Из книги Полководец Соня - фрагмент Соня и Мехти

Карина Аручеан Мусаэлян
Фрагмент из моего романа "ПОЛКОВОДЕЦ СОНЯ, или В ПОИСКАХ ЗЕМЛИ ОБЕТОВАННОЙ" © 

  Книга "Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной" вышла в 2009-м году с большим предисловием Льва Аннинского. Продавалась в Москве, Санкт-Петербурге, Минске, Киеве, а также в Израиле, Армении, Германии и Австрии.
   Книга была номинирована на несколько литературных премий.
 
   Так как бумажные книги все распроданы, то я разместила роман "Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной" в электронном виде для бесплатного скачивания ТУТ:
      https://yadi.sk/d/YID9yQZTX54tA

   НИЖЕ ФРАГМЕНТ о юношеской любви восемнадцатилетней Сони и шестнадцатилетнего романтика Мехти:


   "...А по городу Баку ходит друг Леона — Мехти. У Сони теплеет сердце, когда она про него думает.
   Мехти совсем не очевидный. Он такой незаметный, что не занимает места. Он как бы есть и нет его. И был, и никогда не было. Он не умеет ковать цепи. Его слабая рука не удержит верёвки. Тем более, если к верёвке привязана буйная Соня.
   Соня тоскует по Мехти. Но никогда не осмелится сказать ему об этом. Потому что он сначала обрадуется, но тут же испугается. Хотя был тихо влюблён в неё со дня знакомства. Он живёт фантазиями. Ему больше нравится мечтать, чем видеть мечты реализованными. С осуществлённой мечтой ему стало бы скучно. Он не знал бы, что с ней делать, потому что с определившимися в форму вещами надо делать что-то определённое, а он не по этой части.

   Мехти... исчезающий, невесомый, неуловимый… как летучая пыль бакинских улиц… он растворился в этой тёплой пыли… проник в сонины бронхи, лёгкие… остался там жить неровным дыханием… и от него так сильно першит временами горло, что слёзы наворачиваются на глаза...
Он был? Или его не было? Воспоминание он или предчувствие? Или то и другое вместе?

   Может быть, она любит Мехти? Но для него это — непосильный груз.
Нет, это не любовь. Это что-то другое, чему нет названия. Это как жизнь, которая могла бы быть, но которой никогда не было и не будет, и была, и будет всегда — разная, иная, узорная, ни к чему не обязывающая, прихотливо меняющаяся в зависимости от настроения, от упавшего солнечного луча, игры света и тени, мимолётного запаха, случайно услышанной фразы, голодного бурчания в животе, прочитанного вчера стихотворения, ноющего зуба, мелодии из чужого окна. Это много жизней — с одним главным мотивом, но с разной аранжировкой.
   И не жизнь вовсе — игра, придумка, бесплотная эфемерность, которая, как мыльный пузырь, превращается в жалкую слюнку от прикосновений сгущённых в плоть объектов реальности, но слюнка может снова вырасти в лёгкую радужную сферу, лишь только дух, вдунутый сквозь тонкую трубочку, сделанную из чего угодно, оживит её на короткое время.
   Нет, это не любовь. Это больше. И меньше.
   И может быть, потому никогда не наскучит. Наскучивает лишь нечто определённое, неизменное, в чём нет игры, чем обладаешь сполна.

   Игра с самого начала окрасила их отношения. Два приятеля — Мехти и Леон — учились в последнем классе, когда Соня пришла работать вожатой в их школу и попыталась создать театр.
   Леон, личность конкретная и абсолютно нетеатральная, остался критиком и зрителем.
   А склонный к лицедейству мечтатель, книжный червь и вдохновенный трепач Мехти, обликом похожий на юного Пушкина, стал верным партнёром Сони. Они бесконечно притаскивали друг другу книжки, обсуждали какие-то пьесы, писали их сами по мотивам полюбившихся произведений, всех заводили, горели творческим огнём, постоянно что-то репетировали. И так исторически сложилось, что Соня с Мехти стали вроде попугайчиков-неразлучников и, даже гуляя по городу и болтая о всяком-разном, примеряли на себя сыгранные и несыгранные роли.
   Так было легче общаться, говорить о сокровенном — ведь это вроде бы не они говорили, а герои пьес. Всегда можно спрятаться за маску.

   Наедине с Мехти Соня бывала редко. Он терялся, когда им случалось остаться вдвоём. Начинал суетиться, глупо размахивать руками, болтать о чём ни попадя, иронизировать над всеми и вся, не щадя ни себя, ни Соню. Так он скрывал свои чувства, которые от этого становились только заметнее. Соню трогала его мальчишеская любовь, но она ни разу не дала ему знать, что догадывается об этом.
   Мехти всегда старался устроить при них двоих некий «фон» в виде третьего — чтобы при желании слинять в тень. Такое желание возникало у него часто. Хотя на самом деле главными действующими лицами были он и Соня. Лишним, как водится, был третий.
   Но маску «третьего лишнего» добровольно надевал Мехти. Так ему было комфортнее. Он опасался, что Соня посмеётся, если узнает о его чувствах. Он боялся настоящих страданий и унижений — и стал играть в них, подменив себя персонажем, будто говоря «я сам выбрал такую роль». И вдохновенно играл, заигрывался, срастался с выбранным образом.

   Более того, чтобы страсти были правдоподобней и чувства острее, он подгонял под образ «отвергнутого» сюжеты окружающей реальности: сам отступал в полумрак задника и выталкивал кого-то на авансцену — впереди себя, устанавливал выгодную для лже-героев подсветку, сопровождал их выход восхищёнными репликами, провоцируя героиню обратить внимание на других, делая свою роль благородного страдальца ситуационно оправданной.
Возможно, любитель игры театральной, он избегал настоящей игры — игры случая, игры судьбы, пытаясь обезопасить себя от болезненных ударов. Он не хотел проигрывать. Но не хотел и выигрывать. Победы налагали обязательства. Он для них был слишком юн и воздушен.

   Одним из постоянных «образов» Мехти стал страдающий от неразделённой любви романтичный Сирано де Бержерак. Соня соответственно — Роксаной. Роль Кристиана отводилась по ситуации разным личностям, которые крутились вокруг Сони. В том числе — Леону.
   Вечерами, когда они — обязательно с кем-то третьим! — бродили у моря или валялись в лучах заходящего солнца на горячих бетонных плитах заброшенной пристани, Мехти читал наизусть монологи Сирано или напевал полублатные песенки, которые тоже были из игрового ряда: в них Сирано превращался в шута, Роксана становилась королевой. «Тот шут влюблён был в королеву», — проникновенно выл Мехти, и Соня с благосклонностью королевы принимала признание, не выходя из образа, боясь спугнуть Мехти. Ведь тот воображал, что Соня ни о чём не догадывается и думает: это всего лишь песенка!

   Она была готова ответить на его чувства. Но Мехти настолько вжился в роль, маска шута настолько приросла к нему, что он всерьёз полагал: он и есть шут, и куда ему со свиным рылом да в калашный ряд.
   «Сме-ейся, пая-я-ац, над разби-итой любо-овью! Сме-ейся и пла-ачь, и люде-ей потеша-а-ай!» — летело над морем к расписанному закатными красками горизонту, который был лучшей декорацией к их детским наивным спектаклям для себя самих.

   Мальчикам было в ту пору по шестнадцать. Соне — восемнадцать.
Иногда они ходили в кино. В тёмном зале кинотеатра Соня небрежно клала руку на подлокотник кресла, где лежала рука Мехти, с удовольствием ощущая, как его мышцы напрягаются, замирают, тонкая кожа становится горячей. Как бы случайно, будто неловким движением оголив тугую смуглую ляжку намного выше коленки, она придвигала ногу к его ноге. Он счастлив, но в то же время унижен, по простоте душевной полагая: Соня просто этого не замечает, для неё это ничего не значит — потому она не отодвигает ногу, не поправляет юбку.
   «Она не считает меня мужчиной. Я для неё просто подружка», — записывал он вечером в заветной Синей Тетради, которая была чем-то вроде дневника.

   В душе Сони после таких экспериментов оставалось смятение. Его близость волновала. Знала: и её близость волнует его. Но целомудрие стояло между ними. Не только телесное, но и душевное. Страстное целомудрие огромного мира книжных фраз, стихов, образов — столь огромное, что его невозможно было преодолеть.

   Тогда она придумала разговаривать с помощью Ремарка — предложила Мехти писать пьесу по роману «Чёрный обелиск», чтобы потом поставить на школьной сцене. Ремарка обожали оба. Его книга стала зеркалом, глядясь в которое, можно обнажать себя, разглядывать друг друга и говорить правду, скрываясь за чужими строчками.

   — Почему ты молчишь? — спрашивает Соня.
   — Я разве молчу? По-моему, я только и делаю, что треплюсь, — отвечает Мехти.
   — Да. Ты всё время болтаешь. Но ты молчишь...
   Она провоцирует его на игру фразами из «Чёрного обелиска».
   — А какое значение имеют слова? — включается он, становясь Рудольфом.
   — Огромное, — шепчет Соня-Изабелла. — Ты их боишься?
   — Вероятно, все мы боимся наговорить громких слов. Может, мы боимся своих чувств…
   Ему легко в этот момент сказать всё, что думает, — ведь он уже не Мехти. И Соня не Соня. Он возлюбленный Изабеллы — Рудольф.
   — Но ведь слова необходимы, как же без них? — настаивает Соня-Изабелла.
   — Иногда трудно что-нибудь сказать, Изабелла. И дать свободу тоже трудно.
   — Кому дать свободу?
   — Самому себе, — признаётся Мехти-Рудольф.
   — Нож не может сам себя порезать, Рудольф. Чего ты боишься?
   — Не знаю, Изабелла.
   — Не жди слишком долго, любимый, — бесстрашно произносит Соня запретное слово, ведь она сейчас Изабелла! — Слова нужны, чтобы бороться со страхом. Они светочи. Они помогают. Не будь же трусом!
   Но Мехти постоянно оказывался трусом.

   Прощаясь, Соня строит гримаску Изабеллы:
   — Не покидай меня, Рудольф! Мне пора. Но ты не уходи.
   С девичьим эгоизмом она хочет дать понять: это её привилегия — бросать, а он всегда должен оставаться на месте и быть готовым откликнуться на первый её зов.
   — Я никогда не покину тебя, — обещает Мехти-Рудольф.
   — Только не забудь своё обещание. Ты так часто забываешь!
   — Я не забуду.
   Когда он Мехти-Рудольф, легко обещать такое.
   Но Мехти-Мехти забыл. Или притворился, что забыл.

   Если они не виделись день-два, в течение которых Соня, как кошка, бегала сама по себе с неизвестными Мехти друзьями мужского полу, чем вызывала его дикую ревность и нешуточные страдания, она чисто по-женски делала его виноватым и искренне верила в это сама, укоряя изабеллиным голосом:
   — Рудольф, ты опять меня покинул. А в прошлый раз обещал остаться здесь.
   — Я тебя не покинул. Уходил — да. Но не покинул.
   — Я тебя искала сегодня ночью, Рудольф.
   У Мехти вздрагивают внутренности. Всё становится сладким, как патока. Эта сладкая густая патока заполняет вместо крови его артерии, вены, капилляры, кровь перестаёт течь, дыхание останавливается вместе с мгновениями, которые прекрасны. Она искала его! Думала о нём! Ночью! Этой жаркой душной ночью, когда и он не спал... Кто? Изабелла? А может быть, Соня? И тут же всё прощал ей.

   — Ты не тот за кого себя принимаешь, — говорит Соня-Изабелла, пытаясь выманить его из панциря.
   — Да, — охотно соглашается Мехти-Рудольф. — Мы все не те, за кого себя принимаем. Но кто знает, какие мы на самом деле? Ведь и ты, когда стоишь перед зеркалом и думаешь, что видишь себя в нём, вовсе не ты. Это лишь отражение. Не ты сама.
   — Конечно. Я другая! — Соня ещё Изабелла, но ей хочется поупрямиться, стать снова Соней и пофантазировать по-своему. — Где же я сама, когда вижу своё отражение?
   — Ты стоишь перед зеркалом, — Мехти продолжает оставаться Рудольфом.
   — Но я вовсе не стою перед зеркалом. Я летаю, — сопротивляется Соня-Соня.
   И несёт полную отсебятину:
   — Сейчас, например, я в Египте. Я дочь фараона. Спускаюсь по ступенькам в бассейн с тёплой водой. Скидываю лёгкое покрывало. Вот оно плывёт по воде! Дожидается меня. Я вовсе не перед зеркалом стою — я в воде вижу своё отражение. И небо. И птиц. И солнце. И пальмы с тяжёлыми гроздьями фиников. Странное дерево с тёмно-зелёными блестящими листьями и длинными алыми стручками... Это всё — я. Я налита соками жизни, как стручок. И готова лопнуть, рассеивая семена. Только ещё чуть-чуть погреюсь на солнце. Ещё чуть-чуть... Я вода. Я готова обнять Соню, спускающуюся ко мне. Я готова обнять тебя.... Я птица. Полетели? Я то, что видят глаза моей души. Если вижу Рай — я в Раю. Если вижу Ад — я в Аду. Если вижу Небытие — я в Небытии... Реальность уступает мне. Поддаётся. Подстраивается под меня. Ведь она сама желает изменений, чтобы познать разные формы своего бытия. Она нуждается в дешифровщике. Реальность — это много параллельных миров. Нет, не параллельных, — разных, но соприкасающихся, существующих одновременно! Объекты разных миров нуждаются в обмене друг с другом. Хотят отражаться и переназываться, чтоб узнать разные свои имена. Они тоже жаждут игры…

   Мехти любил, когда Соня вот так устремляла глаза вдаль, расслабляла мышцы лица и начинала фантазировать. Она становилась мечтательной и влюблённой во всё — в том числе, и в Мехти тоже. Она касалась его руки, по-детски обижаясь, когда он убирал руку. А он просто пугался себя самого: касания, о которых он мечтал, — это так мало!

   Вечером он записывал в Синюю Тетрадь слова Стендаля, сопровождая их своими: «Любовь! Только и всего? Горе! Только и всего? Страдания! Только и всего? Жизнь! Только и всего? Только и всего?! Пусть говорят, что я играю. Они сами играют в то, что не играют... Отчего я так много треплюсь? А кому от этого плохо? Никому. Только тоска сосет сильнее. Но как ни странно, она мне нужна. Она составная часть меня... Вчера сидели в саду, а рядом Другой обнимал Соню. Может, мне не надо больше её видеть? Я не нужен никому и в первую очередь — ей».

   — Я не способен ходить по радуге, Изабелла, — говорит назавтра Мехти-Рудольф. — Да и кто способен?
   Соня-Изабелла шепчет:
   — Никто.
   — Никто? И ты тоже нет?
   Соня-Изабелла качает головой:
   — Никто, — повторяет она. — Но достаточно, если об этом тоскуешь.

   Мехти боялся даже тосковать об этом. Он боялся боли.

   — Где я, где ты, где все мы, Рудольф? — шепчет Соня-Изабелла. — Всё бежит, проносится, как ветер. Держи меня крепче! Не отпускай! Разве ты их не видишь? Вон они летят! Все эти мёртвые отражения!
   Но у Мехти-Мехти слабые руки и робкое сердце. С отражениями спокойней — зеркальные поверхности безопаснее той, что глядится в них.
   Пьеса безопаснее жизни.

   Соня пробует построить диалог иначе, соединив в одно разные куски романа Ремарка, но Мехти-Рудольф стоек, не выходит из скорлупы.
   — Где мы, Рудольф? Кто мы? Ты не тот, за кого себя принимаешь. И я не та, за кого ты меня принимаешь, — тоскует Соня-Изабелла.
   — Да. Я знаю. Но это ничего не меняет, — отвечает Мехти-Рудольф, хотя так мог бы ответить и Мехти-Мехти.
   — Всё дело в том, как мы называем себя и друг друга... Мы запутались в своих именах, — тоскует ещё сильнее Соня-Изабелла.

   И снова становится собой, Соней, сбивается на импровизацию, но уже делает это молча:
   — Ты тот, кого я называю «просто мальчик», который нравится «просто девочке», которая ему тоже нравится, но которая сама себя назвала «взрослая девочка» и потому стесняется маленькой девочки, сидящей внутри неё, и боится даже прикоснуться к маленькому мальчику, который в тебе, потому что он тогда назовёт себя «взрослый мальчик» — и опять всё запутается.

   Только иногда, если очень быстро поднять голову и взглянуть на него, маленький беззащитный мальчик не успевает спрятаться. Он такой нежный, бережный, трогательный. От него пахнет свежескошенной травой. Он как чистая нота, которую нельзя ухватить руками, — она звенит под высоким весенним небом, дрожит в густом летнем воздухе, плачет дождливой осенней ночью, кружит с зимним ветром.

   В час перед сониным отъездом из Баку — чтоб уже не вернуться! — Мехти подарил ей Синюю Тетрадь.
   Соня поняла: отдав дневник, он навек попрощался не с ним и не с нею — он попрощался с маленьким смешным мальчиком, каким был и каким никогда больше не будет.

   Этот маленький смешной мальчик в конце Синей Тетради отважно признался: «Я наконец могу произнести эти слова. Я люблю Соню. Сонечку. Но она уезжает. НАВСЕГДА. Хочется плакать».
   Однако эти слова уже ничего не значили для него самого. Маленький мальчик стал взрослым.
   Занавес закрылся.

   Всё было классно сделано — по законам жанра! Наверное, он станет драматургом.
   Неосознанно, интуитивно, ведОмый беспощадным чутьём, которое не щадит ни Автора, ни Героев, он создал пьесу — может быть, лучшую пьесу своей жизни! — и сам стал её Главным Героем, притворившись Суфлёром. И с мастерством истинного художника заставил Соню играть по его сценарию. И умно расставил Статистов, щедро наделив их статусом Первых Любовников, на которых они не тянули, хоть очень старались, временами становясь вровень с ролью, но то и дело срываясь в ординарность, вызывая у зрителей ощущение сюра, авторского обмана, издёвки над всеми и в первую очередь — Автора над Автором, который и был на самом деле настоящим Героем.
   И терпеливо, не торопя эти хитроумно перепутанные им же самим события, вёл к апогею с последними словами Героя, донесёнными до Героини не им — сам он опять обманул всех, исчез, испарился! — а через загадочную Синюю Тетрадь, которая мелькала интригующими намёками в разговорах Героя на протяжении всей пьесы, была как чеховское ружьё, которое выстрелит в конце.
   И выстрелило.

   Он гениально построил последнюю мизансцену с признанием в любви с помощью Синей Тетради перед падением занавеса: перед отходом поезда, когда уже ничего нельзя изменить — иначе это была бы другая пьеса. А он создавал эту.
Д-да, с искусством не поспоришь.

   Остаётся принять авторский замысел. И даже поаплодировать. Пьеса получилась хорошей…"