или сюда, если хочешь жрать…».
      Она говорила ещё что-то, но Эха нагнула голову и закрыла уши руками. Слушать слова какой-то девицы? Почему, если дают что-то, угощают, часто, очень часто у людей возникает пренебрежение, презрение к облагодетельствованному? Даже если это милостыня. Кусок хлеба.
      Утренняя злость перерастала в какую-то подспудную ярость. Хотелось кричать. Найти меч и убить тех, кто так хладнокровно давится своим пайком. Кто равнодушно, даже не вытерев рук, и от кого не выветрился запах мертвечины, но кто скабрезно рассказывает байки, кто смеётся, кто равнодушно кормит собак. Когда рядом столько трупов. Отплатить жестокостью за жестокость!
      Но… научилась Эха скрывать свои мысли, эмоции, задуманные поступки. Тот, кто привык быть разведчиком, остаётся им, когда потребуется. Как бы ни были опасны ситуации. Быть потайным человеком – иное, чем идти в открытый бой. Там – эмоции, а может – сосредоточенность. Там – точность, а может удаль. Там – глаза врага.
      А здесь только их ноги. То, что видишь, когда раболепно опускаешь глаза. Не всяк может таиться. Огромная выдержка, когда враг смотрит в глаза смерти, а видит перед собой покорного человека. Нет, человечка, человечишку. Когда не видно оружия, а его металл уж давно греет горячее сердце. Отводишь руку для удара, а враг думает, что глубоко ему кланяешься, отступаешь с дороги.
      Иной нрав, характер, иное мышление. Потайное. Плохое ли? Скрытное? Жизнь не плодит одинаковых бабочек. Есть и осы, есть и муравьи. И всяк находит себе применение. Всяк пытается выжить.
      И всё же, хоть и решительна ныне стала Эха, а на людях время от времени терялась. Сказывалась подневольная жизнь женщины, когда уверенна, что мужчина рядом. Будь то отец, брат или муж – умнее, ловчее, опытнее. Да, Эха терялась на людях.
      Порой бывает так, храбриться человек, продумывает, что скажет, как ударит, или как улыбнётся, как развеселит всех историей интересной. А потом? А что потом? Не хватает такта, смелости, задора, или времени, или момент неподходящий. Ибо до конца не верится, что люди бывают плохими. Что могут причинить вред. Как им ответить злом на добро?
      А приходится. Не смотрела Эха в тот вечер людям в глаза. Хоть и привыкла быть потайным человеком, да в своих странствиях вообще старалась не смотреть в глаза людям, если на то не было надобности. Научилась вроде скрывать всё. А кто обратит внимание? На холодного и недужного парнишку, что, скорее всего, перегрелся на солнце? Солнце ему в темя стукнуло. А может и действительно, слабоват паренек здоровьем. А кто выдюжит увидеть то, что видел он ныне? Да и вчера тоже.
      …План дальнейших действий как-то подспудно возник в голове. Может, ещё тогда, когда Эха прикрыла сеном тело незадачливого юноши из исчезнувшего отряда. А теперь, сидя в отдалении от костра, на котором готовили еду для работников, Эха всё никак не могла сосредоточиться, не могла решиться. Было то, что она хотела сделать. Было ведомо, как это сделать. Но вот ступить за черту, когда начнётся отсчёт времени до задуманного, она всё не решалась. Даже не могла себе представить, что отважится. Была лишь задумка, в которой она, Эха – мстительница.
      А была и реальность, в которой нужно было в сено опустить горящий факел.
      Стемнело, всем раздали по неглубокой плошке, в которой теплилась каша, небольшой ломоть ржаного хлеба. А на что ещё рассчитывать? Эху вывели из глубокой задумчивости чьи-то слова:
      – Что не ешь, Погонок? Ведь стынет-то? Ешь, ешь, не робей.
      Эха подняла глаза. Из работников или нет? Какой-то дедина. Здоровенный увалень, с виду добродушный.
      Она рассеяно кивнула и лениво начала ковырять ложкой в тарелке. Как-то отрешённо взглянула в сторону господского дома – там шумели. Над её головой вновь раздались тихие слова:
      – Да, порой я тоже думаю о том. Пока они пируют, у нас на глазах, за кого они принимают нас?
      – …За кого, за кого? За тварей последних, безгласных! Нет, нужно таки идти к Мстиславу Законнику, что ходит под Паркомом.
      – А что, приглашали? – Так же тихо, вкрадчиво спросил ещё кто-то рядом.
      – Не приглашали. Кто пригласит таких глупых, как мы?
      Эха немного удивлённо смотрела на них, словно не понимая, о чём они говорят?
      Кто-то рядом громко рассмеялся:
      – Ну что вы пугаете мальчишку байками про злых хозяев да добрых разбойников? Все, когда богатеют, становятся злыми да жадными. Видели ли вы где человека богатого, чтоб раздал своё добро бедным да пошёл простым ратником сражаться? Не-ет, всем нужны денежки. И тебе! И тебе! И мне! Только вот я их потрачу на то, чтоб отдать сынишку учится кузнечному делу, а ты – пропьёшь. А он, быть может, по девкам прогуляет! Так-то, на то мы и глупы, что настолько бедны. На то они и умны, что смогли столько заработать.
      Эха подняла глаза, медленно оглядела присутствующих.
      Какие они странные: старые и молодые, большие и здоровые, крепкие и измождённые работой. А, ведь все, несмотря на то, что видели вчера и сегодня – торопливо ели, косясь на соседей, словно собаки, боящиеся, что отберут их пайку. Хоть и не вкусна была еда, не досолили кашу, сэкономили на них, работниках, нищих побирушках. Соль стоит денег.
      Те, кто поел, выглядели совсем по-иному. Словно весь мир лежал у их ног. Да, верно, когда сыт человек, всё в жизни прекрасно.
      Вот один из таких масляно подмигивает какой-то бабёнке, что ест неподалёку. Женщины тоже едят. Та, которой подмигивали, ела как-то странно. Обычно жуёт человек, двигая челюстями, словно перетирая зубами пищу. А эта ела так, словно еда во рту у неё двигалась взад и вперёд – от горла к зубам. Так едят, когда и зубов-то нет. При этом губы у неё всё время вытягивались словно «дудочкой». Противная она какая-то.
      Эха засмотрелась. Но скорее так, как смотрят на какую-то вещь, бездумно, не отмечая особенности…
      …Какой сложный момент – размышлять о бедных и богатых, глупых и умных… – Эха, словно ничего не соображая, побрела в сарай, где им определили место ночевки. В том же сарае, где-то с другой стороны, в соломе, пропитанной уже побуревшей кровью, лежало тело убитого молодого воина.
      Нужно было быстрее решать. И решать, пока работающие не спали: если пойдут в сарай – немало их умрёт. Хоть пришиблена с виду ныне была Эха, хоть и тяготило душу задуманное, а только мыслила она чётко. Все было выверено. И если бы случилась какая-то непредвиденная ситуация – действовала бы на опережение.
      Здесь, в поместье делать больше было нечего. Здесь однозначно таился враг. Он не мог стать не то что другом, но даже просто лояльным посторонним наблюдателем. Нужно было уходить. Однако не с пустыми руками. Сейчас много люду рабочего оставалось в полях. А вот хозяин-негодяй дома. Пировал сегодня. Стало быть – пьяных много. Может и гости у него из прихлебателей да сторонников князя. Вот только бы никого постороннего не было. А разве… Гумака – чужой? Он также держит руку князя. Стало быть, он – враг. …И он уехал. Уехал. И то к лучшему. Всё складывалось хорошо. Нужно вот только…, вот только…
      Эха решительно встала, сидела-то на корточках у косяка дверей. Она уже ведала расположение помещений в этом огромном подсобном сарае. Извилисто прошла по входным проёмам. Хорошо, что здесь только сенники да зернохранилища. Животные не пострадают. Хорошо, что ветер восточный, на запад пойдет полымя, авось другой зверь выгорит. И дождя не предвидится. Только бы получилось. А что думать?
      Вошла в отделение, где лежал труп воина. Мысленно попросила у него прощения, оторвала от своей рубашки подол, завязала себе нос и рот. На ощупь нашла тело. Остановилась на мгновение. В нормальной обстановке никогда бы такого не сделала, не приблизилась. Может быть, забилась бы где в угол, да скулила, плача. А сейчас-то?
      Была ли это месть? Была то злость.
      Я ей ничего не давал. Всё шло только от Подопечной.
      Эха, держа за рукава куртки, переволокла тело убитого в тот отсек, где должна была ночевать сама. Обнаружив сгоревшее тело на месте её ночлега, не хватятся, не вышлют дозоров по дорогам. А кто догадается? Ведь не должно здесь быть иных людей? Только неуклюжий да слабохарактерный парнишка Погонок, которого мутило от вида мёртвых тел? Что ж, туда ему и дорога, слабак – он и есть слабак. Такому не место в мире сильных да злых.
      Сколько прошло времени? Раздалось несколько голосов:
      – Спать? Да спать. …Спать. Вот только смердит-то как нехорошо? Может, малец наш того? Со страху? Переночевать бы где на воздухе... А завтра задам ему.
      И то ладно. …Мне же подумалось, что хорошие у этих людей Хранители…
      Пока работники расходились, почему-то вспомнилось Эхе. Знавала она, еще, будучи за мужем, одного парнишку. Молодой, удалой, крепенький да весёлый с виду. Прибился к подворью, да заставили его работать. Так, не перетруждали, кормили хорошо, но он, видать, работать-то по молодости не очень привык. Быстро сбежал. А месяцев через несколько – явился. Исхудал, был сильно избит, хромал, обожжён был у него один бок, словно кто облил его кипятком. Всё отмалчивался. За работу взялся хоть и неохотно, да делать нечего. Видать несладко ему пришлось на вольных хлебах. Свобода не дороже миски с похлёбкой оказалась.
      …Ладно ли тебе ныне, Эха? Ради чего тебе всё это ныне? О том ли грезила, когда была молода…?
      …Утихомирилось всё. Выждав ещё немного, Эха в нескольких местах подожгла сено в сарае. Выскользнула с другой стороны, буквально ползла по земле, дабы в отсвете пламени её не заметили.
      Люди кинулись не скоро, сарай успел загореться полностью, пламя от сильного ветра перекинулось на соседние постройки, в сторону хозяйского дома.
      Эха скоро, но хоронясь по кустарникам, спешила по склону. Дым поднимался высоко – значит, ясная будет погода. Пламя было такое яркое да ёмкоё, что освещало всё на многие и многие расстояния. Эхе приходилось зорко смотреть да таиться, дабы не попались ей на пути жители ближайших поселений, кто спешил на помощь хозяину.
      Сейчас она перевалит через гребень склона и исчезнет зарево, останутся только отблески. Жаль, что сил нет, кушала очень мало в последнее время, жажда мучит.
      Но идти, идти. Несколько шагов. А где шаг – там и ещё один. Главное не считать их, не смотреть вокруг. Уже не надобно. Но оглянулась на гребне – увидела, как горел хозяйский дом. Славно. Славно то.
      Шла долго. Мельком отметила рог месяца. Невольно задержала взгляд – умирал месяц-то: денёк-два ему осталось, и… ночи станут тёмными, непроходимыми, вязкими. Непросто было в такие ночи бродить по лесам, искать верную дорогу. Это было нехорошее время. Впрочем, как и полнолуние, когда потайного человека было видно даже среди темени. В такие ночи приходилось хорониться по-особенному. Не только не издавать ни звука. Не только днём от солнца прятаться, но и следить, дабы лунный свет не выдал её движений. Ведь даже если кажется, что вокруг никого нет – стоит лишь присмотреться: умаявшийся косарь, какая парочка любуется, аль заблудший кто…
      Эха поёжилась – как-то быстро мелькают дни. А ведь и события происходят важные. Что это значит? Значит, что привыкла она уже к «важным» событиям. Что сливаются они в одну линию. Что событием для неё уже может стать наоборот, нечто спокойное, милое, радостное. Да, такого уже давно не бывало.
      …Она уходила к своим уже второй день. После виденного и сделанного, кушать совсем не хотелось. Да и нечего было особо. Воду, что в ручьях – пила.
      К концу второго дня ею овладело неодолимое чувство немощи. И если вначале она, идя, понимала «зачем» не постигая «как», то теперь уже и цель исчезла из её понимания. Зачем вообще что-то делать, если в мире столько насилия? И разве только враги были немилосердны? Ведь позавчера, в ярости, она, возможно, убила больше людей, чем погибло до этого воинов исчезнувшего отряда. Ведь даже неведомо, сколько людей спросонья не смогло выбраться из объятий горящего поместья? И среди них отнюдь не все были виновны.
      Какое-то испепеляющее неприятие себя, отвращение к себе, стало терзать сердце Эхи, как только прошла ярость, ненависть, ослепляющая мстительность, в результате которой она подожгла ненавистное поместье. Странно. Теперь, наверно, оставшимся в живых – должно мстить ей?
      Она прошла ещё несколько шагов и без сил опустилась у соснового ствола.
      Пожалуй, это было одно из самых сложных, хоть и не особо опасных её дел. Рисковала жизнью, как в любом из ею уже пережитых, однако душевно она была ныне истощена. Даже чувствовала то. Вернее – уже не чувствовала даже этого. Сидела, опустив руки на землю, расслабив ноги. Взглядом чуть скользила вокруг.
      Вдруг, вреди изумрудной зелени травы, едва прикрытые резными листочками, показались ягоды земляники. Сколько времени Эха не ела? Сейчас же, хоть и не было чем, её, всё же, стошнило. Рвотные позывы становились всё сильнее. Напрягая последние силы, она отползла на четвереньках чуть выше по склону, к корням развесистой сосны, прикрытой моховым покровом с редкими стебельками осоки. Больно кололи кожу опавшие сосновые иглы. На земле оставались капли крови от исколотых ладоней, но то сейчас было не важно. Рвота совсем истощила Эху, она едва прислонилась спиной к стволу и, склонившись чуть набок, потеряла сознание.
      Время от времени она приходила в себя. Ни ночная прохлада, ни шорохи леса, однако, уже не пугали. В минуты просветления, она понимала, что умирает. И противиться этому ни сил, ни желания не было. Жалела только, что так много времени занимает этот процесс, и в очередной раз молила богов, дабы этот миг просветления стал последним. Но приходила в себя вновь и вновь.
      …Я не мог внять её мольбам. Я – Хранил…
      А в минуты агонии она видела пред собой людей, происходили какие-то события, кто-то кого-то убивал, кому-то что-то говорил. Это ещё более истощало её. То виделась какая-то пьяная рожа, которая смеялась ей в лицо и говорила цинично и насмешливо:
      – …Людей вполне достаточно держать в пограничном состоянии – тогда они много отдадут, чтоб только не рухнуть ещё ниже…
      То кто-то из её воинов ударял ей же в спину мечом и, наклоняясь над её телом, шептал:
      – …Кто те, кто стояли за твоей спиной, Эха? Сильные мужчины-воины? Такими нужно уметь командовать! А если слабые? Которые видят в тебе командира, авторитет которого неоспорим? Так они завидуют тебе, завидуют, Эха, дабы погреться в лучах твоей славы…
      Кто-то подбирался к её горлу, шепча:
      – …Где бы ты ни была, никогда не смотри в глаза людям…, глаза людям…, там бездна злобы и сомнений, там тает боль и гниль души видна…
      Парком Стом крепко сжимал ей плечо:
      – …Как ты можешь нести добро, если ты – зло? Ты улыбаешься, но ты – убийца, убиваешь в спину. Ты хочешь, чтоб тебя знали как добродетель, а ты – зло, зло!
      Правда, под конец, кто-то, тихо молвил, отирал её лицо от слёз:
      – …Идти за нежной и трепетной душой, ни о чём не спрашивая, ничего не прося…
      Эха очнулась. Утро. Солнце уже встало, однако ныне оно оттеняло, до черноты, большую тёмную тучу, заходящую с запада, и проливающуюся на землю, словно продолговатыми, частыми, тугими струями дождя. Капли почти не сдерживала крона сосны, под которой сидела Эха, и та в полной мере чувствовала упругость, силу дождинок. Это не злило её, а скорее завораживало. Словно душа очищалась этими чистыми, как детские слёзы непонятой обиды, теплыми каплями летнего дождя.
      Летний дождь. Что может быть лучше для израненной, грязной от людских поступков и обид, души? Эха смотрела на тяжёлые капли, что оставляли след, когда стекали с деревьев, вздрагивали листвой немногочисленных здесь лиственных кустиков. Иголки сосен тонко стряхивали капельки жидкости, будто брезговали.
      Дышать стало легко. Эха попыталась вдохнуть полной грудью, закашлялась, прилегла на бок. Но земля уже выхолодилась за ночь, была студена и мокра. Сухую спину стали терзать студеные дождевые капли. Через силу Эха снова села. Так было теплее. Однако сил встать уже не было. Не было сил, дабы пошевелить рукой или ногой. Она уронила голову на грудь.
      Чуть ниже корней сосны, буквально несколько шагов, находилась уютная поляна, её окружали сосны, одна в одну, словно подобранные по размерам, как девушки-ровесницы. Плечом к плечу они держали ныне на своих плечах вязкие клубы туч. Чуть в стороне стояло разлогое дерево, его крона терялась в мареве дождя.
      Хорошо здесь было.
                30
                Растревоженные души
      …Несколько дней спустя два конных воина с эмблемами рыси и меча, вышитыми на предплечьях курток, неспешно остановились у невысокого плетня, который огораживал в лесной глуши подворье с приземистым срубом. При желании плетень можно было перемахнуть на лошади. Высокие, однако, деревянные ворота, с вырезанными грифонами, были заперты.
      Один из воинов громко, рукоятью меча, постучал в ворота. Никто не отвечал. Он снова постучал, громко крикнул:
      – Эй, кто здесь есть? Выходи!
      Не скоро, но на невысоком крыльце показался старик. Так, может и старик – не старик, тощ да сутул, сед да с бородой.
      – Чего надобно? Помощи просишь, странник?
      – Не-а, слышь, старик, подойди!
      – Коль не о помощи просишь, так и ходить мне к тебе без надобности.
      – Не подойдешь ты, подойду я, и на ворота твои глядеть не стану. Разговор есть, да не для чужих ушей.
      – А здесь никого нет.
      – Так уж и никого?
      Старик, однако, стал спускаться с крылечка, подошёл к воротам. Ничего не спросил, глядел чуть в сторону, осматривался по сторонам да вновь отводил взгляд.
      – Слышишь, старик, есть ли у тебя здесь кто чужой?
      – Не «слышай», слышу я всё. Нет, никто ко мне ныне лечиться не просился. Сам вот думал уходить в городище. Просили меня.
      – Точно никого нет? А коль проверю?
      – Да проверяй, а только врать зря не стану.
      – Ну ладно, отец, прости, если что. – Воин, поклонился, однако приподнялся в стременах, а отъезжая, всё осматривался.
      Старик проводил его долгим взглядом, прошёл обратно да присел на крыльце, склонив голову на скрещенные руки.
                31
      К вечеру этого же дня, эти же двое воинов подъезжали к небольшому лагерю на опушке леска. Несколько костров догорали. Кто-то разливал похлёбку по чашам. Хорошая была похлёбка, наваристая. Кто-то разговаривал около лошадей, кто-то советовался о подкове, внимательно её разглядывая.
      Один из подъехавших спешился и окликнул первого, кто попался под руку:
      – Хозяин где?
      – Да сейчас вернётся, к реке пошёл коня своего поить. А вот и он идёт.
      Воин подбежал к Горбуну:
      – Хозяин! Кажется, я нашёл.
      – Видел?
      – Нет, не видел, но думаю, почти уверен, что у старика-знахаря кто-то есть на излечении.
      – Почему решил, что это …она?
      – Тряпьё сушилось на ветке позади дома, рубашка там, ещё что.
      – И всё?
      – Нет, успел заметить, стиранные сушились полосы окровавленные.
      – Так может иные раненные у него? На охоте или ещё как?
      – Прости, Гумака хозяин, не всё разглядел, да старик не особо хотел пускать. Чего скрывать-то ему обычного больного? Только из бунтовщиков кого, а так…?
      – Может и так. Ладно… Устали? Отдыхайте. Сам посмотрю что там. Ханта! Ханта! Поедешь со мной. Пока буду собираться, отдай от моего имени приказ, чтоб поиски не прекращали.
      Грузный воин поклонился, достаточно резко развернулся и отошёл.
                32
      Уже к утру следующего дня, к избёнке старика-знахаря подошёл какой-то сгорбленный старостью человек с окладистой бородой. Старец? Шёл неторопливо, прихрамывая, опирался на палку. Палка была почти новая, с резным костяным навершием, нижний её конец не познал многих дорог.
      Старик подошёл к воротам, но стучать не стал, делая вид, что что-то ищет, осматривался вокруг из-под надвинутой на глаза шапки. На подворье никого не было.
      Он постоял, а затем, неожиданно легко перепрыгнул через плетень. Вновь огляделся, тронул рукой щеколду на воротах да едва приоткрыл их. Осторожно ступая, стараясь не стучать клюкой – прошёл к крыльцу. Никого не было. Он тронул рукой дверь, отворил её и вошёл. Едва прошёл в низких сенях хлипкого и старого сруба-пятистенка и отворил дверь в комнатку. Никого. Вот только на невысокой лавке, у стены, кто-то лежал. Не пошевелился. Старик быстро огляделся и подошёл ближе к деревянной лавке.
      Неподвижно, чуть повернув и запрокинув голову на крошечной подушке, лежала очень бледная Эха. Была укрыта одеялом почти до груди, но руки – выложены поверх, вдоль тела. Ладони, руки до локтей – перевязаны. Лицо, особенно круги под глазами, отдавало синевой, скулы были пепельными или сероватыми – по контрасту с несколькими солнечными отсветами от качающихся веток; губы блёклые, глаза – впалые. Руки, с виду жилистые, казались, однако, худенькими.
      Старик нагнулся, прислушался. Дыхания слышно не было, однако на шее едва билась небольшая синенькая венка.
      – Хвала богам, жива. …Как же так, девочка, как же так? – Прошептал старик.
      Дверь отворилась, и вошёл знахарь. Он оторопел, увидев чужого. Старец выпрямился. Знахарь окликнул его, голос его был резок, даже зол:
      – Кто ты и что тебе нужно?
      – Мимо проходил, думал воды испросить. Что с ней?
      – …Ты не спросил кто она? – Знахарь спросил нерешительно, подозрительно оглядывая незваного гостя. – Знаешь её?
      – Нет. Но раз ты знахарь, как говорят, а она без чувств здесь, стало быть – больна. Что с ней?
      – Сам не знаю. Нашёл её пяток дней тому в сосняке. Слаба очень, руки, ноги изранены. Будто простыла. Жар к вечеру у неё стоит. Очень истощена, без сил совсем. В себя почти не приходит, даже не бредит почитай. Не знаю, ни кто она, ни что с ней.
      – А что делаешь? Ведь лечишь?
      – Отварами потчую, кормлю, чем могу. Подниму её, подниму, будет ещё бегать. Да вот только словно мертва она…
      Эха всё слышала. Всё. А только поворачивать головы не хотелось. Глаз открывать – не хотелось.
      Разве понимали они, эти два старика, что с нею случилось? Слаба? Не слаба она. Да вот только какой смысл жить?
      Вот утро сейчас, слышен нехитрый напев иволги. Ещё очень рано, должно быть. Хотя… Красивая птичка, красивая… И травы небось клонятся около дома на тропинку. Росяные травы с жемчугами воды. И тропинка наверно такая тихая и спокойная, увлекающая. Склоняются на неё полные колосья тимофеевки, пригибают розовые головки стебли клевера, резные листья земляники, с каплями росы, задевает нога идущего. И ягоды-то, какие красные, ягоды…
      Эха закашлялась, сделалось ей плохо, дурнота подступила к горлу. Пришлый старец сделал к ней шаг, рывок, однако остановился. Посмотрел на знахаря, что засуетился, было, подступил, стал оттирать губы Эхи. Она едва застонала, попыталась отрицательно повертеть головой. Едва приоткрыла губы. Ей почудилось, что она засмеялась: ну что они, эти старики понимают в жизни? Что они видели? Что они могут знать? И какой смысл всех их рассуждений…?
      Ничего…, ничего они не понимают. Она болела не от того, что простыла, не от того, что ослабла. А от того, что множество бессмысленных смертей происходит в этом мире. От того, что всяк, у кого появляется власть, стремится унизить окружающих. Не помочь, а унизить. Хоть на чуть-чуть, хоть на самую малость, а чтоб все знали, что какой-то Сморчок – выше их, знатнее их. Могущественнее, богаче. Власть и деньги. Всегда, всегда они будут править миром! Так зачем тогда жизнь? Чтоб человек был рабом всемогущества и копейки? Врут люди, торгуют своей землёй, попирают её, гнобят своих соотечественников. А для чего? Клянут свой край, и, служа иным властителям богатым, не благодарят приютившую их землю. Корыстно, презрительно они покоряются тому, кто больше платит, кто даёт больший кусок. Нет слепого…, да зачем слепого, с болью и любовью в сердце, служения и тем новых хозяевам, и той новой земле. Потому что не становятся те земли Родиной для авантюристов, а всего лишь… И Родине не служат… Перекати-поле. Сорняки. Как повилика, высасывают корыстные людишки все соки из народа, из землицы, да и переходят на новые уделы, в услужение новым хозяевам…
      Не у торговцев, – у торгашей Отечества нет.
      Зачем жить, если всё равно жизнь, это – служение чужакам? А ведь даже родные становятся чужими, если предают Родину и Родню. И чужаки убивают более спокойных коренных жителей. Потому что сильнее, крепче. Потому что жить хотят, хотят денег и власти. А трудиться может только терпеливый человек, не перекати-поле.
      …М-м-м… Когда приходит человек на долгий срок – сажает деревья. Тот, кто приходит на час – жжёт дома… – Эха едва слышно застонала.
      Так то. Нет, жизнь не имеет смысла…
      Вновь и вновь она мысленно оказывалась у роковой ямы…
      А чего ты хочешь, глупая Эха, слепо верящая людям, слушающая их обманчивые слова? Обманут, ударят, унизят? Чего ты хочешь? Человеческая жизнь редко когда многого стоит. И чем выше и богаче командир, тем меньше он даёт за жизнь солдата.
      Сколько по лесам да весям осталось покоиться таких воинов, о которых и не упомнит никто? А если и упомнит, так презрительно поморщится – «так ведь это необходимые потери…, без них никуда». Сколько ещё будут продолжаться войны? Сколько должно погибнуть в каждом поколении молодых и смелых, опытных да красивых людей, чтоб оставшиеся в живых отрезвели от крови, жажды власти? За что умирали ребята? За этих сытых, зажравшихся свиней, или просто – неблагодарных? Чем отличается толпа быдла, от толпы элиты?
      …А ведь, сколько можно было бы вырастить хлеба на месте межевых канав…?
      На потрескавшихся губах Эхи выступила кровь.
      Старец становился всё смурее. Он что-то поискал в карманах латаной куртки да, разжав ладонь, оставил на столе небольшой кошель.
      – Мне жаль её. Деньги честные. Вылечи её, прошу.
      – Ты вот сам беден. Что даёшь?
      – Беден тот, кто, имея, не может пожаловать.
      Знахарь долгим взглядом посмотрел на старца. Тот едва кивнул и вышел.
                33
      Через десять дней около лесного домика знахаря остановился небольшой отряд. Сам Гумака-горбун стучал в ворота. Из низины двора поднимался знахарь. Остановился у крыльца, а затем, раздумывая, двинулся к воротам. Спросил:
      – Что надобно? Лечить?
      Все это время Гумака сидел недвижимо, следя за движениями знахаря только глазами. Но на вопрос ответил:
      – Надобно преступницу, что сожгла поместье вашего господина. Знаю, что лечилась она у тебя.
      – А нет никого. Девчушка, что лечилась у меня, ушла несколько дней тому назад. – Знахарь словно был безразличен и к беседе, и к собеседнику. Слова бросал пренебрежительно.
      – Что так скоро? Ведь недвижима была десять дней тому назад.
      – Заходи, проверь, Горбун.
      Тот выпрямился в седле, неторопливо спешился, не спуская со знахаря глаз, опёршись руками, перепрыгнул плетень. Знахарь попятился. Гумака мерно шёл ему в след. Знахарь-старик дошёл до крыльца, остановился. Что толку дальше отступать?
      Гумака подошёл вплотную к нему, усмехнулся и, повернувшись, сел на деревянное, вымытое дождями да высушенное морозами крыльцо:
      – Меня может судить только тот, у кого прегрешений меньше.
      Знахарь молчал.
      Уже серьезнее Гумака спросил, утишив голос:
      – Что, точно ушла? Здорова ли?
      Подумав, знахарь ответил, едва поглядев в сторону воинов у ворот:
      – Ушла, дня три тому назад. Сказала, что боязно ей оставаться здесь. Дескать, боится, когда люди рядом.
      Гумака нагнул голову, глухо спросил:
      – По совести ли говоришь? Не обмани. Здорова ли?
      – Здорова ли? Немногословна была, обмолвилась только, что «…ужасно, когда месть за оскверненное добро равна смерти и злу». Сказала, что «…душа её в копоти, и не готова она сейчас принимать добрые поступки», дескать «…отдавать то добро нечем».
      – Что ж, спасибо на добром слове, знахарь. – Гумака вынул из-за пазухи кошель, медленно положил его на крыльцо, рядом с собой. Снизу вверх поглядел старику в глаза, хмыкнув, грустно улыбнулся:
      – Жалую, ибо могу. Прими подношение, старик, за исцеление души моей. – Встал. – Прощай, не поминай лихом.
      Он, скоро шагая, ушёл. Вышел, открыв щеколду на воротах. Не говоря своим воинам ни слова, сел на коня, развернув, живо отъехал. Дорога та была мало хожена. Пыли за отрядом не было.
                34
                Заповедное
      Сейчас, когда Эха сильно устала, она шагала медленнее, оглядываясь по сторонам. Но не сторожко, а так уже – лениво, словно лишь и ища места, где можно было остановиться.
      Сегодня миновала одну полянку, и вот интересно, что с нею там произошло. …Хм, произошло… Росло там одинокое дерево, про такие говорят – «прощённое». От них, вроде как, человек с прегрешениями прощение мог получить. Да то – другой вопрос. Дело было не в том. На ветвях того роскошного, привольного ильма висело несколько лент, верёвок – от самых простых до богато отделанных. Вроде как дар дереву, благодарность. Да вот только…
      На ветви его, на тонкой, словно паутинка, нитке – тяжело покачивалось колечко. Неширокая полоска из серебра.
      Опасаясь дотронуться, мало ли какой лихой человек захотел избавиться от беды, Эха приподнялась на цыпочках и начала рассматривать его. Тонкой работы колечко. Это нужно было постараться, чтоб принять решение и отринуть его в дар прощеному дереву. Кольцо так и манило, манило, будто шептал кто рядом: «…возьми…», «…тебе…».
      По полотну кольца были разбросаны листочки, выполненные чётко, как-то даже зло. Они были резкие, реалистичные, даже жилки просматривались вроде.
      В лицо вдруг пахнул порыв ветра, словно послышалось от него: «…первый…».
      Я положил руку Эхе на плечо. Она медленно поджала чуть протянутую к кольцу руку. …Диво-то какое. Уж и думать забыла. Что это? Первый дар от Чужака? …Хм, ведомо то, просил он лишь в четвертый раз забрать дар, из воды. А ныне – на дереве, в воздухе висит. …Стало быть, кольцом дар оказался. Кто таков этот Чужак? Что не человек он – верно. Что добр он к Эхе, с добром относится к ней…? Возможно и с добром, да только добр ли?
      Что мысли сейчас годить? Ведь ещё три раза тот дар…, кольцо покажется. Там видно будет. …Да и сказал Чужак, коль негоже кольцо будет – бросить можно. Так и будет….
      …Ещё вспомнилось, как совсем недавно, ночевала близ Удольного, где останавливался на раздорожье всякий сброд. Который уже утром разлетится в разные стороны, как лёгкий пух одуванчиков, при дыхании стремительного летнего ветра.
      Тогда, кто-то из мужчин пел печальную, протяжную песню, хоть тот напев больше подошёл бы для женщины. Но в исполнении этого незнакомого мужчины, даже не видимого Эхе, песня запала ей в душу. И мотив ещё долго звучал навязчиво в голове. Отчего так складно получилось?
      …Было далеко за полночь, мужчины испили медку за встречу, за здравие, за дела, за удачу. И под конец, этот незнакомый человек вспомнил, видимо, любимую. Наверно мало кто понял, что пел человек, ибо пел он на валаке, но Эха перевела для себя слова песни так:
                «…По каплям кровь готов кропить,
                Лишь в жажду мог бы ты воды испить.
                Как путь земной могу измерить я шагами
                Идя во след тебе со сбитыми ногами?
                Мне года мало, чтобы жить.
                Мне жизни мало чтоб любить…»
      Теперь эти слова она теперь повторяла, ступая, с усилием, шаг за шагом по лесной тропе.
      В лесу было тихо – затишье ягодной поры. Да и топоры не стучат. Лес рубят обычно к зиме. Тогда по селениям и работы меньше. А куда без дерева? И посуда, и подручная утварь, и гребни-пуговицы всякие, даже круги гончарные – из дерева делают. А какой дом без хорошего елового духа? Да…, леса-леса, просторы потаённые.
      А вокруг всё изменилось. Светлый воздушный шатёр березняка сменился ельником. Тяжёлые лапы деревьев не останавливали Эху, однако, не то предостерегая, не то утешая и убаюкивая, гладили по голове. Да, в таком лесу, глядишь, и настигнет дрёма, недаром лес такой – зовут дремучим. Умиротворённый, словно други пред гробом славно погибшего воина.
      Странно, ещё по детству, Эхе казалось, что храбрые воины, герои – вечные. Если ушёл такой на войну – непременно вернётся. Ибо он – герой. А если сгинул где – потому что плохо воевал. Или…, конечно, такое тоже бывало – погибал такой герой от коварства врагов. Тогда его могила была свята для потомков. Конечно же, герой – никак не мог умереть от ран после войны. И вот ныне… хоть и не потрясением, но откровением для неё, всего несколько лет тому назад, стало осознание того, что и герои гибнут, и предатели век свой спокойно доживают. …А ведь земля примет все тела.
      И вообще… можно иметь широчайший кругозор и множество интересов. Но когда приходит беда какая, всё выстраивается в одну линию. Многое лишнее, неучтённое отпадает, и человек бежит вперёд, лишь уповая на одну идею, устремляясь к одной точке.
      Хм, …деревья – суровые, хмурые, надёжно стерегут землю от солнечных весёлых бликов. Чахлые травинки напрасно тянутся, истончаясь и заламываясь, вверх. А, поди, из-за кип иголок – и травы совсем нет: только поганки одни после дождя зорко всматриваются в путника на дороге – пнёт, или не пнёт ногой чужак нездешний?
      Но у Эхи сил почти не было – сколько-то сегодня отшагала? Вёрст двадцать будет. Хм, можно планировать, грезить преградами и бурями, тяжестью походов и битв. А коль случаются они – оказаться к тому не готовым. Как можно было ещё несколько лет тому назад ожидать, что жизнь повернётся так круто? Если бы не споткнулась в жизни о… Горбуна, как бы всё сложилось? Если бы не увлёк речами Парком?
      А что Парком? Красноречие и собственный пример пред равными – хорошо, но разве не слушают его простые поселяне, что толпами молчаливыми порой приходят поглазеть на отряды Паркома на привалах? А как за ним идут простые воины? Что он им даёт? На себе Эха уже осознала, что умение Паркома понимать и, вроде даже, решать проблемы каждого, объединяя, зажигая толпы людей общими идеями – производит сильное впечатление. Он не скучный, не перечисляет свои и чужие победы, его речи не готовятся бессонными ночами. Но, кажется, спонтанность его убеждений определяет правоту той или иной мысли.
      Но что всё это без интуиции? Чувствует же, чувствует: и возможность события, и необходимость момента, даже искры желаний людей как бы улавливает. Как за таким не идти? Как такому не верить?
      И что самое интересное, слушали его не только свои, те, среди которых он родился и вырос – соплеменники. Внимали ему даже вожди некоторых диких племён к югу. Вот уж действительно занятно. Почему он сразу становился «своим» для многих, таких, казалось, разных племён? Ведь у них же другой уклад жизни, другие чаянья, даже другие верования?
      Да, чего уж не случается в этой жизни?
      Хотя… Должно ли привлекать к решению споров чужаков, тех, кто не участвовал изначально в распре? Как говорят: «Двое дерутся – третий не лезь»? Народ, верховоды и князевы людишки – сами меж собой разберутся? К чему вплетать сюда интересы чужаков? Взывать к их помощи? Ведь не поймут они истинных мотивов бунта «своих» против «своих». А ведь много, очень много пришлых людишек воюет да советует со стороны князя. Как и здесь, среди мятежников…, много их. Как же так? Распри внутри единого народа должно и решать самим народным людям. К чему всё…?
      …Ой, да много ли ты понимаешь, Эха, в делах государственных? А в своей жизни как разобраться? – Одёрнула сама себя, даже смутилась.
      Каждый проживает свою жизнь как хочет. Так, как сделал выбор тем одним днём, в тот единый час, в то неразделимое мгновение. А всё окружающее – лишь декорации, …так, настроение, поросшие берега, от которых отталкиваешься, …люди, к которым стремишься. Поступаешь так, ибо в то мгновение не было иного выбора, времени решить. Так «прижало». Сделал выбор – смирился, принял, сделал следующий шаг. Винить некого.
      Так сложились обстоятельства? Ложь! Это всего лишь проблема выбора: что взял – жизнь или смерть, честь или позор, любовь или ненависть? Это так просто понять. И принять. Даже в лицо смерти можно плюнуть. …Вот только выберет ли сама Эха то?
      Поэтому и винить некого. Что-то не сделала, что-то не сказала, к кому-то не обернулась.
      Вот и самой Эхи – проще как-то быть потайной. А какова судьба потайного человека? Быть незаметной? Обманывать, лгать, уметь ударить скрытно, не дышать, подозревать даже своих? А порой и предать свои жизненные устои, отступиться от привычного, того, что положено по праву рождения? Как по-иному можно притворяться прислугой, наёмной работницей? И…, не брезговать оставаться в таком положении некоторое время?
      И не боялась она оставаться наедине со своими мыслями. А только мысли-то…
      Научилась ли прятаться? Лгать? Пожалуй, да. Хоть, порой, смолчать ей было легче, чем откровенно соврать. Нет, упомнить-то всё, что говорила – не было труда, а вот как не краснеть, как унять дрожь рук, обманывая? …Глаз не отводить уже научилась. Мастерство…
      И только Гумака… Почему его боялась? Да, считала, что лукавить да изворачиваться, хорониться от чужих, она уже научилась. А пред ним – робела. Хм, вроде и враг..., конечно враг, хоть и не гнобил работой, пока в плену была в Окольцах, а ведь продать её хотел, нажиться на ней! …Да разве уезжал он с собаками на охоту в день её побега? Ведь тому обычно предшествует кутерьма, а тогда… словно вымер господский дом. Может, напутал что раб тот?
      Но если и напутал – в любом случае, Эха теперь свободна, а не в Окольцах, или в чужом краю неволей.
      Отчего, всё же боится она Гумаку, отчего оправдывает… Оправдывает?
      Эха резко мотнула головой. Что за мысли! Горбун – враг!
      Чтоб отвлечь себя и от мрачных мыслей, и от усталости, от воспоминаний о пребывании в Окольцах, она начала размышлять, как в таком лесу можно организовать атаку или оборону. Но здесь, в ельнике, вероятно и лучники были бы неуместны. Не говоря уже о конниках. Что всадник сделает с врагом, когда его грозит сбросить на землю первая же ветка?
      …Что за лес такой? Нехорошие про него ходят слухи. Будто пропадают тут люди, будто тьма отсюда по буеракам шириться, будто люди теряют память тут. Что, и Эхе теперь уходить стороной? Но ведь тропинка лесная есть – и скорее всего не только звери ею пользуются.
      Эха не заблудилась. Нет. Лишь села отдыхать, да оглядывалась вокруг. А затем, привалившись плечом к какому-то пеньку, стала едва стряхивать пыль со штанины подогнутой ноги.
      Так стряхивают не для того, чтоб очистить, а для того, чтоб занять себя, в задумчивости что-то вспоминая. Взгляд скользнул по давно увядшим останкам подснежников. …Хм, смотри-ка, даже здесь, в темени, глуши – а тянулись по весне к солнцу цветы. Желали оставить по себе красоту на будущее.
      В детстве подснежники казались Эхе непостижимым чудом: и то, что зацветали раньше всех, и то, что пчёлы к ним тянулись, сквозь морозные утра да вечерние снежинки. И за терпкий, но по солнцу – такой сильный запах. Подснежники были для неё чудесными вестниками весеннего тепла. Но и ныне – бродя по лугам и лесам, она была рада этим цветам. Воспоминания какие поднимали в душе?
      – Что засиделась-то тут? – Рядом раздался тихий старушечий голос.
      Эха вскочила так скоро, как это может сделать таящийся человек, почувствовавший накативший ужас разоблачения. Как так близко можно было подойти к потайной Эхе? Задумалась?
      Но старуха даже не отпрянула.
      – Сыро здесь, да звери бродят. Медведь какой задерёт. Не сиди.
      Эха молчала, разглядывала старуху. Откуда такая?
      Но всё же, наверно это правильно – накопить в жизни определённые стереотипы, которые помогают подспудно решать многие проблемы в разных случаях. Ибо, как ежемгновенно разрешать ситуации, не опираясь на предшествующий опыт, не имея знаний? Следует ли здесь моргнуть глазом, засмеяться или стремглав убежать?
      Стоило ли опасаться старуху? Наверно нет.
      А если ни шагов старухи, ни шорохов чуткое ухо разведчика Эхи не уловило? Удивляться? Всего уж повидала Эха.
      – Что глядишь косо? Вижу, что хороший ты человек. Была бы плохим – уже бы волков на тебя натравила.
      – …Сама не знаю, хороший ли я человек – а ты уж рассмотрела. – Остатки страха Эхи не делали её вежливой. Она стала собираться: подняла палку, отряхнула плащ. В её движениях чувствовалось недовольство.
      …Но я настаивал, чтоб она ушла….
      Хранитель старухи оказался довольно молод. И смотрел он на меня недоверчиво, тревожно. Мне почему-то показалось, что если старуха дожила до таких седин – лишь её собственная заслуга, а вовсе не её счастливая судьба в Лике Хранителя. И так бывает: нрав Подопечного – не переломишь.
      Едва кивнула на прощание головой и повернулась, чтоб уйти.
      – Кто тебе позволял уходить? Перестала молодёжь уважать старость? И тебя-то, что ль, учить?
      Эха внезапно ощутила сильную слабость. Да такую, что и голова закружилась. Скоро присела на корточки, а затем и вовсе обсела на землю, опираясь на руку.
      Старуха обошла её и встала напротив. Эха подняла взгляд, прищурилась. Колдовство?
      – Расскажи, кто ты и откуда?
      Эха молчала.
      – О, по горящему взгляду вижу, что гордыни в тебе много. Не по делу молчишь, а от противодействия мне говорить не желаешь. Пересилить меня хочешь? Не станет на то сил.
      – У меня-то? – Эха улыбнулась зло. Старуха раздражала её. Но сил идти не было.
      …Хм, а нравы-то наших Подопечных – схожи….
      Быть может, будь на месте старухи знатный, богатый человек, вооружённый воин – стала бы Эха изворачиваться да выдумывать что-то эдакое. Но ауры уважения старуха не вызывала. А противодействием уважительного отношения к старости ныне было то, что старуха колдовала против Эхи. И та действительно начинала сердиться. По какому праву?
      Терять ей, собственно нечего. Она сильна духом и крута нравом. Сдюжит, скрутит, обманет. Эха – командир. Но ситуация такова, что физически она выпутаться из оков взгляда старухи-ведьмы не могла. И хоть ярость от того – застилала взор и шумела в ушах, нужно было действовать так, как никто другой в такой ситуации бы и не помыслил. Решение прошло откуда-то из глубины грудины.
      …Отчего бы…?
      Эха улыбнулась зло. С таким оскалом стирают с лица и губ чужую кровь. А только запела весёлую песню:
                – О, был денёк. Какой денёк?
                – Хороший был денёк!
                – Старик – ни низок, ни высок,
                Попался на крючок.
                – Богат старичок? Богат сморчок!
                – А только что теперь?
                – Слабоват старичок? Рогат старичок!
                При жёнке молодой.
      Старуха смотрела на неё с удивлением, а затем рассмеялась:
      – А говорят, песня – это краткая суть ситуации. Я отпущу тебя. Только поговори со мной.
      Эха смогла встать, смотрела пытливо. Настроение от песни улучшилось.
      – Ты прости меня, старина. Устала я, заблудилась. Идти, видать, ещё долго, а на душе – худо. Да сейчас вот время такое – уже не знаешь, кому можно, а кому нельзя говорить слово. …Своих хоронишь на своей земле…
      – Теряете своих оттого, что воюете со своими?
      Эха пристально посмотрела на старуху. Но затем опустила взгляд. Мудрость стариков порой такова, что не хватает смелости ей противостоять.
      – Не послушаешь меня – не выплутаешь из леса. Покоришься – на добро то тебе станет.
      – Услада твои речи. Да только слово дай, что жива останусь.
      – Думаешь, коль лиха я, да убить тебя могу – солгать тебе не станет мне сил и умения? Ты вот из смутьянов, а я, помнится, ещё князева отца молодым помнила и чтила. Думаешь, уважать своё слово стану, коль зачинщице его дам? Нет у нас ничего общего.
      – Так себя уважать-то надобно вначале. Да и не уважала бы своего слова – не прожила бы среди зверей столько времени.
      Старуха вновь засмеялась.
      – Отколь знаешь то?
      – По себе сужу. Людей часто вижу – тяжесть на душе, да злость просыпается. А коль брожу где, по лесам, берегам – понимаю, что на красивой земле живу, цветочной да душистой.
      – Так может не по тебе работа твоя? Убьет тебя она раньше срока?
      – Да кто ж срок-то мой считать станет? Кому радость такая?
      Старуха вновь засмеялась:
      – Уж сколько с тобой говорим, а ко мне в сруб уже б пожаловали. Покормила бы тебя, да отдохнуть в покое уложила.
      – А права ты. Пойдём. Ничего не имея, кроме обязанностей – и терять-то их не жалко.
      Старуха повела рукой, указывая дорогу, Эха, не спеша, шагала рядом, отводя порой ветви от лица спутницы. А та – расспрашивала:
      – Что ты о сроке своём задумываешься? Не рановато?
      – Нет. Много повидала, много исходила. А возвращать – ни единого момента не хочу.
      – Сколько прожила, а даже хорошего человека не встретила?
      – Встречала и таких. А только прошёл день – и ладно. Одних – боюсь, других опасаюсь, третьим рада, а некоторых ненавижу. Да что в этой жизни зависит от меня? На всё боги рядят. Ничего, все как-то приспосабливаются. Так и надо, правильно. К зиме идет дело – одевает человек тулуп, а коль лето – то и одной рубашки хватит. Так и в жизни. А не получается – погибать мне. О милости не попрошу – ни о дне, ни о человеке не жалею.
      – Зря ты так…
      – Да, верно, зря. Не сумевший накопить котомку счастья – пусто жил. …А что цепляться за былое? Разве что-то можно изменить? И скорое – не всегда поменять удаётся, так что ж о прошлом-то жалеть? … Нужно просто достойно пережить день. А потом будет легче. Это ныне – лишь отрезок времени. Не растрачивая вздохи.
      – Эко ж тебя то…
      – Но сама ты от чего ушла?
      – Да может я ни от «чего», а к «кому»? А может, не хотела я стареть среди людей? Сама ведь девица… Знаешь, всякая молодуха думает, что молодость вечна. А как появляются первые морщины, да если и не слюбилось с любезным, так и вовсе, кажется, – весь свет пропадай!
      Эха с интересом посмотрела на старуху, но та повела вперёд рукой. Они выходили на поляну. За дубом виднелся аккуратный новый сруб. Не высок, казался коренастым, надёжным. Ближе к крыльцу – росла яблоня, у окна – молодая яблонька поднималась, первые яблоки давала.
      – Гостьей моей будь. – Насмешливо поклонилась старуха.
      Но Эха не обиделась. Криво улыбнулась, замялась, оглядела себя.
      Забрызганные грязью драные сапоги. …А разве в разведку наденешь хорошие? За кого себя выдавала? А если убьют её? Пропадут сапоги. А если и вовсе из-за сапог убьют побирушку нищую? Кто будет разбираться, что была Эха верховодой да хорошим разведчиком?
      Одежда – рваная да грязная, руки поцарапаны, в ссадинах, волосы – подобраны под ветхую шапку. Хм, «удобный» образ. В таком-то одеянии она казалась взрослее. Так что ли…
      Да вот только как-то стыдно пред такой-то старушкой показаться в таком виде. Видать добрая она, может из тех, кто верит в добро, селится в глуши, да по старой памяти помогает людям.
      – Входи, входи. Не за одежду приглашаю, не за знатность. За пытливые глаза.
      Старушка ввела Эху в дом. Усадила на лавку под окном. Скоро собрала на стол. Эха стыдливо сняла свои сапожки, сунула под лавку, ноги скрестила, и также, невольно, пододвинула под лавку.
      – Спать там будешь, коль получится. – Указала на место под окном.
      – А что так?
      – Да люди ко мне приходят. А ты, смотрю, не очень готова им казаться.
      – Есть такое.
      – Сейчас, сейчас ко столу добавлю, есть у меня кое-что. Не будешь сильно любопытничать – никто тебя и не заметит. Вот медку бы, и хлебов свежих донесу. – Старушка поворачивалась быстро.
      Ничего здесь вроде Эху не настораживало. Бывает так – и всё ладно, а только грызёт тревога. А тут – необычно всё, а спокойно становится. Может, сон какой? Знахарка-то вроде правду говорит, ничего не скрывает. На любое сомнение Эхи – правдивый и скорый ответ. Даже смелый. Как будто предугадывает мысли гостьи. За всё это время – не поймала её Эха на лжи, нестыковках.
      – Ты сказала, что меж людей – не смогла жить? Но… хоть любила?
      – А что я? Нелюдь? И любила, и ждала, и вновь вверялась. За мужем ходила. Да вот здесь моё место. …Казался надёжным, а в жизни что? Лишь сильный, закрытый душою тиран. …Сгинул он… – сказала она с некоторой запинкой.
      Эха склонила голову, тихо спросила:
      – А разве мужей любят?
      Старушка не ответила на этот вопрос. Молчала, может даже прятала глаза. А затем усмехнулась:
      – Был один видный да красивый парень. И меня вроде любовал. Да женился на другой… – Старушка, вздохнула, как будто воздуху ей не хватало. Встала, попила воды неторопливо. Вновь села. Чуть улыбалась, но глядела перед собой – особый стариковский взгляд. О, как много он означает! Что вся человеческая глубина истин по сравнению с ним!
      Дышала она часто, на лице проскакивали искры эмоций. Эха заслушалась.
      – …я, как-то, столкнулась с его женой. Она не узнала меня. Я точно уверена. Она тогда ушибла ногу и сидела край поля, под деревом. Женщины отдыхали после жатвы. Было очень жарко. Все говорили о своём, а она так поносила своего мужа, детей, похожих на него. А детки, ты знаешь, такие ласковые-то к ней были. А она – что собака. У других, порой нежных матерей – дети неблагодарные растут. А тут… Что говорить?
      …Эха молчала. А я взглянул на Хранителя старушки. Он был растерян…
      – …знаешь…, тогда в первый раз с нею столкнулась. Может наговоры те её в память легли, а может, увидела я, кого он выбрал в жёны. На кого меня променял. И не жаль мне его стало. Коль глуп настолько, то и хвала богам, что отвернули меня от него.
      Эха вздохнула и ссутулилась.
      – Что, и тебе довелось любить, да без ответа? А после замуж отдали снова без любви? Верно…, кто же виноват, что смелости хватает им голубить лишь удобных мышек, а смотрят и ругают в злобе лебедей? Вот… поняла я, что не готова жить для мужчин, ни любимых, ни постылых. Устала угождать. Да и… смелости стало меньше, поняла, что…, как и ты вот говоришь…, в людях лишь плохое стала видеть. …Поселилась здесь. Слыву ведуньей. Кто хочет – злой силой меня наделяет, у кого сердце доброе да тихое – добром величают. А я – такая, какая есть. Кто со злом приходит – зло уносит на обмен, а кто лечиться да помощи просить – получает.
      – А зачем меня пугала при встрече?
      – Интересной ты мне показалась. Сердце у тебя гулко билось. Как живое.
      – А разве бывают мертвые сердца у живых людей?
      – Бывают. Побудь у меня маленько – и не такое увидишь. И без сердца люди, и без души приходят. Да и того не просят, всё торгуют совестью.
      – Всякого лечишь?
      Старушка глядела насмешливо:
      – Ну как же? Есть хвори, которые и лечить-то нельзя. За грехи отцов, они, дескать, наделены деткам.
      Эха недоверчиво смотрела на неё:
      – Да я столько повидала, что уже и в чудеса-то не верю. Всё как-то зыбко, гнило в душах человеческих, труха какая.
      – Все хвори, все напасти – от куцей памяти народной. Всё, что будет – уже было в прошлом. И наши великие предки – побороли то зло, если они выжили и мы существуем. Но человеческая память – коротка, душа – податлива гнили, ты права. Вот и получается, что бродят люди по глуши своего родного края, путаются в чаще страстишек своих, не помня былого величия. Былого пути. Когда – всяк старался для друга, для соседа. А тот – отдавал ему добром.
      – Да что такое то добро?
      Старушка, казалось, не слышала Эху, смуро, почти шептала:
      – Вновь поднимается буря, а люди-то дерутся, бьются. Приходят ко мне со своими мелочными обидами да болячками, а что души у них мертвеют – того им и не заметно.
      Старушка прислушалась:
      – Идёт кто. – Она прикрыла глаза, замерла, словно прислушиваясь. – Шаги широкие, да лёгкие – торопится, девка, спешит. …Да оглядывается, дыхание сбивает.
      Эха приподняла брови, удивляясь. А старушка скоро метнулась к сундуку и легко вскинула на Эху какое-то мерцающее лёгкое покрывало. Оно опустилось как тяжёлый туман. Словно мягкой пеленой укрыл первый снег всё её тело. Она стала даже тише дышать.
      Взглянула на свою руку, ногу – и не увидела их. Едва приподнялась на лавке, но старушка поднесла к губам палец:
      – Нет тебя. Коль хочешь.
      Эха вновь села на скамью.
      Вошла красивая женщина, пыталась кутаться в платок, но в её движениях было столько небрежности, что невольно всё стало явным уже в первые мгновения. Было ль в том какое очарование? Верно.
      Женщину не смутило приготовленное угощенье на столе.
      – …Ты уж в который раз приходишь? – С порога набросилась на неё старушка. – Почто тебе? Ума до сих пор не набралась! Ведь знаешь, просьбу твою – выполню. А только колдовством – не удержишь. Умишко надо женское иметь, умишко. А ты всё нос воротишь. Детишек-то трое уже? Трое. А ведь будет и четвёртый.
      – Да хоть бы был – и то мне легче. За мужем стану, как за спиною. Те все были – как полова. Как прибились к порогу – так и унесло их ветром.
      – Так ты ж красивых просишь. Могу тебе хозяйственного предугадать.
      Женщина удивилась. Казалось, совершенно искренне:
      – Трое деток – красивы, а четвёртый будет с лица, как топором рублен? Гожего, гожего прошу мужа.
      – Так просила уж!
      – Ещё прошу! Этого – удержу. Да и людишки вокруг помогут.
      Старушка молчала, скрестив руки на груди. Молодуха – выговаривалась. Действительно, Эха была невидима. Иначе стала бы молодуха при посторонней говорить то, что говорила? Хотя…, умишко-то вроде – действительно невелик. Стыда – никакого.
      – …Где не попрошу – дают ведь люди, помогают. А как иначе? Разве такое было, чтоб люди малых детей, да мать их – попирали, отталкивали? Тут попрошу, там попрошу. А в какой дом и детишек пущу. Всегда люди помогают. Добрые у нас сейчас люди. Сами недоедают, а мне дают. Не голодаю, жаловаться мне нечего.
      Говоря это, молодая женщина, водила пальчиком по скамье, как-то криво улыбалась, но не казалась полоумной. Была будто в своих мечтах. Говорила совершенно искренне. Такие – всегда найдут себе оправдание.
      Эха, в своих странствиях – ещё не отучилась «пропускать» ситуации «через себя». Всё обдумывала, всё примерялась, смогла бы сама так поступить? Смогла бы она, как эта женщина, просить колдунью дать желаемое? Пустила бы в сокровенное, в сердце, дабы посторонний человек решал, какого цвета будут глаза и волосы у сердечного друга? Да и стоило ли уже искать такого? Не молода.
      Старушка раздумывала, а затем, вздохнув, передёрнула плечами, кивнула головой, точно бы соглашаясь сама с собой в своём решении.
      – Будет тебе. Но дорогу сюда заказываю тебе. Не ступит боле твоя нога на мой порог.
      Женщина неопределённо повела головой. Будто согласилась. Но, не раздумываясь, не сомневаясь. Лёгкая она какая-то. Даже не ветреная. А просто – пустое у неё сердце. Не обременено оно чувствами.
      Эха невольно вздохнула и ссутулилась. Наверняка её движение могло быть заметно присутствующим, однако ни молодая женщина, ни колдовавшая знахарка – не обернулись.
      Стало быть – действительно была Эха невидима.
      Вскоре просительница, радостно, может, чуть заговорщицки улыбаясь – ушла. Старушка вышла и притворила дверь. Больше Эха звуков не слышала. Повела рукой – и прозрачное покрывальце пало на землю. Подняла и невольно засмотрелась: ладони, что сжимала покров – видно не было, только едва искрящаяся дымка. Эха поспешила положить покрывальце на скамью. Встала и прошла к выходу. Где старушка?
      Та стояла, наклонив голову, пред закрытой дверью на порожке в сенях. Оглянулась на шаги Эхи. Лицо её было печально, глаза отдавали задумчивой глубиной. Медленно отвернулась и вновь открыла дверь. Стала смотреть на вечерний закат.
      – А про таких глубоких стариков как я, говорят, что мы чужой век заедаем. Может это и правда.
      – Да худое люди болтают…, – смущённо сказала Эха. – Ты то…, хоть так помогаешь, а я… – Замялась. Но разом выпалила, словно почувствовала, что знахарку надобно отвлечь от дурных мыслей:
      – Да как-то так получается, что помогая кому-то, делаю это, прежде всего для себя. Из любых побуждений. Но для себя. – Она рассеяно смотрела на свои босые ноги. Глаз не поднимала. Было как-то стыдно жаловаться на себя, свою глупость, этой знахарке, что и так обременена проблемами. – …Ибо я не испытала этого всего, что вижу вокруг на себе. Не знаю, как правильно. Ибо с детства не впитывала пыль обид, горечь неудач, не насыщена моя душа слезами лишений и голода. Разве могу я понять всех этих людей, что поднялись против воли князя?
      Знахарка пристально смотрела на неё, но молчала. Так же молчаливо и отвернулась. Снова смотрела в открытую дверь.
      – Почему так…? Женщина любит до последнего, до истощения, до потери сознания. А затем – не может простить мужчине глубины своего падения. Будет ли это от его жестокости или по прошествии времени, когда любовная пелена спадёт.
      – Ты про эту женщину?
      – Нет. – Лицо знахарки было неподвижно. Она повернулась и пошла в комнату.
      – А дверь?
      – Пускай будет открыта.
      – Хм, а говорят, жабы вползти могут…, там всякие.
      Хозяйка вновь пристально посмотрела на Эху:
      – Пойдём, кормить тебя стану, голодна, небось.
      Эха неопределённо передвинула плечами.
      – Пойдём, пойдём. Из домов людей ушла забота о гостях. В них стало холодно без домашнего тепла. Присядь.
      Знахарка скоро поставила тарелки на стол, придвинула лавку ближе к столу. На столе появились и хлеба, и гречишные лепёшки, и пироги с начинкой. Тарелки со свежими ягодами, с сушёными ягодами, ягодами в меду.
      Она принесла воды умыться и подала вышитое полотенце. Эха была поражена радушием хозяйки:
      – Это всё мне? За что…? Я ведь просто проходила мимо…
      – Ты спрашивала о добре… А здесь такие не ходят. Всё злобу плетут, да себе чего выгадывают.
      – Но, хозяйка, коль я чего могу – и ты попроси у меня…
      Знахарка чуть слышно рассмеялась.
      – Так у меня принято просить. Я всем помогаю, лечу.
      – Хм…, – рознятся люди. Как знать, может, и я – хитрю?
      – Да, люди разные бывают. Иной придёт, дескать: «Помоги». Помогаю. А иной – сидит дома сиднем: не идёт за помощью, пока рука или нога не посинеет. Привозят его. «Чего не шёл раньше?». «Сам лечился. Что от вас полезного делается? Только деньги тянете». «А чего уж сейчас пришёл?». «Да терять боле нечего!». А что таких корить? Добро, если ещё сам-то так про себя думает. А ежели немощного доправить родственники не хотят? «На глазок» лечат? А выходит – калечатся люди. А корить что? Был тут один, возмущался: «Прихожу к одному знахарю лечиться. А тот и говорит: Чего пришёл, дескать – нет ничего серьёзного. А пришёл, когда скрючило – знахарь изрекает: Чего пришёл? Поздно уж».
      Слушая знахарку, Эха, однако улыбалась. Она никак не могла понять, серьёзно ли гневается та, или притворно выговаривает?
      Ела неторопливо, мысли её путались под взглядом хозяйки. Вдруг Эха поперхнулась и виновато посмотрела на знахарку. Та чуть улыбнулась:
      – Людей боишься, от света прячешься. Нет зла в тебе, есть страх.
      – И страха нет. Опаска – не страх. – Губами промолвила Эха. Она метнулась к лавке и накинула на себя чудесную накидку. Знахарка ловко вынула из сундука такую же, и раскинула на столе, ровно накрыв лишь ужин.
      Издалека слышались торопливые шаги. Они были достаточно тяжелы – шедший топал. Раздалось два близких тяжёлых шага: кто-то ступал по крыльцу. Громкий, казалось бы, даже неопрятный голос раздался на пороге комнаты:
      – Что, гостей поджидаешь, старуха? – Голос не злобив, но пренебрежителен. Громогласен, но трусоват. С таким голосом – только ворон пугать да детей малых. А вот пред ровней – оробеет человек. И, правда: гнусноват он был на лицо – вроде и красиво оно, да близко посаженные глаза больно злые. Даже не злые, а бешеные какие-то. Губы узкие, лицо – широкое. Залысины на лбу, но аккуратная борода.
      Ещё моложавый на вид мужчина, но дряблая кожа лица, судорожно сжимающиеся пальцы белых ладоней – вызывали неприятный осадок у наблюдающего за ним. Эха втайне порадовалась, что укрылась от его взора.
      К власти был близок вошедший. Его лицо приобрело некое «ритуальное» выражение. Оно не отражало ни глубины, ни даже наличие искренних эмоций. Оно лишь говорило: «Так надо».
      – Старуха. Мне надобно твоё колдовство. – Стало, однако, заметно, что он снизошёл до слова «мне надобно», вместо: «дай немедля». Видимо, ему действительно очень нужна была помощь захарки, и он то выразил просьбой, а не требованием.
      – Ну, так тебя и ждала. Ведь наперёд всё знаю.
      – Э-э-э… – гость как бы сник, хоть голос и остался в прежней силе. Гость ступил шаг, повернулся, сглотнул слюну и потянул ворот рубашки. – …Мне, в общем, требуется…
      Он лгал и изворачивался. Наверняка – всё не так, как хотел представить. Наверняка роль гостя в излагаемом деле – больше. Наверняка намерения его гнусны, а поведение подло.
      Эха невольно размышляла, рассматривая пришедшего.
      Как же видна ложь! Почему знахарка так ему внимает? Смотрит внимательно, кивает головой, едва улыбается. А он – ну лжёт же, лжёт! – Это Эха чувствовала подспудно. По интонациям речи, по жестам, по паузам, то выступившему на лбу поту, даже от того, как стал он счищать пылинки с рукава. Лгал.
– И так, и сяк я к жене – а изменяет мне. Да с кем? Выговорить то не смею! Что я? Ведь и бил её уже, и запирал, ан что я против власти? …помоги свести Пелдишку! Ведь не пойду я против наместника!
      – А если ещё хуже наместник, вслед этому, придёт? О народе подумал? – Знахарка повернулась головой в сторону Эхи. Смотрела чуть повыше скамьи. Эха поняла, что знахарка взывает к разуму гостьи.
      – Да я уживусь с любой власть. Что нужно, то и буду говорить. А до остальных, – какое мне дело? Лишь бы моё, моё – не трогали. …Или хоть силы мужской лиши Пелдина!
      Знахарка кивнула, и начала что-то искать на нескольких полках в углу, наискосок от печки. Сама же время от времени посматривая на просящего, как бы оценивая его. Может, высматривала, хватит ли у того сил и духа воплотить злодеяние в действительность? Вроде как, сомневаясь, заговорила:
      – Как ты, такой, можешь удерживаться у власти? Как тебя держит-то наместник? Ведь ни умом ты, ни величием… Только вот показного хвастовства больно много.
      – Что мелешь, старая?! Зашибу тебя в один миг!
      – А ты попробуй. – Знахарка сказала те слова вкрадчиво, мягко повернувшись и ласково, даже маняще глядя на просителя.
      Тот даже попятился:
      – Да я же так… Знаешь меня…, плачу хорошо.
      – Так что? Может, и зелья, какого, чтоб больше власти-то у тебя было?
      – Та нет, больше не надобно. И так тяжко – обирать добро не успеваю.
      – Как же тебе так легко всё удаётся?
      – Так ведомо то всё: хапать да просить надобно больше, а затем – снизить цену. Людишки-то пообдумают то, да согласятся. Ведомо же, что сокрушить что-то, сделать немыслимое, – важно убить всё значимое да знаемое. Убить надежду, идеалы. – Последнее слово он произнёс с издёвкой.
      – Вроде так и поступают князевы мятежники? Ты ли – не один из них? Ведь свершили невиданное – покусились на волю богов да род княжеский.
      – А разве то ново? Сколько уж князья друг дружке ядов то сыплют? Всё замышляют, замышляют. А люди вот и себе стали изводить недругов, на родовитых поглядывая. Разве посмел бы люд простой первым начинать распрю?
      – Хм, разумен ты, разумен. Подметил-то теперешнюю жизнь. Да-а… – знахарка задумалась.
      – А что иного глупый люд заслуживает? Коль продаётся за монетку, то и монетка разменная ему цена. Вот, к примеру, скажи только, что задорого товар привёз, знатного качества – повалят все. Последнюю монетку отдадут – а лучшее купят. Не себе, так жёнке, милой, про запас. А качество? Кто смотреть-то качество будет? А? Коль цена – непомерна? Уж доверчив народ. А как оно? Скажи, что заканчиваются дрова? Нет, рубить леса, заготавливать впрок – не поедут. Купят подороже, а лишний шаг не ступят. Так что ж не обманывать, коль сами в петлю лезут людишки? …Так вот и смутьяны, может, чего такого наобещали….? Не знаю. Сытно мне и здесь. Только бы моё не брали…
      Знахарка повернулась к нему да вручила мешочек.
      – Держи, теперь спокоен будешь.
      Проситель поджал губу, скупо отмерил плату, испытующе смотрел, хмуро брал. Не то сомневаясь, не то прицениваясь.
      А что, разве был у него выбор?
      – Смотри, не берёшь – потерять многое можешь. Не сегодня-завтра голуба твоя упорхнёт. Бери-бери, сроку тебе мало. – Знахарка словно убаюкивала просителя. – Зелье-то быстро выветрится, а приготовить новое – время нужно. Да и особое время для сбора трав требуется. Бери, в ближайшее время – не смогу тебе помочь. Только сейчас…
      Тот засмотрелся на неё, а затем, словно очнулся, схватил мешочек да скоро вышел прочь.
      Его шаги затихли.
      Эха медленно сняла с себя чудесное полотно.
      – Как же так… – она была в замешательстве.
      – Хм, не обращай внимания. Глупый он. Хоть и думает, что смекалист. …Хотя…, разумение у него есть, есть. …Поздно уже, ложись-ка ты спать. Но нет, постой. Вспомнила. И тебе могу оказать услугу. Холодна ты, а сердце есть. Умрёт оно, коль не помочь тебе. Смотри…
      Знахарка вынула из ларца, стоящего на окне, впрочем, перебрав несколько штук, – один камень, вроде как белого кварца, простенький. Он оказался в виде сердечка. Снизу, по торцу находилась трещинка с небольшим завитком, как раз к середине камня.
      Эха была удивлена. Расположение к знахарке было, да вот только насмотревшись здесь всего…?
      – Зачем мне?
      – Возьми, чем здесь будет лежать да недостойным в руки попадёт – тебе может пригодиться. Не отказывайся, даром даю. На добро. Он выведет тебя к любви.
      – Любовь…? Уж отлюбила, больше не хочу.
      – Так нас-то не спрашивают.
      – Нет. Не в обиду. Не возьму.
      Знахарка улыбнулась:
      – Как хочешь. Спать ложись, и, правда, поздно.
      Эха скупо хмыкнула, сокрушаясь, склонила голову:
      – Права ты вновь. Спасибо и за ужин. Спасибо и за науку.
      На том и затихли разговоры. Эха прилегла на расстеленную знахаркой постель. Та – сидела около стола да глядела в окошко. Уже давно стемнело.
      Эха придремала на отведённой ей лавке. Она к ней почти привыкла. Чувствовала, что жестковата постель. Но может оно и к добру: на мягком ложе – истома размашистее. А вставать нужно было поутру, да в путь-дорогу отправляться.
      Хорошие, домотканые, может и толстоватые, но широкие куски ткани не в один слой покрывали, по всей видимости, дубовую лавку. А вот посуда у знахарки, Эха обратила внимание, как и водится – кленовая.
      Вроде и настороженность исчезла. Но глубокий сон всё не приходил – дрёма да дрёма.
      Иногда Эха открывала глаза и сонно смотрела на невысокие потолки, тёмный проём окна, пучки трав у печи. Взгляд скользил по полу, по расстеленным травам. Глаза закрывались сами собой…
      …Резко раздалось два размашистых и сильных удара в дверь. Тёмной тенью, неожиданно скоро, метнулась по комнате знахарка. Но затем воротилась, вгляделась в лицо Эхи и набросила на неё ту самую ткань, что скрывала её прежде от иных гостей.
      Вновь скоро кинулась к двери.
      Затем кто-то грузный долго возился и топтался в сенях. Вставать Эхе совсем не хотелось и, пожалуй, она была рада, что знахарка прикрыла её, сделав невидимой. Так – ну и так.
      Наконец, щеколда стукнула, и короткие, но грузные шаги донеслись уже с порога.
      Эха приоткрыла глаза и поневоле удивилась – губы едва приоткрылись, и сон как рукой сняло: в комнате, на двух задних лапах стоял большой бурый медведь и принюхивался.
      Не шевелилась, ладони покрылись испариной. Одежда на спине стала холодной.
      Но раздались слова знахарки:
      – Ничего, ничего. Гость у меня. Ступай к столу.
      Медведь сильно засопел, всё так же подозрительно осматриваясь. Но затем, поглядывая в сторону Эхи, сделал несколько шагов к столу. Одной лапой он опёрся о стол, а второй – едва раскачивал в воздухе.
      Теперь Эха не сомневалась, что спит. И более дивного сна она сроду не видала: на её глазах, сквозь лоснившуюся медвежью шерсть, стала проглядывать светлая человеческая кожа, стать медведя распрямлялась, руки-ноги – удлинялись. Знахарка заслонила медведя от взгляда Эхи, подавая ему одежду.
      Спустя ещё какое-то время Эха увидела человека, в которого превратился медведь – уже в штанах, он натягивал рубашку. Глядя на знахарку, глухо, тихо спросил:
      – Зачем приютила?
      – А что мне – вконец одичать-то без людей? Это ты без них можешь прожить, а я хочу знать, что в мире делается.
      Молодой мужчина косо смотрел в сторону Эхи, хотя, скорее всего, как и прежние вечерние посетители, – не видел её из-за наброшенной дивной ткани.
      – Спит? – Медведь сел за стол.
      – Спит. – Твёрдо сказала знахарка.
      Кто он? И как …он? Высокий, широкоплечий мужчина был статен. Не тщедушен. Руки и пальцы, пожалуй, нельзя было назвать тонкими. А вот черты лица – правильны, даже совершенны. Тонкий нос, быть может, казался едва длинным, но общего впечатления то не портило. Глаза – большие, но не выпуклые, скулы высокие, но лицо не было худым, измождённым. Едва вытянуто, безбородо. Русые волосы касались плеч, выглядели опрятными.
      – Что у тебя там перекусить? Готовила что ль? Или не ждала?
      – Тебя когда не ждёшь – ты и приходишь. – Насмешливо сказала знахарка.
      Медведь глядел на неё искоса, но, ни одна эмоция не отразилась на его лице.
      Степенно, но вроде не надменно, знахарка вновь стала подавать на стол разнообразную еду: молоко, лепёшки, мёд, какой-то пирог.
      Так же чинно, не спеша, Медведь ел: обмакивал пухлые гречишные лепёшки в мёд и, стараясь, чтоб текучие, порой извилистые капли мёда не попали на стол – клал кусочки в рот, запивал молоком.
      Знахарка встала поодаль. Но затем, пододвинув лавку, присела позади Медведя. Её лицо было Эхе хорошо видно – почти напротив. Впрочем, как и сам Медведь, который сидя за столом, казался и теперь высок, статен.
      Эха видела, как несмело несколько раз знахарка протягивала руку к спине Медведя, но так и не касалась его. Мимолётная, может, и стыдливая улыбка появлялась в те мгновения у неё на лице. Казалось, что от той улыбки и морщины её разглаживались.
      И Эха вновь широко раскрыла глаза. Она почти и не видела старуху. На её месте сидела красивая молодая черноволосая женщина. Её глаза не были тусклы. Наоборот – они были глубокого изумрудного цвета, искрились, обрамлённые пышными длинными ресницами. Верхняя губа – полнее нижней, кожа лица – упругая. Морщин на шее не стало. Крючковатые пальцы не страшили больше узловатыми суставами, и были очень изящными.
      – Ты голоден сегодня… – Не то спросила, не то констатировала мелодичным, участливым, почти нежным голосом знахарка. …Ведунья.
      Что здесь происходило? Не иначе как дрёма. Вроде и спать хотелось. Вроде и спала Эха, а только волнение, или любопытство, а может и желание всё контролировать, жгли веки, не давая уснуть. Хотелось забыться от хлопотного, утомительного дня, от своих собственных мыслей не к месту. А вот как-то гляделось и гляделось на то удивительное диво. О таком раньше и подумать бы не сумела. Хотя …?
      Ведунья тихо попросила?
      – Расскажи, дела-то у тебя как?
      Медведь сел ровнее, словно задумался. Затем оглянулся на Ведунью и смутился. Это было видно по его замедлившимся движениям, повернувшейся и поникшей голове. Он нахмурился, словно пытался сосредоточиться. Как-то несмело, криво улыбнулся, сказал:
      – Да так оно всё… После бури в северном бору бурелома много. Не стану убирать – людей там много. Оставил им березняк да осинник, – мало им, в тёмный ельник лезут, а там…, знаешь ведь сама. …Дожди-то какие в это лето, да всё с грозой. Пугливый зверь стал совсем.
      – Ты…, ничего, ничего, всё станется на добро. Устал, наверное, приляг, поспи. Не беспокойся, постерегу твой сон.
      – А что твой постоялец?
      – Она будет спать столько, сколько я захочу.
      – Женщина?
      – Девушка. Так…, уставшая, растерянная, глупая.
      – Что у неё? И эта колдовать по любимому прибежала?
      – Нет, путница. Забрела, приустав.
      Медведь кивнул, поглядел на Ведунью, вновь смутился, растерянно улыбнулся и, неловко оглянувшись, потянулся рукой к скамье у стены.
      – Что-то, действительно устал, прилягу. – Он, как-то неловко перевалившись на руку, словно сдерживал тяжесть своего тела, с запястья перенёс его на локоть, прилёг плечом и, устало вздохнув, растянулся на скамье, сколько хватало места.
      Он что-то сонно пытался рассказывать, но всё тише звучал его голос.
      Тихо, спокойно, задумчиво шелестели слова Ведуньи:
      – Спи, спи тихо и покойно, потайная ночь в пути. Завтра будет всё раздольно, а пока за всё прости.
      Эха видела, как передвинула Ведунья нескладный тяжёлый стул к скамье, у ног Медведя. Села и, откинувшись на спинку, смотрела на спящего. Она медленно, задумчиво, смотря, как бы исподволь проводила ладонью правой руки по своему левому плечу, не то жалея, не то успокаивая. Так, порой сидит, предвкушая какую беду, одинокий, холодный человек. И не важно, мужчина то или женщина. Какая-то искрящаяся скорбь, гулкое одиночество сквозило во всей позе Ведуньи. Несколько раз она, едва отрываясь от своих дум, чуть наклонялась вперёд и прикасалась пальцами вначале к собственным губам, а затем проводила пальцами по щиколотке и подъёму стопы Медведя. Он же, порой, только шумно, но как-то тоскливо, даже обречённо вздыхал. И тогда Ведунья, поджимала локти, сжимала кулачки у самых своих губ и редкая слеза катилась по молодой щёчке.
      С усилием, словно рвала Эха рубаху на своей груди, будто не хватало ей воздуха в густом тумане, мареве этого невозможного бреда, повернулась на другой бок. Увидела перед собой гладкую стену дома, со спилом сучка, четыре колечка венчали его центр. «О, четыре года было ветке, когда пилили дерево» – только и успела подумать она. Провалилась в сон.
                35
      Следующее утро было поздним: пасмурное небо добавляло ночи времени. Но, вроде по ощущениям, Эха выспалась. Не поворачивалась от стены, а проснувшись, некоторое время лежала с открытыми глазами. Прислушивалась.
      Было тихо – только за окном лес шумел глухо, важно. А в комнате кто-то был. Кто-то был, но не так, как таятся. А так, как боятся потревожить.
      Эха медленно повернулась. Ведунья, в привычном образе старушки сидела у стола и смотрела в окно. Ничего не говоря, посмотрела на Эху и печально улыбнулась.
      – Проснулась? В дорогу тебе нужно? У вас там своя жизнь… – Она скоро встала и начала собирать на стол.
      Эха села на лавке, но не вставала. Бывает так, что человек вроде и открыл глаза, знает, что вставать надобно, а только не хочется. Не от того, что ленив, а от того, что устал, не может собраться с мыслями, определиться с действиями.
      – Хозяйка? Мне любопытно очень… Прости?
      – А что прощать? Ведь не из праздности выпытываешь. Он хозяин хороший. Господин он лесу. Да не такой, как, порой, встречаются среди людей – только в глаза чужие хорош, перед иными лоск наводит. А этот нет, радеет за последний листок. Да ведь слышала ты.
      – Хм… И только?
      – А что ещё? Видела я и красивых, и видных. А только за ним – сердце стало. Только любовь к нему делает меня молодой. …Что сидишь? Вот умыться тебе принесу.
      …Эхе было жаль расставаться с хозяйкой. Хоть и знала, что не нужна она здесь, но хотелось поддержать Ведунью, ободрить.
      Но Эха стеснялась. Смеет ли?
                36
                Печальная песня
      …Несколько дней Эха со своим отрядом была в пути. Двенадцать человек и Эха тринадцатая. Ходили аж к Рассылке – большому тракту на княжеской земле. Может и сама бы справилась, да глядеть много было. А так – определила одного воина на лесной дороге, второго – около тракта, третьего – к роднику. Сама даром не сидела – обошла местные селения. Переговорила и с несколькими торговцами: кто кроме них, так нуждающихся в известиях о войне и мире, о передвижениях своих и чужих отрядов, о безопасном провозе товаров – настолько хорошо знал текущую ситуацию в крае?
      Всё увидели, всё разузнали – какие отряды куда шли, о чём говорили чужие воины на привалах, о чём думает и сам народ в сердце владений княжеских. А, кроме того, люди – болтливы и многое хотят знать: тут услышал, туда передал. Люди, ещё как люди – многие селяне озабочены только куском хлеба. А вот те, кто не заботился непосредственно об этом, кто пребывал на обеспечении – воины, мелкие служаки, богатая да сытная молодёжь – всегда найдут что рассказать.
      Слухами земля полнится: многое в них – чушь, однако зерно правды всегда отыскать можно.
      …Собирались уж обратно. Да только потянул кто из воинов за собой ниточку княжескую. Хорошо оказалось поставлена служба против разведчиков у князя Замосы – живо донесли о чужаке и скоро собрался княжеский отряд.
      Выбраться бы из этой переделки. Эха раздумывала, как быть в дальнейшем, выдумывала новые меры предосторожности. Её сильной стороной были грамотные, обдуманные фланговые отряды. Но это – при атаке. А здесь – сама оказалась в переделке. Всё же, назначение на должность, её ранг среди людей – не самолюбование, а прежде всего ответственность. Хм, верховода, верховода, а всего не предусмотрела…
      Эха старалась петлять по лесу, выходя по балкам. Но вражеским отрядом командовал кто-то, кто не был рядовым, обычным исполнителем воли княжеской. Поумнее был человек. Прижали Эху к Камышке. Небольшая речка, избивалась по балкам да неглубоким долинкам. По руслу – заросла камышом, ивами, попадался осокорь.
      А на плато выйти да уйти в степь Эхе не удавалось – с двух сторон шли преследователи-волки. Вдоль речки укрывали отряд Эхи травы да камыши, а коль показывалась на плато – летели в их сторону стрелы. До Ивоньки – большой реки было ещё долго идти. Кроме того, не хотела Эха приближаться к уделу Горбуна – Окольцы были неподалёку. Уж не Горбун ли шёл по следу?
      Приходилось бежать вдоль реки. Эти места Эха не знала.
      В то августовское утро как-то тревожно было на душе. Что ныне делать – не знала. Гонят их, гонят, а куда? Как волков затравливают. Но если не выставили ещё впереди заслона, стало быть – знают, что делают. Хитрость какая будет. И как скоро?
      Разделить отряд, чтоб хоть кто-то рассказал Паркому о разведанном?
      Она подала знак остановиться. На правом берегу – сквозь шум колышущегося тростника были слышны голоса. Там враги. На левом – чуть впереди неясно виднелся высокий пригорок с выступами камней, может гранитов. Наверху – сосны. Несколько молодых деревцев спускались, как бы невзначай, к самой реке. Здесь они были хилые из-за близости воды. Как бы удивлённо посматривали по сторонам своей мохнатой от росы хвоей. Но здесь уродились, здесь им и погибать, как бы, ни хотелось жить.
      Эха присела на невысокий гладкий камень. Вынула меч и начала в задумчивости его рассматривать. Позади погони не слышно. Мог ли отряд Эхи повернуть вспять и выскользнуть там, пока их ждут впереди? Удобных широких балок там не было – всё как на ладони. Воздух сырой у реки – слышимость хорошая. Ветра почти нет – и шелест камыша не скрадывает звуки. Эха слышит ржание коней преследователей на том берегу. Слышит топот их копыт.
      Как же быть?
      Она словно забылась, и начала потихоньку напевать какую-то заунывную песню. Протяжную и густую, как знойный августовский полдень, до которого впрочем, могла и не дожить. Пела всё громче, теперь её могли слышать и враги. Свои же – посматривали с удивлением.
      Эту песню она слыхала когда-то, когда была ещё молода. Её пела молодая девушка, что была невольницей и работала при дворе у Ольговина. После, когда Эха выучила и этот чужой язык, поняла, что пела девушка о медленной речке, чьи воды путались в прибрежных травах, и не было свободы у реки.
      Такое настроение было в диковину и для самой Эхи. Ей казалось, что чего-то девичьего в ней, такой корявой ныне, и дотошной, осмотрительной, всё меньше и меньше.
      А сколько всего этого должно оставаться в потайном человеке? И умение быстро решать проблемы, и отменное здоровье. Вон, как-то …, да в тот раз, когда повстречалась с Ведуньей и её Медведем – шла-бежала почти день, да выдохлась. Разве это выносливость? Что ещё? Умение владеть мечом вроде у неё есть, стреляла из лука – неплохо, верхом не одну версту измерила. Память – неплохая, по звёздам для ночных разведок ориентируется, пригожа лицом: если улыбнётся – обезоружит противника. Но вот была бы она решительней да рассудительней…, если бы характер имела твёрже. …Да куда уж твёрже? И так воины видят в ней скорее равного себе воина, чем красивую женщину. Женщину… До того ли ныне? Хм…, воин…, смешно. Да, Змейка она, Змея и есть…
      Вроде и испытала уже много, а сможет ли вывести людей в этот раз? В годину опасность больше и думать не о чём, верховода? Перебираешь события, словно узелки на памятной верёвке?
      Мысли какие пустые… Отложила меч, вынула из сумки купленные в последнем походе шумящие височные подвески. Много за них дала. А зачем купила – и сама не знала. Дабы бродить по рынку да подслушивать разговоры торговцев – деньгами сорить не обязательно. Но как-то так…, захотелось чего-то такого, чего никому и не покажешь, потаённого, своего. Красивого. Чтоб у сердца хранить.
      Отзвучал мотив. Эха задумчиво подняла голову и осмотрела своих воинов. На что они надеются? На то, что Эха – спасёт, найдёт выход и из этой ситуации? А что она всё может разве? Кузнец куёт железо, гончар – делает посуду, а хороший скорняк – обработает любую шкуру, хоть козью, хоть воловью. Но всего того требовать от охотника – нет смысла. Человек не может уметь всего. Он должен быть профессионалом в своём деле, а на остальное – не обращать внимания. …Всё чаще она теперь рубит эмоции, не гладит и не голубит.
      Зачем взяла в разведку людей, за которых потребно отвечать? Ведь привыкла быть одна, ходить одна. Это вроде как изломался её характер – быть одной. И только за себя отвечать. Ведь действительно, лучник – не может быть отменным наездником, а конник – в пешем бою потерпит поражение быстрее, чем тот, кто привык сражаться с земли. Это уже в крови, так наловчились руки, так привык думать и сам человек. Привычка…
      Чуть пониже локтя, там, где рукав куртки был закатан, почудилось, что комар укусил. Скосила глаза. Нет никакого комара. Странно, и зуд и боль сразу исчезли. Как так?
      Как бы с сожалением, положила подвески в сумку, встала и начала отстёгивать пояс, отложила меч, сняла защитную куртку, развязала тесёмки ворота рубашки. Вынула из сумки гребень и, распустив, расчесала волосы. Ни на кого не глядела, будто и не было ей дела. Несколькими косичками убрала волосы со лба. Сзади они ложились волнами к самому поясу.
      Достала кошелёк с десятком золотых монет – разжилась деньгами верховода в разведке. Зажала их в ладони. Вынула короткий охотничий нож, оглядела его, спрятала в правый рукав, рукоятью внутрь.
      – Эй, Гилишек, сдаваться иду. – Она хмыкнула, – ты – за старшего…
      Пауза меж этими и следующими словами была коротка, но лица многих воинов вытянулись. Возможно, растерянности и не было. Но явственно читались недоумение, непонимание. Эха широко, но недобро усмехнулась:
      – …Проследи, чтоб все оставили оружие здесь, пояса – снять, куртки – снять, шлемы – оставить здесь. Только по одному сапожному или охотничьему ножу. Как позову вас, сделаю отмашку назад – пусть все выходят из-за деревьев. Но не толпой, широко пусть разойдутся, цепью. А как швырну монеты – не медля, пусть нападают на тех из врагов, кто будет рядом с ними. А коль умеют прицельно метнуть нож – по их выбору врага пусть находят. И не забудьте, – Эха оглядела всех, – что позади нас, за речкой тоже могут быть лучники, кто сможет – прикройтесь убитыми. Хоть и прицельно стрелять будут, но поберегите жизни. И ещё. Двоих оставить здесь: самых лучших лучников. Пусть прикроют, когда всё начнётся. Все слышали? – Эха помедлила: – Это приказ. Его выполнять.
      …Хм, на охоте, говорят, такой метод применяют. Отвлечь внимание зверя, даже притупить его внимание, да сделать то, что он – не ожидает. Права ли Эха, делая из себя приманку…? Обернётся ли на неё враг, притупится ли его осторожность?
      Она повернулась и сделала несколько шагов прочь от реки, к лугу. После утреннего тумана, на паутине, которой укутали траву пауки – против солнца блестели капли росы. Стало быть – не будет сегодня дождя. Когда роса – дождя не будет.
      Несколько кустов разлогой калины сомневались, подниматься ли по склону от реки. Их незрелые, глянцевые с красноватыми веснушками ягодами теснились почти на каждой ветке.
      Позади было тихо. Но кто-то громко прошептал:
      – Удачи тебе, Змейка.
      Эха оглянулась, едва виновато улыбнулась, кивнула головой и пошла. Про себя подумала: «…и тебе того же» и прикусила себе язык. Поступала так всегда, когда желали ей чего-то, или косо смотрели. Даже сейчас, в такой ответственный момент ей было сложно избавиться от суеверий, что откладывались в душе годами.
      Воины меж собой почти не переглядывались. Кое-кто, не ожидая приказа Гилишека, начал расстёгивать пояс. Почти не говорили. На болтовню уже не хватало сил – переход-то какой. А что впереди? Не раз ходили с Эхой. Каждый знал, что надобно делать, может даже чувствовал то интуитивно. Впрочем, как и всегда. Даже на привалах – не особо болтали: кто по дрова, кто за водой, кто коней чистить: своего и того друга, кто стоял в дозоре. Хорошая, сплочённая команда.
      Приказ Эхи не обсуждали. Может не так всё и бессмысленно? Эха ведь не глупа. А такие простые и, на первый взгляд, вздорные поступки совершаются, чтоб схитрить, или приспособиться, если уж совсем невмоготу. Бывает. Но вот раздался чей-то шёпот:
      – Смотри, смотри, что делает… Ы-ых, Змейка!
      И правда, Эха вела себя странно. Она медленно, даже робко ступала, делая шаги, будто двигалась по топкому болоту, боязливо оглядываясь по сторонам. Руки её были подняты, кулаки – сжаты. Словно держала себя в руках, чтоб не испугаться да не побежать назад. Вся фигура Эхи ссутулилась, она как-то даже дрожала.
      Навстречу ей вышло около пяти человек – княжеские воины: три впереди – простые и ещё двое. Видно – выше рангом. Один одет во всё добротное, но не военное. Второй – видно богатый командир: и куртка защитная из железных пластин, и шлем дорогой, сборный, и меч – широкий, с удобной рукоятью. Вслед ему – ещё около десяти человек, в руках – мечи. У нескольких – луки. Те, кто ближе, из простых – тоже вынули мечи. Но не более. Вид у Эхи не был грозен. Хлипкая, дрожащая девка. Но красивая.
      На противоположном берегу, из-за верхушек низко растущих деревьев, показались воины второго княжеского отряда. Из тех, кто сдерживал и помогал загонять отряд Эхи. Дальше идти было нельзя: если что – подстрелят.
      Она заговорила:
      – Можно? Я хочу сдаться. … Все наши хотят сдаться… Ми не хотим воевать… Там командира наши убили-то. Чтоб показать, что не хотим мы более воевать…. – Она говорила, громко, высоким голосом, что почти срывался. Дрожала, да и голос её дрожал. Чуть не плакала. Подходила к врагам всё ближе, посматривала на всех со страхом. Поднятые руки дрожали, колени подгибались, движения головы были судорожны. Распущенные волосы приоткрывали худенькую шею, розовые мочки ушей, цеплялись за ворот рубашки с распущенными тесёмками.
      Чем же, если не словами, можно обмануть человека? Чем, если не жалостью вызвать к себе сочувствие? Чем, если не лестью притупить бдительность? Люди всегда верили словам. Только «чёрствый сухарь» может отказать плачущей красивой девушке. И может больше среагирует именно на «красивую». …Любой торговец более успешен, если за его спиной покупателям-мужчинам подмигивает или обольстительная жена, или глупенькая красавица-дочка.
      Да, красивая, плачущая женщина – притупляет бдительность. А людям почему-то всегда кажется, что они искушены в обмане.
      Не раз и не два Эха видела испуганных женщин, детей. Не раз и не два она проделывала в своих странствиях подобное. Людей, что были перед нею – она не знала. И не боялась. Скорее презирала. А раз так – и «сыграть» пред ними сможет, не стыдясь. Оставалось полагать, что и они её не узнают. Чтобы раскрыли её обман в кульминации? Жить хотелось.
      Эха присматривалась к вражеским командирам. Кто они? Кто из них опаснее? Из перелеска больше никто не выходил. Стало быть, на лугу – все, или наверняка, все те, кто шёл, загоняя отряд Эхи по этому берегу. Те, что на противоположном – прицельно стрелять пока не смогут: им мешают верхушки деревьев. Выходить Эхе дальше не стоит – она будет в пределах их прямой видимости.
      Продолжала лепетать:
      – Там…, там наши… они не хотят воевать, хотят сдаться… – Главное – делать паузы, «играть лицом». Даже плакать у неё уже получалось. Она не подыскивала слова, не делала неожиданных пауз. И речь, и эмоции, и слова сами находились, текли, словно та река, что за спиной.
      Командир вражеского отряда, оглянулся на богача в невоенном одеянии, засмеялся:
      – Ну, пусть выходят те, кто не хочет воевать. Примем, посмотрим, …повесим. – Добавил он тише.
      Эха, дрожа, не попуская рук, повернулась назад и дико, как даже ей самой показалось, тонко и высоко закричала:
      – Выходите, они не будут убивать!
      Из-за ив, камышей, показалось несколько человек, затем и ещё около семи-восьми. Они шли без оружия, кто угрюмо смотрел, кто шёл, с виду храбрясь, но все – с поднятыми руками.
      К ним, из-за спины княжеского командира направилось несколько воинов. Несколько – натянули луки. Но противники – сближались.
      Эха вновь забубнила:
      – …вы только не думайте, командира-то мы убили, сказали – не хотим воевать. – Она почти плакала.
      Кто-то из чужаков начал смеяться, кто-то махнул рукой, дескать, надоела со своими причитаниями. Глупая баба, хоть и пригожая. А внимание отвлекала. Не один княжеский воин с грустью прикинул, что коль и повесят её, то не он будет тешиться с нею в последние минуты. Уж хороша очень – такая девка не для простого воина: и станом, и лицом пригожа.
      Но далее всё произошло быстро.
      Когда командиры отряда медленно к ней приблизились, Эха резко бросила золотые монеты в скопление чужих воинов. Те растерялись и начали озираться. Кто-то нагнулся, начал подбирать.
      Дорогой метал – золото. Кровавыми тропинками попадало оно сюда, с юга или востока. Золото всегда, или почти всегда, вызывает у человека гнилостное чувство собственности. Ибо не отчищено людской совестью, не настояно на честности, не пропитано искренностью. Торгуют за золото и домом родителей, и отечеством.
      Сама же Эха внезапно кинулась к командиру-воину. Не дав ему опомниться, молчаливо, левой рукой с силой охватила его за шею, прижавшись к нему всем телом, дабы он не смог правой вынуть меч, резко опустила свою правую руку и в ладонь ей выпал кинжал. По самую рукоять, меж складками металла, вогнала кинжал сбоку, у предплечья, в грудину командира. Последнее, что он видел, оседая, – безучастное, жестокое выражения лица девицы. Лезвие вошло в сердце. А Эха уже вставала и вытягивала командирский меч из ножен. Хорош, да жаль, тяжеловат. Но намереваешься жить – станешь орудовать и таким.
      Вслед за Эхой – на противника напали и её воины. Атака была удачной. Почти каждый из них – поразил врага: кто метнул нож, кто вонзил его в грудь, а кто и по горлу чиркнул. Начали подбирать оружие поверженных да биться с теми, кто остался.
      На противоположном берегу враги растерялись. Потом завопили от ярости.
      Эха, как-то скоро, не задумываясь, кто был человек в невоенном – убила и его. Может – тоже какая ищейка, как и она сама? А может, кто из непричастных родственников командира? Скоро всё как-то…
      С врагами на этом берегу покончили быстро. Подбирали оружие, добивали раненых, не теряя, однако бдительности – ведь и здесь, за кустарниками мог кто-то оставаться.
      Эха приказала подобрать своих раненых. Хорошо, что только один тяжёлый, лишь двое – легко. Быстро вернулись к реке, забрали свои вещи. Эха повела отряд наискосок от реки, по берегу – впереди виднелся бор. Однако там, едва соорудив для раненного носилки, она приказала, по лесу – вернуться назад. Переправились через реку неподалёку от места битвы и скоро ушли по перелеску в сторону. Погони не было, может действительно хитрость удалась и враги потеряли направление их движения?
      Шли к своим. Возвращались. К счастью легкораненые шли бодро.
      На ночёвку остановились только поздней ночью, костров не разжигали.
      Эха перевязывала раненного юношу. И хоть было видно, что он – не жилец, но оставить его без помощи, и тем самым дать понять, что его ранение смертельно – не решилась.
      – …А ты, верховода, знаешь, какая она у меня? Она такая, такая светлая, хрупкая. …Она не хотела ни за кого замуж идти. Всегда держалась в стороне от молодых парней и девушек. А я вот смог… Смог заполучить её. – Бедолага захрипел, пытаясь избавиться от рук Эхи, которая перевязывала его грудь. Может мешала видеть ему в бреду любимую жену?
      – Будет, будет… Поправишься, тогда сам к ней пойдёшь.
      Раненный вдруг дернулся, его лицо искривилось:
      – Ты только, верховода, не говори ей о моей смерти. Не хочу умирать в её памяти. Пусть ждёт, …ждёт. Каждую ночь у окошка…, пусть выходит на залитую луной дорогу…, и с рассвета ожидает по росе. Пусть…, пусть ждёт.
      Эха промолчала. Хотелось вроде пообещать умирающему выполнить его последнюю волю. Да что-то сдерживало её. Или может, привычка не видеть в громких словах глубокого смысла – подавила порыв?
      – Ты знаешь, верховода, она не улыбается мне, не говорит ласковых слов. Но она позволяет мне прилечь рядом с нею ночью, она позволяет дотронуться до неё рукой, когда прохожу мимо. Что ей досужие разговоры соседок? Она не клонит головы, не прячет взгляд и не смеётся. Она словно выткана из прохладных нитей прозрачного лесного ручья, которому нет дела до людских страстей.
      Эхе всё труднее было удерживать юношу. Он хрипел, но улыбался. Его улыбка была кровавой, словно в противовес к его возвышенным словам о чистоте жены. На губах появилась кровавая пена, лицо побледнело, вокруг глаз обозначились глубокие чёрные круги.
      – Будет, будет, дай мне тебя перевязать. Всё будет…
      Она не успела сказать слова «Хорошо». Юноша затих, губы исказились в усмешке. Какая-то горечь чувствовалась в изгибе губ. Не боль, не боль, разочарование, может.
      Ей вдруг недоумённо подумалось, почему он так хлопочет и хвалит такую эмоционально холодную женщину? Даже пусть она и стала его женой?
      Юность прекрасна, юность мечтательна, юность наивна. Желание творить, парить, любить – вот это якоря для молодых. Ещё нет тяжести от того, что достижения, мечты, ради которых рвал жилы, быть может, предал самое дорогое – не оценено и отброшено своими же потомками. Когда жаждешь избавиться от привычных, дорогих сердцу вещей, только потому, что прошлое их гнило.
      И даже нет, не так – всего лишь оттенок на них лежит, печать былых поражений, чужого прикосновения, чужих чувств. Когда суетишься, по молодости, боясь всего не постигнуть, не понять, не почувствовать. И всё так же в зрелости, бежать вслед своей весне, падая, сбивая колени и локти, вгрызаться в её следы и теребить в руках её уже пожухлые цветы.
      Когда ещё веришь людям. Даже предавшим. Когда не уничтожаешь подарки неприятного человека, подспудно, даже неожиданно для себя, выказывая так своё отношение.
      Когда ещё не понимаешь, что людей, мнящих себя неудачниками – нельзя жалеть. Ибо они – не глупее, а опаснее вдвойне.
      Когда ещё пугает мысль о том, что хороший человек – поймёт и примет. А если плох – то и чужой поступок ценою в жизнь – оценит на медяк.
      Когда ещё не просишь извинения у близкого человека, тревожась о нём.
      Когда ещё не приходишь к едино верному суждению, что извечная потребность мужчины – защищать жизнь. Извечная потребность женщины – хранить её. И эти данности – не равны. Взаимодополнимы.
      …Я едва нагнулся и положил ладонь на плечо Эхи. Не время, не время рвать сердце.
      Она встала, понуро оглядела лагерь.
      А сама-то? Сейчас нет переживаний, как в молодости, по каждому поводу. Сейчас – только чёткое видение ситуации и знание того, что необходимо делать в следующее мгновение.
      Но разве смерть молодого, красивого парня – такой уж рядовой случай?
      И, всё же, рядом – обыкновенная жизнь, обычные разговоры, рядовые люди, типичные заботы:
      – …Спать-то, спать охота, сил нет. А вот сны – не хочу помнить. Тяжёлое что-то снится. А сбывается только плохое… – В темноту зевал один крепкий воин. По-хозяйски ладил место для ночлега, как-то даже ласково похлопывая по собранной сухой траве.
      – …Да знаешь, в часы разлада всё держится только на совести людей. Тех, кто воюет, тех, кто ждёт нас там, дома. А вот если не станет у всего народа совести-то, тогда точно всему конец... – Выговаривал кто-то постарше молоденькому пареньку, что свернувшись калачиком да прикрывшись плащом, видел уже, быть может, десятые сны.
      – …Да такой он видно мужик, что жёнка не хочет от него дитяти… – Ладили меж собой два воина, доедая всухомятку лепёшки.
      Поутру, отряд, после захоронения тела молодого воина, скоро покинул то место. Возвращаться далеко – не донесли бы тело, а что тлен показывать родне? А так – останется паренёк в памяти родных живым.
      …Следующие дни прошли без переделок. Эха высылала вперёд охранения, да и сама ходила – уберегла отряд от новых стычек. И так…, потеряла она человека. А задание – выполнено, чего уж там…
      Лишь к исходу пятого дня вошли они в Сторомиху.
      Где-то здесь, на окраине этого городища, пристанища повстанцев, жила-поживала жена молодого воина, которого не уберегла Эха. Одного из многих.
      Как показаться родне на глаза? И ведь просил тот парнишка ничего не говорить жене.
      А если и впрямь убивается жёнка? Надеется на встречу? Услышав, что прибыл отряд, сама пойдёт выпытывать соратников мужа? А если встретит Эху, да спросит о судьбе любимого, когда та будет не готова к такому разговору? Нет, уж лучше Эха сама, приняв ситуацию, пойдёт к той женщине первой. А там – как будет.
      Свои чувства, видимо, Эха щадила больше.
      Она, выспросив, где жил юноша – направилась в ту сторону.
      Подошла к низкому саманному домику, крытому соломой, да поросшей сверху мхом. Двор был пустынен, зарос травой. Только тропинки, едва обкошенные, вились по саду да к пристройкам.
      Жилой ли это двор?
      И словно в ответ на эти мысли она, в глубине сада, заприметила мелькание чего-то белого.
      Едва оглянувшись, Эха сразу же разглядела и низкий плетень, и поломанную изгородь ближе к саду. Осторожно и тихо, но, не крадясь, ступила в пределы сада.
      На невысокой гладкой лавке сидел красивый статный черноволосый мужчина. Какая-то женщина, стоя около него на коленях, мягко и неторопливо мыла ему ноги. Она так бережно касалась щиколоток мужчины, омывая их водой, что Эха опешила. Жена ли это Людомира? И кто этот мужчина? Брат? На отца не похож – молод. Может, всё же, брат?
      Молодая женщина приподнялась и несмело коснулась губами губ мужчины.
      Так брата не целуют.
      Эха отвернулась и тихо вышла за плетень. Медленно побрела по улице. Куда идти? Домой? Домой. Дела справила. Доложила. Домой.
      В чём здесь было дело? Хм, разве можно было корить молодую женщину, которая не любила своего мужа, но который любил её? Можно было. А нужно было? Нет.
      Имела ли право Эха осуждать кого-то, порочить чью-то любовь, если и её сердце не полюбило того, кого требовалось? Хм, а разве сам Ольговин любил её? Разве горел он страстью, как тот молодой воин Людомир? Ольговин лишь принимал преданность. Нет, не так, не отвергал наличие Эхи рядом. Не более.
      А разве любовь – это когда совершают безумные поступки? И что значит «безумные»? Те, которые нельзя представить, которые не ложатся в ровную строку письмен, те, к которым нельзя привыкнуть? Как нельзя претворить весеннюю капель в унылый осенний дождь. Как не хочешь на пожухлой осенней траве узнавать мозолистые, покрасневшие от холода, исхудавшие от лет, стопы своей возлюбленной, что смотрит на тебя лучезарным, молодым взглядом.
      Имела ли право Эха омрачать вот эту, только что виденную, молодую любовь оковами прежней, может даже надуманной любви или страсти, истлевших, с последним вздохом молодого воина? Быть может, именно этого человека молодая женщина всегда ждала. Об этом человеке грезила, и его поддерживала молитвами?
      А Людомир?
      Разве был он, любящий, но не ведающий об измене, счастливее самой Эхи, которая любила, не смея того делать? Или любого иного человека, что вовсе не познал любви?
      Быть может и да, ибо Людомир был счастлив этой паутиной мнимого счастья. И возможно, не желал он даже знать о нелюбви.
      Но сама Эха так бы не хотела. Не хотела, чтоб потешались над ней те, кто осведомлены лучше неё. И даже жалости их не хотела. Не хотела однажды выйти к пропасти, за которой будет скрываться правда. Если так, пускай уж вовсе ничего.
      Да уж, верно. И жизни, кажется, не хватит, чтоб познавать ту жизнь. Чтоб …учиться жить. А грани её? «На то, чтоб изменять – всегда одна причина. На то, чтобы любить – найду я тысячу причин».
                37
                Ведунья
      …Я не понимал, зачем Эха вновь шла сюда. Ну, шла мимо – и проходила бы мимо. Но она решила, чтоб не выдать эмоциями своего обмана, пройти весь предполагаемый маршрут. Тогда могла говорить, что была и в Вертайке. Вот ведь – Потайная, перестраховывается да вымеряет всё до малости!
      …Но сюда зачем-то заходить? Я тревожился, хоть к тому предпосылок не было…
      А она – словно не узнавала этого места. Ведь за дубом уже должен был виднеться уютный сруб. А всё… Она вышла на поляну и вновь оглянулась. Нет, как нет. И не было давно. Но здесь было что-то, когда-то – всё о том говорило: едва видневшиеся из земли трухлявые балки, перевитые барвинком и жухлыми подмаренниками. Вот и порожек гнилой. Яблоня там, где было тогда окошко. А вот вишня – упала, только ствол трухлявый.
      Что же здесь произошло? И когда?
      Оглянулась, недоумевая, присела на трухлявый порожек. Здесь точно давно не ходили. Как же тогда Эха была здесь ещё около месяца назад? Где Ведунья? Как теперь Медведь?
      Так сидела долго, распрямила ногу. Задумалась. Она здесь точно была – всё знакомо: и тропа, и деревья, и местоположение дома. Но ныне всё рухнувшее, трухлявое. Но ведь не сошла Эха с ума в тот раз! Не могла и отравиться чем или выпить браги. Не было того. Может, почудилось ей всё от каких трав, мимо которых шла? Вот болит же от болиголова голова? Может и от какой травы бывает забытьё? Может…
      Но как-то в ином направлении пошли мысли.
      Что за женщину она встретила? Самую обыкновенную. Верную, любящую, разочаровавшуюся, смирившуюся. …И была бы она счастлива с тем мужчиной, если бы сошлись они, если бы не послушал он наветов на любимую? Нет, невозможно переделать человека. Невозможно влиять на мужчину. Только наверно, когда он влюблён, будет потворствовать милой. А так... Стоило ли быть ему верной? Это решает сердце женщины. Впрочем, не только женщины. Решает любящее сердце, чьим бы оно не было. Хорошо, что самой Эхе не довелось так любить.
      Что ныне была по нраву многим – видела, а только не тревожилось её сердце. Разве только …сожаление, жалость к… Нет. Но разве кого-то касалось, кто снится Эхе? Только не говорить никому? Да и себе … реже вспоминать. Чего уж там… И почему-то подумалось, что очень хорошо, что у неё ни с кем не сложилось прежде. Вообще ни с кем. Да и сейчас не складывается. Не была бы она хорошей женой. И не была бы с ними счастлива. А с кем была бы? – Эха резко мотнула головой, горько усмехнулась. Перевела взгляд.
      Сколько всего интересного было в разрушенном домишке Знахарки. Ведь жила же старушка, наживала себе добра: и того, наверно, хотелось, и этого. И бусики какие, и ложек резных. А теперь, где это всё? Как-то странно. Не стало человека, а вещи его остаются. Здесь-то наверно растащили всё. Хотя, в большой семье – всё будет в пору и к месту. А ведь эта была одинокая.
      Всё в пыль. Все её дни, ночи, усилия, желания, чаянья. Будто и не было человека. Всё поросло алчными до чужой беды травами.
      Жаль, и знания свои никому Ведунья не передала. Как иссякла в степи тихая спокойная речка с прохладной, сладкой водой, к которой можно было припасть в жаркий полдень. Но может и хорошо, что не попали те знания, в абы какие руки. Сколь сильны в людях добрые посылы их учителей? Сколь человек живёт их идеями? И откуда берутся силы ослушаться того, кто сильнее знаниями, сметливее умом? Отчего идёт порой человек наперекор учителям да становится лихой?
      …Эха оглянулась – время послеобеденное. Достаточно сидеть. А загадки? Во время её блужданий она не всегда может разобраться с тем, то хорошо знает и видит. А здесь, что гадать?
      Она в последний раз оглянулась на руины и скоро пошла по тропе. И всё-таки жаль, что так всё с этой Ведуньей…
      Краем глаза Эха заметила на краю поляны, мимо какой проходила, небольшого роста девочку. В сереньком платьице, однако, с широкой красивой вышивкой по подолу, С корзинкой. Длинная коса, казалось, жила отдельно от маленькой головки. Девочка смотрел на Эху, сказала:
      – В добрый путь.
      Эха остановилась и кивнула девочке, спросила:
      – Откуда ты?
      – Из Залесок, здесь недалеко.
      – Сама не боишься бродить?
      – А ты?
      – Я большая. Дела у меня.
      – И я не боюсь. Всё здесь знаю.
      – Знаешь? …Скажи, будь добра, когда…, знаешь, что жила тут в лесу одна старушка ведунья?
      – Как не знать? Знаю.
      – А что здесь случилось? Ведь была я здесь недавно – да уж запущено всё?
      – Не могла ты быть недавно, – девочка улыбнулась. – Уж семь лет, как померла та старушка. А в её жильё никто не пошёл. Вот и развалилось всё.
      – Семь лет? Быть не может!
      – Отчего же не может? Время – скоро, словно ручей по камням.
      – Тебе-то знать?
      – А кому как не мне?
      Эха пристально посмотрела на неё, да ничего не сказала. Повернулась и пошла.
      Но шла и думала: глаза у девочки – изумрудные, интонации – знакомые. Эха резко остановилась и обернулась. Поляна с девочкой была уже далеко, но Эха рассмотрела маленькую фигуру, что смотрела ей вслед и прощально махала рукой.
      Кто эта девочка? Не родня ли Ведунье? …А может…? Говорила Ведунья, что… – Эха снова обернулась. Девочка всё так же стояла, но теперь просто смотрела. Эха низко поклонилась.
Слышала былички о таком. Вот ведь…как часто людям хочется начать всё заново. …Ведунья. Пусть будет счастлива со своим Медведем.
      Как много людей. Как коротки их жизни. И как интересны их судьбы.
                38
                Змея
      …Эха проснулась, однако подниматься не хотелось – после бесконечных боёв, езды в седле, как-то болело всё, хоть и ранена не была. Вроде уж многое видала в жизни, попривыкла, да вот болит душа как-то…
      Днями повернул отряд верховоды Эхи назад, в тылы своих – пополнять запасы да забрать новых людей. К ней идут. Хоть и строга вроде с людьми, но когда простой воин уверен, что его командир знает, что делает – оно как-то увереннее становится и в бою, и в ночёвке, на отдыхе…
      Скрипнула и закрылась дверь. Вошёл Мудрый: старик, не так давно прибился к отряду. Несколько раз сказал, может в насмешку над собой, что он «мудрый», вот к нему то прозвище и прицепилось. Как его зовут – никто и не выяснял особо.
Принято было перепроверять прибывших, как и побывавших в плену, да как за каждым уследишь? Эха не особо то практиковала. Но из отряда убирала человека скоро, если были хоть какие подозрения. А чтоб и соблазна не было – все свои тайны, маршруты – никому из воинов не выговаривала. Так спокойней. Недоверчива всё же. Да и за свою голову опаска была – верховода всё же.
      Мудрый ныне помогал Эхе. Хм, как помогал – больше ворчал. Не то чтоб помощи от него особой не было, Эха предпочитала всё делать сама, а то потом окажется, что в должниках ходит. А так – сама, что могла, то смогла, а что не смогла – то не её. Хотя…, чего она уже не могла? И с лошадью справится, и еду может приготовить на всех, и в бой поведёт, и раненных перевяжет. И захандрить может…
      – Что ленишься? Знаю ведь, не спишь. Этот сруб такой ж старый, как и я. Ложе у тебя скрипучее. Всё ворочаешься от самой зари. О чём думаешь, верховода?
      Верховода не обязана отвечать. Ворочается, значит надобно.
      – Ну, не хочешь говорить, не нужно. Еда уж поспела. Тебе сюда нести, или выйдешь? …Хм, эко тебе нрав-то сегодня скукожило. Да ладно. Я не в обиде. Ты…, верховода, поосторожнее со своими-то. Особенно с новенькими. Я не докладываю…, просто размышляю. Вот вроде за тобой они, а обидеть могут. Разные они, хоть все одинаково в глаза глядят. Из последнего пополнения, помнишь, такой чёрненький, молодой, ну…, добротный у него такой пояс… Помнишь?
      – Да помню, я, помню, что там?
      – Ну вот! И я говорю, …что помнишь. Вот поспорил поганец с твоими, что его ты девкой станешь, что начнет он тобой вертеть да помыкать. Тот, смазливенький такой, с бородкой, помнишь, верховода?
      – Помню.
      – Ты его как-то аккуратнее угомони. Он наших-то рассказами уже пораспустил. Они заспорили, что не получится у него ничего с тобой. А вот были бы честными людьми – и спорить бы не стали. А так…, слабъё какое-то, а не вояки. Только вот о бабах и думают. Ты слышь-то меня, верховода?
      – Слышу.
      – А кушать-то пойдёшь, или сюда, в сруб?
      – Да выйду я, выйду! Отцепись, дед!
      – А, ну вот так-то оно и лучше, чем в печали. А вообще, верховода, мужика бы тебе крепкого, да замуж!
      – Уйди, дед, пришибу, чем под руку попадётся.
      – Да как скажешь, только я вот со вчерашнего тебе рубашку выстирал, да пластинки на куртке выскоблил…
      – Дед, уйди, дай одеться.
      – А чего я у вас, девок, не видел? Вот только интересу уже нет. Чай, и дочки у меня есть, всё видал сызмальства. И жёнка у меня, и полюбовница…Чего уж там?
      – Дед, будь человеком, уйди!
      – Да иду, иду. И сумку седельную перешил с утреца.
      Эха решительно села и зло посмотрела на Мудрого. ...А может и действительно он «мудрый»?
      Оделась скоро, чего там одеваться? Привыкла. Вот только…, оглядела себя: не растолстела, а руки вот… не белые, корявые какие-то стали. И лицо обветрилось, «горит». Губы – шершавые, оближешь невзначай – и покалывают.
      Медлила, подошла к своей сумке. Там лежало медное зеркальце. Но отошла, глядеть не стала.
      …Не доверяешь себе Эха, не веришь...
      Она распустила косы и переплела их, заложила, выпрямила плечи, чуть постояла и толкнула дверь низкого, походного сруба. Строили его давно, видать для охотников заплутавших.
      Воины, в основном, уже поели: кто ладил лошадей в дорогу, кто разговаривал меж собой, кто чистил оружие, некоторые смеялись, разговаривали. Дорога домой всегда делает людей беспечней. Мыслями они уже не здесь, и не во вчерашнем дне. Они – уже дома, с жёнками да детками, с возлюбленными или у ног матери. Так то…
      Эха, как ни в чём не бывало, поприветствовала всех, кивнула, едва улыбнулась и пошла к костру – здесь раздавали горячую похлёбку. Сегодня на раздаче тот самый, «смазливый». Едва увидев Эху, он приподнял бровь:
      – Для тебя, верховода – лучшее осталось!
      – В кои-то веки лучшее и остаётся? Что-то сплоховали мои воины? – Она насмешливо искривила губы и обвела взглядом присутствующих. К разговору прислушивались.
      – Так оно же как – здесь все за тебя, верховода Эха, горой…
      Эха не ответила на его слова, досадливо махнула рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи и взяв свою плошку – отошла. Как всегда.
      Присела на свой плащ у дерева, едва отвернувшись от основной стоянки, на пригорке. Чуть ниже – был достаточно крутой спуск в неглубокую долину, на противоположной стороне – тянулись поля. Выходить туда нельзя было. Мало ли? Обойдут лесными дорогами. Хотя, и там попадаются лишние глаза. А неуловимым отряд Эхи делала именно скрытность. Как говориться: «меньше знают, лучше спят». И свои, и чужие.
      …Берёзы клонили ветви книзу, листья ещё не облетели. В такую осеннюю пору у Эхи как-то само собой выходило тревожиться. Эти тонкие ветры, что холодят исподволь. Это лживое солнце – ласкает, да не греет. Какая-то особая торжественность сопутствовала этому сезону. Прощание с годом жизни. По весне – надежда, летом – основные события, битвы, раздумывать некогда. А вот осень, словно умирал кто близкий: одиночество, подспудный страх. Раньше, по молодости, такого не было.
      Раньше. По молодости…
      Рядом остановился Смазливый. Эха спокойно посмотрела на него снизу вверх. Он мешал ей спокойно поесть.
      Да, он был красив. Именно красив. Чистое, чуть продолговатое лицо, прямой, аккуратный нос, едва выпуклые губы, прямые чёрные брови, высокий лоб. Даже глаза голубые. Но вот только…, выражение глаз. Если бы…смягчить его – получилось бы Вселенское Прощение. А так…? Может это лишь предубеждение Эхи? Ведь рассказали ей уже, накляузничали… Эха молчала. Смазливый улыбнулся:
      – Может вот что-то ещё? Брага медовая есть хорошая. Матушка с собой дала.
      – Брага? Брага…, что ж, хорошей браги давно не пробовала.
      Смазливый немедля опустился на колени, едва не коснувшись её бедра, и поднёс к Эхе резную деревянную чашу. Она оставила свою плошку с недоеденной похлёбкой, изогнула губы в улыбке…, хотя, если бы могла убивать взглядом – убила бы: смягчить не смогла. Взяла чашу. Смазливый тут же налил в неё медовой браги. Запах был изумительный. Эха это признала – её улыбка стала более мягкой, даже мечтательной.
      – Спасибо. Вот спасибо. – Она обернулась в сторону своих воинов: – Пью за вас всех!
      Она привстала на колени, приблизившись к Смазливому, тронула рукой его плечо. Он обернулся, она склонилась за его спину, словно не удержала равновесие (так со стороны не было видно, что пролила она большую часть браги). Когда же он вновь посмотрел на неё, – Эха допивала. Лицо её сделалось несколько задумчивым, а затем она поднялась, опираясь на его ближнее плечо, крикнула:
      – Ну что…? В дорогу…? – Повернулась к Смазливому, смягчила взгляд, – крепкий медок твой…
      Словно сделалась пьяна, встала. Один шаг. Ступала осторожно, обернулась к Смазливому, снова ступила шаг, медленно поворачиваясь, как бы заново оглядываясь на окружающих людей, деревья, посмотрела на свою правую руку, повторила:
      – Крепкий медок.
      Медок и вправду был крепок. Если бы Эха всё выпила, не миновать ей беды. Она сделал ещё шаг и, не удержавшись – упала, широко улыбнулась:
      – Эх, скучно-то как, веселья бы…
      Несколько воинов отвернулись. Так бывает. Очень веришь человеку, поднимаешь его на пьедестал. Конечно, у кумира – есть слабости, но они должны быть какими-то «геройскими» что ли. А коль прославленная верховода Эха валяется на земле да скалится, как обычная пьяная баба – смотреть не на что: стыдоба.
      Но некоторые глядели. Даже подначивали:
      – Да что ты, Смазливый, веселья ей хочется.
      Смазливый было оторопел, да не думал, что его спор разрешится так скоро. Он опустился на колени перед ней. Она пыталась подняться, улыбалась:
      – Что это я…? Как-то оно всё вертится… А ты – красивый… – Она попыталась обнять его шею. Толпа стала подзадоривать громче. Но раздались несколько гневных голосов:
      – Да что вы делаете! Так же нельзя! Это ведь Змейка!
      Но Смазливый повернулся к ним:
      – Такая красивая женщина, как Эха – заслуживает любви, поклонения. Она нежна, прекрасна… – Вот сейчас мы с ней пойдёт в лесок… – Он попытался приподнять её. Но она, обнимая, "повела" его своей тяжестью в противоположную сторону. Он, теряя упор, был вынужден перекинуть через тело Эхи свою ногу, всё так же стоя на коленях.
      С этого момента всё стало свершаться скоро. Эха крепко сжала его шею, удерживая, и что было силы, ударила коленом Смазливого в пах. Того – скрутило.
      Твёрдо и чётко отмеривая движения, Эха села, приподнялась, и всё ещё держа голову Смазливого, резко ударила коленом ему в лицо. Встав на ноги – несколько раз ударила ногой в живот. Ни на кого не глядя, твердым шагом направилась к своим вещам и достала нож. Вернулась к Смазливому, откуда взялись силы (?), подтащила его к деревцу хрупкой берёзки, прислонила, обошла, подняла лицо и, глядя в глаза, опустилась на колени, резко вонзила нож в землю – тот едва успел развести ноги. Эха встала и повернулась к воинам:
      – Если ещё хоть кто-нибудь подумает о том – оскоплю! – Она ступила ближе к той группе, среди которой наиболее были слышны смешки и раззадоривания. Вынула меч. Многие встали, замерли, растерянно переставая жевать, глупо смотрели на неё. Она глядела на них снизу вверх, но не боялась. Её глаза горели таким гневом и ненавистью, что все как один – невольно отступили и в глаза не глядели.
      – Потеху любите? Будет вам потеха…
      – Не гневайся, верховода, прости нас. – Заводила глядел виновато. Здоровенный увалень, а мозгов наверно с игольное ушко.
      – …Вот лихие духи попутали, подначили…, верховода, прости! Хоть их прости, – он оглянулся на сотоварищей, – я спор держал! Меня и наказывай.
      – Ты, значит... – Эха сокрушённо повернулась, да едва наклонившись, набирая силу для удара, кулаком с зажатой в ладони рукоятью меча – развернулась и ударила того в лицо.
      Он был слишком высок – локтём-то удар был бы тяжелее, да она бы не достала. А вот если железо в ладони… Хоть руку она всё же изрядно ушибла.
      Увалень закрыл лицо ладонями. Но не отвернулся, повалился на колено, простонал вновь:
      – Прости, верховода, век буду помнить науку…
      Она оглядела своих воинов. Многие опускали глаза, некоторые кивали головами, соглашаясь. Но… наверно, Эхе не требовалось одобрение, её не коробили косые взгляды. Научилась. Привыкла.
      – Выезжаем!
      …Характер изменился. Изменилась ли она сама? Её естество? Стала ли более «твёрдокожей», или это «…с волками жить – по-волчьи выть»? Тростинка не сможет противостоять ветру, а из мягкого ракушника – твердыни не построить. Детство и становление её, юношество прошли. Там можно было быть слабой, надеяться на других, не юлить, но просить. А здесь – была жизнь. И… хотя от неё никто не требовал железной воли, мужества, тем более беспощадности – она отыскала эти чувства в закромах души. Часто, будучи одна, в разведке – она научилась прислушиваться к себе, опираясь на свои силы, требовать от себя всё новых и новых свершений. Оказалось, что многое могла – и голодать, и днями лежать в засаде, и точить меч, и вытирать чужую кровь со своего лица.
      Характер Эхи изменился.
                39
                Неожиданная жалость
      …В тот день, ближе к обеду Эха встретилась, наконец, со своим отрядом. Отряд-то невелик – пять человек, но пять – не один: хоть и сила больше, да и обнаружить их легче. Они были близ Илкорохи: небольшое селение, вытянутое вдоль широкой балки. Здесь некогда была речушка, да видимо – пересохла. Однако же – в наличии имелось несколько ключей, около них, в своё время, и селились люди. Ключи и сейчас кое-де выделялись изумрудными травами на покатых склонах, из-под камней, или просто, окруженные невысокими зарослями тростника. Хорошее вроде было место.
      Лошадь одного из воинов захромала – потеряла подкову. Такая – не пригодна к долгому ходу. А что сокрушаться?
      – Может в селении есть кузнец? – С сомнением спросил один из воинов.
      Эха посмотрела в ту сторону. Домишки толклись один за другим узкой лентой по обе стороны балки. Вздохнула, идти не хотелось – притомилась за те три дня, что ходила одна, не выспалась. Но что делать?
      – Да должен быть. Куда ж без него? Ладно – схожу, выясню.
      – Ты то? Верховода? Может кто из нас?
      – Статные да могучие? Нет, кто на старуху обратит внимание? – Эха была одета в лохмотья, на голове седоватый парик: неопрятные волосы, скрытые рваным капюшоном.
      Удивительно, что воины, глядя на неё, не видели в ней никого другого, кроме как верховоду. Привыкли только, что она – разная.
      – Обойдётся. Отдыхайте пока. …Может в том овраге? Только огня не разжигайте, листвы нет – дым далеко будет виден. На погоду становится – дым вверх пойдет.
      – Почём знаешь, верховода?
      – Так небо голубеет, да и северяк потянул. Холодает. – Усмехнулась Эха.
      Воины, не спеша, по кустам направились в овраг, но Эха, сидя на невысоком камне, раздумывая, что, да как, ещё некоторое время слышала их разговоры:
      – …Да что ты, иметь подле умную жену так же обременительно, как и глупую. Шагу не даёт ступить, ни та, ни эта. Та подозревает да указывает, всё лучше знает, вон как наша Змейка, а вторая – слишком глупа, чтоб уяснить самые простые вещи.
      – …так ты себе какую выбрал?
      – …да какая пошла за него, глупого, на той и женился он! – Вмешался кто-то третий. Смех, однако, был приглушён.
       «Что ж так громко разговаривают»! – Сокрушалась про себя Эха.
      Высоко в небе слышались голоса гусей. От этого стало как-то неуютно, словно одна была Эха на всём белом свете.
      Оглянулась. Октябрь холодил – уж и листья с деревьев облетели. Белели ветви и стволы ближних берёз. Листья держались только на их обломанных сухих ветвях. Буря что ль какая была летом? Кое-где краснели резными листьями кусты калины, пламенели капли плодов шиповника. Зелёной стеной стоял на пригорке бор.
      Предвкушение зимы было как-то страшнее даже, чем сама зима. Это как выискать смелость – и войти в холодную воду. Понять, что не нужен – и уйти. Поверить человеку, который как будто близкий и…
      Эха остановилась, словно споткнулась. Внимательный глаз, привыкший замечать все детали местности, вырвал из серой пыли дороги блик. Она нагнулась… кольцо.
      Мгновенно вспомнила всё: и Чужака, и обещание дара, и прощеное дерево с кольцом на тонкой паутине-нити. Внезапный порыв теплого ветра тронул её щёку. Эха выпрямила спину, прислушиваясь. Всё тихо. …А вот кольцо – то самое. Только теперь, на серебряном ободке с резными листьями – в беспорядке разбросаны, словно мак, мельчайшие крупинки чёрных камешков, может агата, вперемешку с росою бериллов.
      Эха снова оглянулась. Я подтвердил её мысли. Она встала и, поглядывая на кольцо – обошла его, раздумывая, пошла далее.
      Второй раз увиделся ей дар Чужака. Что будет он значить? На добро ли? На зло? …Кем Чужак был? И почему, словно ветер касается её, когда видит она его дар? А ведь и морозным ветром, и жарким суховеем веял Чужак ей в лицо. …Среди знаемых духов, и лихих, и добрых – не могла она вспомнить такого…
      Вела на поводу коня, не спеша шагала по дороге, приближаясь к Илкорохе. На окраине, у какой-то старушки, поклонившись, спросила, как найти кузнеца. Та, недобро глянув и на оборванную Эху и на хорошего коня – лишь рукой указала направление.
      Идя дальше и разглядывая исподволь полудомишки-полуземлянки, подворья, ища кузницу, Эха уже раздумывала о том, что вся жизнь людей подчиняется определённым правилам и законам. Кем и для кого они выдуманы? Людьми и для людей? Или боги, как бороной, прошли по людским чаяньям, вырабатывая правила поведения для них? Всё, что связано с традициями, дивным образом связано и с особенностями природы. Вот, например, даже настроение Эхи – к зиме дело идёт, и на душе холодает. А будет расцветать весна – и… А может и нет. Не так всё у Эхи.
      Когда люди, птицы, звери ложатся спать – она, словно ночная тать крадётся в ночи. Значит, она – не как все? Не такая? Сможет ли когда быть как все? А стоило? Даже вот встречи с чужаками. А ведь для только что виденной старухи – Эха чужачка. Так же в общине, в поселении. А все чужаки – это вторжение в обыденную жизнь. В ту, в которой пребывали, где родились и встречали старость. Привычный ритм разрушится – новостями ли действиями. Хотя…, что тут думать? Илкороха – около тракта: наверняка чужаки здесь – не редки? Должно бы уже привыкнуть старухе.
      Кузницу на отшибе Эха увидела издалека. Издалека услышала перезвон молотков – бас одного большого и капель малого.
      Подошла ближе. Около кузницы – люди. Три или четыре мужчины. С виду не похожи они на обычных, забитых жизнью и нуждою поселян. Кто такие? На их лицах благодушия особого Эха не отметила. У одного – косой шрам через лицо. Не исхудавшие телами, не выветренные лицами, не выработанные руками. И оружие при них. Кем бы они ни были – опасны.
      Что бы она сейчас не сделала – не миновать беды.
      Смотрят-то как мужички сурово, присматриваются к ней, поглядывают друг на друга.
      – Мне кузнеца бы. Сын дал лошадь, съездить в Осторомшу, так захромала, вишь, проклятая. – Эха чуть сутулилась да заговорила сиплым голосом.
      Вперёд вышел дородный мужчина. Молод, до тридцати лет. Глядел с прищуром, лицо в оспинках. Хитрый, сильный. Но небрежный и ленивый. Все эти соображения как-то очень быстро промелькнули в голове у Эхи.
      – В Осторомшу? Так вдалеке мы, с тракта не видно.
      – Знаю, что ключи здесь. Лошадь поила, да и пришла так с дальнего оврага.
      – С дальнего? Верно, есть там ключ. – Кивнул один, остальные закивали в такт.
      Кузнец посмотрел на них, на лошадь, снова на Эху:
      – Добро. Сейчас и подкую.
      – Сколько возьмёшь?
      – А что с тебя взять? Да цена известна – все равны.
      Эха кивнула, прихрамывая да горбатясь, отошла, присела рядом, на лежавшую колоду.
      Та, видимо, многим служила местом отдыха – была гладкой, без шероховатостей. Эха едва отвернулась да скупым движением нащупала кошелёк, двумя пальцами раздвинула затянутую шлейку. Не глядя – вынула монету. Приготовила заранее. Нечего этим мужчинам показывать кошель. А то дурно им сделается. От жадности.
      Нагнула голову и сложила руки на коленях. Только спрятала немного в рукава – руки-то молодые. Хоть и не холёные, да не по возрасту старухе.
      …Как-то, на одном из рынков, она видела тётку. Было заметно, что та – не высокого достатка, однако старалась выглядеть представительно. Кружева на платье хоть и были тонки, да только видно, что не богатой работы; позолоченная медь на уборе, облезлый местами бисер. Волосы были убраны под искусно завёрнутый платок, а только надет он был наизнанку – на то указывали едва заметные швы.
      Хоть и хороша была работа, да только лицевая сторона, видать сильно выгорела, может, вытерлась. Несколько сломанных, выгоревших цветков были приколоты на груди. И не складывалось ощущения, что была женщина бедна, но старалась показать себя не полнейшей нищей. Она вполне могла бы одеться скромнее, да лучше. Можно было подобрать хорошую ткань на платье – мастера местные были не хуже. И даже тонкое льняное местное полотно торговалось дешевле. Но нет – женщина держалась за старжескую ткань – дальней да дорогой работы.
      Не только одежда, как-то вся та женщина была рыхлая, с немытой шеей. Да и запашок за ней стелился знатный. Что стоило в воду для умывания добавить мяты да ромашки? Липового цвету?
      Тогда почувствовала Эха к ней брезгливость. И сейчас тот припомнившийся образ тётки мог бы помочь Эхе. Что если «сыграть»? Может, и у этих будет чувство брезгливости? Не станут трогать Эху? Богам только ведомо, что за люди…
      И верно. Один из мужчин сделал несколько шагов к Эхе. Остальные наблюдали со стороны.
      – Что не весела, старушка?
      – А не так давно девкой величали. – Примирительно пробурчала Эха.
      – Так коли сын коня поручает, так и бабкой бы мог уже сделать. – Он обернулся к товарищам. Те, верно, оценили его шутку, засмеялись.
      В сторону Эхи двинулся второй:
      – Бабка, продай коня. Хороший конь. Не тебе ровня, старая.
      Эха встала. Небрежно зажала одну ноздрю да высморкалась на сторону, нарочито медленно вытерла под носом рукавом. И хоть чист остался рукав – о том не было ведомо иным. Она, словно и саму её одолевала брезгливость, вытерла рукав широким жестом о грязную рубашку, оскалилась, не разжимая губ – ведь не старушечий беззубый рот у неё был:
      – Так сынка моего конёк тот. По нему конь, не по мне.
      – Если такой бравый сынок твой – нового себе добудет, краше. А нам – этот сгодится.
      Дела были нешуточные. Двое мужичков подходили к Эхе. Кузнец спокойно прибивал подкову. Ещё один крепкий парень стоял, спокойно наблюдая всё то. А действительно, что суетится – уж два мужика как-то справятся с одной бабкой?
      Эха цепко огляделась по сторонам. Заприметила всё: и мечи в ножнах у каждого из наступавших, и отсутствие других людей рядом, и подступавшее степное марево полуденного воздуха, и несколько железных прутков около наковальни. И даже две рукояти мечей, которые, вероятно, были только что выкованы, да остывали. Но они, конечно же, были ещё тупы. Что от них проку?
      Ближе подступал тот, что был поменьше ростом, взрослее, второй – моложе, выше, толще. Громоздкий. Было бы лучше, чтоб первый обманный манёвр Эха провела с ним, ибо он – опаснее. Она начала его подначивать, глядя в глаза:
      – Что, твой приятель быстрее в делах, чем ты? Гляди, ему больше мой конь нужен? Небось, и к девкам он быстрее бегает, чем ты, неповоротливый увалень?
      Это едкое сравнение сделало свое дело: увалень, с криком:
      – Погодь, дай я прибью бабку, – оттолкнув приятеля, кинулся к Эхе.
      Когда он был рядом, она ступила шаг в сторону и перед его глазами выставила вынутую ранее монету.
      Увалень не ожидал того, опешил. Этого мгновения хватило, чтоб Эха, выронив монету, за которой увалень проследил взглядом, заломила пальцы его руки, которой он намеревался схватить её. Для этого ей пришлось ступить к нему шаг, дабы обрести опору. Она, не жалея, с силой заломила пальцы увальня, так, что те хрустнули. Громила закричал, и чуть поддался вперёд, поднося к лицу сломанные пальцы. Но Эха не дала ему опомниться. Она схватила его голову и с силой, резко ударила коленом в лицо. Из разбитого носа и рта брызнула кровь. Этот выбыл: упал на колени и прижимал к разбитому лицу недужную руку.
      Эха замерла, прищурившись. Конечно же, друзья этого бедняги – не простят её, будут пытаться наказать. Бежать она не сможет, наверняка они – быстрее, да и конь – уже подкован, его используют. Что верховому догнать пешего?
      Теперь Эха смотрела на второго нападавшего, не отрываясь. А что оставалось? Она громко взвизгнула:
      – Э-х-а-а! – И бросилась к нему. Но подбежав – увернулась, нагнувшись, схватила горсть пыли и бросила в лицо нападавшему. Тот, по инерции приготовившись к атаке, опешил вначале, а затем стал отплёвываться, ничего не видя, тёр глаза.
      Эха была моложе, быстрее. Очень хотела жить. Поэтому на то, чтоб сделать ещё несколько широких шагов и схватить пруты у наковальни, она потратила немного времени. Одним прутом, она изо всей силы ударила третьего парня, что, сделав удивлённое лицо, только и успел ступить к ней два шага.
      Обманным движением, Эха изо всей силы, держа прут двумя руками, ткнула парня в живот. Это было самое уязвимое место: по плечу или в бок – прут мог скользнуть. Да и то, сказать верно, куда попала, не особо целясь, туда и попала.
      Прут не пробил куртку, но удар был сильный, парень согнулся. Эха изо всех сил ударила ещё раз парня по плечам. Прут согнулся.
      Теперь она смотрела на кузнеца:
      – Конь мой. Сын расстроится. – Добавила она насмешливо. Но внимания не ослабляла. Второй нападавший протёр глаза и находился сзади.
      Но очень вовремя, из-за стены кузницы появился переодетый запыхавшийся воин Эхи, Станова:
      – Что?! …Случилось? Эха! – Он растерянно смотрел на воющего первого и задыхающегося третьего нападающего. – Ты кричала?
      – Кричала? Не совсем. Но они – хотели отобрать нашего коня, сынок. – На последнем слове Эха, с нескрываемой насмешкой, сделала ударение.
      Станова смотрел непонимающе. Но принял ситуацию, кивнул, не особо раздумывая. Эха добавила:
      – Забирай коня, его нам подковал добрый кузнец. Садись верхом.
      – Эй, – крикнула она уже самому кузнецу, – обычная плата за работу ты говорил? Монета лежит около увальня со сломанными пальцами. Подбери.
      Станова был уже в седле, смотрел на Эху.
      – Дай мне руку – сяду позади тебя.
      Тот всё исполнил, не медля, убрав ногу из стремени. Эха легко подпрыгнула и оказалась позади Становы, чуть приобняла его одной рукой.
      Она ничего больше не сказала оставшимся врагам, только лишь зорко следила за ними. Вроде луков у них не было. И то хорошо.
      Когда отъехали немного, Станова едва утишил ход коня:
      – Что случилось, верховода?
      Но она зло его осекла:
      – Зачем пошёл за мной? Тебя кто звал?
      Станова осадил коня, обернулся в седле, глядел виновато:
      – Так ты ж…, верховода, одна-то пошла? Как же это так?
      – Я всегда одна хожу! А ты не с крика моего пришёл – не успел бы? Следом шёл?
      – Но ведь помощь-то тебе пригодилась моя сегодня?
      – Да пригодилась, пригодилась. Спасибо тебе… Но ведь приказ был иной!
      – Не гневайся, верховода, не со зла я. Тебе ведь хотел помочь. …Жаль мне тебя.
      – Жаль?
      – Махонькая ты какая…, жаль мне тебя. – Он сказал те слова так виновато, что Эха не нашлась что ответить, склонила голову.
      Станова выдохнул, ударил под бока, и конь поскакал резвее.
      Прибыли в расположение к своим. Эха и Станова молчали, хоть и встревожены были.
                40
                Решение не к месту
      …Славная была поездка, да по приезду разговор с Паркомом вышел сложный.
      Эха тогда едва успела вернуться домой, сняла ветхую, притворную, одежду, переоделась, оставила коня – сколько тут идти-то было: через речку по мостику да чуть пешком. После всех её путешествий и дорог – немного было.
      Во дворе холодило, шла скоро. Не то чтоб хоронилась, но привыкла быть незаметной. Поневоле останавливалась у больших кустарников и в тени деревьев, чуть заметно оглядываясь. Изменилась-то как. И не похожа на себя – молодую, ещё несколько лет тому назад: беззаботную, беспечную.
      Меняет жизнь людей, выкручивает по своему разумению годами.
      Потому мало кто заметил, что верховода Эха прибыла в селение. Что прошла на большое привольное подворье, где собирались для советов верховоды, принимали заезжих гостей.
Сегодня Эху ждал Парком. Встретил радостно, внимательно выслушал доклад, а только почти сразу начал журить. Даже не примерялся к её настроению. Может, знал, что прислушается к его словам?
      – …Ты не серчай, Эха. Довелось говорить мне с твоими попутчиками. Ведь знаешь, что даже самый маленький глазок – да приметит что. Всё складно, как ты и доложила, да вот только… А сказали мне, Эха, что рискуешь ты понапрасну.
      – Кто донес? Станова?
      – А хоть и Станова, не торопись гневаться. Эха, никого нет здесь. Наедине с тобой мы. А потому, говорю не как с верховодой, а как со… славной девушкой, которую мне жаль.
      – И тебе меня жаль? И Станова жалел? Что, и тебе кажусь… – она не договорила, зло осеклась. А на что сердилась?
      Парком был хороший. Эха верила ему. Доверялась. На этого человека всегда можно было положиться. И что самое верное – она никогда не слышала, чтоб за её спиной он плохо о ней говорил. Ну как это бывало: доброжелатель какой пересказывает чужие слова, нечто мерзкое, завистливое, мелочное или обидное. Никогда такого не было.
      Он горел своей силой поднимать людей, своей горячностью к делам – ровно и стабильно. Не трепетал, как пламя свечи на ветру, колеблясь в зависимости от того, какой из верховод получал перевес в спорах. Парком Стом ровно и настойчиво отстаивал свою точку зрения. Такой – вряд ли сломается. Его можно только убить, дабы светоч его повстанческого духа исчез.
      Притом, насколько Эха знала– у него не было личного, значимого мотива ненавидеть князя Замосу. Никогда о том не слышала. Но какой-то стержень заставлял Паркома умело осуществлять рейды, разрешать задачи, претворять в жизнь свои идеи. Порой – с иронией, порой – непреодолимой настойчивостью.
      Не буйный, но храбрый, пламенный, дерзкий. Был ли он великим? Но значимым точно был. Не так как некоторые: мелькнёт факелом в умелой руке бредущего в ночи – и пропадёт с рассветом, погаснув и валяясь где в болоте житейской суеты и дрязг.
Таким, наверно был Казилишек. Или может Дахим? Действовали как-то импульсивно, сиюминутно, но с таким, порой, рвением, что, казалось, трава горела под их взглядом. Иной раз бывали равнодушны. А временами – жестокости их не было предела: остановиться, продумать действия не могли. Хм…
      – Эха, не один день знаю тебя. И понимаю. …Мне кажется, что понимаю. Тяжело тебе очень.
      Глаза Эхи загорелись гневом. Откуда злость?
      Может от того, что с ней спорили? Её пытали опекать? Или лучше сказать – контролировать?
      Парком замолчал, взглянул на неё. Отвернулся, тяжело сел на скамью, опустил голову, смотрел на свои сложенные руки. Как-то сгорбился весь, заговорил глухо:
      – Это я во всём виноват. Это я … И твоя смерть будет на моей совести. Ты не дерзкая. Ты не зазнаёшься. Ты так стала жить. Шаг за шагом, ступая около бездны, ты перестала бояться падения. Этого нельзя допускать. Эха, Эха, как же так?
      Она осмотрелась, и словно без сил, опустилась рядом, у стены.
      Парком прав. Многие её походы, самостоятельные поездки оканчивались удачно. Однако это не могло продолжаться бесконечно. Это не было особой благостью от богов.
      – Эха, вся твоя жизнь, … ты сама её творишь. Это результат кропотливой работы над собой, …выверенные движения, изведанные маршруты, люди, которым доверяешь. А вот лихачество, ребячество – не в твоём духе. Однако же, раз за разом у тебя – победы. Раз за разом ты теряешь бдительность. И вот сейчас, обернись ты позже, помедли, – могло стрястись непоправимое. Это не тот случай, когда властвовала случайность. Всё шло своим чередом, черепашьим шагом, всё было заметно и предопределено. И всё же, Эха, в этот раз ты заигралась. Зазнайство, Эха, и гордыня, гордыня: «Я знаю, я могу…». А за тобой люди, Эха. За ними – их семьи. И если тебя никто не ждёт, ты вольна сама лезть в петлю. Но за каждым биением сердец твоих воинов кроются ещё сердца: жёны, дети, матери и отцы, братья, возлюбленные или просто…, добрые люди… Не права, ты, Эха, не права.
      …Я сделал всё, чтоб Эха прислушалась к словам Паркома…
      А она – молчала. Какой тяжёлый был день. Молчала, прислушивалась к звукам, которые были слышны вокруг: тонкая капель молоточков кузнеца, весёлый смех встретившихся друзей, вопрошающее «тяп, тяп» топора, который удивлялся, что ему попалось твёрдое дерево, вечернее кукареканье петухов, зычное протяжное мычание коров, которые возвращались с пастбища. …А ведь Парком и в этот раз прав.
      Тянулась рука к высокой звезде. Некоторым, чтоб ориентироваться по ночам в дороге – достаточно её света. А некоторые – спать ложатся раньше, чем та появляется над горизонтом…
      – Что ж, Эха, сердись – не сердись, а только я решил, что будут тебя отныне охранять.
      – Ты решил? А я? Как ходить в разведку стану?
      – Об том будем думать после, а только станут за тобой теперь ходить.
      – Хм… Кто?
      – Да хоть Станова. Парень молодой, проворный, холостой. Не станет жена подолом ему глаза завязывать. Не то, что Мисха, правда? – В голосе Паркома слышался задор, он старался заглянуть Эхе в глаза, но, в то же время – поддался в её сторону. Его напор поколебал Эху.
      Последним вопросительным предложением Парком словно подкупал. Испрашивая её мнения, одновременно требуя подтверждения. Хотя, конечно это всё было правдой. Станова – лучше, чем Мисха. У которого такая жена. Как у Паркома так получалось убеждать людей?
      Не то, чтоб Эха чувствовала себя обязанной Паркому из-за его доверия, его понимания, и может порой – заочного прощения в мелких проделках, однако… Разочаровывать его не хотелось. И, кроме того, соглашалась она обычно с ним. Конечно, он почти всегда прав. Прав. Вот и сейчас не хотелось идти напролом. Как всегда, видно придётся уступить. Вроде как согласилась. Вроде как дала слово…?
      Опустила голову и отвела взгляд:
      – А что Мисха? Разве из-за меня, когда были у него с женой раздоры? – Недовольно, всё же, спросила Эха. – Не такая я.
      Сокрушалась может и не потому, что Мисхе могла что-то говорить или пенять жена. А как Эха, собственно, ещё могла выказать своё неудовольствие решением Паркома? Хотя бы номинально?
      Как верховоду – она его понимала. И не было ещё у неё столько дерзости, чтоб напрямую спорить с ним. Понимала, что многим ему обязана. Пусть такую, но он дал ей возможность жить. Жить. Смелость – смелостью, безрассудство…, пусть Парком считает и так, но хорошо, что успехи последних месяцев ещё не породили в ней дерзости и зазнайства.
      Парком развёл руками, словно сердясь, что были те слова правдивы. Никто из воинов её отряда никогда из-за неё не ссорился со своими жёнами и невестами.
      Хм, знавала Эха людей, которые целеустремлённо шли вперёд, скрупулезно рассчитывая всё до мелочей. И не ошибались они, не колебались, не падали там, где обычный человек непременно задумается да расшибет себе коленку. Знают, как идти, что говорить. Такие достигают целей. Но что потом? Вначале они продают душу, ради цели. А затем? А затем, получив все блага, пытаются заполучить обратно свой заклад, молят о прощении всех, кого обидели, корчат овечек, и сокрушаются, что не случилось в их жизни мелочей, которыми богата память простых людей, которые не хватали звезд с неба.
      Эха была не из таких. Всего изведала в жизни. Многое поняла. И, памятуя, понимала, где её заслуги, а где помощь других людей, даже пусть и случайных. Не жалела о том, что не сбылось, не ставила высоких целей. Шла вперёд, стараясь добросовестно выполнять порученные дела. И так получалось, что беседуя с иными, внимательно делая своё дело, погружаясь в собственные мысли и споря сама с собой, она вышла на высокий пригорок – стала верховодой. Теперь только бы не возгордиться.
      Даже припомнилось, кто-то сказал ей не так давно:
      – С твоим дурным характером, я верю, ты непременно добьешься успеха. Ты не полный человек, но без тебя пусто. И не столь ты плохой человек, чтоб не пожелать тебе в жизни успехов.
      Эха была такая.
      Рядом были и те, которые копил деньги, добивался успеха. А достигнув своего предела – либо погибали, ибо больше ничего не хотелось, либо реализовывали чьи-то пустые мечты, поскольку хотелось загладить вину перед собой, своей совестью. Своей мечтой. И что? Были ли они счастливы? …Благодетели.
      Были и такие, кто ничего не достигал. Таким хватало. Был ли он обычным поселянином, бедным ремесленником ли горьким пьяницей, нищим.
      …Много разных людей она видела на пути, много характеров и многие события тому сопутствовали. Как же много прожито…
      Эха встала, понимающе взглянула на Паркома, едва искосила губы в улыбке, сказала:
      – Добро, как решишь. Спорить не стану. После всё обговорим, устала очень с дороги. Есть что ныне? Какие изменение? Новые дела?
      – Отдыхай, Эха. Пока отдыхай.
      Она кивнула и вышла из светлицы. Навстречу ей спешил воин, а за ним – какой-то широкоплечий господин. Он резанул Эху подозрительным взглядом. Но она то как-то вскользь отметила, не стала задумываться.
      Причинила за собой дверь и глубоко вздохнула, спустилась с крыльца. Около него толокся небольшой смешной щенок. Эха улыбнулась, и присела на корточки у последней ступени. Щенок стал прыгать рядом, пытаясь схватить молоденькими зубками её пальцы и рукав куртки. Эха тихо играла с ним, невольно, по привычке, прислушиваясь к разговорам вокруг.
      У забора, сложенного из плоских округлых камней, перемазанных глиной с песком да обожженных, стояли два человека. Два воина. Один постарше – пенял в полголоса более молодому:
      – Да каким бы ничтожеством не был командир, ты всё равно за него грудь подставишь. Потому что в душе – ты раб. Ты ведь знаешь, что он очень и очень давно был способен на великие подвиги. А ныне что? Только всего лишь жалкий пьяница да развратник. А ты первый, …первый лижешь его сапоги и кланяешься ему ниже всех. А он на таких как и ты – и не глядит! Кто ты такой? Он пройдёт мимо и не заметит. Эх, обещался я твоей матери, да слова не сдержал. Не будет из тебя хорошего человека, всё норовишь ты…
      Эхе стало интересно, о ком они говорят, кого имеют ввиду. Хотя…, что о том думать? Каждый человеческий шаг – что своя прорубь, на мелководье ли, в омуте. И в каждом – своя рыба, большая или малая, своя вода – проточная ли мутная. Жизнь…
      А вот рядом судачат две женщины. Они чистили рыбу. Ещё живые мелкие рыбёшки подпрыгивали в ведёрке, однако одну за другой их женщины брали, впарывали им животы и, скоро почистив, кидали распотрошенные тушки в другое ведро. Буднично вели беседу:
      – …Так потому и прятать-то волосы надобно. Это же первое дело! Наведут на мужа порчу через волосы жены, тогда и будут люди маяться всю жизнь. А почему – непонятно. А оно ж так – дело нехитрое!
      – …такого бисеру мне накупил, что и глядеть-то не хочется…
      – …ну, уж преступление против родителей – признак конца света…
      Разговоры у них какие-то нескладные. Но вроде понимают друг дружку. Говорили приглушённо, но так, что слышало их пол двора. Интересно, действительно ли то их так занимало, или умысел имели?
      Или вот, кто-то из приезжих разговаривает с Ломахом, командиром одного из больших отрядов. До Эхи доносятся вкрадчивые слова чужака:
      – …про тебя столько всего говорят плохого…
      А может и не чужак он, а так, просто не видела его Эха раньше. Ведь сколько дней-то здесь бывает? Да и то, как-то украдкой. Ломах спокойно отвечал. Голос его звучал привольно, словно действительно чувствовал он себя правым, и может, даже не понимал, как это, когда говорят о тебе плохо:
      – Да некогда мне то слушать, дел много, нужно работать.
      Да, Ломах – неплохой командир, давно воюет, две дочки у него. С виду – смирный, а вот стержень, всё же, есть. Верно, а как без стержня? Нельзя для «своих» быть хорошим, а для «чужих» – плохим. Глаз может и «замылиться», и потом станет неясно, кто «свой», кто «чужой». А кто просто «случайный». А учить…, да зачем учить? Самому идти по жизни и не свернуть – трудновато. Порой кажется, что необходимо упростить задачу, порой – самому решить, дабы не утруждать учеников. Ан нет, надобно и им в жизни чему-то учится. А на чужом примере разве всё осилишь? Никогда того не бывало. Вот и приходится, не поддаваясь, прежде всего себе, не потакая собственным слабостям, являя собою пример, быть, порой жёстким руководителем, командиром.
      Эха и сама то всё испытала. Ведь и сама была командиром. Верховода. …Хм, и вот теперь ей приставляют няньку.
      Кто-то вышел на крыльцо. Эха даже не оглянулась. Но вслед за тем скоро выскочил воин и кинулся к воротам:
      – Эху? Эху, верховоду, не видали? Эт, наверно далеко ушла!
      Эха встала:
      – Чего тебе?
      – О, верховода! Тебя Парком кличет, вспомнил чего. А я думал, что далеко ты ушла.
      Она усмехнулась и пошла вверх по ступеням. На мужчину, что стоял тут же, на крыльце да смотрел на неё украдкой, внимания не обратила. Чего хотел Парком?
      – Ты ещё здесь? – Парком был, казалось, озабочен. – Слушай, мне весть донесли, что хотят шимали к нам примкнуть. Да вот только знаешь ведь…, на всё у них своё мнение. Хочу совет держать, но ныне верховоды кто где. А ты – рядом. Что думаешь?
      Эха промолчала. Ходила она и к шималям. Хорошо жили, вольготно. И достаток у них был, и хозяйствовать умели. Да вот только заноза в них какая была. Были они не то что …злы, а как-то колючи. Может, от того, что много перепадало на их долю? Да только делало их сильнее, твёрже? С разных сторон нажимали на них, нападали. Отбивались они, отстраивали разрушенные дома, поселения, плодились, а вот душа – выхолаживалась. Всё-то они знали, о всём-то судить могли. С чего им идти на голодные хлеба бунтарей? Из чувства противоречия к князю? За что ненавидели его?
      – Что думаешь? Что молчишь? Скажи. Ведь не решение тебя прошу принять. Выслушать хочу.
      – Знаешь, знавала я как-то, ещё тогда, прежде, одного из их роду-племени. Немного старше меня. В ту пору мне казалось, что он – очень умён, хотя ныне… При виде его холёного, чистого лица я всегда терялась. Рослый, повзрослев, стал мощный, крепким. И он…, казалось, будто он знает какую-то тайну. И не только обо мне, а вообще ведает все тайны земные. Тайну, которую я, убогая, постигнуть не могла. И не в силу своего возраста, а в силу своего скудного мыслишки. Тем, кто был рядом, он навязывал манеру одеваться, смотреть, чувствовать. Такие – лучше знают, кого я даже любить должна. Навязывают, что носить и как. И не то, чтоб было то удобно, то, чего просит душа и непогода. – Эха замялась.
      Парком слушал её внимательно, не перебивал. Но подытожил:
      – Стало быть «нет»?
      Эха вздохнула.
      – Может статься так, что конь, даже если и хочет пить, пойдёт на поводу у хозяина. С кем говорить-то будем? …Если уйду куда, да станется решать вам тот вопрос – моего согласия не будет. …Это люди, которые всегда умнее, даже если этот разум и не потребен в данную минуту. Исподволь, они укажут нам на нашу глупость.
      – Боишься оказаться глупой?
      – Я глупа всякий раз, когда мне нужно показаться пред врагом. Но глупа, ибо сама так считаю нужным. И не люблю, когда специально доискиваются в моём поведении глупостей, дабы лицемерием возвысить кого из своих. Нет, не боюсь. И первая преклоню колено перед тем, кто истинно разумнее меня, особенно если то – на пользу дела. В силу обстоятельств, а может нейтралитета, даже прозорливости – у шималей иное мышление, иные возможности. Я это понимаю и приемлю. Даже если на то и выйдет, стоит их послушать, поучиться у них. Однако потом вернуться и сделать по-своему. Ибо дороги у нас – разные.
      – Что ж, понял тебя, верховода Эха. Если станет на совет, выскажу твоё мнение. Однако, будет так, как решат все.
      – Я без промедления последую решению совета верховод. Не сомневайся. Могу идти? – Эха выждала несколько мгновений и поклонилась. Отвесили поклон чуть ниже, чем стоило. Уважала Паркома. Улыбнулась ему и вышла.
      Почти стемнело, когда она вышла со двора. Игривый щенок, было, кинулся за ней, но Эха прогнала его. За воротами порой бывает опасно маленьким безрассудным щенкам.
      …Хм, вот даже сегодня утром не обратила внимания. А ведь жёлтая осенняя листва, которая светлела постепенно, разом упала за несколько дней. Худые ветви кутались в прохладный шлейф ветра. Холодало-то как скоро. Только на дубах, конечно же, листья крепко держались за ветви. Резные, изящные, они, словно красавицы-девицы боялись оторвать пальчики от грозного могучего возлюбленного.
      Стало спокойно и уютно, когда набросила капюшон, и руки сунула в карманы. Эха была уверенна и умиротворена, уходя в темноту. Тверда в стремлении выполнить любое важное и нужное задание. Радостна от того, что может спокойно идти. И никому ничего в этой жизни она не была должна.
      Спустилась с пригорка. Теперь, если пойти направо, через болотце влажного луга в пойме речушки, можно быстрее добраться до дома. А так – придётся подниматься на следующий пригорок и только затем – вновь, по извилистой тропинке среди выходов гранита, спуститься к речке вновь. Там есть мостик. А что раздумывать? Она не замёрзла, а среди болота отыскивать тропку – не хотелось.
      Чем быстрее она подходила к конечному пункту, тем быстрее делались шаги. Невольно торопилась. Сама удивилась, когда обратила на то внимание. Ведь устала прежде – дорога была не из лёгких, позавчера вот сколько всего случилось. И как-то… тёплый день был вчера, а сегодня – какой? …Вчера даже не заметила, что количество листвы на деревьях уменьшилось. А сегодня-то – и пересчитать уже можно оставшиеся листочки.
      Она почти вышла на пригорок. Здесь нужно было свернуть в сторону, дабы, пройдя вдоль плетня крайнего сруба, выйти на тропинку, ведущую к мостику.
      Сзади послышался приближающийся цокот копыт. Кто-то ехал по дороге. Да мало ли? Эха свернула на лужайку с тропинкой.
      …Вот крайний дом. Здесь живёт зажиточный человек, но своего богатства – не кажет. А вот вспомнилось… один мужичонка. Достаток вроде в семье, а держал жену и деток в чёрном теле, лишнего хлеба домой не купит. Зачем такие копят злато? Польстить себе за тяжёлое детство? Или показаться пред другими? Дети голодали? Какими-то они будут?
      Внезапно фоновый цокот копыт по каменистой дороге прекратился. Громкое чавканье по напитанной влагой почве и ржание лошади раздалось совсем рядом. Вероятно, всадник свернул в дороги и скоро нагнал Эху.
      Резко вокруг её шеи обвилось что-то, наверно кнут. Она инстинктивно схватилась одной рукой за горло, пытаясь вставить палец меж шеей и петлёй из грубой кожи кнута. Второй рукой она схватила плеть кнута, стараясь отвратить силу натяжения.
      Всадник дёрнул кнут на себя. Эху бросило под копыта лошади, но головой она ударилась о седло или о ногу всадника. Не разобрала – было темно, да и растерялась.
      Непроизвольно, будучи достаточно опытный бойцом, она расценила движение нагнувшегося всадника как опасное. Тот, удерживая одной рукой кнут и подтягивая Эху к себе, резко ударил её ножом. Предупреждая его движения, Эха повернулась чуть боком. И удар, предназначавшийся ей в грудину, скользнул справа, оцарапав рёбра.
      Петля ослабла и Эха покатилась под копыта коня. Но видимо затоптать её, мысли у убийцы не возникло. Он спрыгнул с коня и, придерживая коня за узду, попытался в темноте отыскать тёмный ком тела Эхи, на фоне тёмной земли, чуть пробуя около себя ногой.
      И хоть очень боялась она, что он попытается ножом или мечом добить её, другое больше досаждало. От сильного страха ли, волнения, а только сделалось ей дурно. Она, слабо, закашлялась и не стала сдерживать рвотные позывы, а затем захрипела и затихла. Прислушивалась, сердце стучало.
      Она правильно рассчитала. Боясь измараться, убийца не стал ощупывать её, ища рану или пытаясь найти горло. Он выругался и ногой стал пинать тело Эхи от тропы, в сторону реки. Дорожка к мостику мягко обходила уступы на холме, а вот если убийца столкнёт её с холма под крутой берег – скатившись, ударится Эха сильно. Внизу – поросшие лишайниками гладкие камни, окружённые высокой валерианой да цепкими подмаренниками. Гладкие-то гладкие они, а падать на них будет больно.
      Выдавать себя было нельзя. Когда убийца приблизил безвольное тело Эхи к откосу, она, чувствуя, что земля уходит, сильно закусила руку чуть выше запястья – как бы ни ударилась, кричать нельзя было. Второй рукой прикрыла лицо и голову.
      …Хорошая была Подопечная. Смекалистая, но с оглядкой. Пожалуй, одна из лучших моих Подопечных…
      Она довольно сильно расшиблась о камни, и тело соскользнуло дальше, но его удержали кустарники бузины. Рукоять меча больно ударила в грудину.
      Эха старалась не дышать, хотела прислушаться к шагам убийцы – ушёл ли, да только потеряла сознание.
      Я удерживал её некоторое время в таком состоянии – была вероятность болевого шока.
      …Скоро ли пришла в себя – не помнила. Прислушалась. Совсем скоро её начнёт бить мелкая дрожь. И от холода, и от возвратившегося страха. Ждать – смысла не было.
      Она нащупала меч – с ним храбрости прибавлялось. Пошевелилась, стараясь определить, нет ли переломов. Зашиблась сильно, но кости вроде были целы. Она осторожно поползла на коленях, а чуть позже – встала на ноги и осторожно двигаясь, пошла узенькой тропкой вдоль берега. Возвращалась к болотцу. Справа высились граниты, слева тянулась шлейка высокого, шелестящего уже сухими листьями, тростника. Тропу протоптали животные: здесь иногда прогуливалась независимая корова, норовистый теленок, собаки с их собачьими делами или какая овечка, отбившаяся от стада. Под ногами чавкала грязь, прикрытая кособокими куртинами трав.
      Домой идти побоялась. И мостик решила обойти. Заночевала в стогу сена на другой стороне речушки.
      Присев около него, на ощупь не смогла точно определить силу нанесённого ей ножевого удара. И как бы она не пыталась сохранить самообладание, как не уговаривала себя, дважды поднимался глубинный страх смерти, мутило. Руки и ноги дрожали. Это когда на поле брани, и рядом такие же обезумевшие собратья – равных по храбрости нет человеку. И глубинное чувство необузданности прорывается сквозь лоск жизненного опыта, чувств к близким, исчезает ощущение ответственности по отношению к родным. Тогда сколь бы ни был человек рассудителен, даже просвещён – остаётся, будучи в такой же обезумевшей толпе, наедине со своей звериной сущностью.
      А если сам, один, ранен, и есть много-много времени для размышления – тогда беда. И сильный мужчина может поддаться страху. В ту ночь даже слёзы выступали на глазах у Эхи. Но не от страха – от чувства одиночества.
      Кое-как оторвала подол рубашки и перевязала рану трясущимися руками, прикрыв её оторванным рукавом всё той же рубашки.
      Уже устроившись в стогу, Эхе почему-то подумалось, что повешенные или просто убитые люди, должно быть, – счастливы. Они никому и ничего не должны. И что сейчас ей делать? Поднимать Паркома, людей? Искать убийцу? А если это был кто-то из своих? Предательство? Можно ли показываться на глаза людям? Можно ли идти домой?
      К утру, однако, на душе стало не так мрачно. И хоть Эха замёрзла, возможно, не только от прохлады рассвета, но и от потери крови, – окружающий мир казался светлее. А уж коли в руках меч – так вообще весь мир кажется покорённым.
      Она выбралась из стога и неторопливо пошла, хромая и часто останавливаясь, по мокрому лугу в сторону дома, кое-где чавкая водой по кочкам. От слабости её качало, шаги сбивались.
      Но когда вышла на улочку вдоль ряда домишек, пошла ровно, не выказывая боли – когда доберётся до дома, обязательно сделает хорошую перевязку, промоет рану, боль уйдёт. Уйдёт боль.
      Левую руку держала на раненом правом боку, правую – на рукояти меча. Кто-то из соседнего двора пожелал верховоде Эхе доброго здравия. В ответ она наклонила голову. Хорошо слышно, как голосят петухи. Мимо, по дороге, протарахтела повозка, словно жалуясь на каждую яму на дороге, каждый камень. Сзади к повозке была привязана тощенькая лохматая собачка. Она несколько раз тявкнула, оглянувшись на Эху. Но это – скорее для оснастки, дескать «не тронь, сама тебя боюсь».
      Проходила мимо небольшого сруба. Низенького и аккуратного. Около самых окон виднелись запоздалые последние цветы жёлтых мальв. В этом доме жила девушка. Красивая и молоденькая. Хм, один из парней, дабы прибавить в глазах этой девушки привлекательности – пошёл воевать. А когда вернулся – она ему, прославленному в боях, прекрасному лучнику – отказала. Сказала, что не этого от него ждала. Ох уж эти девушки…
      Хорошее утро, облаков почти нет, прозрачный воздух. Таким хочется дышать во всю грудь. Изморози не было, но чувствовалась прохлада. Тем более к месту, – Эха чувствовала себя дурно. Жар?
      А вот в этом доме жил вдовец. Не так давно у него умерла ещё довольно молодая жена. Оставила ему четверых детишек. Младшей дочке – четыре года. Мужчина ходит грустный, стараясь успеть по дому и ища приработка на месте, здесь в селении. С того дня как он лишился жены – перестал улыбаться.
      Эха старалась не попадаться ему на глаза. А почему? Никому бы не призналась. Хм, она опасалась людей в скорби. Как будто они могли её заразить своим горем. Как будто смерть близкого – чума какая иль холера худая. Будто улыбнувшись скорбящему, или протянув ему руку, можно было лишиться какого своего близкого. Предрассудки! …Хоть и близких-то у неё здесь не было. А далёкие? Они далеко. …А вот о них она давно не ведает. Тревожит ли Эху судьба братьев? Племянников? Бывшего мужа?
      Она резко мотнула головой, стараясь сбросить воспоминания. Интересно, почему говорят, что холера – «худая», а чума – «болотная». Чего только не придумает народ…
      …Вот если б только рана не болела…
      Подходя к своему дому, отворяя хлипкую невысокую калитку, ступая на порог, Эха почему-то чувствовала себя виноватой. Ей всё давалось легко и просто. Она не погибла вчера вечером, а ведь сколько раз сама видела людей, погибших и при менее опасных ситуациях. И всегда ей было жаль таких людей: «не повезло». А вот ей повезло. Повезло, что ударил убийца вскользь, повезло, что не добил, повезло, что не замёрзла ночью, повезло, что не потеряла много крови. Повезло, что жива. Повезло, что каждый раз ей везёт в разведке! Повезло, что не рванью мечется по свету. Повезло, что …хочется жить и любить. Повезло…
      Эха вошла в дом осторожно, судорожно сжимая правой рукой рукоять меча. …А вот только удивительно как…, когда ранен, собственные руки не слушаются. Вроде понимание есть, видят глаза запястье, отдаёт разум команду руке крепко держать меч. А только квёлы пальцы, словно хилые стебли травы – скользят пальцы по рукояти. Удивительно-то как. И ноги заплетаются.
      Но никого здесь не было. Когда поняла это – силы почти оставили её. Едва дошла до ложа, прилегла, согнувшись, потянула на себя плащ, кое как укрылась и провалилась в сон. Не чувствовала ни холода, ни голода.
      Даже дверь осталась не причинённой.
      Пришла в себя только когда кто-то настойчиво тряс её плечо и упрямо повторял:
      – Проснись, Эха. Эха, проснись.
      Она едва открыла глаза, хватило сил лишь повернуться. Не волновалась, не тревожилась. Хотелось только, чтоб от неё отстали и больше не трогали. Перед ней стоял встревоженный Парком:
      – Эха, Эха? Ты жива? – Он старался поймать её взгляд и как-то торопливо окидывал взглядом её фигуру.
      – Жива… – Ей показалось, что сказала она то быстро и чётко, только бы не тормошил больше.
      – Эха, ты… была вчера ранена? – Правой ладонью Парком захватил и удерживал её голову, левой – пытался отворотить край куртки на груди.
      – …наверно…, не помню. …да.
      Парком повернулся и кому-то крикнул:
      – Живо! Воду согреть! Всё для перевязки! Верховода ранена!
      С Паркомом, судя по звукам, было около трёх-четырёх человек. Эха от слабости не могла сосредоточиться. Но вот около двери мялся Станова. Он не бегал и не суетился. В одной руке держал шапку, второй сжимал рукоять меча.
      – Эха, куда ты ранена?
      – В бок. …В правый бок …он ножом. …вроде.
      – Давай я посмотрю.
      – Нет. Пусть кто другой.
      – Да кто из этих криворуких ещё может к тебе прикасаться да перевязывать тебя? Командовать будешь у себя в отряде! Станова? Когда вода будет?
      Тот мигом выскользнул, и некоторое время не возвращался. Наконец принёс воды. Кто-то принёс дров и начал протапливать печь. Стало теплее.
      Рана действительно оказалась «счастливой» – хоть и глубока, да ничего важного не задела – и печень оказалась цела и лёгкое не проткнуто. Рану обработали и перевязали. Синяки и ссадины от падения на камни хоть и были многочисленны, однако серьезных опасений не вызывали.
      Итогом того утра стал приказ Паркома о том, что ныне к Эхе определяются телохранители. Один из них постоянный – Станова, второй – пока временный.
      Убийцу Эхи не нашли, хоть о своих подозрениях Эха Паркому рассказала: кто и как на неё смотрел, оборачивался да приглядывался. Но он ответил, что то был доверенный человек одного из богатых, заинтересованных в победе мятежников, человек. Замышлять что-то против верховод – себе дороже. Он очень помогал деньгами.
      Хотя… любому чужаку было бы охота поглядеть на таинственную верховоду Эху, и не факт, что именно он стал бы убийцей. Другой вопрос, что не всякому чужаку был доступ в большинство селений. Эха о том прекрасно знала, скитаясь. Сколько раз ей доводилось ночевать по лесам да балкам? Незнакомцы в селениях, городищах – на виду. Особенно в военное время. Ведь они – возможные шпионы, соглядатаи, диверсанты.
      Как-то всё не к месту. И эти телохранители… То один, то другой чужие мужчины мелькают рядом. Не привыкла Эха с кем-то разговаривать, видеть кого всё время. Вроде и не одичала – в скитаниях своих любого разговорить могла. А только необщительной Эха стала. И возвращаясь из своих походов хотела побыть одна, и обдумать пройденное и увиденное.