Триумфальная колесница Мелкодисперсного

Леонтий Варфоломеев
I. Март

Несколько разбрезжило, сохраняя посленочную  мутность. Окно внезапно понравилось мне своей проявившейся четкостью, рама точно из слоновой кости, белеющая меж влажным куском сонной материи моих покоев и рассиневающим прямоугольником собственно окна. За окном — клетка переплетенных веток; сияющий туман утренних сумерек марта, пропитанный мокрой огнистой солью оттепели.

Измученный длительной работой (я незначительный беллетрист), вскоре я впал в некий транс, сидя в полутьме за своим столом и вперившись в точку пространства, пронизывавшую стену моей комнаты между штурваловидным восьмиконечным барометром и небольшим портретом.

Отчего вдруг в моей памяти вновь возник университетский преподаватель математики, доктор наук со странным, сложносоставным именем Назир Адриан Зейн-Таад? Я не знаю. Двадцать лет тому назад, после веселого и буйного банкета по случаю защиты нашей группой дипломов, у нас состоялся долгий и увлекательный ночной разговор в его квартире, бог весть почему находившейся в весьма неприглядном  заброшенном здании бывшего общежития (содержание той беседы я, по какой-то причине, забыл начисто).

По происхождению он был то ли иранец, то ли бухарский еврей, а может быть, даже «конверсо», салоникский турок-дёнме; говорил он, притом, без акцента, однако чувствовалось, что язык для него не материнский, но какой родной — непостижимо, равно как неведомо, возможно, и истинное его имя (некоторые ехидно называли его за глаза «Остап Сулейман Берта-Мария Бендер-бей»).

II. Начало сна

Гонимый жестокой и откровенной афродизией, я шел за женщиной (ее звали Агата), которая  пообещала мне многое, и, вместе с тем, не обещала ничего; гибкая и маленькая, тонкоталиевая и круглогрудая, с голубоватыми, как язычки газового пламени, глазами и волнистыми тускло-соломенными волосами, она зарабатывала на жизнь арабскими танцами и чувственным массажем; она уходила все дальше и скрывалась за поворотами. Впрочем, даже сейчас я знал, что преследую ее вовсе не благодаря решению своей воли, но, скорее, являюсь, так сказать, трупом своей жизни, кадавром, временно гальванизированным беспощадной силой безличного вожделения.

Ранняя и теплая осень была фантастически роскошной, великолепие богатого, блаженно-радостного, египетского, слегка зловещего предзакатного солнечного света вызвало в памяти ландшафты Вергилиевой IIII Эклоги. Многоярусные мощные башни горельефоподобных облаков громоздились по дальней границе окоема. Все вокруг, казалось, согласно издавало остановившийся звук какой-то напряженной и немыслимо гулкой, до полной неслышимости, струны всеобщего инструмента.

Большинство деревьев, чье руно листвы густо вибрировало на слабом ветру, стояли еще почти целостно зеленые, лишь местами, как седина у человека, начинала проступать (сквозь яркий малахит) сочная желть полосок осеннего янтаря — у могучих канделябров пирамидальных тополей, неостановимо возносившихся, перекручиваясь, кверху; у тонкоизломанных нитей-волосинок берез, свисавших почти до почвы (катышки листочков на нитях, жемчужинки-бисеринки, узелки-кипу); мой рассеянно-блуждающий взгляд временами приятно продирали оранжево-ржавеющие ребра перистых скелетиков-листьев рябин со сгустившимися венозно-кровяными шариками гроздьев.

Путь перечертила зигзагообразной траекторией черно-траурная, с багряной перевязью на крыльях, бабочка-адмирал. Каким образом оказался я в этом месте? За чем и за кем я гнался?

Я помню, как долго шел по уклонным улицам и ортогональным им переулкам, по этим грязно-живописным кардо и декуманусам; почти никто мне не встретился на пути, лишь вдалеке, опираясь на палку, быстро и деловито поднимался вверх по улице неизвестно откуда взявшийся монах, да два неидеальнотрезвого вида субъекта стояли, шатаясь и беззвучно разговаривая, на перекрестке, под не совсем вертикальным фонарным столбом; наконец, я свернул к тому самому зданию (на повороте у угла дома я увидел под ногами диагональную полосу асфальта более розовато-светлого цвета, втекавшую как бы рекой между двумя перпендикулярными асфальтными полотнами подзолисто-темно-серого оттенка; пучки ломаных линий растрескивания) и стал, как жена Лота. Бабочка. На  полуплешивом газоне, нервически-пружинно подпрыгивая, паслись две вороны; я стоял и беспомощно вглядывался в переход лоснящейся сине-бензиновой черноты их оперения в серую шерсть туловища и вновь в сверкающе-угольный мрак головы.

Итак, это был громадный и старый, протяженный в длину, четырехэтажный корпус, покрытый приплюснутой шиферной трапецией вальмовой крыши, выкрашенный «вечной желтой краской», упомянутой еще в «Мертвых душах», правда, поблекшей и местами облупившейся. Дом располагался «покоем», длинной поперечиной близко к довольно резкому овражному обрыву; видимо, на закатах он плавил в своих огромных оконных плоскостях омлетный меланж садящегося Диска. Проход сторожили два пилона, полуоблезших, полуобнаживших сырокирпичное свое мясо.

Здесь  и жил доктор Зейн-Таад. И тогда я вспомнил, что пришел сюда, потому что вчера доктор неожиданно позвонил мне, несмотря на то, что я никогда не давал ему свой номер.

III. Парадиз

Последний этаж. Пряно-свежий полусумрак лестничной площадки. Отворяется  дверь (первая мысль — это музыкальная шкатулка, тихая музыка). Стройная небольшая фигура доктора, длинный и узкий в талии шрифтово-черный пиджак, светлые остроскладочные брюки, зеленая (почему-то) шелковая сорочка с итальянским воротником, правда, без галстука — почти парадный мундир в таком непрезентабельном жилище; может быть, он облачился в него  из вежливости, ради моего прихода? Я пожалел, что был одет во все серо-темно-клетчато-диагонально-неопределенное.

Vingt ans apres он совершенно не постарел (тогда ему, кажется, было около сорока), только долгие и пышные орехово-каштановые волосы чуть поблекли (шевелюру и круглую испанскую бородку свою он как будто и не стриг вовсе, однако они сохраняли некую естественную аккуратность, как на полотнах старых живописцев).

Глаза – огромные и слегка навыкате, с легкой зеленцой в радужках (просверкивающей иногда в раухтопазной чистой мгле глазных ирисов), окаймленные словно тончайшим кожным ободком; такие глаза часто бывают у людей с необычной судьбой. Нос у доктора был некрупный и тонко очерченный, крючковато-резко-выдающийся, что, впрочем, совсем не портило его внешность.

— Максим Пудгало — с мягкой улыбкой, спокойно и доброжелательно констатировал он неопровержимый факт моего появления. — Вы все так же сутулитесь.

Кисть руки у него была удивительная, длинная и пластическая. Войдя, я даже не успел поразиться роскоши и красоте обстановки, ибо внезапно вспомнил, что в прошлый раз все было точно так же. Как я мог забыть? Дверь позади меня затворилась. Все куда-то поплыло; запамятованное, но знакомое сдавливание в висках известило о том, что реальность имеет различные градусы реальности.

На стене (королевского купоросно-синего штофа обои с тиснением)  —  репродукция, в тонкой черной рамке эбенового дерева, знаменитой гравюры Дройсхута из «Первого фолио»; огромный лоб, пугающая маска гипсовидного лица человека, о котором достоверно знаемо только то, что он никогда не существовал. У доктора было три увлечения — Шекспировский вопрос, шахматы и старинные географические карты; все они присутствовали.

Карты висели на цепях в тяжелых застекленных футлярах на стенах по бокам и позади от письменного стола, находившегося в несколько отделенной нише комнаты; некоторые были расстелены прямо на его поверхности. Тут же лежали, не слишком упорядоченно, два-три древних атласа. Я даже не изумился, увидев все это в таком количестве, хотя аукционная стоимость карт была, вероятно, более чем астрономической. Здесь, мнилось мне, наличествовали и Orbis terrarum Темных веков, в том числе Херефордский, и позднейшие портоланы с тенетоподобными пучками румбов (как бы не самого Фра Мауро), и даже легендарная карта Аль-Идриси, где Норд располагался внизу. Но я уже понял, что попал в другой мир, и законы мира внешнего здесь не действовали.

Мелодия, то ли нежная и странная павана Габриэля Форе, то ли Пахельбелевский канон, звучала неведомо откуда, но, казалось, была везде (потом я разглядел в дальнем затененном и полузанавешенном углу диковинный, невообразимо старый, наверное, еще времен Древнеримской империи, граммофон с медным раструбом и вращающимся колесом пластинки). Доктор был большой оригинал.

Почти погасшее западное Солнце проникало между полусдвинутыми малиновыми шторами, едва ощутимо волновавшимися на прозрачном ветру. Тонкий, какой-то разреженно-горный воздух немного отягощался бесконечно печальным и сухим даже не ароматом, а благорастворением свежесмолотого кофе, с примешанными диссонансами корицы и муската.

На приземистом красном изящном столике с витыми ножками стояли шахматы Селенуса-Люнебурга, так называемые «лунные шахматы»; высокий, невесомо-ажурный мачтовый лес костяных фигурок, напоминавших скелеты или распускающиеся бутоны.

Доктор жестом длиннопалой мягкой кисти, вновь вызвавшей мгновенно-отдаленную ассоциацию с арахнообразным полумифическим Эхнатоном, пригласил меня сесть в удобное кресло рядом со столиком, сам уселся в такое же напротив.

— Кофе — не спросил, а утвердительно произнес доктор. — Сейчас он будет готов. Кофе, друг мой (он опять улыбнулся) — есть, простите за некоторую выспренность, огонь земли.

Мы обменялись незначительными фразами об астрологических и химических соответствиях. Доктор встал, вышел из комнаты и вернулся с уже готовым курящимся напитком в серебристой турке.

— Эта чудесная джезва мне досталась в наследство (с некоей грустью сказал он), от Мелкодисперсного. Помните? — вновь уже весело подмигнул он. Василий Валентинович Мелкодисперсный, нелепейший лысый химик, был предметом постоянных шуток, как со стороны студентов, так и в среде преподавателей, но с ним была связана и какая-то странная и даже темная история.

Я заметил двух роскошных шартрёзов, голубых, как предночное атласное небо погружающегося в сон Востока, напоенное всеми оттенками сиреневого, заключенными в его синеве; они не обращали на меня, впрочем, никакого внимания.

— Сура и Пумбедита — представил мне кошек доктор. — Максим Пудгало — совершенно официально сообщил он картезианкам мое имя.

IIII. Книга Гилилова

— Фигурки сначала были свинцовые — как бы оправдываясь, произнес доктор. Дверь в соседнее помещение немного приоткрылась; на мгновение, мне показалось, что находившаяся за ней комната совсем простая, маленькая и голая, лишь на известково-белой стене висел простой черный крест; впрочем, не могу поручиться за правильность краткого впечатления. Доктор несколько поспешно закрыл дверь и улыбнулся с глубокой скорбью, помолчав.

— Я не могу зайти туда — не совсем вразумительно проговорил он спустя минуту.

Памятуя о его увлечении Шекспиром, я хотел спросить, что думает он о книге Гилилова, но тут мой язык отнялся.

V. Сон во сне

…зелено-золотое, кристаллически блистающее, чистое зеркало, отражение (но, вероятно, это из другого сна).

Итак, уже ночь; я стою у окна с распахнутыми шторами и смотрю на слюдяную  полупрозрачную волнистую накидку облака, снизу полуогибающего Месяц, чуть начинающий таять с правой стороны, на его сырно-желтый свет, становящийся с прогрессией ночи все более выпуклым и сверкающим.

…сначала черно-белые клетки поля, затем червонно-белые; переход черного в красное.

—  Наименование «тура», считающееся просторечным, на самом деле куда более верное, чем «ладья». Тура — это turris, башня. Впрочем, еще более верным именем этой фигуры является currus, колесница. Кибела — вспомните о зубчатой короне шахматной ладьи.

Уже во сне, я вновь уснул. Карета неслась по ночным, невидимым улицам города. Становилось все чернее и чернее, сухая тьма. Но вот, в конце бесконечного продвижения во мраке, он начал тлеть и искрить медно-красным. Дальше, этот светлый, медно-красный свет стал приобретать объем и форму, превращаться в обращенную ко мне голым затылком мощную бесшейную голову демона, похожего на огромного лысого борца, лицо которого вот-вот повернется и будет увидено. Красное следует за черным (в конце попятного пути); все закольцовано. Я проснулся от ужаса и снова оказался в жилище доктора.

VI. Различие правой и левой руки

Я заметил, что во сне переместились стороны — окно выходило на Запад, но теперь смотрело на Восток; оттуда начали двигаться созвездия. Ледяные лампы великолепного Ориона, замковые латунные гвоздики Плеяд. Дом, который был раньше желтым, стал бруснично-красным (не знаю, как я почувствовал это).

— Да, да, друг мой, хиральность пространства, сиречь, разнствие правого от левого — вот ключевой, узловой вопрос, который должен волновать нас. Но мы никогда не замечаем главного. Не увлекайтесь Mengenlehre, теорией множеств — она утягивает в пучину, но пучина эта растекается по поверхности. Подлинная глубина заключена в учении о хиральности пространства. Я сейчас занимаюсь этим.

Потом он вдруг перешел на «ты».

— Тот мир, куда хочет и не может пока проникнуть твой взор, похож не на полотна Дали, скорее, если использовать ту же аналогию, он подобен картинам Магритта. Тебе необходимо очистить свой ум от ненужных «джунглей Мейнонга». Это Авгиевы конюшни. Вспомни Геракла. Каждый миф таит смысл.

— Доктор Таад…

— Моя фамилия — Даат. Или, быть может, Дуат. Или Тот. Как тебе понравится. Все зависит от тебя. И тебе еще рано играть — сказал доктор. — Не в этот раз. Но тебе пора уже принять ванну. Ты опасаешься удара кинжалом в сердце. Ты умеришь свой страх, когда поймешь, что не вполне существуешь. И, кстати, твое сердце прогоняет отравленную кровь. Распрямись. Ты должен превратить свой вечный знак вопроса в восклицательный. Как мощь пройдет через тебя, если ты изогнут? Тебе пора жениться. Отчего ты не женишься на Агате?

— Но кому ты служишь? — кажется, в первый раз я вскрикнул в полный голос.

Доктор не ответил. Однако, я как будто видел начертание: Тетраграмматон.

Начиналась буря.

VII. Повозка

И тут в первобытном terror antiquus предо мной предстал, на мгновение удара молнии, некий скелет, чей чудовищно странный зрак составляли: капля ртутного золота;  сквозящий октаэдр нежно-желтоватого тона;  пурпурная, распластавшаяся в горизонтальной плоскости восьмилучевая звезда с черными прожилками;   кольцо (также горизонтальное), строго отсвечивающее бесцветным;  пирамида, плотная, вибрирующая и розовато-серая;  полупрозрачный шар, грозно набухающий всеми сонными тонам; призма абсолютно глухого черного материала.

Через помещение под вспышки узких фантомных молний-трещин проехала очень маленькая, несколько гротескная колесница, которую влекли Сура и Пумбедита — уже не кошки, но анзуды-львиноголовы, грозные леонтокефальные керубы — белый и черный. Повозкой правил Мелкодисперсный, миниатюрный лысый воин, в камедево-желтых, начинающих краснеть, латах. Я потерял сознание. Спустя долгий период забытья очнулся в белом кафельном яйцеобразном сосуде-бане (острым концом яйца он был обращен вниз), где в гимнософистической наготе я находился вместе с той женщиной, за которой шел в начале этого невозможно длинного мизанабима. Все волосы с моего тела куда-то пропали.

VIII. Число

Я проснулась и вернулась — из той белой кафельной яйцевидной бани — в свою постель. Значит, я просто задремала и видела кошмарный сон во сне, мизанабим, то есть неостановимый провал в бездну; я шла и шла длинными пересекающимися улицами, а за мной гнался тот странный полуклиент-полупоклонник-полуманиак. Теперь, к счастью, я бодрствую. В мозгу проступает, словно начертанная багровыми буквами, мысль: «Мой номер. Номер — это число. Но ведь я пока не знаю свой номер».

IX. Газетная хроника

Заслуживает некоторого внимания случай с исчезновением бывшего преподавателя местного университета, давно отстраненного от дел и опустившегося; налицо были определенные признаки умственного расстройства; газеты пишут, что в его странно-бедной и пустой квартире анахорета остались только следы голых подошв, непонятным образом фоссилизированные, будто древняя окаменелость (по некоторым сведениям, напротив, следы были обожжены).