Перекресток

Юрий Сапожников
Сентябрь в этом году выдался замечательный. Пытался я, между делом,  припомнить похожий, чтоб именно такая стояла сухая и тихая осень, да в голову шел только одна тысяча девятьсот девяносто второй – для меня последний год детства.

Наша дорогая Родина замерла тогда перед последним шагом завершающего перехода – отгремели попытки августа девяноста первого удержать ползущий в разные стороны ветхий кумач великой страны, впереди был девяносто третий – с  новой Конституцией, октябрьскими танковыми залпами по Дому Советов в Москве, разгорающимся костром войны на Кавказе.

Чем больше утекает лет жизни, тем чаще память, когда остаюсь один, возвращает меня в стремительные годы российского лихолетья с радостью опьяняющей демократии, наивностью обманутого ожидания, жестокостью беззакония. Конечно, отвечаю сам себе – потому ты и вспоминаешь давнее время, что был молод, все было ново, все еще только начиналось в твоей жизни, которая, думалось, будет всегда ясной и ласковой, как та осень.

Ну, да речь о нынешних днях. Если сесть за руль погожим днем и проехать сто двадцать километров на север от Вологды по Медвежьегорской трассе, миновать развилку у деревни Новостройка, принять правее и ехать на Чарозеро, еще километров семьдесят, куда давным-давно, в памятные восьмидесятые летал два раза в неделю ради почты для пятисот жителей и прочих неважных дел АН-2, как раз очутишься в  месте, где практически завершается обитаемый мир.

Справа вздыхает мелким, неспокойным брюхом свинцовое, традиционно неприветливое Воже. Всякий раз, когда гляжу на его очертание на карте, напоминает оно мне кашалота – стоит на хвосте, повернувшись тупой башкой на север. Из носа прямо вытекает нитка порожистой, шумной реки Свидь, по которой, если весной или сырым летом – выходишь в озеро Лача, откуда, мимо Каргополя, по Онеге, - в самую Онежскую губу Белого моря.

Участников такого перехода, однако, я не встречал. Из местных – подобное дурное дело никому в голову не придет, а моим современникам, состоятельным москвичам-первопроходцам, видно, никто пока не подсказал. Сам я как-то проходил всю Свидь, да крепко измотало тогда нашу маленькую команду буйное Воже, не хватило духу меряться силами еще и с архангельским озером.

Хотя, после неспокойной, сварливой Свиди, где по высоким, пустым берегам глядят в воду черные брошенные деревни, озеро Лача встретило удивительным безмятежным зеркалом, на дальнем берегу которого тем ясным днем в бинокль был виден слепящий бок луковицы какого-то храма.

Так, или иначе, если вдруг окажешься ты в тех краях, тогда обязательно нужно проехать по опустелым деревенькам, остановиться где-нибудь, на твой вкус – или в Чаронде, либо взять дальше вдоль берега, севернее, в Рыбацкую, и непременно добраться до берега озера, поздороваться.

На мой взгляд – у Воже сварливый характер. Мелковатое оно, берега плоские, почти сплошь заросшие камышом, кругом болота. Посередине торчит островок Спасский, где в зарослях прячутся кости древнего монастыря.

Озеро с раннего утра, часов до восьми, еще спросонок терпимо. Можно успеть выскочить на фарватер, пролететь до северного берега, порыбалить на травах, или в устье Свиди. Часам к двенадцати дня настроение водоема невыносимо портится, он весь исходит короткой трясучей волной, после обеда впадает в ярость и уже нешуточно грозит высокой зыбью. Кое-где волна даже обнажает илистое дно, будто старые внутренности, озеро-то совсем неглубокое, от полутора до трех-пяти метров.

Ну, да хватает и такой глубины, чтоб накопило Воже у себя в утробе немало утопленных душ. Мне всякий раз вспоминается, как однажды утром в Коротецкую привезли откуда-то из-под Чаронды утопших рыбаков. Было дело уже после Покрова, то есть ближе к концу октября, бесснежно, но холодно. Ко мне нагрянули знакомые со столицы, местный коллектив обещал уверенный, недлинный лосиный загон, и в ожидании команды егеря – трогаться - курили мы у магазина. Неуклюжая «Toyota Tundra» гостей традиционно вызывала сдержанный интерес местных жителей, хлебали чай из термосов, неторопливо травили истории из районного быта.

Синенький тракторок Т-25, покашливая дымком, прикатил со стороны озера. В переднем кузове торчат вверх из-под рогожи бело-фиолетовые кисти утопленников.
- Вишь, не гнутся никак, - объяснил одному из москвичей словоохотливый местный, проверенный загонщик, еще трезвый с утра, добродушный Колька, - Чо, скажи, Петрович, - обращаясь к трактористу, - За лодку держались, так и утопли?!
- Точно, - отозвался тот, - Покурить с вами, что ли? Участковый с Коварзино вот едет, все равно ждать… Ребятишки, слышь, с Молодей… Батя с сыном. Дак чего хотеть? Пошли до острова, да с обеда. Перевернуло их, до берега метров сто… Мелко там, ноги в траве почти стояли…

Мне сегодня не надо на Воже. Промчался я мимо заброшенного, в прошлом, усадебного поселочка Воронино и остановился на горке, машину чуть в сторону от дороги ткнул носом в голый ивняк. Порядка ради, поглядел все же, над болотным редколесьем, на косоватое серое зеркало озера. На месте, дышит утренним хмурым настроением. Вот же ты, удивительная, огромная своенравная лужа! Сейчас, когда солнце в девятом часу утра только поднимается из твоих серых вод, ты совсем спокойно, будто такое надолго. Караулишь, притаившись, коварное, доверчивых заезжих рыбачков и туристов.

А мне в другую сторону. Есть у меня здесь потайное, закрытое от грунтовки черным еловым перелеском маленькое, на пяток гектар, поле. Когда-то давно коварзинский колхоз сеял и на этом крошечном участке рожь, да после ужал посевные площади, двинулся ближе к центральной усадьбе, а полянка осталась. Заросли ивой тракторные колеи, подсохло намятое гусеницами болотце, и мы с товарищами пятый год подсеваем тут овес, валим в кормушки несвежую рыбную мелочь и сопревшие, коричневые яблоки. Благодарные кабаньи семьи далеко не уходят от нашего поля, в конце ноября, конечно, забьются поглубже, к болотам, но бродить не перестанут круглый год.

Замечательное ощущение уединения накрывает тебя посреди северных лесов, еле заметных дорог и жухлых осенних полей быстро. Только прикроешь тихонечко, без лязга, дверку машины, навьючишь небольшой ранец на спину, да карабин на плечо – пятнадцать шагов, и все – ты абсолютно один. Над тобою хмуроватое небо, как и над твоими предками тысячи лет назад, под ногами суховатая подзолистая почва и холодит лицо ветерок, что пролетел над озером, собрав его влажное дыхание.
Прошагал я неторопливо с километр, с удовольствием выслушивая утреннюю песню синиц на придорожных березах, ненароком шуганул краснобрового косача из-под травяного рулона. Тетерев помчался низко над засохшими травяными стеблями, черным комком мелькнул вдоль голой опушки и пропал где-то за безголовой колокольней Крестовоздвиженской древней церкви.

Колокольня эта, лишившаяся давно деревянной шатровой крыши, смотрела в сторону озера пустым глазом звонной арки. Дожди и ветер до красных кирпичей оголили ее некогда белое оштукатуренное тело. Рядом утопал в ивовых зарослях грузно осевший набок остов самого небольшого храма, рядами косых черных деревянных оград, вперемешку с облезлыми металлическими, уходило в сторону бескрайнего болота заброшенное кладбище. Помнилось мне, что толком не мог объяснить местный егерь, давно ли храм заброшен. Пожимал круглыми здоровущими плечами, гудел прокуренным баритоном:
- Кто ж его знает, парень? Крыши на колокольне нету с моего малолетства, точно. Штоб насчет овощехранилища, либо склада колхозного – этого не помню. При советской власти тут, вроде, тракторная мастерская была, но недолго.
 
Хотел я первоначально выяснить историю этой церкви, да потом подзабылось, ходил мимо, издалека здороваясь с красной облезлой башней. В ближайших деревеньках местных жителей не водилось. На лето приезжали ленивые дачники, задешево прикупившие ветхие старинные домишки. Летним дремотным июлем слышно порой за косоватыми заборами жужжание бензокосы, виднеются на заросших проездах тупоносые «УАЗы», да кто-нибудь тащит по пыльной грунтовке на прицепе резиновую лодку к недалекому озерному берегу.

В начале сентября все вымирает до следующей весны. Последних три жилых дома с местными жителями – парой пропойц и двумя старухами в ближайшей деревне Васюково спалил шесть лет назад умственно отсталый беззубый рыбак Сашка. Плел он всю жизнь неплохие неводы, разглядывал у открытого окна при керосиновой лампе одну единственную подшивку журнала «Огонек» от тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года и питался пряниками, которые ему привозила автолавка.

 По местным меркам инвалидская пенсия позволяла ему существовать безбедно, и даже иногда выпивать, чем пользовались остальные четверо односельчан.
Накануне того опустошительного пожара, прозрачной июньской ночью, я как раз навещал Сашку. Задумали мы с товарищем походить с бреднем по мелководью у берега, ну и решили занять у него до утра подходящую мотню.

В потемках я подошел к раскрытому окошку сашкиного черного, просевшего крышей, дома и увидел хозяина. Бородатая румяная физиономия в густых кудрях седоватой бороды цвела блаженной улыбкой счастливого человека. Сашка тысячный раз листал «Огонек», беззвучно шевелил губами, время от времени переводя взгляд на темный угол закопченной печи, и обращался к кому-то, там стоящему. Тогда он бормотал чуть громче, с уважительной интонацией, обстоятельно пояснял невидимому гостю нечто важное. На улице было тепло, совсем рядом, в заросшем бузиной и черемухой овражке свистел соловей. Я смотрел на сашкин профиль с блестящими от пламени керосинки выпуклыми черными глазами и боялся встать на цыпочки за окном, чтобы полюбопытствовать на его собеседника.

В ту ночь не раздобыл я бредня, а уплыли мы на лодке по темноте травяной озерной закраиной в сторону устья реки и там разбили палатку, пару дней кидали спиннинги с ранней зари, варили уху и пили самогон. В эти дни Сашка и сжег деревню вместе с четырьмя последними жителями, а сам уцелел. Комбайнер Володя рассказывал, что когда увозили его на «скорой» в дурдом, радостно смеялся Саша и часто клал поклоны в сторону безголовой Крестовоздвиженской колокольни.

Через год судьба столкнула меня с блаженным еще раз. Лютой зимой, в начале вьюжного февраля, пробирался я с волчьего загона берегами Соровского озера. В четыре часа дня небо уже затянуло вечерней синью, путь до города предстоял неблизкий и тормознул я в деревеньке Пеньково, дождаться остальных участников провальной утомительной облавы. В тот раз матерый без раздумий ушел через флаги, один снегоход ухнул в незамерзший ключ, на втором пришлось менять ремень, обрывая на морозе кожу с побелевших пальцев. Проклиная неудачу, мы кое-как погрузили на прицепы технику и тронулись в обратный путь.

Пеньково – маленькая деревенька на южном лесистом берегу небольшого Соровского озера, примечательная только Пустынским интернатом для умалишенных. Сама Нило-Сорская пустынь лежит дальше на север, за озером, затерянная посреди смешанного буреломного леса, а в Пенькове, в поименованной в честь обители богадельне, доживают свой век блаженные.

Под ботинками февральский занастившийся снег скрипит крошеным пенопластом, дымок сигареты в накатывающем вечернем морозе – вертикален… Безнадежно дернувшись в запертую оцинкованную дверь сельской лавки, выхваченную из темноты дрожащим светом единственного фонаря, я вдруг ощутил затылком чей-то взгляд.

Давний знакомец Сашка глядел на меня из-за сетчатого, провисшего на ржавых столбах забора интерната, опираясь всей своей грузной фигурой в тулупе на деревянную снеговую лопату. Бороду ему косовато подровняли, видать, санитарки, на голове – немыслимый крестьянский картуз времен первой русской революции. Саня улыбался широко, из лунки утраченного вставного верхнего резца торчит черная проволочка с капелькой слюны.
- Здорово, бродяга, - справившись с секундным замешательством, приветствовал я его издалека. Подходить ближе почему-то не хотелось. Так мы и стояли одни на пустой ледяной улице, разделенные забором, в желтом тусклом свете тихо гудящей фонарной лампы. – Стало быть, здесь теперь кантуешься?!

Сашка медленно кивнул, красными толстыми пальцами вцепился в ячейки звякнувшей сетки, приблизил бородатое лицо, надтреснуто пробасил:
- Как ОНА там?! Без меня-то…Мается?..
В глазах безумца я не увидел отражения фонаря. В них плавал сумрак, будто поднявшийся из самого нутра.

Стряхнувши мимолетное воспоминание, прошел я мимо обугленных, уже заросших бурьяном, скелетов горелых изб, оставил по левую руку церковь и зашагал грунтовкой в сторону своего кормового поля, отмечая намятые кабанами переходы. Путь мой лежал по краю неухоженного старого кладбища, за ним, на много километров простиралась болотная плешь. У самого горизонта плоский ландшафт слегка оживляли кривые березки и редкозубый еловый гребень.

Согнутую человеческую фигуру, медленно ползущую среди кочек, то ли склоненную, то ли слишком маленькую, я сначала принял за зверя. Уже поднимая к глазам оптику, чтобы разглядеть, подумал, что кабану нечего делать на болоте, а для лося зверь слишком мал. По кочковатой пустоши, склонившись параллельно земле, неторопливо брела женщина в черном платке, накрест завязанном вокруг головы и дальше на горбатой спине. Видимо, старушка собирает клюкву, подсказал я сам себе здравое объяснение.

Утреннее солнце и погожий день всегда прибавляет оптимизма. Как часто будят нас ночные химеры, наполненные пугающими образами или просто – аморфной неясной жутью… Но стоит только наступить утру – кошмар теряет власть, рассыпается на забывающиеся фрагменты, тает под властью дня и очнувшегося разума. Самым удивительным вещам найдется простое и здравое объяснение, если захотеть его отыскать. Наверняка бабку подбросил на это дальнее болото городской внучок на машине, или добралась на попутке с какими-нибудь рыбаками. В этом году клюквы, кстати – тьма тьмущая… Ну, а у меня времени еще много – успею добраться до своего поля, весь день впереди. Почему не поздороваться с человеком? Так положено в наших краях.

Я пристроил ранец на сухой кочке у ствола молодой березы, прислонил к дереву карабин и дожидался женщину, щуря глаза от яркого солнца. Картина идущей по болоту рядом с кладбищем старухи будила жутковатые ассоциации, но в тот момент это меня определенно забавляло. Тем временем, бабка приметила меня, пристально разглядывала, приподняв укутанную платком голову над сухими стеблями травы.
- Здравствуйте! – я взмахнул рукой в приветственном жесте, - Много нынче клюквы?

Над болотами, все разгоняясь, порывисто задул западный ветер. Гулко заметался над самой моей головой, под сводами лишенной крыши звонницы церковной колокольни. Прилетели низкие кучевые облачка и подзадернули утреннее солнце голубовато-белой кисеей. Время спешило к полудню и неуравновешенное озеро уже, должно быть, покрывается барашками на чернеющей воде.

- Не на месте, видишь, милый, храм-то поставили, - бабка Вера мотнула головой в сторону развалин, обернулась ко мне бледным сморщенным лицом. Из-под черного платка выбились седые пряди, падали на широкий проваленный рот, - Перекресток тут всю жизнь был. Не нужное дело для церкви.
- Чем же плохо? – я пожал плечами, попытался погладить бабкиного черного тощего кота, но подозрительная зверюга зыркнула неодобрительно, не спеша прокралась мимо старухи и мягким прыжком вскочила на косую кладбищенскую ограду, - Как ты добрела досюда, Вера Ивановна, с Печенги, говоришь? И котяра за тобой…

- Двинься маленько, дитятко, - старуха кашлянула, или хихикнула тихонечко, пятилась, пристраиваясь посидеть на поваленную трухлявую деревину рядом со мной. Я хотел достать термос, потом вспомнил, что пить чай придется из одного колпачка с незнакомой старухой и передумал, - А что мне делать-то? Так и иду потихонечку, там травки соберу, тут ягоду. Кот меня веселит, да и вроде защитника… Ну, а про церковь вот что – здесь место старое, пораньше попов кем-нибудь облюбованное. 

Я искоса взглянул на бабкин профиль с повисшим пористым носом. Непослушные седые лохмы опять разметались у нее по впалым щекам. Сколько же ей лет? Кисти рук, поддерживающие упором на колени горбатую спину – сплошь узловаты и скрючены. Да и спину согнула не болезнь, и не травма – годы придавили к земле так, что замкнулись между собой костными крючками отростки позвонков. Что-то, однако, в бабке Вере не совсем ладно. Наверное, голос, в котором не слышно беззубое шамканье или треснутый старушечий тембр. Голос женский, и повествование – здравое…

- Ну, а близкие-то, есть у тебя, Вера Ивановна?
- Много, - вздохнула старуха и вроде опять хохотнула про себя, - Я у матушки была – седьмая дочка. Почитай, сколько сестер у меня, и ни одного мужика мать не рожала. Сказать правду – давно не видала никого из них, а вот всех помню.
- А у самой, муж, детишки…? – я поднялся с колоды размять затекшие ноги, закурил.

- Тебе про всех рассказать, или как? – старуха на этот раз засмеялась по-настоящему, звонко и весело, совсем, как девчонка. Платок съехал с седой патлатой головы на сутулые плечи и впервые она взглянула прямо на меня – яркими блестящими зелеными глазами. Таких глаз не бывает у пожилых людей, это я знал точно. Пронзительные зеленые бочажки болотной воды уставились на меня на миг пристально и изучающе.

Сказать правду, именно странные бабкины глаза заставили меня продолжить казавшуюся совсем обыденной беседу. У каждой старушенции при себе куча жизненных историй, как правило, интересных только ей одной и ничего, кроме сочувствия, у собеседника не вызывающих. Однако, пауза длящаяся чуть больше пары секунд, позволила старухе окончательно заворожить меня гипнотическим смеющимся взглядом, да так, что померещилась мне рядом интересная молодая собеседница, с которой поболтать – одно удовольствие.

- Как захочешь, тетя Вера, - я переложил сигарету в левую руку и тайком перекрестил пупок. Кот подозрительно смотрел на меня, чудом балансируя костлявым задом на ветхом заборе.
- Ну, тогда, слушай. Горло вот только пересохло, - бабка пошарила скрюченными пальцами в своем пластмассовом синем ведерке, зашуршала пакетами, достала маленькую стеклянную бутылочку с соской. Заметила, видать, как я вздрогнул, охотно объяснила:
- Молочко тут у меня, люблю очень. Ты-то чайку мне своего пожалел, бирюк. Зубов у меня, милый, не стало вовсе, вот и сосочка.

Я щелчком отправил окурок в дорожную пыль, представил себе эту странную придорожную картину с моим участием – сентябрьским полднем на перекрестке в северной глухомани, на берегу почерневшего под ветром озера, у самого подножия разрушенной церкви, посреди забытого кладбища сидят трое. Седая горбатая карга с зелеными девичьими глазами пьет через соску молоко. Мужик рядом с карабином на плече. И тощий черный кот на оградке чьей-то могилы. Замечательный сюжет для последнего пленэра.

Чайку, говорит, пожалел… Ясновидящая бабка. Термос-то в рюкзаке, ей почем знать, что у меня с собой есть чай? Неладно, конечно, да очень уж интересно. Предчувствие пока не сводит спазмом кишки, наоборот – уходить неохота…
Старуха почавкала с удовольствием, бутылочку поставила у ног в жухлую траву.
 
- Жаль, по утрам уже морозит. А ты попробуй, милый, как-нибудь собрать росу, да в молоко добавить. Такое послаще любого вина будет. Ну, да ладно, слушай. Про что ж рассказать тебе? С чего начать? - бабка задумчиво задрала голову на безголовую колокольню, прикрыла глаза:
- Ну, так с церкви с этой. Ты вот спрашивал, почему место тут для нее неладное. Так сам-то не видишь неужто – это же перекресток, росстань по-старому. И годов этой росстани – не сосчитать. Много я пожила на свете, а она была до меня задолго. Ну, и прямо перед явлением князя, Папой венчаного короною железной итальянских государей и римских базилевсов, велел царь Александр построить тут церковь.

Я перестал удивляться. Запоминал слова старухи, повествовавшей складной речью грамотного современника и бережно хранящей традиционность клерикальных эпитетов. Знал я и год постройки церкви – одна тысяча восемьсот десятый, и про полунасмешливую, полудемоническую фольклорную оценку русским народом Бонапарта, тоже слышал. Красиво и страшновато звучит – железная корона. Совсем как Антихрист, которого в ней низвергают в бездну…Старуха шмыгнула бледным носом, продолжала:

- Считай, больше ста годов в храме попы служили, все не подолгу. Отпевали утопленников с Вожа бессчетно, колокольни сначала маковка, потом шатер горели несколько раз. А как явились в двадцать втором году Советы, так и нашли церкви самое применение – машины всякие тут коммунисты чинили, пока совсем не бросили.
Ну, это дело прошлое. Родом я со здешних северов. Сколько помню, всегда тут так было – озеро злющее, болота, лес непроходимый. Правда, раньше людишек водилось поболее. Жили вольно, под татарами и помещиками не бывали. Рыба, мех звериный, маленько рожь растили, и коровенки ведь были – вот такая не голодная, хоть и простая, доля им выпала. За давностью уж имен - фамилий не упомнить, а лица все при мне. Кого с мамкой вместе бешеный волк на улице в Печенге истерзал, кто в лесу сгинул, кому внутренности заразой пожгло, кого озеро на дно утащило.
 
Чтоб не скучать, скажу, какая жизнь при твоем времени у меня была, а то старые годы – что картинка ветхая, выцвели совсем, одни тени остались. Муж мой - человек обстоятельный, добрый и послушный. Родом он с Запани, недалеко отсюда. Как присох ко мне, гнала ведь, посмеивалась – не оторвать. Ну и пошла за него, поздно додумала – кузнец, хоть и на МТЗ работал, а все ж кузнец…

Старуха помолчала, искоса опять глядела мне в висок, наблюдала, о чем думаю. Я покивал головой, мол, ясно, продолжай. Клонился ее рассказик куда-то в нехорошую сторону, в дебри суеверные и темные.

- Ну, кузнецы, они и при советской власти – силу имели в душе особенную. Когда в горне у себя дуют пламя, да в него глядятся день-деньской, черное железо калят до синевы и молотами бьют – тут-то и крепнет у них сердце, чувствовать начинают иначе… Просил меня, молил, сердился и снова миловал – а додумать не мог, что не в силах я совладать с собой. Попов, конечно, сыскать не смог – не было их тут. Помню, приладит в понедельник шифер на место на крышу, досками укрепит – а дождик в пятницу снова в избу  – кап, да кап…И сказать ему, горемыке, некому – комсомольцы кругом, солдаты с войны пришедшие, председатель рыбколхоза – коммунист матерый, одноногий. Словом, тяжко пришлось. Руки на меня не поднимал никогда – сначала, думала, боится, потом поняла – любит. Просил все – Верушка, Вера, повезу тебя в город, к доктору пойдем…

Старуха засмеялась снова, опять по-юному, но будто бы горестно. Ноги у меня стоять слегка подзатекли, а садиться рядом с бабкой на бревно не хотелось. Я поглядел на ее макушку, покивал головой, перевел взгляд на кота, левой рукой незаметно ощупав на груди под свитером нательный крестик. Кот распахнул розовую клыкастую  пастишку, улыбнулся осеннему небу. Что в таких случаях уместнее прочитать без слов – «Отче наш» или «Богородицу»? Вот же загадка… Нужно продолжать разговор, неудобно как-то заткнуться и стоять истуканом:

- А чего ж, тетя Вера, через крышу-то? Неужто иначе никак? Для хороших людей двери имеются, а для прочих – труба печная, а?.. – тут я усмехнулся, демонстрируя непринужденность бывалого инквизитора.
- Дурак ты, - обиделась старуха, коротко сверкнув зелеными глазами из-под мохнатых седых бровей, - Сам не пробовал, через трубу-то?! Да не сочиняй молитвы, все равно не помнишь, грешник… Слушать будешь, или побредешь дале?
- Буду, - я примирительно поднял ладони, - Прости, пожалуйста. Продолжай…
Я и не думал уйти, или, скорее, убежать отсюда в сторону машины. Нечистая, если вдруг так, бабка набрела на меня не случайно. Уж конечно, в глотку мне не вцепится, когтями не исполосует. А вот знак это дрянной, точно. Дослушать ее надо.

Небо помаленьку затягивалось тучами, светило взбиралось к полуденной точке. В пустых арках колокольни под крепчающим ветром истерично метались проросшие из старинной кладки чахлые кустики, будто чьи-то тощие руки. Бабка приковыляла со стороны болота, на дороге я ее не видел. Что ж там, за топями? А там – километров на двести непролазная чаща, ручейки и пустоши. Наверное, где-нибудь ютится в глухомани старухина черная кривая изба, наполненная сушеными жабами, змеями и коровьими черепами… Глупость какая.

Я не прерывал ее, слушал дикую сказку, представлял, что сплю, и мне снится смерть.
- Детишки у нас родились. Сперва мальчуган, через пяток годов девчонка. Супруг  мальчонку на руках носил, как дома бывал, души не чаял, да пришлось мне тогда очередной должок отдать – упал сыночек в семь годков головой о булыжник и в дурачка превратился. Мы уж ему в школу сумку пошили, в интернат в район собрали,  август был месяц. Сколь тогда трудов ушло – даже в город возили, а без толку. Я-то знала – так тому и быть, а кузнец мой сильно убивался. Ну, прожил сынок блаженным, да и сейчас, поди, живехонек…Ведомо тебе, может?

Бабка легонько коснулась моей руки ледяными пальцами, заглянула в лицо сбоку. От прикосновения я вздрогнул, отрицательно помотал головой, вспоминая Сашку в Пустынском интернате с проволокой вместо верхнего зуба и непроглядной тьмой в глазах. Вот тут бы и задать прямой вопрос – чего ты показалась мне, ведьма? По какому случаю беседуешь со мной, что хочешь? Это ведь кому другому такой бред рассказать – не поймет человек, что и к чему. Моя только, забитая эзотерической дурью, голова в состоянии сложить в одну стопку вечно дырявую крышу, молоко с росой и зеленые девичьи глаза. 
 
- Дочка росла умненькой, быстро поняла главное, уехала в школу и летом даже оставалась там в лагере. Ну, а потом мне еще раз пришлось рассчитаться. И не думала я даже, что доведется испытать любовь злую, лютую. Много всего знаю, много видела. Сам понимаешь, когда голова варит – всякие глупости, вроде сердешных утех, не сильно досаждают. А тут, однако, иначе вышло.

Приехали в Коварзино шабашники с Молдавии строить коровники. Ребята чернявые, молодые, песни пели. Бригадир у них был, загляденье. Обнимал крепко, стихами говорил. Закружил голову, видно, сила у него водилась. Я потом-то всякое передумала – казалось мне, сам князь мира явился…Какие это были деньки и ночки, не высказать. Позабыла я, милый, обо всем на свете. Сыночек, паренек блаженный, дома не кормлен, муж с работы – хозяйством заниматься, а меня – нет и нет. Любила я того молдаванина – накрепко. Не помню за собой такого больше. Ну, кузнец мой запил горько, поехал в выходной дочку в район навестить под новый год, да и замерз на обратной дороге. Жалела его, конечно, убивалась даже за сгубленную человеческую душу. Ну, а молдаванин кудрявый стройку в апреле закончил, засобирался на родину.

- Обещал он тебе чего? – я пожал плечами, - Привычное дело…
- Как же не обещал, - старуха хмыкнула, - Мне как не пообещаешь? Это нынче мхом поросла, а тогда… Одним словом, не доехал до дома кудряш. Попал в Вологде под поезд. Говорили, будто толкнул его кто-то на вокзале с перрона на рельсы, прямо перед паровозом. Обычный человек оказался, внутри кишки да печенка…

Доченька моя выучилась, уехала в город в институт. После, как отца не стало, совсем мало мы виделись. Говорю тебе, ей ведомо про меня было. Кровь-то моя, да натура бабья… Так вот и осталась я одна. С той поры любить себе накрепко запретила...

- А сейчас-то, жива дочь? Где она, может, внуки у тебя есть? –колючий клубочек сочувствия прокатился у меня где-то за кадыком. Голос бабки стал совсем печальным и вся ее сухая маленькая фигурка с седыми растрепанными волосами дышала таким пронзительным одиночеством, что я едва подавил в себе желание обнять ее за тощие плечи.

Старуха встряхнула головой, будто отгоняя свое малодушие, поднялась на ноги, снова обожгла меня смешливыми дразнящими зелеными глазами, ладонью махнула коту слезать с ограды:

- Богова невеста она нынче. Чую, жива еще моя девочка, сердечко бьется. В Горицах за меня пропащую поклоны кладет, только все напрасно. Засиделась с тобой, нужно в путь. Шагать еще сколько, не знаю. Смерти мне нет, а у Бога ее попросить не осмелюсь. Прощай, парень. На поле свое нынче не ходи, там тебя вместо кабана черный зверь дожидается. Так, видишь ли, нынче звезды встали – денек выдался твои долги лесу заплатить. Потому – перегоди сегодня, целым останешься…

Бабка мучительно и сладко потянулась, улыбнулась тонкогубым большим ртом:
- Да берегись же впредь перекрестков. Не то полуденным временем здесь у тебя кто-нибудь может украсть душу…

Разбудил  меня порыв ветра. Свистануло западником так, что на ресницы прилетела поздняя осенняя паутина, и, совершенно разбитый, с ломотой в костях, я вскочил, лихорадочно шаря в куртке смятые сигареты. Сердце прыгало за ребрами сбивчиво и неровно, совсем по-больному отстукивая неправильный ритм. Пока дремал я на солнышке, привалившись к березе, ветер сдул утренние тучи, и солнце, перевалив зенит, снова сияло весьма приветливо.

Я вполголоса поматерился, сетуя на себя за ненужный привал, за дневную дрему, которая часто рождает разную морочную дрянь. Докурил, попрощался с Крестовоздвиженскими руинами, накинул ранец, собираясь дальше к своему полю и вдруг заметил яркий отблеск в траве у самых ног. Солнечный луч весело и беспощадно плясал на выпуклом боку стеклянной бутылочки с коричневой детской соской.