Длинное лето. Глава 5. Марька

Ирина Верехтина
В семье Кармановых было пятеро детей, и все — мальчики. Односельчане завидовали, а Семёну хотелось — девочку, светловолосого ангела с розовыми губками и ямочками на щеках. Он так долго её ждал, он даже имя ей придумал — Марьяна, Марианна.  А Настасья не хотела её рожать. — "Пятеро  на одной картошке сидят, конфеты по большим праздникам видят, обутки-одёжки друг за дружкой донашивают, не накупишься — на пятерых. Куда ж ещё шестую рожать?"

Семён умолял, Настасья отказывалась, травки тайком пила, мужа до себя допускала не часто, с оглядкой на «грешные» дни. И бог её услышал. И наказал: после двух выкидышей Настасья не беременела четыре года. А всего, выходит, шесть. Семён поскучнел, молчаливым стал, сыновей с малых лет в работу запряг, не жалел, ровно чужие они ему. От жены морду воротил, в глаза не глядел. Не простил.

А раньше  любил, оторваться от меня не мог, и смотрел всегда ласково, — тоскливо думала Настасья и винила во всём себя: что ей стоило уступить? Где пятеро, там и шестой место найдётся. А девочка подрастёт, помощницей станет, одной-то тяжело на шестерых мужиков стирать-готовить… 
— Сёма! Что ты как неродной, не посмотришь, не обнимешь… Я уж и забыла, как муж обнимает…

Жизнь толкнулась под сердцем, когда Настасья уже перестала надеяться. Ей бы радоваться, а она испугалась:
— Шесть лет у нас детки не рождались. Я в глаза тебе смотреть не могла, бога молить устала… А бог молчит, не слышит. Я грешным делом и подумала — если бог не помогает, кого ж тогда просить-то? Подумала, будь ты хоть дьявол, только пошли мне ребёночка. Девочку. И вот — послал. Бабы говорят, знак нехороший. Говорят, нельзя плод оставлять, вытравить надо. Страшно мне, Сёма. Бабы ить зря говорить не станут.
— У всех бабы как бабы, а мне дура досталась! — Семён изругался по-чёрному и, опомнившись, обнял жену, прижался лицом к её животу и выговорил не своим голосом: «Марьюшка моя… Батька тебя ждать будет, уж ты не подведи, как срок настанет. А мамку свою не слушай, она тебе наговорит…»
Настасья подумала и решила: так тому и быть.

Роды были тяжёлыми. Настасья мучилась трое суток. Персонал районной больницы падал с ног и не спал вместе с ней. Семён, отъявленный матерщинник и богохульник, притащил в районную больницу икону и, не зная никаких молитв, повторял как заведённый: «Ты это… извиняй, ежели обидел чем. Спьяну это я... Прощенья просим. Только не дай Насте моей умереть, мальчишек не сироть, и дочечку сохрани. Карманову Марьяну… Ты на меня глазами-то не сверкай! — забывшись, переходил на привычный тон Семён. Спохватившись, бормотал своё «прощенья просим» и вглядывался в глаза святого, ища поддержки, которой ему больше не у кого было просить.

В положенный срок родилась девочка — некрасивая, большеротая, ноги врастопырку, волосы цвета печной сажи. И в кого ж ты такая уродилась, сокрушалась Настасья. Карманов-старший дочку обожал.

Первым Марькиным воспоминанием были руки отца, подбрасывавшие её к низкому избяному потолку — Марьке казалось, до самого неба. Испугаться она не успевала, Семён подхватывал дочку на лету и целовал в пухлую щеку: «Марька ты моя! Дочечка моя единственная, радость моя последняя…» В отцовских глазах светилась любовь, и Марька словно плыла в этой любви, чувствуя детским слабым тельцем её тёплые ласковые волны. Глаза отца излучали тепло, материнские – смотрели равнодушно.

Кармановы впрягли сыновей в семейный воз, едва они научились ходить. Семён колол дрова — дети  собирали щепки. Семён окучивал лошадью картошку — мальчишки по очереди держались за повод. Ещё они собирали и жгли в костре колорадского жука, мыли в избе полы, под водительством старшего брата Мирона ходили в лес за ягодами и орехами.
А когда подросли, таскали от колодца вёдра с водой, вычищали коровник, а навоз складывали за сараем, смешивая его с рубленой соломой. Ещё они ездили с отцом на сенокос, пилили дрова, учились управляться с молотком и рубанком. Нарастив упругие мускулы, Кармановы-младшие споро справлялись с работой и, получив вожделенную свободу, дотемна пропадали на речке.

Марье тоже хотелось на речку, но мать не пускала: мала ещё, а ребятам не до неё, не уследят, утопнет девчонка, а мне перед Семёном ответ держать. Да он убьёт — за Марьку свою, с него станется. Нет, дочка, сиди-ка ты дома. А коли нечем заняться, так я тебе работу найду.

И находила. Девочку не заставляли носить из колодца воду и выгребать из коровника навоз — этим занимались братья. А Марька прореживала молодую морковь, пропалывала капустные грядки, аккуратно складывая обочь огорода вырванную с корнем траву и колючие стебли осота; усевшись на перевернутое ведро и набросив на плечи отцовскую телогрейку, перебирала в подполе картошку. Ещё помогала Настасье по дому.
Сидеть без дела было скучно, работа была не тяжёлой, мать не скупилась на похвалы, называла доченькой, ласточкой и солнышком, а отец привёз ей из города красивую куклу в нарядном платье. Марька стащила с куклы платье, долго его разглядывала и сообщила отцу, что сошьёт себе такое же.

В четыре года девочка научилась вязать носки и варежки,  в шесть — работала в огороде наравне с матерью, в семь – мыла в избе полы, избавив от этой работы братьев. В восемь лет умела разжигать в печи огонь и закрывать вовремя вьюшку. Варила зелёные щи из крапивы, которую мелко рубила сечкой. Жарила яичницу на восьмерых, разбивая в сковороду семнадцать яиц: отцу четыре, Настасье с сыновьями по два, и одно для неё, Марьки. Впрочем, яичница была в их доме редким блюдом, яйца шли на продажу.

Усевшись на тёплые доски крыльца, Марька пришивала пуговицы на чью-то рубашку (почему они всегда отрываются?), поглядывая время от времени на Мирона, который обтёсывал топором еловые колья. Колья блестели на солнце желтыми стёсами и сладко пахли еловой смолкой, топор в сильных руках Мирона мелькал лебединым пёрышком, и девочка залюбовалась братом.

Мирон отложил топор, смахнул со лба крупные капли пота, зачерпнул из дождевой бочки пригоршню воды и жадно выпил.
Марька догадывалась, что брату тяжело, но всё равно завидовала: он и на сенокос с отцом ездит, и в лес, и на речку. А она… Она согласилась бы обтёсывать тяжёлые колья, только бы не драить чугунки и сковородки, полоть ненавистные грядки и пришивать эти проклятые пуговицы, которые всё время отрываются.

Мирон устал, а топор тяжёлый, а колья сырые, неподатливые. Но ведь они когда-нибудь кончатся, и Мирон будет косить на луговине пахучую траву, складывать сено в стога, ловить с отцом щук в омутах, которыми славилась их тихая с виду речка с вкусным именем — Молокча. Колья когда-нибудь кончатся, и будет что-нибудь другое. А домашние дела всегда одни и те же, никогда не кончаются…

— Я в толк не возьму, ты рубашку чинишь или в небо смотришь? — выдернул её из раздумий голос матери. Марька привыкла, что мать всегда её подгоняет. И неприметно вздохнув, уткнулась в шитьё. После школы она до вечера крутилась по дому, эта  работа не тяжёлая, но от неё всё равно устаёшь.

О том, что Марька тоже уставала, Настасья не думала. Не лежала душа к девчонке, которую Семён любил больше, чем жену — богом данную, единственную. Теперь вот она, Марька, единственная. Толстопятая, толстогубая, и ходит врастопырку. Послал бог подарочек.

— Ма! Мальчишки на речку пошли, я с ними хочу, — обиженно заявлял «подарочек».
— Кака тебе речка? Тама омуты глубокие, а в них водяной живёт, — пугала Марьку мать. — Иди со мной картоху чистить. Вдвоём-то многонько начистим. Я тебя научу кожуру стружечкой снимать, колечком завивать. Хочешь?
— Хочу, — обречённо отзывалась Марька, понимая, что речки ей не видать.
Потом, когда подросла, переделав домашние дела, убегала на речку без спроса, и Настасья махнула на неё рукой…

Марьке исполнилось девять, когда женился Мирон, старший из сыновей Кармановых. Жили молодые через улицу от них, как здесь говорили, на другом порядке. Через год у них родилась девочка, Анна Мироновна Карманова, светловолосый ангел с розовыми губками и ямочками на пухлых щёчках. А ещё через два года Зоя, жена Мирона, отдала девочку в садик, а сама вышла на работу.
Из садика Аню пришлось забрать: девочка без конца простужалась, даже когда на улице стояла жара. Зоины родители работали, не могли за ней смотреть, и девочка  на весь день оставалась одна. Зоя с матерью по очереди прибегали её покормить и переодеть в сухое.

— Не плачет она? — спрашивала сына Настасья, которой муж запретил докучать молодым и бегать к Мирону по десять раз на дню. 
— Плачет, как не плакать. Страшно ей одной-то. Приходим — радуется, уходим — плачет, — честно ответил Мирон. — Зато болеть перестала, а то всё из хворей не вылезала, кашляла без конца… Хоть не болеет теперь, — тоскливо повторил Мирон, которому жалко было маленькую дочку, а что делать?

И Настасья не выдержала. Cказала мужу, что ей плевать на его запреты, что она скорее даст на куски себя порезать, чем знать, что внучка в доме криком заходится, одна-одинёшенька, а никому до её слёз дела нет. Семёну ничего не оставалось, как согласиться с женой.

Настасья разругалась в дым с председателем совхоза и днями пропадала «на другом порядке», свалив домашние дела на Марькины двенадцатилетние  плечи. В довершение ко всему, девочке поручили дневную дойку коровы.
На большую перемену в поселковой школе отводилось сорок минут — пусть набегаются и наорутся всласть, рассудил директор. Детвора дружно высыпала на школьный двор - играть в волейбол, вышибалы, классы и верёвочку. А Марька спешила домой, за подойником, а потом бежала через луг на берег Молокчи, где в полдень отдыхало стадо. Молока набиралось полведра, но нести всё равно тяжело, тем более если идёшь через луг мелкими торопливыми шажками, страшась угодить ногой в ямку и уронить ведро.
Процедив молоко через сложенную вчетверо марлю, Марья ставила банку в подпол,  мыла подойник, вешала на верёвку наспех выполосканную марлю и бежала в школу. На урок она не опаздывала и о том, что бегает доить корову, никому не рассказывала. Но в классе всё равно узнали. К девочке прилипло обидное прозвище «Марька-доярька», которое отравило ей жизнь и школьные воспоминания.

Дома Марьку называли молодцом и умницей и говорили, что ей можно доверить хозяйство и что она не подведёт. В семье Кармановых у каждого из ребят были посильные обязанности, большой семье иначе не прожить, зарплата в совхозе  никакая, кормились огородом, продавая хозяйственные излишки и покупая на вырученные деньги «горонской» товар.

Марька радовалась, что она «молодец и умница», и готова была свернуть горы, лишь бы её похвалили. Хвалят — значит, любят. Ей хватало этой толики любви: брошенных вскользь слов одобрения, тёплой маминой руки, обнимающей за плечи, убирающей под косынку выбившуюся прядку волос, вытирающей тыльной стороной ладони перепачканные в муке Марькины щёки: «Ты ж моя золотая, ты ж моя помощница… Устала? Ничего, глаза боятся, а руки делают. Скоро закончим, в печь поставим, ужинать пирогами будем. Без тебя я бы нипочём не справилась».

А время шло. Маленькая Анечка, которую Мирон с женой отдали на попечение Настасьи, смешно ковыляла по двору, шлёпалась на пухлую попку и поднимала отчаянный рёв. Настасья подхватывала её на руки, Семён отбирал: «Дай-кось, я сам». С появлением внучки он словно помолодел: расправились плечи, заблестели глаза. Сбылась его давняя мечта, светловолосый ангел с розовыми лепестками губ.

У отца теперь новая любимица, с горечью думала Марька. Став старше, она смогла сформулировать запавшую в подсознание мысль: её перестали любить. Она больше не младшая, не единственная, не обожаемая. Нянька, помощница, прислуга. А куда деваться?

Так продолжалось всю жизнь, всё детство: огород—школа—дом—огород. Училась Марья кое-как, и родители ставили ей в пример Анечку: умница-разумница, в школу с шести лет пошла, одни пятёрки домой таскает, учительница не нахвалится… И рисует лучше всех в классе, и в танцевальном кружке занимается.
Повезло Аньке: и умная она, и красивая, и все её любят – Анькина мама, Мирон, и Марькина мама, и Марькин папа… А она, Марька, не успевает по всем предметам, и бестолковая, и уроки готовить некогда. О беготне с ребятами и вечерних посиделках за совхозной ригой можно не мечтать: всё равно не отпустят. Скажут, учи лучше уроки, а на улице пусть бегают те, кому дома делать нечего.  Близких подруг, с которыми можно поделиться, у Марьки нет, и парня тоже нет. У всех девчонок есть, а у неё нет. А ведь ей уже пятнадцать.

Не разрешают — ни подруг, ни парней, отец убьёт, если увидит с кем, он сам ей сказал. Родителям она нужна лишь как помощница. Работница. Батрачка. А больше ни для чего не нужна. А Анька закончит школу и поступит в институт, учиться на художника. Потому что у неё талант. Так Мирон сказал.
А у неё, Марьки? Может быть, у неё тоже талант? Надо проверить… Марька тайком взяла у сестры акварельные краски и, пролистав её альбом (учительница не врала, Анька  рисовала красиво), аккуратно вырвала два листа.

Уединившись на чердаке, Марька попробовала нарисовать их дом, с раскидистой яблоней у крыльца, жёлтым нарядным штакетником и бегущей к сараю тропинкой. Краска «не слушалась», срывалась с кисточки, брызгалась и  не хотела сохнуть, оставляя на листе мокрые озерца. Марька старательно вымакивала озерца найденной в углу ветошью, но всё равно выходило плохо.
Забор вообще не получился, штакетины слились в грязно-коричневую полоску, а вместо дома вышло что-то сомнительное. Даже рисовать у неё не получается! А у Аньки получается — и хорошо учиться, и рисовать, и танцевать…

Обтерев ветошью вымазанные в краске руки, Марька всласть наплакалась на чердаке…

Продолжение http://www.proza.ru/2018/10/17/1711