Плач золотой трубы или привет из восьмидесятых

Виктор Лысый
Этот рассказ был написан в конце восьмидесятых, а опубликован в девяностые, но в сокращенном варианте, а полноценная рукопись пропала. Несколько раз я пытался её найти, но безрезультатно.
И вот, недавно, в кладовой, в одной из картонных коробок она обнаружилась. Прочитал я рассказ с интересом, потому, что  уже и подзабыл, о чем писал. И, поразмыслив, набрал на компьютере, ничего не меняя.
В общем, читайте…

Господи, где оно всё, о чём думалось и мечталось? Разве ему было написано на роду «таскать жмуров» на кладбище, и не он ли ещё совсем недавно играл в оркестре и руководитель, длинноволосый, гибкий, с повадками размагниченной красотки жал ему руку, а из публики бросали цветы.
А какой у него был сакс и он выдавал на нём такие «закидоны», что колени сами ходили ходуном, а тело выгибалось как простреленное. И скажи ему тогда кто-нибудь, что он будет  большой и толстый и «лабать» на похоронах, плюнул бы такому в его поганую рожу.

А какие женщины его любили! Взять хотя бы Иришу с аптеки, а Вероника из подтанцовки или Наталья Павловна - не женщина - клад: квартира, машина, дача и всё остальное - живи и радуйся. За месяц одела, обула: «А будешь паинькой, и на машину доверенность оформлю».

…Петро познакомился с ней в Сочи. На нем были немецкие замшевые шорты, итальянские фирменные очки, американское кепи и финская сумка через плечо.
А если учесть, что этот дефицит с барахолки надет на колоритную фигуру штангиста в отставке и добавить благородное серебро на висках, гусарские усы на круглой, добродушной физиономии, умение рассказывать анекдоты, играть на гитаре и петь блатные песни, то и не удивительно, что на Наталью Павловну он произвёл весьма приятное впечатление.

Это были его звездные часы, когда в бархатный сезон,он приезжал в Сочи и выходил на променад по бульвару.  Пётр представился ей музыкантом оркестра и поэтом, и здесь была своя правда, его стихи иногда печатала районная газета. А что касается музыки, то он играл почти на всех духовых инструментах, а ещё и на гитаре, ну, а в былые времена в оркестрах.

Но Наталья Павловна, знакомясь, тоже чуток слукавила - сказала, что вдова и модельер и была не далека от истины: портниха-надомница и жена, севшего за растрату мужа-бухгалтера. Правда, украденное так и не нашли и  Наталья Павловна, выждав, стала потихоньку тратить припрятанное.

При знакомствах он сыпал известными именами и фамилиями, рассказывал про них байки и всячески демонстрировал свою близость с ними.
Но Наталью Павловну не очень-то и занимал его социальный статус, Петро ей понравился…, и она увезла в Москву. Купила саксофон, о котором можно только мечтать, и нашла работу в одном из престижных ресторанов столицы.
 
А Петро маялся, вздыхал, с тоской смотрел за окно просторной квартиры, обставленной всевозможным добром, и вспоминал жаркую благодать юга и домик у речки, где  проживал, оберегая свою свободу, и откуда и выходил раз в год в «свет в Сочи».
 И не выдержав маеты, он потихоньку выпил почти весь её выставочный набор коньяка и бренди, заменив их чайной заваркой, и позорно удрал в один из слякотных дней конца зимы.

В отчаянии она написала ему, что ждёт ребёнка, но он не поверил, а зря. Она потом прислала фото чернявого, круглолицего мальца, как две капли похожего на  папу, и звала назад.
 В подпитии он вытаскивал фотографию и, тыкая пальцем в хлопчика, говорил, что это его сын, и что скоро ему будет три и, возможно, что он поедет и проведает его, вот только в сентябре прошвырнётся в Сочи,  ну, а затем уже и к сыну.
А протрезвев, подолгу разглядывал фотографию, смотрелся в зеркало, и придирчиво сличал с собой, и радовался, находя подтверждение своего отцовства.

Ну а сейчас плюнуть бы в ту поганую рожу да, увы - пророчества, будь они тогда сказаны, сбылись. Почти каждый день бабуля или дедуля вперёд ногами, а то и два сопляка сразу, влетевшие на мотоцикле под прицеп. Но его уже мало что удивляет в этой жизни, ну а в смерти - тем более, лишь напрягает прикидка - далеко ли отсюда до кладбища.
 Бывает, что и близко, а дорогу выбирают подальше: «Пусть покойничек последний раз посмотрит». А оно ему нужно, лишь бы свою прихоть ублажить. Любим показать, как покойников уважаем и всё, что в жизни не додали, норовим после смерти воздать.

Жара, духота, а надо топать. Петро облизал сохнущие губы, смахнул пот с лица и огляделся: всё как всегда, только сегодня на душе тяжелей.
Он лизнул мундштук трубы, приложил к губам и выдул плачущий, вибрирующий звук, и тоска, что была в нём, улетела ввысь, в жаркое, пыльное небо и пропала…, и пусто стало вокруг.

Сегодня он с трудом узнал в покойнике своего друга детства бесшабашного и бестолкового Кольку Шматова, больше известного, как Варвар. Так звала Кольку его родная бабка, согнутая пополам, худая и крикливая.
Колька воспитывался у неё, а мать, выйдя второй раз замуж,  чтобы не раздражать муженька Колькиной невоспитанностью и сбагрила его бабке.

По воскресеньям, тюкая впереди себя отполированной до блеска палкой, бабка  спозаранку отправлялась в церковь, а для Кольки с Петром это было самое приятное время. Проснувшись, Петро бежал к Кольке, в их низенькую хатку с прищуренными оконцами, где в сенцах пахло сухими травами, заткнутыми за доски под крышей.

На Троицу бабка выстилала  в комнатах пол травой, что жала серпов в конце огорода. А после праздника убирала её, выбрав лишь цветущие стебельки разнотравья и, собрав в пучки, засовывала меж досок  под крышей, и терпкая горечь полыни, душистая сладость зверобоя и чабреца стойко держалась в сенцах и комнатушках бабкиной хаты.
 
В сумеречной прохладе двух комнат было много старых, потемневших вещей: комод с некогда блестящими ручками, сундук в углу, накрытый домотканым ковриком, два стула с витыми спинками, кровать с досками вместо сетки, а на стенах множество фотографий в потемневших рамах.
Запах лежалого барахла и горелого масла от лампадки, пламя которой светлячком теплилось в углу перед иконами, наполняли подслеповатую комнату духом давнего и забытого, но ещё живого.

Но самое интересное было спрятано в нижнем ящике комода. Это был трофейный немецкий клинок с литой рукояткой в виде орла, в когтях которого покоился земной шар.
Клинок был фантастически красив, он светился тусклым матовым светом и какой-то магической силой, что исходила от лезвия, грани которого сходились в узкий, острый клин. Где он побывал, и что видел, прежде чем попасть в комод, можно только гадать.

Здесь же, рядом с клинком около десятка медалей и орденов. Клинок и медали принадлежат старшему сыну бабки. В морской форме он красуется на многих фотографиях, что развешаны на стенах. А сейчас он где-то на стройке в Сибири и редких писем от него ждёт - не дождётся бабка. И по привычке, как и в войну, она молится о его благополучии и скорейшем возвращении.
Бабка не знает, что ребята нашли клинок, а то бы давно перепрятала. Сын строго  настрого наказал ей никому не показывать этот трофей.

Много интересного было и в сарайчике, утонувшем в лопухах. Когда-то бабка держала здесь коз, а сейчас хранился всякий хлам: колёса от плуга, борона с выбитыми зубьями, две огромных позеленевших гильзы от снарядов, старые кастрюли и тазы с дырками, ржавые спинки от кроватей, а на чердаке самовар без ручек, сушёные бог знает когда сливы, вперемешку с луковой шелухой и куски сыромятной кожи, засохшей до каменной твёрдости.

Это были пришельцы из прошлого, но они, видно, ещё грели бабкину душу. И бывало, что зайдя в сараюшку, она подолгу смотрела на этот хлам, трогая его своей палкой, и выцветшие глаза её наполнялись влагой.
Иногда, в этот сарайчик Петро и Колька приводили соседскую Таську, что жила с матерь и младшим братом в хатке под камышовой крышей, и играли с ней в больницу.

Таська была  вертлява, шумлива, но сговорчивая. За конфетку,а то и просто за так, она спускала до колен свои порыжелые от стирок трусики и позволяла рассматривать себя как угодно, а то и трогать, чем и пользовались ребята.
Отец от них ушёл и к таськиной матери наведывался налоговик: большой, рыхлый в вышитой рубашке с цветными тесёмками и шляпе сеточкой, такой же, как носил Никита Хрущёв, что красовался тогда во всех газетах.

Налоговик частенько появлялся на их улице, стучал в калитки, но взрослые прятались, и посылали детей, сказать, что родителей нет. Он собирал деньги за дом, скотину, огород, фруктовые деревья и ещё бог знает за что, и его боялись, как зачумленного.
Налоговик шел по улице, хозяйски оглядывал дворы, но у таськиного, покосившегося забора не стучал в калитку, а тихонько открывал её и шёл в хатку.

Мать Таськи, чернявая молодайка в сбитой набок косынке и в растоптанных чувяках, прибегала из колхоза на обед, к этому времени и подгадывал налоговик. И, выпроводив детей на улицу, они закрывались в домике.
А Таська с братом сидели под калиткой и вместе с другими ребятами придумывали способы отмщения налоговику. Подогревал это, ещё и Толян – всё знающий и понимающий.

- Доходится, что ваша мамка станет такой же, как тётка Варька, - говорил он и все тотчас вспоминали эту тётку, что вечерами прогуливалась по улице со вздувшимся до безобразия животом, конопатую и некрасивую. - А потом ещё одного мальца найдёте в капусте, - пояснял Толян, - и будет он орать похлеще этого, - и он щелкал по макушке таськино брата.
- А я его в колодец толкну, - грозилась Таська, кивая на низкий, прогнивший сруб в углу двора.
- Надо мужика отучить шляться сюда,капкан поставить на калитке, - предлагал Толян, - он в него попадёт, а ему мешок на голову и дрыном.

И однажды, ребята сделали на калитке перетяжку из проволоки, и налоговик кувыркнулся через неё. Потёртый кожаный портфель отлетел в сторону, шляпа свалилась с головы.
Красный, распаренный и злой, он стоял на четвереньках и, матерясь, пытался достать шляпу, закатившуюся в канаву.
…А мать Таську отлупила.

Где оно всё, куда ушло? Точно в далёком мираже колышутся огромные лопухи, а под ними, как в джунглях сумеречно и тихо, там дороги и города, а вместо машины – утюг.
 Жарко, тоскливо, бухает  барабан у самого уха, скулит валторна, и едкий запах гари тянется следом за машиной, на которой поставлен гроб.

…Колька, Колька, он исчез первый раз в конце восьмого класса, когда уже напропалую, в привокзальном саду, в тени диких груш играли в «двадцать одно», и ставки были не шуточные. Верховодил здесь Славка Дымов, по прозвищу «Кица», невзрачный, худой и злой как оса. К его тонкой губе прилипла беломорина, на худых плечах пиджак в накидку.
 Часто вспыхивают ссоры, а то и драки, и Кица приводит в чувство любого, выхватив из кармана нож, лезвие которого открывалось от нажатия кнопки. Скаля жёлтые зубы, он лихо выбрасывает руку с ножом, и сухой щелчок, охлаждал страсти.

Не уступал Кице в наглости и азарте, за что и бывал иногда бит и Ванька Гапоненко, «Поп» - белобрысый, круглолицый и мелкий пакостник. Он любит посмеяться и поиздеваться над теми, кто слабее: спрятать одежду на речке, вымазать грязью, подложить в карман дохлую лягушку или  отвесить шелбан ни за что, жульничает и в карты, с ним-то и сцепился Колька.
 Но Поп подговорил кое-кого из ребят, и они решили Кольку-Варвара проучить. Вот тогда он и удрал. Прыгнул на ступеньку отходящего поезда, кошкой пролез между вагонами на крышу и, помахав, растворился в сизой дымке уходящего дня.

Появился Колька через полгода с наколкой на плече: «Нет в жизни счастья», при разговоре стал вычурно ругаться и картавить, умел лихо цвиркать в щель между зубов. Рассказывал, что побывал в Ростове, Питере и Воркуте и повидал жизнь.
А еще доверительно поведал Петру, что с голодухи, в дороге за кусок хлеба, намазанный повидлом  ублажал мужика:
- Х… ему пошуровал, а чё делать, жрать охота, - помолчал и добавил, опустив глаза. - Он хотел, чтобы я ему свой задок подставил.

Возвратившись, Колька уже не ходил в кино «на балкон» - дерево за летним кинотеатром, на котором и размещалась пацанва. Он в наглую перелезал через забор и, спрыгнув в зрительный зал, не таясь, шёл к заднему ряду, где и собиралась привокзальная шпана. И ему освобождали  место, давали арахис или сою, семечки -  в общем, то, что в сей день разгружалось на станции.

 К нему сунулся, было, извечный враг пацанов пожарник по кличке «Гибон», с шумом выволок Кольку на улицу. А тот, ухмыляясь, цвиркнул ему на хромовый сапог и, увернувшись от кулака, схватил обломок кирпича и пригрозил:
- Ещё раз тронешь, Ритке башку проломлю.
 Ритка - это дочь пожарника, и она частенько красовалась в зале, щелкая семечки.
Пожарник с криком «Задавлю!» погнался за Колькой, но с тех пор больше  не трогал.

Второй раз Колька исчез года на полтора, возвратился с золотой фиксой вместо выщербленного зуба, и с наколкой «Любовь-зараза, я излечился от неё навек».
К тому времени Петро уже окончил школу, учился в техникуме и играл на трубе, и они ещё некоторое время шустрили с Колькой на танцплощадке и в общежитии медучилища.
Но затем их призвали в армию и пути разошлись на годы.
Для Петра служба была не в тягость, он играл в полковом оркестре, а после демобилизации и в различных ансамблях, которых к тому времени расплодилось множество.

Гастроли, переезды, перелёты, пьянки, гулянки, женитьба,  развод и снова вояжи по стране и всё это так засосало и закрутило, что порой забывал и какой год на дворе.
А потом умерла мать, и Петро приехал в свой городишко на юге, чтобы разобраться с домом. Здесь и встретились они с Колькой, к тому времени уже имевшего двоих детей и жену нескладную и плоскую, как доска-сороковка.

 Нервная и задерганная неурядицами быта, она сразу же с неприязнью отнеслась к Петру, почувствовав в нём ещё одну неприятность для себя, и не ошиблась. Начав с поминок матери, они чуть и дом не спалили, да подоспела баскетболистка, последняя жена-сожительница Петра: красотка под два метра, горластая, сисястая и задницей на отлете.
 
Но Петро не стал её слушать, попёр на все четыре стороны, что в итоге и закончилось разводом, разделом и пришлось дом матери продать, и купить поменьше, в тихой улочке у речки.
Вот тогда, вскоре и позвали его на халтуру - «тянуть жмура», а проще говоря играть на похоронах. Сначала он артачился, набивал себе цену, и не соглашался на четыре доли, что предлагали ему.

- Вы бы ещё и две предложили, как лабуху из подворотни, да вы знаете, где я играл?! – шумел он и, загибая пальцы, перечисляя оркестры с которых когда-то играл, и выторговал таки для своей трубы пять долей. Хотя и это в принципе была мелочёвка в сравнении с тем, что он имел раньше.

Но тогда ещё думалось, что всё это временно. Вот завтра с утра он сделает зарядку, приведёт себя в порядок, устроится в оркестр. Однако приходили и звали на очередной поход  на кладбище. И он со скрипом соглашался, говорил, что это в последний раз и что больше  он уж точно не пойдёт. Но, что самое забавное - он верил в это, что  стоит только захотеть и всё изменится. Но время шло и ничего не менялось, и вот оно, и его детство едет вперёд ногами.

Ну, а Колька жил сначала в бабкиной хатенке, затем, залез в долги и построил себе рядом домик. А чтобы выбраться из нужды, с детской увлечённостью разводил кроликов, нутрий и всё считал, сколько будет зашибать, если всё получится. Но почему-то у него никак не ладилось с этим, и он снова искал способы разбогатеть и купить мотоцикл с коляской.

А Петро посмеивался над его идеями и заморочками. Он жил легко, почти каждый день живые деньги - червонец, а то и четвертак. От сытости его потянуло и на стихи, а ладил он их, когда плёлся на кладбище. Но стихи были жизнеутверждающими, и их охотно печатала районная газета.
 И всё ж, порой, наваливалась тоска, особенно по вечерам, и тогда он шел  к своим подругам Марине или Вере, а то и к обеим и звал к себе. И они приходили и втроём они  устраивали такой тарарам при свечах, с музыкой и пением, что только держись.

Занавески на окнах задергивались, и после пары-тройки тостов, женщины оголялись, а затем под смех и визг стаскивали всё и с Петра и начиналась настоящая порно-пирушка, да ещё и с фотографированием, что  больше всего почему-то и заводило женщин. Они кривлялись, выгибались и, скалясь в объектив, выделывали такое, что  это удивляло и Петра.
А надурачившись, женщины уходили, и снова наступало приятное время покоя и тишины. И Колькины хлопоты о кроликах и шапках из нутрий были смешны и никчемны.

Ну а Николай, через время бросил кроликов и занялся теплицей. Зимой, вставал за полночь,  рубил старые скаты, что привозил на тачке со свалки за гаражами, и топил ими печку. Вот только черный дым, как с асфальтного завода, раздражал соседей. «Ничего, переморгаете», - говорил он себе, шуруя ночами в печке.
 Но не довелось Кольке увидеть, как вызреют его огурчики. Борьба с нетрудовыми доходами, тлевшая в постановлениях и решениях власти вдруг разгорелась в ту весну нешуточным огнём, и смерчем прошлась по теплицам и парникам граждан.

…К нему пришли под вечер, в пятницу. На дворе было слякотно, снег растаял. Но не везде и подтаявшими, грязными комьями серел под заборами и у стен. Пришедших было трое: два мужика и дамочка, весьма приятная на вид. Они по-хозяйски осмотрели теплицу, заглянули внутрь и мадам решительно сказала:
- Три дня хватит, чтобы убрать?!
- Как это убрать? – не понял Колька.
- Это ваше дело как, разрешения ведь на постройку нет, значит, самовольное строительство, и его надо убрать.
- Да какое это строение! Четыре столба и плёнка! И, потом я не знал, что и на это надо разрешение.

- Незнание закона не освобождает от ответственности, - важно сказал один из мужиков, с клоунским красным носом и, довольный, захихикал. – Порядок, милый мой, порядок, а то городите, черт знает что, и у власти не спросив.
Колька пытался ещё что-то объяснить, но дама не слушала. Дыша на окоченевшие пальцы, с трудом накарябала акт и попросила его расписаться, что он предупреждён и обязуется незаконное строение ликвидировать в трёхдневный срок.

- Это что, сломать что ли? - спросил он, растерянно улыбаясь и ещё надеясь, что ему скажут, что он не так понял. Но получилось наоборот - мужики  заулыбались, а женщина, кривясь, точно от кислого, сказала:
- Ну, наконец-то, дошло, а то всё Ванькой прикидывался, - и она пошла вперед, а мужики за ней. А Колька ещё долго стоял, туго соображая, что же ему делать?
 Ночью он проснулся, лежал, вспоминал визит и раздумывал, как быть? Надо было вставать и иди топить печь, однако душевная боль была так сильна, что начало давить сердце, и он впервые ощутил его неприятную и пугающую боль.

Он встал, оделся  и направился в теплицу, включил свет, и ему показалось, что огурцы подмёрзли. «Хорошо бы вымерзло всё - и никаких проблем», - думал он, заталкивая в печь промасленную ветошь, а сверху и куски резины. Пламя разгорелось, загудело и теплом потянуло от железной трубы.

Колька сидел на корточках, смотрел, как пламя пожирает куски резины, корёжа и выкручивая её и превращая в золу и пыль, и на душе у него стало спокойнее. «Всё будет пылью, так стоил ли убиваться», - думал он.
 Два дня он топил печь, ухаживал за огурцами, о троице старался не думать. Ему  казалось, что всё это приснилось и надежда, что не поднимутся ни у кого руки,  сгубить уже завязавшиеся огурчики, ещё теплилась в нём.

Они пришли в среду, когда Колька был на работе: один из тех мужиков, что был в троице, милиционер и два небритых субъекта в телогрейках и с ломами. А через десять минут теплица превратилась в жалкую груду пленки, досок, битого кирпича. И всё это было смешано с помятой и втоптанной в грязь зеленью.
- Вот так, - сказал мужик, проходя мимо перепуганных  жены и детей Николая. - Вы были предупреждены, так что вот таким манером, а по-другому никак.
И он пошёл вперёд, а за ним и остальные.

Колька пришёл с работы и долго стоял у поверженной теплицы, потом взял вилы, набросал наверх всё приготовленное топливо и поджёг, и всё подкидывал и подгребал, пока не сгорело всё дотла.
Чёрный дым высоко поднялся в потемневшее, весеннее небо, а когда огонь угас, он закрылся в туалете и заплакал.
 После этого Николай стал безразличен ко всему, даже пиво пил без удовольствия. Равнодушно жуя кусочки сухой рыбы, запивал точно водой, и у него не было больше никаких прожектов, насчет того, как разбогатеть и купить мотоцикл с коляской.

С безразличием он задавал Петру дурацкие вопросы: «Почему до сих пор не вывели мясную породу слонов или хотя бы бегемотов» или «Почему в сберкассе на вклады дают проценты, если все знают, что добрая часть этих денег ворованная, а значит к украденному добавляет ещё и государство».
Интересовало его и то, как применять к его жизни девиз социализма «От каждого по способностям, каждому по труду, если мастер платит ему, сколько захочет его левая нога».

На свои вопросы он не ждал ответов, да Петро и не собирался отвечать, только иногда говорил:
- Я смотрю, тебя здорово по мозгам ломом шваркнули, никак в себя не придёшь. Да ты оглянись, каждый только под себя и гребёт, а ты «по труду» захотел.
Иногда Колька вспоминал и то, как ходил качать права, после слома теплицы, а ему пригрозили, что посадят на 15 суток, если будет шуметь в общественных местах.

 - Значит, им всё можно, а мне ничего нельзя, - говорил он. - Но, ничего, они у меня ещё попрыгают, я им тварям, покажу.
- И что ты им  покажешь, худую свою задницу, - посмеивался Петро, - ты для них никто - пустое место.
Но, то ли насмешки Петра подействовали или он сам дошёл до точки, но угрозы свои стал выполнять, «выводить на чистую воду» всех подряд в своей строительной шарашке. Но его не стали слушать, и кышнули «по собственному желанию».
 
И тогда он пошёл уже в сельский совет, райисполком, райком партии, профсоюз, редакцию газеты и другие учреждения и конторы, доказывая свою правоту и для всех «очевидные факты».
С начала его, вроде как слушали, но вскоре он всем надоел и на Кольку стали смотреть, как на слегка тронутого. Дошло до того, что ему на полном серьёзе предложили провериться у психиатра.
 
А вскоре прилипло к нему вошедшее в обиход словечко «диссидент». И хотя это иностранное слово никак не шло к его внешности - мятая рубашка и просторные, заношенные штаны, но прицепилось - не отдерёшь. И стал он Колькой-диссидентом, что всегда вызывало улыбку, когда кто-нибудь объявлял при его появлении:
- Колька-диссидент явился! – и все улыбались. А Николай, не понимая до конца значения этого слова, но чувствуя в нём насмешку, криво улыбался и, пользуясь таким к себе вниманием и если это было в пивной, просил без очереди кружку пива, и ему наливали.
Неухоженный, с потемневшим лицом, он стал ещё худее и задерганнее, и золотая фикса уже не украшала его, а была, скорее,  недоразумением, дополняя затюканный его вид.

А Петро смотрел на него и не переставал удивляться тому, как жизнь порой перекручивает бывших ухарей. Ведь не так давно Колька был ведущим в их тандеме, а сейчас Петро выглядел посытнее, самодовольнее. Он стал снисходителен и к Николаю, а порой и поддразнивал и давал советы, куда ещё сходить и на кого покатить бочку - и тот с азартом катил. Но со временем Петру и это надоело.
 Они сидели у речки, в ивняке и заканчивали вторую бутылку «Солнцедара», а Петро сказал, что пора бы уже  и тактику поменять, а может и вовсе завязать.
- А чем ещё заняться? - спрашивал Колька. - Самому тошно. Говорят, в колхоз на выращивание лука приглашают. Взять бы с гектар и пахать, только бы никто над душой не стоял. Я уже на этих бездельников-погонял спокойно смотреть не могу, как Полкан скалюсь, а они это чувствуют и буром прут.

…И взял-таки пол гектара лука, и ковырялись они  всей семьёй целое лето, а когда подошло время расплаты - началась комедия. Вмешалась какая-то колхозная комиссия и потребовала пересмотра расценок, кричали, что слишком жирно для арендаторов получается. В общем, дали им на семью две тысячи, вместо заработанных трёх и на этом с подрядом было покончено.

Колька вернулся в свою строительную шарашку, и теперь ни шатко, ни валко делал, что велят и не совал нос в чужие дела. Но прошёл год, второй и уже не только на подряде стали работать, но и кооперативы открылись, а кое-кто и своими фермами обзавелся, и снова заскребло у Кольки на душе.
Всё чаще вспоминал он, как неплохо семьёй они работали на луке, и будь это сейчас, может и получил бы он свои три тысячи.

Николай давно уже приглядел, за околицей  сарай, где когда-то содержали лошадей, а сейчас он стоял заброшенным. Ещё пацанами они бегали сюда, носились по просторному, как футбольное поле чердаку и прыгал в дыры на кучи соломы.
Сухой конский навоз, объеденные крепкими зубами лошадей брусья загонов, разбитые корзины, сопревшие остатки мешков говорили о некогда бывшей здесь жизни. В один год сарай хотели приспособить под сушку табака, но не пошло, однако табачная пыль осталась, и терпкий её дух стойко держался в сухом воздухе сарая.

Двери и окна были выдраны, а стены, сплетенные из хвороста и обмазанные глиной, были в порядке, да и крыша цела. И всё чаще думал он о том, как бы сюда поместить телят. Никому он об этом не говорил, ходил задумчивый и не мог понять самого себя, своих желаний, но его всё сильнее тянуло к этому сараю за околицей.

Зима стояла теплая. Южные ветры сушили прошлогодний ковыль, и приятно было иди по степи, смотреть вдаль, и теплее становилось на душе. Что-то забытое, давнее, точно из другой жизни всплывало изнутри и хотелось лечь на землю и лежать, вдыхая её пресный, свежий запах, и ловя себя на этом, он стыдился своих желаний. Да и то, что ходил в поле, скрывал, говорил:
 - Схожу к Петру, - выслушивал попрёки и просьбы жены не пить, и уходил в поле. А покружив по степи, с оглядкой подходил к сараю и прошмыгнув внутрь, бродил по нему, трогал столбы, подпорки, и однажды, не выдержав, направился в правление колхоза, а затем ходил туда почти каждый день.

Туго, со скрипом, но оформили они с ним договор и разрешили заняться ремонтом, обещали и телят дать, помогать с кормами. А вот дома был скандал. Ему припомнили, сколько раз он уже начинал и, что из этого получилось, но Колька уже никого не слушал.

Узнав об очередной авантюре товарища, посмеялся над ним и Петро:
- Ломом мозги не вышибли, так телятами добавят. Завтра придёт другой председатель и взбрыкнут твои бычки - хрен поймаешь.
- А мне терять нечего, - хорохорился Колька. - Главное, чтобы не мешали.
Помогали с ремонтом и подросшие сыновья.

Старательно трудился молчаливый, стеснительный Толик, обогнавший отца в росте чуть ли не на голову. Не отставал от него и младшенький, такой же вертлявый и худой, как и отец.

Это была последняя Колькина весна. За сараем, в низинах застаивались по утрам последние туманы, и уже вовсю цвели сады, а первые два десятка телят тыкались в углы просторного сарая, как случился пожар.

Скорее всего, что сарай подожгли, уж больно много появилось у него недоброжелателей. С первых дней, когда они только начали ремонт, из близлежащих домов приходили  и спрашивали, что здесь будет. И Колька, по простоте душевной рассказывал, что собирается сделать ферму. Некоторые посмеивались, а иные, не скрывая раздражения, говорили, что такое соседство их не устраивает:
- Это что же, как ветерок отсюда потянет, так и носы затыкать!? – вопрошали они.

На что Колька отвечал, что телята не свиньи и вони от них никакой. Да и раньше здесь была конеферма, и было всё нормально.
- А если они убегут да по огородам пойдут, тогда как, кто отвечать будет?
В общем, не нравилось многим такое соседство, раздражало и то, что на их глазах рождался фермер.

Загорелось ночью и так исправно, что Колька, ночевавший здесь же, еле успел телят выгнать. Сначала он тушил один, а потом и пожарные подъехали.
Крыша пострадала прилично, и пришлось ремонт начинать заново.
Но не прошло и двух месяцев, как загорелось снова. И если в первый раз были ещё сомнения, и грешили на пацанов, что иногда лазили по чердаку, то сейчас уже стало очевидным - это поджог. И хотя в этот раз потушили почти сразу, и вреда практически не было, в душе Кольки этот пожар отозвался больнее.
 
Он пришёл домой и долго не мог успокоиться. Ныло и жгло в груди, а чтобы хоть как-то заглушить это, он вытряхнул в кружку немного одеколона, разбавил водой и выпил. Приторная жидкость обожгла горло, вышибла слезу и он, задохнувшись, быстро сжевал корку хлеба и лёг, и вроде как полегчало.
 А потом всё стало уплывать и проваливаться, и он почувствовал себя маленьким, как воробышек, и таким же лёгким. Он бежал по степи, по шелковистой траве, туда, где махала крыльями мельница, и он добежал и упал в её тень.
Там внутри, в белой мучной пыли его отец и дед - они там, он знал это. А рядом, на солнце,  играли его дети. Они ещё не родились, но это были его дети.

Среди ребят была и девочка, но она не дожила до своего рождения - они с женой  убили её, решив, что хватит им и двоих детей. И сейчас он смотрел на неё и его душили слёзы. Девочка была похожа на его мать, которую он так и не смог  простить, обращаясь к ней на "вы", точно к чужой.
Тени от крыльев мельницы мерно проплывали по земле, а он сидел в их тени, блаженно вытянув ноги. Но вот вдали показались два странника, в скорбном молчании они приближались к нему.

Бабку он узнал, а деда видел впервые, но это был его дед. Они были в длинных рубахах и редкие белые волосы трепал ветер. Они остановились и спросили, что он здесь делает, а он сказал, что просто сидит, потому, что здесь хорошо - светло и солнечно.
- Да, здесь тепло, - сказал дед, а я всё мерзну, я так и не смог  согреться. Там всегда был снег, кругом снег, я там и замерз.
И они ушли, а он смотрел им в след и всё ждал, когда они оглянутся, но так и не дождался. И его охватил ужас, потому что  загорелась мельница, а затем запылала и степь, и стало жарко и душно.

Он ворочался и стонал, но так и не проснулся, только почувствовал в последний миг, как что-то лопнуло внутри, и горячая волна заполнила его, и унесла в небытие.
 - Сердце не выдержало, - сказали потом врачи.
Хоронили Николая скромно, сначала хотели и оркестр не нанимать, всё-таки от выпивки человек сгинул, но старший сын настоял. Два пожара и случившееся с отцом сильно на него повлияло и он, на глазах повзрослев, сразу же взял на себя роль главного в семье.

Ну, а Петро только прибыв с оркестрантами на похороны, и узнал, что  сегодня отходную придётся играть Кольке-Варвару, Кольке-диссиденту и несостоявшемуся фермеру. И тихо бредя за покойником, он думал о том, что, наверное, не такой бы жизни быть у Кольки, будь время поумнее. А вот ему жилось неплохо, он плыл по волнам и всё, что подплывало - попадало в руки.

Странная штука жизнь и проходит она порой непонятно, не подчиняясь разумному, а согласуясь лишь со своими законами, которые и осознать не всегда можно. И только со временем, когда отстоится муть и утихнет колготня повседневная, вдруг высветится и станет простым и понятным всё, над чем ломали голову люди и сшибались лбами.

…Где оно всё, грусть и тоска подступают к горлу. Кладбище заросло, не продраться, а могилу выкопали - дальше уже и некуда: овраг, кусты. Кто посытнее и попроворнее, тому и могилку ближе к входу, а таким как Колька и на кладбище места нет. «Эх, сволочи, сволочи, - ругался Петро, продираясь сквозь заросли кустарника. - Интересно, а куда меня запихнут, - с усмешкой подумал он.

И вдруг с удивлением осознал, что и хоронить-то его будет некому. «Сельсовет хануриков найдет, за червонец загребут», - пытался утешить себя Петро, но легче не стало.
 Могилу закидали, положили жиденькие венки и, пряча красные глаза, к Петру подошла жена Николая, пригласила на поминки:
- Коля вас часто вспоминал, и вы его помяните.

А Петру вдруг стало стыдно, давно он не испытывал этого чувства, и он не знал куда смотреть. Только сейчас до него дошло, что и его подначки, усмешки и безучастие тоже сыграли на эту кончину. Поддержать бы, помочь, а он, как и все, подталкивал, вот гуртом и столкнули.
- Да, конечно, мы же с ним с детства, и потом, хороший он был мужик, - выдавил, наконец Петро.

Они возвратились с кладбища, и пока женщины тихо шебуршились на кухне и накрывали столы, Петро прошёл по двору, заглянул за дом и увидел старую бабкину хатку, приспособленную под сарай. Крылечка не было, перекошенная дверь прилажена проволокой, и он открыл её.
 Сырым и затхлым дохнуло из полутёмных сенец, сваленный хлам загораживал проход. Скоро и колькины вещи перекочуют сюда, был человек - и нет, а зачем жил - кто знает…

Петро вернулся во двор, подошёл к старшему сыну Николая и спросил, что он думает делать дальше?
- Телят не брошу, - сказал Толик, отведя глаза.
-А если опять подожгут?
- Пусть попробуют, я ружьё куплю.
- А не боишься, что и тебя самого потом к стенке поставят?
- Поставят, так поставят, - равнодушно сказал Толик.

Петро постоял у забора, где когда-то был сарай и росли лопухи и, где взрослая жизнь была для них заманчивой и желанной. Но кончились мечты, а когда ушли и куда пропали, сейчас уже и не вспомнить.

 Ещё немного постояв, Петро тихонько ушёл со двора, и грузная его фигура скрылась за поворотом улицы, которая помнила многое из того, что ушло - не вернуть…