может быть, Кароль

Егор Ченкин
.


 Ангела он встретил в аквапарке. Когда скучал на лестнице, ведущей почти к небесам – к стеклам и крыше, на крутую летучую гору, с которой горбами ветвилась труба, – стоял, тесня подмышкой круг с перепонкой-сиденьем, а вездесущий сын его Богдик – семи неполных лет, – разбитной и худой как глистенок, держал свою "ватрушку" как штурвал, пружинил ею, чмокал и хлопал о кафель, скрипел по ней пальцами, юлой крутился на ступенях, вскользь шлепал пятками, болтал наплывами, – Сергей же был нежен, любезен и глух.
 Он глядел немного вверх. Впереди по лестнице переминались вспотевшие влагой, мурашками ноги – из ног тянулся кверху спортивный купальник, совершенно тугой, полноценно облитый стекающей влагой, антрацитовый как ливневый асфальт; – выше тот раскраивался надвое, обнажая блеск и косточки спины, а дальше шли совочки лопаток и шея, – над ними крепился темневший промокший пучок, стиснутый резинкой – дерзким комом как выстрел, – а иногда светилось ушко, при повороте головы; торчала то одна скула, то вдруг другая, то наклонялась аистова шея и снова выпрямлялись позвонки.

 Он заметил ее на подходе к трубе... Она появилась откуда-то сбоку; лица он не видел, но поймал удивительный тонкий заряд, – прошла, смешно держа надутый круг под локтем, и устремилась с кругом вверх. Он мигнул сыну, с кивком на лестницу – дескать, мужик, а кто быстрее очередь займет?.. – взапуски они ринулись к горке, крутясь бегом по винтовым ступеням, как пара остроногих козерогов, догоняя девушку и круг.
 "Па-апа, – задыхался ребенок. – Теперь я первый только!.."
 Первый, первый, улещивал сына Бартенев, продолжая бить босыми ступнями по кафелю, карабкаться к пику "винта", омывая шлепками стремительный путь.
 Под ними, в провале светлой бирюзовой высоты, остался жить, каким-то ровным белым шумом – чистыми чашами вод, фигурками мокрых и шумных людей, – просторный гулкий аквапарк.
 Подбежали и стали в хвосте; сына он пустил вперед.

 Девушка остановилась перед ними.
Лица он в точности не видел, но как-то, что ли, понимал – не то чтобы была там красота, но настолько природная смутная женская сила, какой владеют души вроде Лили Брик или Пиаф, когда буквально рвется воздух от вошедшей в комнату женщины – от ее взора, от облика, голоса. Но и да, должно быть, красота – в своем, конечно, роде: не шаблон красоты и не губы с подкачкой навыверт, а так – чистый дух, и за ним уже всё... Волосы пучком, запястья как у эльфа. Позвоночник звеньями наружу. Маленькая легкая ступня.

 Сергей стоял и обдумывал мысль. Сын, наудачу, воскликнул: "Пап; ты давай первый! я покачусь за тобой!!.."
 "Передумал?" – Бартенев посмотрел на влажное подвижное лицо с точками двух родинок, с бровями как веточки, искрами еще непросохщей воды в волосах.
 "Я боюсь! боюсь..." – ответил смело тот. Волосы сына иглились, щеки бледнели, гримаса была выразительна – как он мог не уступить.
 Девушка спереди только что съехала.

 Бартенев здесь же угнездился на сидушку и растопырил руки, уперся в два поручня старта. Но не дождался разрешающей лампы и, оттолкнувшись от стенок руками – люто и с жадностью как бобслеист, – ухнул во влажную мерцающую тьму: низверг себя в ручей восторга, почти следом за девушкой – разом и камнем, свистом резины о пластик, фактически навзничь.
 Мир взвился вверх, и он упал в пропасть, время сомкнулось над ним.

 Подушку низринуло к черту, в накаты тряски и грохота влаги, – вода не неслась, но взрывалась в лицо, искалывала крапом струй, летевших и хлещущих, сыпалась в тело полчищем брызг; льдистые крупицы стегали и шаркали по рукам и ногам, среди утробного гула воды, – поток как веник мел, шумел и рассекал, мотал из стороны в сторону, швырял Сергея как мяч-раскидай, – труба изгибалась и падала, делала крен, то один, то другой, сидушка в полете бросала Бартенева в бездну, а он держал руками неопрен, вцепившись пальцами. Орал.

 Виражи вдруг оборвались, ударив светом по глазам, и он снарядом выкатился прочь, в горячем кайфе вышел на прямую, в облаке брызг, – и полетел куда-то к тупику, где барахталась девушка, пытаясь освоить волну, чтоб наконец уже подняться, пересилить завал гравитации и утянуть с дороги круг. А он копром на нее накатил, протаранил ногами надутость сиденья, едва толкнул его и отвалился назад, чтобы не сделать ушиба хозяйке.

 – Йсте вубек! роздавате!!.. – по-чешски воскликнула девушка (эй, вы вообще, даете тут), слабым, но искренним голосом, шатаясь от страха, что могла не встать с дороги вовремя и тем другому повредить.
 Выбравшись из желоба, она разгневалась больше – уже от смущения или неловкой – тончайшей как будто – приязни, но все еще в шоке – опасности, этики, бог там знает, в чем другом еще.
 Сергей, как мог широко, улыбнулся, с видом глубокого покаяния, схватив рукой под шею, обнажая прекрасные зубы, тем выражая пропасть извинения, пепла на голову и прочая, и проч. Ее лицо было залеплено влажным, даже нитяным; волосы слепнями клеились к скулам, брови темнели как два оружейных прекрасных курка, губы были то, прикушены, то раскрывались – вода все текла, – но черты лица он понял, и они ему пришлись.
 Она обтерла глаза каким-то свободным балетным движением, полным естественной прелести, и взор нежданно изменился, с конвульсивною даже внезапностью, на самом дне зеленых глаз, прозрачных как ломтики киви на солнце, – расцвел, будто вспыхнул и будто окрасился негой... Однако было некогда смотреть.

 – For God's sake! – твердил он на английском, блестя простодушной улыбкой, плюясь со рта волнением и брызгами, вклейками рук обтирая глаза. – Бога ради... Извините дурака.

 – Not at all, – лепетала она. – Нич страшнехо… то е в порядку!

 Она была рассеяна, словно слушала голос: именно голос, не содержание слов.

И вдруг в голове у Сергея мелькнуло – вот бы вечность так она стояла, а он перед ней, с горячим заплесканным торсом, решеткой мышц на животе, крепкими ногами и с глазами василиска...
 И так бы слушать эту нитку – натяжения меж ними, – и читать ее глаза, и чтобы был он здесь один, без своего крикуна малыша.

 Отряхнувшись, промокнув рукой лица, разобрав свои круги, они разошлись с колотившими боем сердцами – немного вздернутые случаем, неловкостью, смятенными глазами друг друга, скандалом этого столкновения – разошлись без охоты, возбужденные сомнением, в тайных мыслях и маленькой буре эмоций...
 Через мгновение долетел из трубы и Богдан, Сергей его принял и поднял, и после "ух, ваще!", "ну ты герой" и "папа, я кричал!..", они разомкнулись и понесли свои штурвалы шут пойми куда.

 Через час он брал в кафе еду, заморить червяка: пиццу с грибами для сына, куриный чизбургер себе, в пружинящих пять этажей, искал глазами место, вольтижировал на подносе стаканами колы. Наконец нашел и сели.
 Он разбирался с тарелками, а сын ускользнул к невысокой вертушке с крючками – на той висели украшения для ёлки (был канун Рождества): ангелы, чуть дующие в трубы, олени льдистые как сахар, автомобильчики, присыпаные снегом, прочные звезды, салазки и шарики.
 Через минуту он вернулся, запросил купить ангела, Бартенев дал купюру, Богдик снова отбежал.

 Сергей ел чизбургер, ломая голодом упругие его этажи, поглощал, как верблюд, кока-колу и думал о взгляде, который он встретил – там, на исходе купальной горы…
 Что-то в лице ее – взор? глубина в этом взоре? переборы ее пальцев, когда она закладывала волосы за ушки, ключицы как две расщеплённые спички, снова взгляд, но только нежный и стыдливый, перемешанный с нервами, а может даже деликатная ступня – да бог весть что, – они вдруг сообщили ему, что эта девушка ЕГО человек...

 Кто хотя раз в своей жизни не испытал этот сильный волшебный, но краткий момент: свидания с тем, с кем множество дней потаенно мечтал, а видел во снах – в одиночестве или будучи с кем-то?..
 Кто хотя раз не прошел мимо этого, а потом вспоминал с напряженной печалью у глаз, смоля у окна сигарету, потирая скулы или челюсть, срывая пепел на подоконник.
 С кем не случалось подумать "ну ладно", "сколько будет еще впереди", или напротив – "невовремя", "поздно", или – из порядочных соображений – неуместно, неэтично и неисполнимо.

 Но – "Кто взглянул с вожделением на жену ближнего, тот уже прелюбодействовал с нею в сердце своем".
 Он, однако, не об этом!.. не про вожделение... Но про соответствие ему самому – его организму, его излучению, может, его душе (пускай нескромно будет вслух); целому миру, который есть – и во множестве – он, одной с ним волне и стремлению к жизни. Его даже мыслям?..
 Но он женат, и это стыдно. То, что подумал об этом. Тогда каков его выбор?.. Давши слово однажды, держись. Ведь и жену когда-то счел – Своей.
 Но как она, эта девушка с горки, ЕГО.

 Внезапно и точно ответом на мысли в кафе вошла полнотелая юная женщина – решительно и властно молодая, только римской увесистой стати, – лет двадцати пяти, с бровями тонкими как нитки, с помадой темнисто-вишневого цвета, в спортивной двойке и слипонах, с кулоном на раскидистой груди.
 За ней, спустя мгновение, взошла она: та девушка, что катилась в трубе перед ним, и на кого он налетел. Если признаться, намеренно...
 Она была всё с тем же пучком на затылке, только что в платье, клубившимся у ног при каждом ее шаге, – полнотелая чешка вдруг на нее обернулась, по их вниманию друг к другу он понял: они купались вместе...
 В их лицах, правда, было общее – сестры, понял он, – однако разница в стройности меж ними была поразительной, хотя носы, даже рты с подбородками были вылеплены родственно, а брови изгибались одинаково, сестра была всего немного младше.
 Ни на горке, ни возле он ее не заметил: должно быть, плескалась в бассейнах или томилась в парилке, волосы блестели под шпильками.

 Они уселись с подносами и осмотрелись. И принялись раскладывать салфетки, приборы, успевая глядеть и вокруг. Его наяда вдруг его узнала. Хотя он был уже сух, и иначе причесан, и вместо плавок наглухо одет, но узнала и ошеломилась, что он здесь и что нечаянно смотрит – отмечала с приятной какою-то нотой, то ли поощрения, то ли даже удовольствия личного? – Сергей регистрировал только приятность, – впрочем, та случилось мельком и пропала как пришла...
 Богдик вернулся и сел, через минуту он вгрызался в насыщенный пиццевый край, трещал и тенькал о чем-то священном и детском, двигал ртом, набитым пищей, и помогал отцу смотреть, поскольку сам рассматривал покупку – елочного ангела, в пенопластовой пыли и блестках, с трубой и крыльями, окрашенными в золото.
 Тот был нежный и сливочный как бумага под электрическим светом. Сын показал его Сергею, не выпуская из руки.

 – Маме понравится! – объявил он горделиво и покрутил фигурку в разные стороны, и походил по столику ее летящими ножками, склонив его вкривь, и покачал на пальце за петлю. – Она такие любит. Еще такой, помнишь, под лампой в квартире висел?.. еще в старой. Ага, красивый был; и платье настоящее – из кружев. И бисер тут такой еще наклеен... – Он изобразил пальцем, над самой игрушкой, некий иероглиф. – Потом разбился на кусочки. – Богдан легковесно вздохнул.

 Бартенев ответил, что помнит, впрочем не был уверен, – сын углубился в пищу, ангела он подвинул в сторонку.
 Чешка с хвостиком сидела вдалеке, лицом к Сергею – пила свой кофе, слегка таскала из коробочки палочки фри, – он изучал исподтишка, как она пьет, смотрел на ее жесты, медленно танцующие руки, характерные движения лица, на легкие оживленные взгляды, – весь ее облик словно бы чуял что-то чудесное или подрагивал, опасался чего-то и этого слишком желал... казалось, ей на стуле горячо.
 Опять казалось, что они игнорили друг друга, чтобы встретиться снова глазами, и повторяли раз за разом, с разрывом в несколько минут.

 Сестра с охотой что-то ела, о чем-то в полный голос говорила, пила свою двойную колу; старшая ей отвечала – невпопад и рассеянно, впрочем с любовью, пытаясь будто бы стряхнуть с себя желание смотреть на Сергеевы стулья: куда уж это было впору?

 В конце концов, в одну из инспекций его, она прикоснулась к губам незначительным пальцем и будто бы губы обтерла, или даже случайно погладила их, а впрочем здесь же убрала, а он свободным, едва ли намеренным жестом, в ответ покрутил на запястье часы – на циферблат отнюдь не глядя – и взял широкой рукой подбородок, рассеянно взирая к себе на тарелку, или даже повыше в пространство, или даже на нее саму…
 Сын наелся, запросился в туалет, оставив колу, убежал.

Сергей поднялся, у него была минута. Ангела он оставил на столике, к нему же выложил футляр для очков, снял со стула сумку и нагрузил сиденье ею, чтобы не заняли место.
 Купил мензурки каппучино, числом всего две, – господь управил, на раздаче было пусто, – и отнес к столу обеих чешек. Полнотелой сестре, обхождая улыбкой, сказал: "Извините!.." (проминьте) и на английском старшей: "Могу ли угостить вас за ущерб?", и пододвинул по чашке к обоим.
Его наяда в изумлении взглянула; Сергей с лихвой читал ее глаза. И снова будто бы опрокинулся в вечное.

 Мой бог, она была невероятная. Такая настоящая, в то же время немножко и странная. Одновременно легкая и сумасшедшая. Он это чувствовал. Прекрасная, безумная и забавная. Казалось чистой, совершенно идеальной.
 
 Она вдруг сделала движение лица, полное настолько замешательства, лисьего очарования, такого участия и ноток восхищения тем, что происходит, что он простил ей невозможность, а себе неправомочность, пленился сам и остался вполне в удовольствии, хотя бы даже и бесплодном.
Чешка отвечала по-английски, с бестолковым прононсом, но с изящным движением рук:
 – Thank you! не стоило... Но, разумеется, приятно...

 Младшая, в буквальном и девичьем смысле, выпятилась лицом на обоих, хотя и умолкла довольно по-светски. Но мельничный проворот ее мыслей, кажется, слышался громко вокруг.
 Старшая хотя оценила, что иностранец, и, видимо, русский – майка с принтом чемпионата футбола'18, – что путешествует с сыном, однако включилась в перфоманс: возможно, от храбрости общего толка или горячности женской – румянец, озадаченной нежностью, разлился по чудесному лицу.

 – How I can settle? – спросил Бартенев с гвардейской учтивостью, убедительно, на английском опять. – Как еще, кроме кофе? Я тогда вас испугал…
 Имел в виду: еще пирожных, подвезти на машине по городу, дать контакты в России на случай приезда ее и сестры. Что-то в этом спектре шагов и услуг.
 Он не рассчитывал на продолжение. Нужно ли добавлять, что он о нем страстно мечтал?..

 Сестра, как семафор, вполне исходила сигналами, самыми разными: читать их не было смысла, Бартенев только чувствовал их – весь спектр перепутанных мыслей, смущений, флюидов, какой сквозит в поле женщины, вдруг увидавшей мужчину ей несколько любопытного – всю ту банальщину, ничтожность, оживленность, полуприятность, суету, о которой вздор упоминать.

 – Благодарна буду вас, – ответила старшая ломаной формой. И заключила стесненно по-русски. – Ничего не застало серьезного...
 Она потянулась за чашкой, давая понять, что сейчас пригубит. Вот только дождется, когда этот странный, хотя привлекательный русский оставит их столик, ибо сколько же можно вот так вот ее волновать... Сергей ее понял, с благородством кивнул, отошел.
 Сестра украдкой с ней переглянулась.
 Мимоходом он заметил, как фигура старшей – тонкая, с какими-то завершенными всюду движениями – что рук и шеи, даже ног, – с чудесной грацией фламинго, словно бы в танце, сделала легкий, но твердый и чистый изгиб. А пальцы с вибрацией все-таки обняли кофе...

 Больше он на нее не смотрел. По движению стульев через минуту услышал – уходят.
 Они остались, он и сын, неторопливо сидели, говорили ни о чем, потом собрались и также ушли. Был последний день их путешествия в Прагу.
 "Друзья!.. Достали. Съездите уже куда-нибудь... – попросила неделю назад и в остатке терпения Инга. – Заодно подарков привезете".
 Она занималась нервически важным проектом: сын отвлекал, а Бартенев стоически требовал супа. На супе он работал как часы. В его отсутствие делался вежлив и склочен.
 Инга с ними ехать не могла – освобождалась после Нового года. Но после Нового не мог уже Сергей.

 Он раскинул карту мира, задумчивым взглядом по ней поводил. Издавна он любил Скандинавию, Прагу, любил чердак в родной деревне Росы. Но подчеркнуто Прагу. А работал с партнером и поспрошал у того осторожно: что, если пропадет на неделю? Партнер ответил: "Можно" и отпустил при условии, что Сергей заедет в Крумлов и привезет его бабе цве(зачеркнуто) гарнитур из чешского граната в серебре. А детям – вафли и плюшевых пражских кротов. (Праздники маячили.) Ну и пиво, если дюжину?" Сергей ответил: не вопрос.
 Шенген у них был, он заправил машину, посадил назад ребенка, экипированного женой до зубов, поехали к возлюбленным чешским местам – через Финляндию, Швецию, Копенгаген, Берлин...

 В Чехии были через два дня.
 Сначала жили в Варах, где гремела течением Тепла, узкая как свинцовое рваное одеяло – словно не вода, а космы чего-то грязного и волокнистого, бурливые как помои, космы эти качали туземных уток волной; сыпал дождь, сиротливый и южный, вечера-променады были теплы как воздух в предбаннике, и влага огней, разбавленных звездами, висела над узким горбатым мостом.
 Шел декабрь; снег имел вид рассыпанной соды, и неподвижный Железный Олень цеплял копытом невысокую вертикальную гору, чтобы та не опрокинулась – над тем отелем, где они жили.
 Отель был узок как трость, и вписан в щель между еще двух домов.

 Потом была Прага, такая же ночная и серая, а иногда белесая в полдень, и вдруг стеклянно-чистая от внезапного морозного солнца, – и была Староместская площадь, горячие каштаны с лотков, – был дующий в толстый кулечек Богдан, и башня с часами, в калитках которой, в начале всякого часа, юркали и двигались апостолы...
 Были еще вертепы пивных, замшелое кладбище у сингагоги, глиняный Голем – порождение раввина Льва; ружейная лавка в башне на Карловом мосту, откуда пахло овином и подземельем, и молодой то ли чех, то ли бог, одетый в кафтан и штаны робин-гуда, продавал там ножички, монеты, ремни, – жалкий откуп для тех, кто взобрался с одышкой под самую кровлю.
 "Можно купить этот меч?? Папа; я из лука пострелять!!.." – крутился в башне Богдик, едва успевая схватывать меч, бежать на этаж к лучникам, высовываться кукушонком из бойниц…

 Затем тащил отца через каменный Мост, к тропинам другого берега Влтавы – крутолобым или вдруг падавшим спускам, к Малостранским холмам, к пейзанским чудесным Градчанам, – пробежаться вниз по самой узкой улице, осекавшей камнями о плечи, упадающей вниз, проточиной прямоугольного света, чередою старинных ступеней, так и толкавших с подскоком упасть...

 Потом брели по Златой уличке с ее ожерельем каморок, в которых гному не сесть, и троллю не провернуться плечами – в них жили, должно быть, калеки и церебральные дураки, горбатые ироды, с глазами магов и жуликов, потевшие над тиглями с золотоносным свинцом.
 И царский Град, проросший фантомом в сегодняшний день – богохульная обитель средневековья, – казалось, сеялся облаком над землей; и бурый шпиль Святого Вита, черневший как трупная старая плесень, прокалывал небо разившей иглой.

 Богдик бежал впереди, то вдруг отставал и кричал: "Папа! Я хочу есть… и в туалет, но больше есть!!" Сергей водил его, куда только тот скажет, а мыслям тихо улыбался на ходу.

 Он впивался дыханием в морозный разлив кислорода. Шел и слушал запах старинных лавчонок с колбасами, тесную сдобную сухость пекарен, звуки конских копыт, внезапно ухваченных подворотнями. Ознобленные кафедральные своды.
 Цвак и рулеточный звон летящей монеты, пять сотен лет назад упавшей на булыжник…
 
 Современностью пахли витрины и стекла Вацлавской площади, да пах еще неподвижный трамвайчик – холодный и жалкий пустой кафетерий, оставленный здесь на бессрочный прикол.
 Пять дней в таких вылазках прожили и напоследок купались, чтобы закончить визит.

 Из аквапарка вышли в синий вечер. На улице было безветренно, глубоко от мороза и тихо. Немногие машины заезжали на парковку, глушили моторы, люди входили и выходили – отдельными группами, изредка парами, как вот сейчас они.
 На мостовой лежали не тени – векА. Неподвижно, чернильными раскосыми стрелами.
 
 Наяду он заметил на краю тротуара.

 Девушка курила – простоволосая, замерзшая, в куртке поверх долгополого платья. Была она без кички, волосы отброшены на плечи. Сестра, неподалеку, отпирала автомобиль, закладывала в багажник какие-то вещи. Хлопала дверцей и говорила по телефону: "Ано! коупали сме се... тэд пуйдеме к вам". (да, мы уже искупались, сейчас по едем к вам).
 Он прошел мимо, курившая вдруг обернулась.
 "Хей, – произнесла негромко, но отчетливо. – Мудчина… с мальчик".
 Дальше по-русски не знала. Она была из поколения, какое не учило в школе русский, очень далеко.

 Сергей помешкал, подошел. Богдику велел бежать к машине, открывать.
 Дал, как букетик, ключи.

 "Можно я включу в салоне печку??" – вскричал Богдан издалека и, получив кивок, дал деру, чтобы скорее укрыться в тепле. На улице, после распаренного воздуха бассейнов, был далеко не Краснодар.

 Чешка мерзла, непокрытые волосы, отпущенные, чтобы видеть их длину, шевелились от ветра. Она была как брошенная в грубый мир аристократка – изящна и растеряна, неуместна, скромна.
Лицо ее было свежо и открыто, охвачено легким морозцем. Волнением. Куртка была очень белая, почти нараспашку, как полощащий парус.
 Метлы долгих, чуть перепутанных гребнем волос, прямых и заломленных друг на друга, уже сухими лентами прядей, словно проточины сытной апрельской земли, обнимали плечи вразнобой.
 Две капли сережек качались в ее мочках дождинами. Бартенев смотрел на нее: его тянуло ее целовать...

 – Спасибо сильное за кофе... – проговорила она по-английски. – Можно то кофе еще повторить. Сожалею, не сегодня. Но если снова здесь договориться…

 Бартенев почувствовал стыд – стыд даже бОльший, чем в кафе при купальне. Смутился и увел глаза. Болван женатый, отдалось в его сознании эхом… дом - настоящая чаша. Подруга в доме, свет и мир... Убрал глаза, хотя за мгновение, перед убрать, по-настоящему ей улыбнулся. Грохот сердца мешал ему думать...
 Он, может, был бы счастлив с ней всю жизнь? – с этой Элишкой, Терезой или Любомирой, как бы она ни звалась.
 Может, он полнее был радостен, даже блажен, чем бывал порою с Ингой – жил даже более с самозабвением, – он бы врос и переплелся, перевил с ней жилы сердца, паче и тела, прожил до старости в чистой гармонии, тонкой дистанции, сохранил новизну их первой зимней встречи, это сладкое чувство, что "вот-вот"...
 Если б мог – или умел! – или даже считал себя вправе – пойти сейчас за этим чувством, которое, он верил, отнюдь не лукавило с ним.

 – Одпустим вам! – спохватилась негромко она (ох, прошу простить).
 Милый, милый чешский. Как своеобразно ты понятен, даже и тем, кто не ушел от начальных умений туриста и только помнит "добрый день", "где эта улица", "а можно это", "сколько в кронах", "вепрево колено" и прочие пожалуйста, требую консула и заверните.
 Но как же точен их язык: простите значит отпускаю. И прощаю. И не держу на вас зла.

 – Каролька!.. – откликнула курпулентная чешка. – Всични нас цьекаи! (нас ожидают).

 Старшая медлила и только вбиралась плотнее в пуховые залежи куртки, ушком потирала воротник.
 Как рассказать было ей?.... И как простить себя за предумышленный наезд на купальной горе? за кофейные чашки? за перебивку глазами, за фразу "чем могу я искупить?".
 Сергей помешкал и взглянул, понимая, что всё, что эта минута финальная: он сделался сдержанным, кратким и светским (обрывать так обрывать) и объявил, что назавтра они уезжают.
 Хотя глаза его, он чувствовал, были задумчивы и заворожены, заволакивали отстраненной какою-то нежностью, ласкали чешку трудным созерцанием, рассеянным и странным – ласкали кого бы? почти что не ее саму, но будто бы земное чудо… может, дорогое существо.
 "А!" – отвечала она с пониманием, и свет легонько отступил с ее лица, заместившись выражением бледным и ровным, ни лишенным, однако, привета.
 Казалось, будто ангелу ударил по крылу.

 Он кивнул еще раз, прижал свою руку к пальто и чуть надавил на пальто – на самый его лацкан, – и пошел к машине. Уши, кажется, горели.

 Он шел и думал: так, значит, Каролька.
 А ведь как она смотрела!...... Он, может быть, от жизни уходил. От чудотворной – новой – жизни.
 Но есть границы. Он имел границы.

 На парковке он раскрыл машину, сел, включил автоприемник; сын сидел сзади, играл в спиннер, перебрасывал стрекозиный диск с руки на руку. Бартенев дотянулся до спичек.
 Посидел так недолго. Крутил коробок, перехватывал пальцами грани, шаркая и шурша о сургучно-наждачную часть; спички изнутри пустотело и звонко толкались, сбивались, теснились и чмокали – ака-ака-ака, – звонким потиранием о стенки, как в погремушке маракас.
 Девушка пошла в сторону от тротуара……

 Наконец он бросил спички на торпеду, завел машину, вырулил с парковки и боулинг-шаром ушел от нее.



 Восемь лет прошли как нехудшей руки сериал: со сценарием хотя не самым звездным, местами даже путаным, иногда алогичным, в иные минуты гротескным, а вспышками чуть любопытным, но большею частью банальным, типическим, суетным – в целом слишком как у всех.
 Сергей высоко ушел в бизнесе – частные морские перевозки, – потом почти разом и все потерял. Но сколотил на две квартиры, нехудшей локации и габаритов; одну пустил под сдачу; и купил жене автомобиль. Купил даже домик в Керчи: мазанку о двух комнатенках и кухне, на обрывистой круче над морем, и отделал сарай как дворец. Исколесили два десятка стран.
 Прагу он, однако, избегал. Хотя Богдан туда просился – и во младенчестве и зрелым уже пареньком, с басовитым своим голосом юнги. Инга любила тепло и тянула их в тропики: к песку, в лазурь, на острова... Гулять по горячему бичу, под соломенной шляпой, лучась из-под парео коленками, и чтобы браслеты гурьбой на руках.

 А сегодня он – в одно лицо – кончал ремонт: уже в своей личной квартире, которая полюбовно осталась за ним. С Ингой он развелся год назад.
 Смел со стен шелуху и шурупы, закрыл шпатлевкой дюбеля. Снял старый пол, перекрыл и сверху проморил. А перекрасил все, что смог. Свинтил икеевскую мебель из массива сосны. Бросил на пол белоснежный, дремучих волокон и клочьев ковер.
 В другой еще комнате клеил и двигал.

 Ту чешку из Праги – Карольку – он помнил какою-то задней корой: своим бессознательным, все восемь лет, – в минуты, однако, прискорбные, в усталость нелучшую, а проницательность серую, в мгновения раздумий и тоски.
 С кем дальше жить, не стояло вопроса: делай шаг и выбирай. Но он хотел начать с листа. И жить один, пока не поднимет последнюю штангу урока, не ощутит его благую силу, не подержит так, как становую, а после и сбросит: аккуратно, дымясь и с ленцой. Но в первую голову благословит.

 Выламывая кронштейны из бетона, закрывая мебель пленкой, Бартенев двигал диван от стены и под ним обнаружил вещицу или же тряпочку, лежавшую в пыли. Безликую как мусор. Он ее поднял.
 Это был елочный ангел, обсыпанный снегом, дующий в трубу, с золотыми волосами и золотыми же крыльями. Ангел был серый, больше не колющий карбидными искрами, золото поникло и окрасилось в бронзу антик.
 Богдик, что ли, его заиграл, затем и опрокинул за диван, а мама легко разрешала таскать, хотя подарок везли для нее?
 Тогда Бартенев – кроме покупок партнеру – вез фарфоровый сет, семь единиц моравских вин, сундук кохинора для Инги, какую-то нитку с влтавином из Крумлова, за поднебесную таксу, которую легонько с колье оторвал.
Но тогда были жирные годы, и к деньгам Сергей относился легко.

 Он покрутил сироту-трубача и убрал с него пальцами пыль. Затем пошел еще на кухню, ополоснул под краном, промокнул полотенцем.
 И глубоко задумался о женщине, которой, руками сынишки, его подарил…...

 Встреча с ней случилась в октябре, Бартенев только что вернулся из рейда в Исландию.
 Он был тогда совсем еще пацан – молодой литеха с сухогруза, М-ское пароходство, лейтенант торгового флота, в форменной легкой галанке, несильно трепыхавшей на ветру, закаленный как стальной трос и расслабленный в одно и то же время, с двужильной шеей и отпущенными лестными усами – такой куросава, одно загляденье.

 Инга шла по пирсу и смотрела в облака.
 Он соскочил уже с трапа, когда его окликнули – отвлекся и пошел вперед боком, отвечая телом и гарком на чей-то призыв, – и нечаянно задел ее плечо. Ткань о ткань, как трогает за спину кто-то знакомый. И обернулся. И поймал ее взгляд, вдруг утопивший его в свете. В недоумении, но в свете.
 Взор, обрамленный перьями ресниц, позлащенных солнцем, как ресницы ржи.

 Была любовь двух молодых еще детей – жестокая, яркая, честная, злая. Из тех, что начинаются на ах и продолжаются, кажется, так же, а длятся через буераки, самоуговоры, мысли о долге, о чести, правах, об очаге и какувсех, – гладко входят в расчеты экономической, к бесу, гармонии, – и завершаются плоским и трудным концом.
 Женившись, даже прожили историю: свою, сразу набело, с двумя пригоршнями помарок – грубых, азартных и глупых, а иногда и с божеством, но чаще задевались и ранились занозами сорной мещанской чухни.
 Сын Богдик вырос, кончил девять классов, уехал учится в Москву.

 Жена ушла, по ее аргументам, влюбившись в другого – она сделала то, чего не сделал он, Сергей: пошла за чувством и презрела все.
Перешагнула через сына, через общие годы, пренебрегла их, может, смелым нажитым – другой большой еще квартирой, тачками, связями, крымским веселым дворечиком, прочим суетным мясцом.
 Лагерь друзей развалился на части: кто-то взял сторону Инги, кто-то остался при нем, а большинство держало середину и сообщалось с обоими, избегая, впрочем, докладывать им друг о друге.
 Что и сказать, с друзьями повезло.

 За Ингой он не наблюдал. Ушла – и довольно. Было непросто признать, что она потянулась за чувством.
 Хотя Сергей думал (а этому были причины), что Инга имела другие резоны, а именно желание все-таки мужем у п р а в и т ь, – владеть им, видеть ровное согласие, решать все по-своему, миловать, сладко дурить, покорять...., – и раз не этим мужем, так другим.
 Лепке Бартенев отчасти давался, но был обратно гуттаперчев: распрямлялся назад.

 Известно, всякое супружество – в один из этапов – опустошает женщину морально, мужчину – материально или физически. И так ли важно, кто и когда перестает другого почитать, замусоривать фамильярностью будни, драпируя улыбками лень, социальный момент или бедность?
 Но где-то есть другие браки!.... Те, которые на небесах. Те, когда томишься или немеешь от нежности.
 Существуют партнерства, где таскать примочки для ее презабавного флюса занимательней, чем чатиться под чипсы на Фэйсбуке, а ей не влом вязать тебе пуловер, забыв про шоу Танцы, до пяти утра.
 Случаются где-то содружества, когда на угол ее глаза можно глядеть зачарованно, где она избегает смотреть за столом напрямик, чтобы чувством тебя не душить, – зато бросает ясный взгляд, когда встаешь к плите, добавить чай, и оба знают: что вот так…

 Нет любви кроме Божьей любви. Но в эти мгновения Бог облучает любовью двоих. Распоряжается ими. И поселяется в них.

 Бартенев знал и видел: к посудине их с Ингой брака накипело настолько претензий, будничных пыльных долгов – кармы, грубо говоря, – что сладить с ними, правда, Инге было почти утомительно.
 И он думал все-таки, что жена ушла к окрыленности, чувству.
 Так думать было проще и легче: это была его индульгенция.
 За то, что Кароль не ушла из головы…
 
 Он не посмел, жена посмела. В этом не было ни правых и ни левых. Это была просто жизнь.

 Этой мыслью он себя сам распрягал, и позволял себе ударять себя внутренно в грудь, и порывать свои волосы даже, – каков оказался дурак, и в тот зимний день не обменялся с Каролькой имейлами. Никами, может быть, где-то в Сети… Что не оставил визитку, когда та окликнула – там, снаружи у купален, кутаясь на декабрьском ветру.

 Чешка бы, верно, в два дня написала.
 Уж или робко позвонила, путая английский с недо-русским или с пражским арго...
 Он это знал, как знал себя; – и это не была самонадеянность, ни самовнушение, но было знание, как имеешь тактильное знание, что вот сейчас сожмешь свои пальцы в кулак, или щелкнешь авторучкой, или шагнешь – другими словами, сделаешь то, что уже делать начал, причем уже настолько начал, что удержать это нельзя, мозг не отработает назад нано-секунду, как вот падение не в силах отменить…

 И всё казалось, что ни одна больше женщина не будет ровно такова же, как она – так же, пазлами, обтекающа с ним... Телом и сердцем, и духом, и вся. Не взглянет, как подарит мир.
 Ибо сжиться, пожалуй, он смог бы со всякой: почитала б его только, да готовила что-то с душой, да была еще вот неглупа, в идеале красива. А куда еще краше, если дело их общее свяжет – хотя и самое количество лет сплетает двоих точно сеть или ткань, когда без основы или утка нет картины, нет союза, нет связи, нет ткани.

 Он не раскаивался в браке. Вырос сын, и сам он помудрел.
 А Инга до конца продолжала быть превосходной подругой. Ее искусство подчиняться и сливаться с любимым мужчиной – быть завороженной мужчиной – по крайней мере до регулярных заносов его в независимость, прямолинейность и горделивость, – стоило дорого. Она, бесспорно, знала ему цену.
 У Бартенева был темперамент, у Инги его не было – или, скажем лучше, ее темперамент был другого накала: гуманитарный, мыслительный, она была виртуозный дизайнер. В брачный же бартер – "секс", а "тебя защищаю" – она играла честно, как могла.
 Спальня был ее способ ощутить перманентную ценность себя в благородных руках. Другим рычагом кручения Сергеем служили лестные слова: посредством внушения или дарения ему впечатления силы, а иногда небожителя.
 Бартенев в восхищении глотал эти пилюли, с доверием благосклонности соглашался с женой, чем Ингу внутренно смущал, умилял, бархатисто смешил, восторгал…

 Правду он понял позднее, после одного разговора, решительно мягкого, как с любовью умела жена. Обиды не почувствовал. Так, легкую занозу на уме. Занозу он завел в пинцет снисхождения, мыслями вытянул, выкинул.
 Кароль иногда ему снилась. Страшно редко, а однажды ярко. Он проснулся, как облитый душем.
 Снилась страсть, и этой страсти не имелось меры. Ни конца, ни приличия вовсе, ни оправдания вышнего, ни даже причины...
 Сон этот был и остался единственным, он же случился последним. Затем остались только мысли.

 Где, впрочем, знать природу сна!
 Возможно, наши сны о милых людях – это встречи наших с ними душ, когда субтильные части существ высвобождаются от влияния тела – или даже когда одна из них отделена навсегда, – мгновения, когда эти души скучают и ищут возможность нас тайно обнять.
 Он думал иногда, что чешка видит сновидение в Праге, как он в своем М-ске, и так они встречаются во сне.

 А в мыслях мнилось: что там была сказка б и лучше...
 Он даже раз вообразил – как, может, в колдовском и мрачном Вышеграде – его подземельях, на хладнокровных и высохших стенах, – чешка бы сделала вырубку краем кольца, в самый медовый их месяц, оставив царапину, чтобы запомнить, – а он поставил рядом зарубку ключом. Он чувствовал: она не пожалела б новенького золота... отчего-то он чувствовал.
 Может, сам пожалел, а она – ни вовек.
 Только чтобы всюду с ним.

 После фиаско с торговлей и морем, Бартенев ушел на другие хлеба – в бригадный квартирный ремонт. Набрал людей, понемногу пошли обороты, он поднимался с колен после обвала с ИП; команда его начинала по городу славиться – на местном канале даже подсняли сюжет.
 Богдан из Москвы регулярно звонил. Развод родителей хотя и взорвал его нервы, заставил плакать, вызвал крики даже, в одно из мгновений, затем хлопки дверью, потом снова слезы, питие пустырника, но Сергей старался дать ему, что мог. Закрыть его брешь, держаться с Ингой, как можно, друзьями...
 Юность сына расцветала колючим кустарником, куда ступить было трудно, а оцарапаться легко, но где внутри было мягко, ароматно и нежно, как в скорлупе молодого ореха. Богдан был добр и тем дотла страдал.

 Интрижек у Бартенева не было много. Зато он много передумал и те глаза не мог забыть.

 Случалось, он чувствовал – так не смотрит все-таки женщина, так смотрит ангел, радуясь чистой возможности передать свой привет через чьи-то глаза. Используя женщину как всего инструмент. Что этот взор живет всего мгновение.
 Бесплодны попытки догнать и удерживать женщину, что его повторить......

 Другая мысль была суше, и ярче, и яростней первой, она опрокинула первую навзничь.
 Если б что-то было в этом всём – что-то действительно сильное, что-нибудь кроме мечтаний, проекций, кроме бравого и подвижного воображения, всегда готового Сергею услужить, – что-то, как он веровал, вечное, даже высокое, – они бы ни расстались никогда.
 Кароль не ушла бы тогда с тротуара, а он посидел за рулем, докрутил свои спички и вышел из автомобиля, и к ней подошел.
 И только вот это была бы Судьба.

 Да – тонкий ангел удалился б, но осталась бы женщина.
 А может, будь он внимателен с ней – тот невидимый гений продолжил в ней жить.
 А песни про "вечное", "силу" и "пошлый дурак, упустил" – это только его впечатлительность, слишком глубокого свойства, и только его одиночество, неизъяснимое как у всякого смертного – звучащее далеким и негромким саундреком, где бы он ни был и с кем бы ни жил.

 Другими словами, судьба, думал он, – это все-таки тот человек, с кем остался ты телом и в доме, с кем связал себя до твердого конца... По воле или против воли, по злой деснице или доброй, неважно, это все равно. Бог не занимается такими мелочами.
 Он держит вместе тех, кто осужден на это "вместе": на радости или на что они хотят.
 И только после физической смерти одного из двоих начнется все-таки мистерия другая.
 Любимые и любящие останутся невидимо связаны. Нелюбимые получат свободу... А все остальное не стоит искать и копать с фонарем.

 Бартенев заправил фигурку в карман, оставив сверху лицо с вдохновенной трубой. Чтобы дул и дышал. И ушел на кухню пить вино. Превосходное, из подвалов заснеженной Праги. Бутылку Трамина, что осталась с той поездки, по религии или вере так не тронутую им.
 Вино, как прядь волос или милое чье-то кольцо... Пить и смотреть телевизор.
 Какие-нибудь Битвы Роботов или Битву экстрасенсов, лишь бы не думать о той уязвимой зиме в аквапарке. Вместе с ангелом, целующим трубу.