Расстрельная ночь. гл 1. Буржуйский кот

Василий Шеин
 Алешка прошмыгнул через церковный двор к колокольне. Тронул застывший замок, подышал в скважину. Вынул из кармана круглый ключ. Мягко провернулись истертые грани и дужка замка отвалилась набок. Оглянувшись, Алешка прошмыгнул в щель дощатой двери, плотно прикрыл ее за собой и наощупь, стал подниматься по скользким ступеням к прямоугольному пятну света.
Холодно. На шершавых стенах колокольни мерзло, настыло инеем, на ступеньках тонкий слой снега.
"И не мудрено, - подумал парнишка, - Кому тут прибираться!" Шмыгнул холодным носом, вспомнив помершего от  тифа деда Агафия, звонаря. Это он, приучил жадного до всего внучка, к звону. Нравилось это мальцу, особенно бить в большой, стопудовый. Но колокол молчал уже давно. Еще вначале зимы в город пришли части Красной Армии. Новая власть службу в церкви отменять не стала, а вот колокольню велели закрыть до особого распоряжения. А там еще слег Агафий, заметался в горячке, съела его ненасытная лихорадка. И не только его одного. Звон колокола осиротели, не слышно их ни на венчании ни на погребении. Жизнь города замерла, съежилась в комок ожиданий и колючего страха.
Настоятель храма отец Анастасий навесил на двери к ним большой замок, спрятал связку ключей в кармане штанов, позабыв, что один из четырех остался у покойного звонаря.
Сегодня Алешка сильно заскучал по деду. Вынул из тайника ключ и побежал через притихший городок к церкви...

На колокольне хорошо, все видно. Внизу разноцветные крыши домов, раскинувшегося тремя слободками, степного городка. Вдали, за Солодянским краем, темнеют березовые перелески, а вокруг бугристая степь. Все засыпано белым снегом, даже ветлы и сирени старого кладбища, и те, покрылись жестким куржаком инея и льда, среди нечищеных дорожек и заметенных по самые кончики крестов.

Алешка подошел к большому колоколу, обнял его, прижался щекой к холодной меди. Он знал что новая власть запретила звон, но знал и другое: колокол никогда не спит. Если прижаться к нему вот так, зажмурить глаза и слушать, то обязательно услышишь тихий, важный шум, который всегда исходит от задремавшего красавца, даже, если у него подвязан язык."Колокол поет душой, а душа, она никогда не спит!" - учил внука старый звонарь, сладко жмурился, чмокал тонкими губами, радовался на звон малых колокольцев под ровное гудение большого.

Алешка осторожно коснулся туго натянутой мерзлой веревки, надавил на нее: чуть качнулось тяжелое било. Снизу громко крикнули.

- Алешка! А ну слазь, кому говорю! Зачем залез наверх?

Алешка робко перегнулся через перильца. Внизу, из круглой лепехи туловища, на него уставилась рыжая борода отца Анастасия. Он стоял под молодой липой, задрал на объемистом животе рясу, одной рукой держал штаны, другой, толстой и крепкой, грозил в серое небо. Вышел по нужде и увидел на колокольне мальчишку.

Ключ отец Анастасий отобрал, сердито выговорил понурому мальчонке, чуток потрепал его розовое ухо. Если бы Алешка осмелился поднять голову, он бы увидел, что синие, выпуклые глаза батюшки совсем не сердитые, а наоборот. Но он стоял, виноватый, мял в руках теплую шапку, смотрел на валяные из шерсти опорки настоятеля.

- Деда вспомнил? - допытывался отец Анастасий, и вздохнул: - Я помню, чадо, что сегодня по нем сороковины, помолился за его душеньку перед Господом! - перекрестился, помолчал: - А ты что хотел на колокольне?

- Боженьку думал разбудить! - шмыгнул носом Алешка: - Чтобы он про деда не забыл...

- А зачем его будить?

- Люди говорят, слышал я, что Господь оставил нас...или уснул...вот я и...

- Глупенький! Господь не спит, он все знает. Сам придет, когда поймет что на земле край настал.

- Значит, это еще не край? А зачем тогда люди жалуются?

- Значит еще не край! А люди всегда ропщут, на то они и люди! А ты никого не слушай...беги домой,темнеет уже. Храни тебя Господь.

Алешка побежал по узкой тропке. Отец Анастасий посмотрел ему вслед, задрал голову к верху колокольни, вздохнул и пошел в сторожку, распорядиться на ночь сторожу.


...В конце восемнадцатого года фронт откатился на восток. Через городок проходили потрепанные в боях пехотные полки адмирала Колчака. То гуськом, то скопом, тянулись сотни угрюмых донцов. Следом за ними, без боя, вошли красные. Посбивали старые вывески с городской управы, развесили кумачовые флаги и ушли догонять белогвардейцев. Городок затих в напряженном молчании.

Вскоре поползли тревожные слухи о том, что в подвалах казначейства, приспособленных белыми под тюрьму, нашли груды мерзлых тел: порубленных или расстрелянных большевиков. И теперь, в отместку, какое то страшное ВЧК отыскивает по городу всех, кто мог быть причастен к массовой казни пленных красноармейцев.
Начались обыски, и, пока еще, редкие, аресты.

Городок жил, тревожно, неспокойно, но сравнительно тихо. До той поры, пока после рождества на постой не встал сильно обескровленный, снятый с далекой передовой пехотный полк под командованием белоглазого латыша. Пошли шепоты, пересуды о том, что раз или два в неделю красные конвоируют за город арестованных, но зачем и куда, точно никто не знал.

Небо серое. Жизнь тоже, серая. Холод, мороз. А над страной кружит страшная метель, которая день и ночь заметает тысячи мертвых тел, слепит глаза сцепившемуся в лютой схватке народу. Разметалась войной и ненавистью на тысячи верст, по всей ширине и длинноте погибшей Империи. "Боже Царя храни!" - завел, как то раз на митинге подвыпивший купец, но умолк. Никто его не поддержал,наоборот, раскровянили ему губы и он долго плакал в стороне, зло утирая кровь и пьяные слезы. Нечего уже было хранить. И некого.


  Морозы продержались почти до середины марта, но ушли внезапно и резко, словно смело их широким веником. Виноватая, заспавшаяся  весна заторопилась на землю, примчалась с первым южным ветром. Упруго давила теплом на залежалый снег, добиралась до нутра каменной земной стылости, обнажала мерзлоту ржавых проталин, пятнала осевший снег ноздреватым крошевом льда и грязи.

Ясная просинь неба пропахла особенной сыростью, словно тысяча  прачек разом  внесла на досушку в тепло дома задубевшее, промороженное в жесть, белье.

Сугробы, еще с вечера мерзлые и колючие, на глазах оседали рыхлыми массами, темнели под лучами солнца крупинками золы и пыли.

Голые деревья намокли, гнулись тонкими, с разбухшими почками ветками, под, по весеннему радостным ветром. На сухих сучьях невозмутимо раскачивались важные вороны, бойко суетились галки. Птицы радостно приветствовали перемену погоды. По занавоженным колеям парных дорог вышагивали большеносые грачи. Временами останавливались, внимательно вглядывались в подтаявшую землю, долбили ее тяжелыми клювами, не забывая с предосторожностью поглядывать по сторонам блестящими бусинами глаз.

У стоявшей посреди двора телеги звонко переговаривалась стайка воробьев, суетливо  расклевывала разопревший конский навоз, выискивая разбухшие зернышки овса и  ячменя. Пара взлохмаченных птичек в коричневых шапочках схватилась в драке. Забияки, потеряв осторожность, бойко наскакивали друг на дружку, не уступали.

К бесстрашным бойцам с большой скрытностью, припадая белой грудкой, подкрадывался рыжий кот. Не сводя широко раскрытых глаз с потерявших осторожность пичужек, сжался в тугую пружину, резко оттолкнулся от земли, взвился в длинном прыжке.

И тут-же, вслед ему, воздух хлестко рвануло ударом выстрела, и настала звенящая  до одури тишина, после которой шумно и громко, в синее небо взметнулись  растревоженные птицы. В вышине заполошно завертелись галки, падали обозленным, черным клубком на  телегу, под которой бился в судороге окровавленный кот.
 
Рыжий дернулся, царапнул лапками перемешанный с навозом и кровью снег, застыл,  уставившись незрячими глазами в бурую ржавчину нагретого солнцем колесного обода.

- Б-а-бах! - довольно улыбался стрелявший человек.

— Федька, зачем кота сгубил? За войну не настрелялся? Мало тебе бабахов этих?

К стрелявшему подходил высокий, худой человек в солдатской шинели. Из-под мерлушковой папахи сурово глядят строгие глаза.

— Осуждаешь? А чего он птицу зорит? Гад, рыжий!

Федька, широкоплечий парень лет двадцати пяти, старательно пряча от подошедшего к нему  солдата взгляд, озабоченно  передергивал затвор трехлинейки, пытаясь выбросить ставшую на перекос гильзу.

— Так, кот, он тварь божья! Его дело мышей, птицу ловить, а их забота – спасаться от него! Так устроено! Для чего нам то, в ихние дела встревать?

— Нет, дядька Степан! Я не зря встрял! Этот кот не наш, буржуйский! Отожрался на  дармовых харчах в кухне. От безделья птицу хватает, не с голоду!

— Это люди меж собой грызутся, а животина, она непричем! – не сдавался пожилой  солдат.

— Сказано тебе, буржуйский кот, стало быть и есть, буржуйский! Точка! Кончилось их время. Всему конец, всему буржуйскому! – Федька, наконец, передернул  заклинивший затвор, горячая гильза упала в лужицу, зашипела: - Я эту тварь хвостастую,  кину, вон, под то окно, где его хозяева сидят! Пусть видят, что с котом то и с ними будет!

Пшеничного цвета усы молодого солдата шевельнулись недоброй ухмылкой, открывая  оскалом желтые от табака зубы.

— Сегодня кота, а завтра – его бывших хозяев! К стенке их гадов, в расход! Вон, глянь, в каких хоромах живут! - кивнул на большой, каменный особняк под крышей из железных листов: - Вытряхнули их оттедова в подвалы...И то ненадолго, нехай поживут маленько...до утра...

Внезапно обозлившийся Федька не унимался, сворачивал самокрутку. Облизнул  краешек газетного лоскута. Большие руки подрагивали, сыпали на мокрые сапоги крупно рубленным табаком.

— Тебе что кота, что человека убить, все едино! – укорил забияку Степан: — Молодой, а сердцем уже озлобился! Как дальше то, жить будешь?

— А так и буду! – дерзко вскинул потемневшие глаза Федор. Тонкие ноздри прямого  носа хищно шевельнулись, колючий подбородок вызывающе выдвинулся вперед.

Федька закурил, жадно всасывался в самокрутку. Пыхал в небо плотными клубами  сладковатого дыма.

— Война, штука плохая, только не вечная она! Убьёт нас или не убьёт, а все равно кончится, потому как, рано или поздно все заканчивается! – продолжал  Степан: — А ты, видать, накрепко к ней прикипел, раз в утеху себе жизни изводишь! Не по  совести выходит живешь, по злобе!

— А ты меня не учи! Не я эту войну затеял и не просился на нее. Не своей волей к ней пришел. Я, может, женился бы уже, детишков завел. А вместо этого – контру бью... Сгорела душенька моя в грязи, вошь окопная её сожрала! Как с пятнадцатого года въелась в тело, так и досе грызет, не отцепляется

— Вошь, дело житейское! Выстирал рубаху, выжег на костре и нет ее. А человек, он, везде человеком должен быть. И на войне, тоже! - продолжал гнуть свое  Степан: — Война, она как  работа. Грязная, подлая, а все равно работа. По совести ко всему подходить нужно. Сволочей и без тебя хватает.

Федор сплюнул попавшие на язык едкие крупинки, буровил диким глазом пожилого полчанина. Взгляд замутился, подернулся белесой наволочью от плохо скрываемой, внезапно проявившейся ненависти, углублялся, теряясь в лихорадочном провале расширившихся зрачков.

— А ты, я погляжу, больно жалостлив стал, Степан! Меня  сволочишь! А не сам ли, на неделе в расстрельном конвое стоял, когда врагов над яром в распыл пускали?  Или мимо целил? - на широких челюстях Федора заходили, взбугрились твердокаменной судорогой желваки мышц. Правое веко нервно дергалось, часто прикрывая заслезившийся глаз.

— Было дело! – нехотя согласился Степан: - Стрелял как все! И дальше стрелять буду. Не жалею я их, жесточи и во мне хоть отбавляй! За себя, за братков погибших бьюсь, а той злобы бешенной, собачьей, как у тебя, у  меня к убиенным нет! И крест на мне есть!

Пепельные губы Федора мелко задрожали, черные, незрячие от нахлынувшего  бешенства глаза намертво вклещились в усталое лицо Степана. Уголок перекошенного рта зашевелился, вскипал желтой пеной клубочка слюны. Федька широко зевал раскрытым ртом, судорожно дергал заросшим светлой  щетиной  кадыком, натужно и тяжко захрипел сдавленным горлом.

— Крестов, дядька, у меня поболее твоего имеется! Два Георгия, да три  ранения и контузия от снаряда трехдюймовки, в придачу к ним!  Я эти кресты не у бога вымолил, а кровью добыл. А тебя, вражину, я, за такие слова, как контру прибью! Застрел-ю-ю, гада! — просипел Федор, сжимая, враз побелевшими руками, винтовку...

— Кто  стрелял? – раздался вдруг громкий командный голос: — Боец Трофимов,  почему посторонний человек на твоем посту?

С высокого крыльца, отстроенного на глубоко врытом в землю фундаменте купеческого особняка, грузно спускался квадратный человек в порыжелой, из залоснившейся кожи тужурке и черной, с красным верхом, казачьей папахе.

Хрустко вдавливаясь сапогами в подтаявшие льдинки, подошел к караульным. Вопрошающе строго уставился в них круглыми глазами.

Степан, при подходе начальника, по въевшейся намертво солдатской привычке, вытянулся, выгнул грудь. Федор напротив, как то сник, нехотя отвел от старого солдата сразу потухший взгляд, уставился в перепачканный золой снег опустевшими глазами.

— Дозвольте доложить, товарищ комиссар! – спокойно заговорил Трофимов: - Неувязочка вышла. Тут такое дело: боец Воробьев кота углядел, что птиц скрадывал. Ну и пальнул сгоряча, не подумавши. По глупости это, товарищ комиссар, молод еще.

— По глупости, говоришь? – глаза комиссара холодно построжали. Командир, прочно,  словно влитой в землю, стоял на широко расставленных ногах, заложив большие  пальцы рук за брезентовый солдатский  пояс, с которого на правое бедро свисала  дощатая кобура маузера. Невысокий и широкий, он словно подрос, вытянулся на носках сапог, навис квадратной глыбой над присмиревшими бойцами, давил их пристальным, тяжелым взглядом.

— Что-то зачастил ты с глупостями, боец Воробьев! – голос комиссара звучал тихо и ровно, но от этого казался еще жестче: — Ты почему оставил свой пост? Твое место у ворот! Кругом! Шаго-о-м...  аршь!

Воробьев нехотя повернулся и не торопясь, с показной ленцой, поплелся к  оставленному посту.

— Распустились! — крикнул ему в спину комиссар: — И тварь убитую подбери со  двора!

Федор, также нехотя, обернулся на окрик, подошел к телеге, взял за хвост убитого  кота и пошел в глубину разоренного, недавно еще ухоженного, двора. Проходя  мимо дома, солдат все ж таки не удержался и с силой швырнул трупик животного в провал подвального окна. Кинул, брезгливо обтер руки о шинель, резко повернулся, быстро зашагал к воротам.

Кот, мелькнув в воздухе растопыренными лапами, глухо стукнулся остывшим телом о  каменную кладку подоконника, отскочил к раме, прижался к мутному стеклу  оскаленной мордой с примерзшими к ней льдинками крови.

Комиссар с Трофимовым стояли неподвижно, осуждающе глядели в спину удаляющегося  бойца.

Хлопнула дверь. Из подвала выскочила худенькая девочка лет двенадцати, укутанная  в старенький, заношенный полушалок. Подбежала к яме окна, стала  на  коленки. Испуганно взглянув в сторону мужчин, жалобно позвала:

- Кузя! Кузенька!

Девочка нагнулась ниже, пытаясь достать ручонкой рыжий комок неживого тела  своего любимца.

Степан с досадой крякнул, подошел к склонившейся девочке, тяжело тронул ее за остренькое плечико.

— Будет тебе, дочка. Ему уже не поможешь. А ты беги, застудишься еще! – сокрушенно говорил он, помогая девочке подняться: — Беги к своей мамке, иди милая!

Девчонка зябко дернулась плечом, глянула на пожилого дяденьку залитыми слезой  глазами, укутывая в полушалок зареванное лицо убежала вниз.

— Война, проклятая! – сердито пробурчал комиссар, доставая из кармана короткую, с  широкой чашечкой, трубку: — Что с людьми делает!

— И  то, ваша правда, – охотно отозвался вернувшийся к командиру Степан: - Беда! Считай, из одной войны едва вышли, как в другую ввязались, еще похлеще чем первая!

Комиссар набивал табаком трубку, давил в нее толстым пальцем. Удивленно обернулся к солдату большим, с набухшими мешочками век, лицом. На щеке темнела пухлая вмятина. Видать, прилег вздремнуть на часок, да подкинулся на звук выстрела.

— Я про то, товарищ комиссар, что на том фронте полная ясность была. Ты здесь, а там австриец, враг! Линия была! А сейчас - где фронт, где друг, где враг, и не  разобрать. Со своими, с расейскими цокнулись. И линия эта уже не по фронту, по самой душе кусками рвет...

— Ты это брось, боец Трофимов! – помягчевший было голос комиссара посуровел и  окреп: — Та война была царем затеяна, для пользы империалистов, а нынче другое! За свое, рабоче — крестьянское дело бьемся. И биться будем насмерть, пока не уничтожим всех, кто против власти Советов!

Комиссар сердито попыхивал сопящей трубкой, неприязненно поглядывал на солдата.

— Оно, конечно так! — быстро заговорил вытянувшийся Трофимов: - Как не понять, мы понимаем. За свое и жизнь положить не жалко. Только, страшно все это! Душа болит! – тихо  прибавил он.

— Панические разговоры ведешь, боец! Не скатись со своей жалостью в контру! Тут  так, или мы их – или они нас! Другого нет! Вся Рассея на дыбы поднялась! Гляди,  Трофимов! Коли что не так, пощады не будет!

— Да я так, товарищ комиссар! – испуганно отшатнулся от набычившегося командира  Степан: - Больше по темноте своей, по незнанию! Да и засиделись мы в городке  этом, без дела солдатского. Считай, уже  с два  месяца как контру стережем да на бугор их выводим! Истомились без настоящего дела! Вот и нападает блажь!

— Ты эту блажь из себя выхлестни! - веско посоветовал комиссар: - Будет,  Степан,  еще дело! Много делов и боев впереди! Со всех сторон буржуи поднялись! Прут, давят. Только, вот им! - рассердившийся мужик вытянул перед собой сложенные в кукиш пальцы.

— А все же, долго нам здесь еще стоять? – не очень настойчиво спросил Степан.

— Сегодня должен приехать товарищ из ГУБчека! Вот и решим, как до конца  зачистить от врагов город! Да и с этими, тоже разберемся! — комиссар кивнул в  сторону подвального окна.

— Не с любопытства я, товарищ комиссар, спрашиваю! Крестьянин я! Уже четвертый  год как сохи в руках не держал, ночью детки малые снятся, земля вспаханная к себе зовет. Скорей бы закончить все! А так, я ничего, служу исправно! Приказывайте!

— То-то! – удовлетворенно проговорил комиссар.

Разбрасывая искры выколотил трубку об поднятые вверх, связанные в концах, дышла  телеги, и по  хозяйски зашагал по двору, проверять расставленные посты…