То памятное лето

Алекс Росс
К бабушке по отцу, ее звали Августа, добираться в Вологодскую область от нас из Архангельска было много сложнее, чем в те же Холмогоры, на родину мамы. Но всему приходит свой черед, поэтому однажды мы с отцом собрались и туда. Хотя сказать собрались - не совсем верно, так как тогда я еще только учился собираться. Кроме того, я совсем не представлял, куда меня везет отец. Однако все пережитое в то солнечное лето, словно его свет, до сих пор освещает мою переполненную событиями жизнь.

Да, в начале мы ехали на толстом неуклюжем довоенном автобусе с носом, затем плыли на белом быстром корабле, после чего летели на кукурузнике, где я крепко спал, и ехали на поезде, который тащил пыхтящий и свистящий на станциях паровоз, а в завершении бесконечно тряслись в деревянном кузове машины, которую все называли полуторкой. Автомобильная дорога была ужасной, она выглядела много хуже, чем свободные от леса участки, тянувшиеся вдоль самой дороги. Нас беспощадно мотало и подбрасывало, машина ныла, словно человек от зубной боли. Иногда какую то машину из нашего каравана приходилось вытаскивать, иногда вытаскивали нас. А ехали мы караваном, так как по одному водители не решались отправляться в такую, хотя и знакомую, но полную неожиданностей дорогу. На остановках, которые делали непременно у деревенских продуктовых лавок, водители рассаживались на траве, пили водку из стакана, который пускали по кругу, и неспеша, словно беззаботные отпускники, закусывали. Через какое то время некоторых из них при ходьбе начинало мотать, как их машины во время езды. Однако вскоре, что мне показалось подозрительно странным, в местечке Мине после романтичной переправы на допотопном деревянном плоте-пароме от границы на стороне Вологодской области началась отличная грунтовая дорога. Все облегченно вздохнули, а машины вдруг, словно лошади, почуявшие близость дома, начали мчать необыкновенно резво. Тогда при малейшей ямке на дороге мы подлетали до уровня бортов. Было одновременно и больно, и весело. А когда нас, наконец, высадили и нытье машин растаяло вдали, улеглась и пыль, я ощутил плотную тишину и первобытную благодать. Сейчас мне даже кажется, что их можно было потрогать рукой. Мы с отцом шли неспеша по старому, зарастающему пестрой травой большаку, выгнувшемуся по середине просторной гривы высокой горы, засеянной рожью. На голубом небе ярко сияло солнце, где то очень высоко пели жаворонки. Отец указал на чернеющую на линии склона верхушку столетней ели и сказал, что там, под ней наш дом. Пока мы шли он рассказал, что раньше в России было принято строить усадьбы и разбивать поселения в удобных и красивых местах, поэтому старые большаки причудливо петляли, заворачивая в каждую деревушку. Теперь с индустриализацией в расчет идут не удобства людей и красота, а скупая экономическая выгода, поэтому в Америке, например, строятся прямые хайвеи. Потом говорил о силе, кроющейся в колосьях ржи и сравнивал их зерна с добрыми делами человека, о чем я вспоминал позже, уже в зрелом возрасте, когда читал Библию в том месте, где говорится "спасись сам и вокруг тебя спасутся тысячи". Недалеко от дома отец показал место, где прятался в голодные сталинские годы от своего строгого и справедливого отца Порфирия, когда украдкой ел зерно из ржаных колосьев с колхозного поля. Тогда за подобное сажали в тюрьму. Затем сорвал колосок и показал мне, как его лущить. Мякоти в зерне, с усиками похожем на спутник, было немного, но оно оказалось сладким.

Деревня Подгорная в шесть домов расположилась на южном, пологом склоне холма, надежно закрывшего ее от северных ветров. Вид на пойму сравнительно большой реки Кокшеньги, окруженной словно амфитеатром похожими на наш холмами с причудливой россыпью деревень на их склонах, был великолепен. Все казалось сказочным. И если в Холмогорах у деда Федота у меня возникало ощущение старины, то тут чего-то совсем древнего, даже былинного. Глубокие чувства вызвал почерневший от времени огромный дом, высокое деревянное крылечко, скрипящая на подставах дверь с большим кованым кольцом. Живительный запах в сенях, называющихся малым мостом. Удивительной чистоты вода в ведрах, рядом, как бивень мамонта, отполированное временем коромысло, тут же деревянные грабли, большая коса. Причудливые конструкции крыши над огромной середкой дома с хлевом и клетями на большом мосту между летней избой и зимовкой. В избе зимовке в красном углу напротив входа - икона под шитым петухами рушником, под ней необычный обеденный стол, вокруг него пристенные широкие лавки. Ходики с кукушкой и гирями. Посудный шкаф горка. На стене меж окон небольшое отекшее от времени зеркало в коричневой деревянной рамке. Рядом несколько семейных черно-белых фотографий. В центре избы огромная русская печь в деревянных опечках, за ней перед челом печи - шолныша, то есть бабий кут или кухонка. Оттуда и услышала нас бабушка.

Уже много лет она жила одна в этом просторном доме, построенном больше ста лет назад благодарными братьями моему прадеду Михаилу к его возвращению с царской службы. Понятно, что я не мог встретить его, ведь на службу он был призван рекрутом в далеком 1874 году. В шкафу-горке от него осталось только свидетельство №114 «О прохождении воинской повинности», в котором указано, что он участвовал в Турецкой войне, был на Дунае, ранен и увечен не был, получил чин унтер офицера, награжден бронзовой медалью, румынским железным крестом и был уволен с Флота в запас в 1883 году. Жил он долго. Моему отцу запомнился высоким, совсем седым и тихим старцем.

Деда Порфирия я увидел на старинной выцветшей фотографии и познакомился с ним тоже только по скупым рассказам отца да по потрепанной книжке колхозника за 1943 год, в которую он скрупулезно записывал карандашом сделанное за день. Он тоже пришел из ХIХ века и, видимо, был наделен чертами человека времен «Бородино». До женитьбы бурлачил на Волге, поднимаясь от Астрахани до Нижнего Новгорода, работал грузчиком в морском порту Архангельска, в Первую мировую войну много лет провел в окопах, до одиннадцати раз за день ходил в штыковую атаку. Домой вернулся с простреленным навылет правым плечом, отчего эта рука полностью не поднималась. Несмотря на это, он вполне справлялся с домашним хозяйством и с работами в колхозе, включая кузницу. Был жестким и справедливым. Например, однажды молча отходил плетью моего отца, небрежно разбиравшего с братом крышу хлева и веселившегося из-за забавно кувыркавшихся и с хрястом ломавшихся при падении на землю слег. Позже дед надорвался, что в деревне случалось не редко. Умер на руках у моего отца, благословив его перед смертью иконой.

Так вот, отец мой в скорости уехал, оставив меня на бабушку. Однако я освоился без нее, и необыкновенно быстро. О моем приезде все деревенские знали задолго. Это любопытный народ. Поэтому на следующий же день ко мне с Горы прибежал Вовка Угрюмов, мой одногодка. Крепкий, с большим непослушным вихром огненно рыжих волос, весь в конопушках, с толстыми, чувственными губами он вел себя очень непосредственно и, в отличие от городских ребят, сразу же внушил мне доверие. Он позвал меня в Гуменник "десантироваться, а заодно полопать малины". Гуменником местные называют глубокий, заросший лесом овраг за деревушкой на горе, где жил Вовка. Называют овраг так, потому что рядом с ним до войны находилось большое коллективное гумно. По дороге Вовка завел меня к себе домой, чтобы утолить жгучее любопытство наказавшей ему привести меня бабки. Я был поражен простотой обстановки почти пустого дома. У Вовки было еще две сестры, росли они без отца. Их мама Санька работала на колхозной ферме дояркой. Как издревле повелось на Руси, у многих селян были характерные прозвища, так Угрюмовых почему-то называли ельцами.

Хотя день был удивительно теплый и солнечный, в Гуменнике, где мы лакомились сочной малиной, было сумеречно и свежо. И чтобы подобраться к малине, нам каждый раз приходилось продираться через густые заросли подлеска, высокой крапивы и чертополоха. Кроме того, нас донимали крупные комары. Но малина стоила этих неудобств. Сразу после нее мы наслаждались "затяжными" прыжками с высокой кручи на крутой откос рыжего крупного песка. Впоследствии с подобной высоты я никогда даже в воду не решался прыгать, тогда же моей решительностью руководил не рассудок, а сладкое побуждение в груди и пример бесшабашного друга. При этом наслаждение полетом и мягкое приземление в рыхлый подвижный песок приятно смешивались с красотой места и далей, открывавшихся сверху. На обратном пути мы утоляли жажду водой из глубокого колодца. Говорят, его глубина тридцать пять метров. По рассказам моего отца, в детстве он цеплялся за большое колесо его ворота ногами и руками, а ребята, ухватившись за бадью, шустро сбегали под гору, быстро раскручивая колесо с отцом. Мы с Вовкой об этом не подумали. Меня же удивляли чистота и сладость воды, ни в какое сравнение не входившей с нашей городской, хлорированной!

Возвращаясь вечером к бабушке переполненный новыми чувствами, я думал, как здорово находиться подальше от поселка городского типа с лесом вонючих труб бумажного комбината, подальше от грохота реактивных самолетов с соседнего военного аэродрома, от постоянной уличной сутолоки транспорта и толпы, от котлованов бесконечных новостроек...

Единственным неудобством в деревне и то только в самом начале для меня было отсутствие электричества. Не было там, конечно, и никаких электроприборов и радио. Для освещения в ходу была керосиновая лампа. Отчего по вечерам все предметы становились таинственными, пространство, наполненное большими тенями, оживало. Мое воображение рисовало самые причудливые образы, чувства обострялись. Не забуду, как я боролся с жутким страхом, когда, проиграв ребятам в карты, должен был выбегать через малый мост в кромешную тьму на крыльцо и стоять там, отдавшись ощупыванию чего-то невидимого, пока не досчитал до двадцати. А потом после гостей, когда бабушка задувала лампу, во тьме особо чувствовался запах матраса, набитого свежим сеном, и сладкий сон предваряла моя широкая беспричинная улыбка.

Утром меня обыкновенно пробуждал ласковый луч солнца, осторожно касавшийся щеки и заглядывавший в шолнышу, откуда по всей избе вместе с печным теплом распространялся душистый запах пшенной каши и подового хлеба, да слышался осторожный бряк ухватов и приглушенный грохоток чугунков. Там буднично орудовала древним инвентарем бабушка. Я лежал еще долго, слушая посапывающую тишину, и рассматривал причудливые картины в структуре тесаных досок потолка: бушующее море, утро в горах, дюны в пустыне и закат солнца. Как откровение воспринимался мной и неспешный полет мухи дроздофила, словно бомбардировщик следовавшей по только ей одной ведомому маршруту. Обязательных дел у меня не было, но я предчувствовал, что скоро опять произойдет какое-нибудь чудо, кто-нибудь непременно расскажет мне какую-нибудь занимательную историю и я попробую что-то невероятно вкусное.

Так совсем простые деревенские блюда, приготовленные в русской печи, оказались душистей и много раз вкусней городских. Например, густой красивый клюквенный кисель, который я хлебал ложкой, каши на цельном молоке с шоколадной пенкой, постные гороховые шаньги, бабушкина необыкновенно рассыпчатая картошка с солеными грибами, особенно с рыжиками. Совем необычными оказались свекла сушеная, репа пареная, баранина вяленая, саламата, то есть пирог с кашей, рыбники да ватрушки. Но и это далеко не все. В полях было много сладкого гороха, в логах, совсем недалеко от дома, словно на витринах магазинов, зрела земляника, подальше, по краям полей в изобилии голубика, а в домашних садах было много красной и черной смородины, крыжовника и опять же малины. Кроме того, в палисадниках перед домами по старинной традиции кроме рябины и какого-то хвойного дерева повсюду росла черемуха. Ее ягоды оказались сладкими и даже у рядом стоявших деревьев разными по вкусу. Нам они так нравились, что мы ползали целыми днями и перепробовали ягоды на всех деревьях в округе. По-моему занятие это более навязчиво, чем лузганье семечек. Так что до тех пор, пока язык у нас не переставал поворачиваться от шершавости и усталости, то есть пока мы не набивали ту самую, настоящую оскомину, не переставали высматривать блестящие сочные черные шарики.

Погода всё лето стояла удивительно теплая, бабушка то и дело говорила, что стоит вёдро. По голубому небу, словно океанские корабли, плыли белые облака, земля млела, к полдню все обыкновенно покрывалось маревом и над землей поднимались струи горячего маслянистого воздуха. Он был полон пряных запахов разнотравья, стрекота кузнечиков, гудения пчел, шуршания множества насекомых и трелями неунимавшегося жаворонка. До обеда Вовка знакомил меня с окресностями. Помнится, прежде сводил на место, где жило Эхо. Там мы задорно кричали по очереди: "Кто украл хомуты?" И Эхо неизменно обвиняло: "Ты-ты-ты!" На следующий день мы ходили ботать хайрюзов на тенистую быструю речушку Поцу. Я пугал рыбу боталом - резиновым конусом, закрепленным на конце древка, в заводях и под кочами, поднимаясь вброд вверх по течению, а Вовка в каком то узком месте перегораживал речку большим саком. Потом как то, насобирав на соседней мелководной речушке Омельфе ручейников - личинок, живущих в забавных песчаных домиках, облепленных палочками, мы удочками ловили на них подлещиков на Камешнике в Кокшеньге. Тем вечером я долго облизывал пальчики и скреб сковородку ложкой, настолько вкусно поджарила подлещиков бабушка. А заснул я вечером того дня утомленный мерно покачивающимся поплавком среди половодья солнечных зайчиков перед моими глазами. В другой раз, чтобы вялить рыбу, мы устроили с Вовкой в подножье сопок у Омельфы земляную печь, длинный дымоход которой проложили в склоне. Еще как то ходили в Талик - большой овраг, ручей в котором во время таяния снегов становится бурным как горная река - на "парашутики". Там в одном месте, в зарослях смешанного лиственного леса, карабкались на еще не огрубевшие стволы высоких деревьев. И, цепляясь недалеко от макушки, рывком заставляли их под весом тела сгибаться. Это давало приятное ощущение полета.

Как то так само собой получалось, что день ото дня мы уходили все дальше и дальше. Побывали в старой колхозной конюшне с необъятным сеновалом под крышей. В которой во время войны работала конюхом моя бабушка. Гладили там глядевших на нас с удивлением мощных лошадей, а в просторном притворе долго рассматривали збруи и ощупывали толстую желтую кожу на огромных, пахших потом седлах. В другой раз заходили на новый скотный двор, в котором работала дояркой Вовкина мама. Пили прямо из ведра теплое и душистое парное молоко. Потом в ржаном поле под Ончуковой, усыпанном васильками, познакомились с Колькой. Колька был старше нас на пару лет, но уже совсем заправски управлялся с лошадью. Возил сено на силосную яму. То есть работал, как взрослый. Мечтал купить себе мотоцикл "Ковровец"...

В итоге, мы достигли пределов, мир в которых, благодаря удивительному ландшафту, можно было объять из окон наших домов единым взглядом, а вот чтоб достичь его края пешком, нужен был целый день. Мир этот, не случайно названный Высогорьем, даже отдаленно не был похож на мой городской. Например, названия деревень и местечек в нем в отличие от казенных, словно оскопленных названий городских улиц Ворошилова, Ударников, Третьей Пятилетки и тому подобных, были полны значения и поэзии. Так Мадовицы - самая удаленная от нас деревня, названа так из-за медоносных лугов и многочисленных пчелинных пасек в округе. Далее по старому большаку от нее в нашу сторону следуют: Костаиха, Бутереньска, Ончукова. Под Костаихой в бору бывает много ягоды костеники, Бутереньска - от того, что под ней протекает упомянутая выше речушка Поца, в которой местные бутят рыбу. Вокруг Ончуковой поля по весне сплошь покрываются одуванчиками. Замыкает эту линию, спрятавшаяся в пойме Омельфы - Угольная. Ближе к ней моя деревня - Подгорная, Вовкина - Гора. В середке Высогорья, что на этой стороне Кокшеньги, словно в чаше, окруженной холмами, покрытыми заплатами полей и россыпями деревушек, стелются обширные заливные луга с сенокосными угодьями - Наволоками, текут симпатичные речушки-притоки с плесами и темными омутами старых мельниц, с зарослями ивы и черемухи по берегам, с кустами малины и смородины. В определенное время года эти места превращаются в сценическую площадку под открытым небом. В половодье на Наволоках во время перелета на север отдыхают многочисленные стаи лебедей. В ночь на Ивана-Купала там горят костры, а ближе к Илье Пророку, как в просторной горнице, "поставив сенокос", на лугах у реки люди варят в больших чанах пиво и веселятся до утра. Когда то, обычно ближе к осени, каким-нибудь погожим деньком мужики миром большими бреднями делали для всех годовой запас речной рыбы.

Испокон веков весь этот мир был поделен крестьянами на три зоны. На той стороне Кокшеньги с дремучим лесом и беломошниками находится заповедная зона. Туда ходят только охотиться да за дарами леса. На этой стороне реки вдоль Кокшеньги широкой лентой стелется жилая зона с большаком. За большаком к водоразделу поднимается зона смешанного пользования. Там среди лесов устроены пастбища и пожни. За ними дремучие леса водораздела. Мир этот имеет свои естественные границы. На той стороне реки - Лукина гора. На этой, за Гуменником на востоке - деревня Конец. Третья зона заканчивается Журавлинными болотами, из которых берут начало притоки Кокшеньги...

Да, полуденные часы с Вовкой мы чаще проводили на реке, на нашей широкой песчаной эсаде, где купались и играли. Вырывали в песке небольшие заводи и, когда в них заплывали любопытные пескари, стремглав мчались к ним и в броске перекрывали телами выходы. Иногда, выискивая на берегу плоские камешки, "пекли" блинчики. За один раз порой получались испечь аж до двадцати и больше! На течении наблюдали за странными извивающимися существами, похожими на длинные человеческие волосы. Вовка говорил, что они могут впиваться в тело. Это пугало. В конце концов, мы нежились на солнышке, болтая о том о сем. Вовка рассказывал про Черный берег, где лес стоит плотной стеной на высоком обрывистом берегу, и темная вода в реке такая глубокая, что длинный шест не достает до дна. Именно там когда то мужики поймали в невод такую огромную щуку, что, когда ее везли в деревню, хвост, свисая с телеги, волочился по траве. Еще баял про Всеволодов хутор на той, заповедной стороне реки. Хозяева его вынуждены были оставить большое хозяйство, так как их одолели гадюки. А так в районе вообще нет случаев, чтобы в деревнях или в полях змеи беспокоили людей. Я в свою очередь рассказывал Вовке о городе, в том числе популярную тогда мальчишью страшилку об огромных лягушках, имеющих лапы шестьдесят пятого размера, живущих в системе бомбоубежищ. Наговорившись, мы играли в крестики нолики, а потом безвольно наблюдали, как быстрокрылые ласточи береговушки плетут над нами незримую сеть.

Время за нашими разнообразными занятиями с Вовкой пролетало настолько быстро, что я никак не мог приходить домой к обеду по требованию бабушки. Понятно, что она беспокоилась, ведь я гулял не во дворе городского дома, а бывал в лесу, где водятся змеи и ходил купаться на полноводную с омутами и родниками реку. В общем, когда я приходил, она ждала меня с семихвосткой - березовой вицей с семью концами. Но я оказывался проворней ее, на улице уворачивался и убегал, а дома бегал вокруг русской печи и она сдавалась. То есть каждый раз после наших догонялок, когда она выдыхалась, мы дружно смеялись и я оставался без наказания. Но она все-таки обещала накормить меня "березовой кашей".

Конечно бывали дни, когда мы с Вовкой не встречались, у меня были свои занятия, у него свои. Например, если было дождливо, я мог валяться на печи и целый день о разном балагурить с бабушкой. Иногда к нам заходили соседки. Помнится, первой зашла старушка, Мария Ивановна. По старой привычке она лишь перешагнула через высокий порог и тут же на него и села. Поговорив с полчаса, она, как ни в чем не бывало, ушла, а я остался в шоке. Мне казалось, что у меня галлюцинации. Хотя она, как все старушки в деревне, носила длинный сарафан, но, когда села, подняла для удобства подол его и нам с бабушкой было видно, что у нее меж ног чернеет. Бабушка сказала, что для деревенских это совсем обычное дело и раньше трусы вообще не носили. Купались всегда без смущения, голыми. Поэтому у каждой деревни на реке была своя эсада - довольно большой участок берега с удобной песчаной косой.

Лица у деревенских женщин были, как открытая книга, по ним часто можно было читать о пережитом ими опыте и о том, что у кого на уме. Та же Мария Ивановна, например, была старше всех и по густой сетке ее морщин было видно, что она натерпелась на своем веку. Хотя горя хлебнули все без исключения. Выдюжили войну, работали в колхозе до глубокой старости, а пенсии получили мизерные. К тому же жестокий XX век чувствительно сократил мужское население. Так в нашей и в соседних деревнях осталось только по одному-два мужика. И все они прошли войну. От городских мужиков отличались они степенностью и основательностью. И почти все курили махорку. Например, у Ивана Ивановича из Угольной, потерявшего на войне ногу, махорка была такой ядреной, что даже на улице у его дома драла мне горло.

Однако женщины поражали меня добротой, жизнерадостностью и сочным юмором! Такого ласкового обращения ко всем детям без разбора я больше не встречал нигде. Там меня называли не иначе, как золотко, дитятко или друг сердечный! И с кем бы я не разговаривал, все говорили шутками да прибаутками и живо интересовались жизнью в городе. Помню, у Марии Яковлевны за хитрой, задиравшей нос улыбкой, каверзные мысли шевелились, как насекомые. Как то, не поверив мне, в ответ она сказала: "Да, бывают в жизни огорчения, коль хлеба нет, так ешь печенье!" А у Васильевны умильная улыбка от подслушанного секрета наверняка не сходила с лица даже во сне, тем более, что по вечерам вместо снотворного она любила прогуляться и поглазеть в чужие окна. По крайней мере у нашей зимовки, хотя дом стоял совсем в стороне, она была знакомым "привидением". Дом самой Васильевны - самый маленький в деревне и без палисадника - стоял на перекрестке и, когда прохожие смотрели на окна, то неизменно встречались с ней взглядом. Она, как куколка в белом платочке, обязательно выглядывала на них из-за занавесочки.

Обычно разговоры между деревенскими случались либо при встречах на узких тропках в полях, либо у крылец домов, а по вечерам в хорошую погоду - на лавочках. Для простого разговора заходить в дом было не принято. Прежде всего из-за грязи на дорогах в дождливую пору. Хотя перед каждым крыльцом обязательно лежал большой плоский камень с железной скобой, чтобы соскабливать прилипшую грязь. Тут же стояло и корыто с водой, чтоб обмыть сапоги. Но люди не заходили в дом, не беспокоили хозяев. А когда хотели что-то передать, кричали под окнами, вызывая на крыльцо.

Так получилось, что в гости на чай к себе в то памятное лето меня приглашала только тетка Глекерья. Она была вдовой брата моей бабушки, Василия и жила в доме, срубленном его умельцем отцом, то есть другим моим прадедом, Александром. Я любил ходить в этот дом. Он был не такой древний и огромный, как наш, и устроен немного иначе. В переду его, то есть в повалуше, что рядом с летней избой, приятно пахло зерном и каким-то необъяснимым образом чувствовался запах войны. Связано это было, видимо, с тем, что Василий прошел всю войну. И стены там были оклеены старыми газетами, на которых рядом с портретами вождей и фронтовых баталий висели черно-белые семейные и колхозные фото, а на широких лавках и на письменном столе, за которым он, возможно, работал в голодные годы, будучи ответственным за заготовку кормов в колхозе, в беспорядке лежали письма и открытки с характерными для той поры подписями... Глекерья жила в зимовке, то есть в теплой избе. И там конечно у нее всегда был полный порядок. Так вот, когда я заходил к ней, она оживлялась. Усаживала меня на почетное место - под образа, к окошечку и начинала расторопно собирать на стол. Таскала из шолныша баранки, сухари, пряники, печенье, непременно, круглые конфеты карамель без обертки и ставила на повети самовар либо на керосинку - чайник. При этом умудрялась постоянно спрашивать и эмоционально восклицать. Голос у нее был чистый и звонкий, не хуже, чем у любой эстрадной артистки. А когда она надевала очки и, морщась, продевала нитку в иголку, то очень напоминала известную тогда в стране Авдотью Никитичну.

Ох и любила же Глекерья посудачить! Причем обо всем на свете, запретных тем для нее не было. Все освещалось какой то детской простотой и открытостью, которые, кстати, были свойственны и большинству моих знакомых деревенских старушек. Нравственный порок в их глазах был слабостью, его в деревне невозможно было скрыть. Так поговорка "Береги честь с молоду, потеряешь, никаким канатом не привяжешь" была всем предупреждением сызмальства и тот, кто терял ее, то есть честь, награждался соответствующим клеймом навсегда. Одним словом в сознании людей от сохи царил полный порядок и все имело свое место и цену. Добропорядочность же была укоренена в нравах настолько, что, уходя из дома, люди не запирали дверь на замок, а только вставляли в дверное кольцо палку...
         
Помню, поставила как-то Глекерья самовар на стол, села рядом и спрашивает хитро: "А вот скажи, дитятко. У какого молодца всегда капает с конца?" Я сразу не сообразил. "Да вот же, - кивнула она весело. - Гляди, это самовар!" И правда, самовар деревенские всегда ставят на красивый круглый медный поднос, а под носик фигурного крана блюдце. "А вот еще загадка, - не унималась она. - Пришел Гай:  "Девка, дай!" Девка дала, ногу задрала." И тут я тоже замешкался. "Да ключ же это и замок! - хитро улыбалась Глекерья. - Ну и последняя: распахну мохнатку, засуну голышок? Ха-ха, ни за что не отгадаешь? Шубница и рука!" Потом разговор она перемежала рассказами о причудах земляков из недалекого прошлого. Так ближайший ее сосед, Иван Векентьевич, по прозвищу Бекешонок, был отцом многочисленного семейства. С крутым характером, в прежние времена всегда носил на ремне топор и никого не боялся. Мог против двадцати высказаться, характер показать. Свою большую семью прокармливал и в голодные годы. Купит, бывало, по дешевке у цыган лошадь, забъет ее, поедет по деревням и обменяет мясо на все необходимое. А чтобы дома управиться со всем, завел такой порядок. В полдень выходил на высокое крыльцо и громко, а это он умел отменно, свистел. Те из ребят, кто по каким либо причинам не слышали или не поспевали к столу, лишались еды до ужина. Иные мчались стремглав аж с реки. На отца, однако, никто из них не обижался. Все выросли достойными людьми. Бекешонок прошел Первую мировую войну, от Второй его освободили по возрасту. Из жизни он ушел позже. У него были нестерпимые боли. Вот он и решил, уж лучше будет, если уйдет сам. Выгнал из избы жену, чтоб не видела или не мешала. Японское ружье поставил под подбородок, курок подвязал к ноге... Вспомнила Глекерья и о неком Протогене Михайловиче, аппетит у которого разыгрывался на третьей буханке хлеба. Был он большой и обладал необыкновенной силой. Впрочем сильных мужиков, заметила Глекерья, в колхозе хватало. Так и Николай Егорович с Горы, например, если лошадь с возом где-то вставала, он распрягал ее, брался за оглобли и сам втаскивал его куда надо. Очевидцы про это говаривали: "Эво, только лишь взуркает!" А Протоген Михайлович после работы колхозную лошадь, как было положено, оставлял на конюшне, а дровни свои нес домой под мышкой. Кстати, крепких и шустрых мужиков в деревне называют "ноготь", объяснила Глекерья. Почему? Такой везде успеет, ... ногтем все можно, хоть ту же блоху убить! В общем, бывало, сказанет Глекерья такое, что хоть стой, хоть падай! Не преминула она, конечно, поведать мне и о колхозе, и о порядках в сталинские годы. Времени у нас хватало, спешить то в деревне некуда. Так помню, меня потряс рассказ о судьбе женщины из Тимофийхи. Девушкой она подружилась с парнем, они полюбили друг друга, обручились и договаривались уже о свадьбе, но случилась война. Парень сознательно оставил суженую невинной и ушел на фронт. Вернулся домой цел и невредим, но узнал, что зазноба изменила. Не вынося оскорбления, он в ярости пришел к ней домой, поднял на руки, согнул и стукнул об пол задом. У нее от этого вырос горб и исказилось выражение лица. За что люди стали называть ее без всякой жалости Баскорожкой. "Так вот, золотко, жизнь прожить, не поле перейти," - нравоучительно закончила тогда Глекерья.

Однако, в основном истории Глекерьи походили больше на анекдоты. Одна из них, например, о том, как в колхозе ставили трудодни. Известно, что колхозники были распределены по бригадам и старшие в них вели табеля. Вот и их бригадир как то поставил Машке трудодень, то есть палку, подумал - подумал, вроде много, - стер, поставил - 0,5, опять подумал - мало, стер. Руки у деревенских грубые, получилась дырка. Вот он и пишет сбоку на полях табеля: "Протертую дырку Машки считать трудоднем"...

В итоге, так получилось, что в то памятное лето Вовка познакомил меня с внешним миром деревни, с его географией, а тетка Глекерья своей чудной речью и нравоучительными байками приоткрыла для меня его богатое содержание. И в моем сознании запечатлелся заповедный мир, населенный самобытными людьми с незабываемыми прозвищами. Сами же приятные чаепития у Глекерьи возбудили во мне интерес к общению, мне понравилось ходить в гости. У Глекерьи я на себе прочувствовал, что человек человеку - лекарство!

Да, в деревне у меня самым чудесным образом времени хватало на все. Так и со своей бабушкой я провел много замечательных часов. Например, словно на празднике, мы бывали с ней в магазине в Мадовицах, куда, как ручейки в реку, стекаются дорожки Высогорья. И все, кого мы не встречали, бурно радовались встрече и разговаривали с нами по-родственному. Там же меня поразили и стоявшие на обрыве Кокшеньги огромные маховые качели. Вокруг которых издревле собирался со всей округи народ на Троицу. Тогда же молодые мужики азартно раскачивали храбрых парней жердями. Те подлетали выше домов и рядом стоявших деревьев. Да так высоко, что даже у зрителей захватывало дух! Не забыть мне и то, как мы сходили с бабушкой в старый клуб в Ончукову. Все пережитое тогда в клубе запомнилось лучше, чем содержание самого художественного фильма. Освещавшаяся тарахтящим и подванивающим дизелем старая, приспособленная под клуб рубленная постройка, была забита до отказа. Деревенские от мала до велика и гости из города, в основном ребята школьного возраста, сидели не только на длинных, прогибавшихся от веса сидящих деревянных скамьях, но в проходах и на полу перед экраном. В воздухе чувствовалось сладкое предвкушение чуда, ждали "Начальника Чукотки". Клуб гудел, как пчелинный рой. На этом фоне местные острословы то и дело громко отпускали шутки. В первую голову досталось задержавшемуся киномеханику, Едемскому Кольке. Сдерживая ухмылки, и бабы, и мужики баяли, что он у Миропии в Хавденцах мосты наводил, а теперя, чтоб спрямить дорогу, на своей мотыге пошпарил через Мокрушу да завяз. Кто-то с галерки на это лихо заметил: "А там все переговоры только через Лешего!" "Да нет, - вставил задорно еще кто-то. - "Справить" дорогу он не может потому, как перебрал у бабы лишнего и, видно, в клепец угодил". Мужик с галерки ему с подковыркой: "Думашь, он у Миропии? Да он пока ты тутоки ширишься, у твоей Фийки учится аппарат заряжать!" Хохотали все. Когда же послышалось тарахтение мотоцикла, народ оживился: "О, появился сокол!" Потом то и дело заедало звук, трещал проектор, в его лучах сверкала клубившаяся густая пыль, кого то укоряли за курение. Дышать и вправду было нечем. Если пленка обрывалась, зал свистел и пенял горе мастеру за нерасторопность... А когда в полночь распахнулись двери и мы вывалились с толпой наружу, меня объял восторг. Бездна, дохнувшая бодрящей свежестью чистого воздуха, настоенного на цветущих травах, затопившая все вокруг чернота ночи, немое мерцание мириад звезд после тепла в тесноте и дружно прожитых жизней далеких киношных героев казались мистикой. Плотная масса распалась, людей поглотила тьма. Видны были только удаляющиеся искорки их прыгающих фонариков. Мы с бабушкой не шли, а плыли невидимками, глаза потеряли опору. Хотелось быстрее добраться до дома, бухнуться на душистый сенник и окунуться в сладкий сон...

Так же сильно меня впечатлил и совсем обычный для деревенских жителей дальний поход за рыжиками в ельничек к Журавлинным болотам. Бабушка подняла меня ни свет ни заря. Сказала: "Вот и первый утренник, надень курточку." Потом по дороге объяснила, что если будет сорок таких утренников, тогда обязательно жди морозной зимы. Знаки природы читать она умела и своими мыслями делилась обыкновенно в слух. Знала и народную аптеку, поэтому на зиму всегда заготавливала для тёти Любы, из-за её слабой печени, зверобой, а для себя из-за давления шиповник. Она хоть и была верующей, но делала иногда и какие то необычные пассы руками над моими больными местами и бормотала себе под нос заговоры.


Так вот, на улице было прохладно, травы были сплошь покрыты росой, в низинках и логах клубился утренний туман. Полотно подернутого легкой дымкой неба оставалось недвижимым. Тишину, нанизанную на редкие столбы печного дыма, не тревожили даже доносившиеся из дальних деревень хриплые голоса сонных петухов. Земля пробуждалась нехотя. Я тоже брел поневоле. Ничего не поделаешь, заготовка лесных даров у деревенских жителей часть жизни, в иные годы когда то от их запасов зависело само существование. Бабушке это ясно, и привычно. Хотя она и без того всю жизнь встает с первыми петухами. Так что мы молча прошли деревней, миновали Осерихино - поле на крутом склоне высокого холма, названное так в прежние времена из-за того, что лошади на нем при пахоте не могли вытащить плуг наверх, и тащили его туда на пределе сил скопом люди, разражаясь в конце дружным хохотом. Потом, не нарушая покой, мы молча прошли Угольную, и только, затворив большие ворота за ее околицей, услышали едва донесшиеся издалека первые звуки коровьих ботал да редкое блеянье овец. Это хозяйки начинали выгонять своих кормилиц в общее стадо, которое неспеша собирал нанятый миром пастух.

Земля перед нами во всю ширь поднималась к водоразделу. Здесь на огромных территориях среди смешанных лесов с незапамятных времен были отведены лесорубочные возобновляемые делянки, устроены коллективные пажити, разбиты поля и выпасы, по-местному паствы. Все это, куда только глаз хватало, по границам было огорожено косыми изгородями - заворами. По широким коридорам между ними, называемым улицами, на пастбища гоняли стада. Размах всего этого впечатлял. Вроде жителей в деревнях совсем немного, но откуда же тогда берутся силы и время, удивлялся я, чтобы поддерживать все в таком состоянии. Между тем поля с перелесками, с тут и там ныряющими в чащу заворами и пастбища, сплошь испещренные глубокими отпечатками коровьих копыт, и с большими розами следов их ненасытного аппетита кончились. Мы затворили за собой последние ворота и вошли в лесок, заметно тучневший по мере углубления. Наша рыжая дорожка становилась все менее приметной и более романтичной. Она, словно боясь заблудиться без ориентира, на поворотах касалась едва заметного ручья. В одном месте рядом с ней в окружении редких ромашек и колокольчиков стоял аккуратный штабель с жердями. Посмотрев на незатейливые зарубки на них, бабушка назвала имя мужика из дальней деревни, кому они принадлежали. Оказалось, у всех хозяев издавна были подобные "клейма" или "пятна", переходившие по наследству от отца сыновьям. По ним все в округе узнавали, кому что принадлежит, поэтому не трогали. Между тем лес явно разглядывал нас из под мохнатых елей, едва сдерживая свое ни с чем несравнимое хвойное дыхание. Стоял плотно, без единого движения, словно притворялся неживой, плоской картиной. Но мы с бабушкой продолжали спокойно переговариваться и он, это хорошо чувствовалось, привыкал к нам, не ухал и не пугал. Далее, уже в глуши, по моему ощущению на самом краю земли мы вышли на красиво обкошенную лужайку. В центре ее из маленького родничка вытекал тот самый ручеек. Оказалось, это исток нашей речушки Омельфы. Вокруг его, как горшки с цветами герани на подоконнике в доме у какой-нибудь хозяйки-чистюли, росли усыпанные сочными ягодами кусты малины. Я уплетал малину горстями и дивился бескорыстной щедрости природы, даровавшей человеку такие удовольствия. Кстати, это уже был тот самый заповедный лес на водоразделе, умышленно населенный богатым воображением наших предусмотрительных предков всякой нечистью для острастки простых людей, чтобы оградить его от порчи. Ведь именно в таких местах из болот и родников берут свое начало почти все наши кормилицы реки. Для того, чтобы сохранить первозданную чистоту этих мест и объявляли их предки священными, и много столетий лес в них запрещалось рубить под страхом смерной казни.

Наш ельничек рос совсем недалеко. Насадился он сам собой после опустошительного смерча, какие изредка случаются в этих местах. Там среди просевших и поросших толстым слоем мха валежин, вокруг аккуратных елочек бабушка показала мне дружные россыпи рыжиков. Одни из них, выстроившись по ранжиру, росли открыто, другие весело водили хоровод, третьи прятались под ворохами прошлогодней листвы или скрывались в тени. Все были крепкие, без единой червоточинки. От нахлынувших на меня чувств добытчика я даже не заметил, как быстро наполнились наши корзинки. Так что домой под горку, хотя и с грузом, мы шли ходко. Бабушка то и дело подбадривала: "Своя ноша не тянет". Когда же подошли к деревне, от разогретых солнцем лугов, как обычно, поднимались уже волны теплого воздуха. Но все воспринималось мной уже совсем не так, как раньше. Словно проникший в меня заповедный лес смотрел на мир людей с недоумением... Я чувствовал приятную усталость. И очень обрадовался спасительной прохладе деревянного дома.

Кстати, дом этот стал восприниматься мной родным существом. Каждый раз, отворяя за кольцо скрипучую входную дверь с крыльца, я ощущал, что покидаю безграничный, полный неожиданностей внешний мир и попадаю в надежные объятия всех живших в доме до меня родных. Там, за дверью, в сумерках, пронизанных веселыми лучами солнца через щели неплотных примыканий крыши малого моста со стеной двора, все преображалось. Воздух полнился смесью смолистого аромата сосновых бревен в стенах, кисловатого духа большой поленицы березовых дров во дворе, многолетнего запаха животных в хлеву, соломы на его перекрытии и душистого сена. В атмосфере еще жила благодарность братьев прадеда и их усердие при создании этого огромного организма... Его добрым домовым была бабушка. Она никогда не сидела без дела. Например, до последнего обкашивала свой ободворок и большую луговину со стороны деревни. То есть ставила свой сенокос. Всегда с оглядкой на небо косила, ворошила сено и метала его в небольшой зарод. Потом, аккуратно взвешивая старинным латунным безменом каждую ношу, укладывала ее под малым мостом летней избы и делала царапину на одном из бревен сруба. Сено в ту пору пользовалось большим спросом у так называемых частников, то есть владельцев коров, поэтому свое она сбывала легко. Помнится, в то лето получила за него сто двадцать рублей. А обрядившись с сеном, как она говорила об окончании дел, уходила в перед дома, где без устали ткала на кроснах половики. В то время ковры в продаже еще не появились, поэтому ее цветастые домотканные дорожки украшали квартиры всех ее детей. И лишь в конце дня, на закате солнца она сидела со мной на лавочке у крыльца, сцепив на подоле свои натруженные руки. В деревушках и в природе к этому часу все, словно утрудившись за день, обыкновенно затихало, замолкали птицы, меньше становилось насекомых, даже небосвод, готовясь раскрыть свои ночные сокровища, освобождался от тучных стад белых облаков и нашим взорам представала картина настоящего земного рая. Свет незаметно таял, сумерки насыщались неведомыми шепотами. Кто-то очень большой медленно стягивал светило за горизонт. Слова были не нужны, мы молчали. У меня мелькала каверзная мысль об отъезде, но я ее прогонял.
 
Однако это было неминуемо. И возвращаясь в конце концов в город, я вновь думал о разнице жизни в деревне и в городе. О том сколько возможностей для разнообразных занятий есть у деревенского жителя и насколько больше в его распоряжении жизненного пространства, чем у того же горожанина, затертого, образно говоря, в рамки улиц и тиски обязанностей у рабочего стола или станка. Насколько искуственней его переживания, получаемые в редкие посещения театра, кино или у телевизора, беднее воображение. И как зависим от какого-то, пусть и предприимчивого дяди, вынужденный покупать все продукты питания, горожанин! Конечно, по сравнению со средним жителем города моя бабушка со своими скромными потребностями была похожа на аскета. Ведь питание ее было более, чем скромным. Но делала она это сознательно и довольствовалась жизнью без излишеств. Торты ей казались чрезмерно сладкими и никогда в жизни она не употребляла алкоголь. Совсем не случайно, что кожа ее была исключительно чистая, словно восковая с янтарным оттенком. От нее даже в восемьдесят пять лет пахло свежим подовым хлебом.

Квартира наша после деревни стала казаться мне очень тесной. Пространство города стесняло. Но поделать с этим я конечно ничего не мог. И хотя потом мечтал провести следующее лето в деревне, жизнь распоряжалась по-своему. То родители отправляли меня куда-то в лагерь, то я сам, поддаваясь искусу, уезжал в другое место с друзьями и, если заглядывал в Высогорье, то совсем ненадолго. Теперь, пожив на этом свете много годков и немало повидав, понимаю, насколько уникально было оно, то памятное лето...