9 глава Аид и Персефона

Дина Милорадова
Прошло уж несколько недель, хотя Настасье казалось, что время тает быстрее сгорающей свечи. К своему удивлению, ученицей она оказалась очень понятливой и уже могла довольно сносно читать. Тайные уроки были глотками свежего воздуха, тропками, уводящими от мрачного дома, казавшегося звериным логовом, где каждый угол впитал опасность и источал животный страх. Управляющий, как и прежде, изворотливо и хитро берёг Настасью от тяжёлых работ. Да и говорилось меж дворовых, не без вливания в жадные уши дворовых девок сетований Настасьи, что ту отягощают работами на церковном дворе. Граф, к счастью Настасьи и других крестьян, отъехал на смотр войск, но давящая обстановка в Грузино не исчезла вместе с ним. Да и все знали, что граф любит возвращаться внезапно…

Холода и заморозки уже вовсю разыгрались. И более обычного крестьяне набирали хвороста для растопки печей в имении. Понимая, что это последние дни, когда можно бы отправиться в лес, всегда манивший её, где бы она ни была, Настасья с радостью ходила по лесу. Заиндевевшие ветки, некоторые из которых уже были припорошенные первым скудным снегом, похрустывали под ногами. Скоро собиралось смеркаться и надобно было до сумерек вернуться в имение. Поглядывая на других девушек, неподалёку сновавших по лесному покрову, Настасья думала о том, как лихо переменилась её жизнь. Ведь несколько лет назад она ходила совсем по другому лесу, более тёплому и с менее сырым воздухом. В Малороссии холода не приходят столь рано, а воздух не такой промозглый, продирающий нутро насквозь колючими невидимыми нитями.

Да и в прошлом услужении всё было иначе… Куда чаще она могла отлучаться из дому, куда более часто наведывалась в лес, собирая на полянах пахучие травы. Да и чувствовала себя душа намного свободнее… Тогда уж не хотелось, как в здешнем лесу и при нынешнем имении, не возвращаться до барского дома. Было тоскливо, невыносимо грустно по дому и прежней вольной жизни, но не было страха и опаляющей ненависти, не было злобы, кою было нельзя превозмочь. Казалось, что каждый белый камень этого злого дома вытягивает из дворовых жизнь, радость, весёлость души и резвость тела… И сами люди, казалось, медленно превращались в холодный, безжизненный камень, подобно барину и управляющему, словно стойкая, нерушимая материя, которой запрещено проявить слабину, сломаться, сокрушиться….

Глядя на угасающие деревья, впадающие в долгий сон, Настасья чувствовала, что сама стала как эти деревья с облетевшей листвой: колюче-сухая в своём «покрове», холодная и озябшая без радости, без полноты жизни, без чувств… Словно лютая стужа остужала её, овевая ледяными ветрами, вынося из неё чувственное, душевное. Шагалось уверенно, но словно ноги были на железных спицах, поднимаясь как-то сами… Идти не хотелось, как и делать что-либо: Настасья делала всё отстранённо, потому, что так было надо.

Хруст веток под ногами, разговоры других девушек вдали, стук птиц по коре деревьев, слышались будто из-за плотной стены. Настасья думала сосредоточенно, силясь понять, что будет с ней дальше, к чему быть готовой и к чему придётся закалить себя, остудить глупое тревожащееся сердце холодным рассудком, как покойный отец остужал горячую сталь в ледяной воде. Получался опасный, холодный и острый клинок, к коему боязно было прикоснуться… Она станет такой же? Или размякнет в труху как слабое дерево?

Сны накануне приходили мрачные, тяжкие как толща тёмной воды. Неясные очертания плавали в сновидениях, усиливая чувство цепкой тревоги. Накануне, в минувшую ночь, снились большие силки, в кои угодила обеими ногами Настасья. Во том жутком сне она что-то кричала на всю глухую чащу, но не слышала своих слов и её никто не слышал…

«А ведь взаправду я в силках. Из коих нет спасения», — в мыслях сказала себе Настасья, выходя на широкую лесную поляну, припорошенную первым снегом.


На дворе уж давно смеркалось. Дворовые уже ожидали долгожданного времени покоя.
Настасья возвращалась со двора, идя уж по узкому коридору до горенки, где спали такие же дворовые девушки как она. Из-за угла неожиданно как большая тёмная птица показался управляющий.
— А, вот ты где бродишь… — протянул он, отчужденно смотря словно поверх головы малорослой Настасьи.
От взгляда пристальных, сизо-лазоревых, как льдинки, глаз управляющего, Настасья поёжилась, предчувствуя нечто недоброе. Для чего это ещё она понадобилась? Время позднее, ночное…
Управляющий прошёл мимо Настасьи, заставляя ту повернуться вбок и прижаться спиной к стене.
— Так вот, пойдёшь немедля к графу. Звать изволил, — неоспоримо-повелительно произнёс с задумчивым промедлением управляющий и развернулся, уходя далее по коридору.

Прикрыв глаза, издавая тяжкий вздох, Настасья прижалась сильнее спиной и ладонями к стене. Хотелось сползти по ней, позволяя телу обмякнуть. С усилием воли Настасья придала незримой тверди спине, ногам, и отпрянула от стены. Опоры ждать не от кого, а как душу укрепить? Да и что потом сказать дворовым на их расспросы? Насмехаться втихушную станут иль пожалеют? Жалость даже хуже насмешек, это её гордая душа хорошо знала…


Подойдя к дверям большой залы, служившей графу опочивальней, Настасья удивлённо всмотрелась в тропку света, выскальзывавшего на пол из створок приоткрытой двери. Полоса света напоминала преграду, опасную дорогу, на которую предстояло взойти одной, а выйти уже иной совсем… Смотрелось так, словно её поджидали.

На самом деле граф вслух бумаги не читал, спокойно оставляя часто двери кабинета или спальни, в зале которой тоже читал важные документы и корреспонденцию, открытыми. Из соображений самых простых: не желал отвлекаться на стук прислуги, терпеть их промедление с открыванием дверей, а затем с их затворением… Да и приближавшиеся шаги по коридору слышались ещё издали. Прислуга должна была быстро появляться по первому зову и так же быстро уходить прочь. Да и обзор коридора вселял некое приятное чувство надзора за более обширным пространством, чем спальная комната. Держать всё в поле своего зрения — это всегда приносило особое удовлетворение души, как и приятное ощущения контроля.

Постучавшись в створку двери словно одеревеневшей ладонью, Настасья шагнула вперёд, остановившись на пороге. Голос, которого было тревожно ожидать услышать, спокойно и властно, с привычной твердью, раздался приказом, отрезающим всю дорогу назад:
— Зайди.

Зайдя в залу, не сразу решившись поднять лица, Настасья увидела, что граф даже не смотрел на неё, а был занят чтением оброчных книг. Ещё днём Настасья видела, как управляющий нёс эти книги барину. Видимо, о податях и оброке граф пожелал прочесть в этот поздний час. Наверное, перво-наперво решил изучить ту груду писем на его столе…
«Может, важные очень, о делах серьёзных, которые могут и отъехать по делам вновь барина заставить», — подумала Настасья.

Граф потянулся к стопке бумаг, беря одну из них и заслоняя себя от Настасьи, на радость девушки. Лица графа почти не было видно, кроме высокого лба с напряжённой острой линией под вихром прямых чёрных волос, и кроме внимательных, блестящих сталью глаз, всматривающихся в строки. Нежданно для Настасьи, граф резко вскинул взгляд поверх верхнего края бумаги и небрежно махнул ладонью, указывая на книжные полки:
— Бери, на что взгляд упадёт, и показывай, чему обучили, и как исправно урок тобой воспринят, — быстро повелительно произнёс граф низким голосом и снова перевёл взгляд на своё чтение.

Чувствуя себя странно, неловко, напрягаясь каждой жилой от непонятного стыда, Настасья подошла к книгам, размещённым диковинно рядами, удерживаемыми тёмными досками высокого шкафа. Бережно взяв самую ближнюю к ней книгу в переплёте тёмно-багряного цвета, Настасья замерла, ожидая указаний. Однако барин был занят своими бумагами, закрываясь ими от Настасьи, словно её не было сейчас в зале. Но тут, будто видя её сквозь плотный лист, барин вновь повелел:
— Садись к огню. И приступай. Что руки откроют — то и читай. Может, Бог пошлёт чего попроще, — с снисходительным весельем в голосе более тепло приказал граф.
— Как скажете… — еле слышно отозвалась Настасья, ступая потяжелевшими ногами к тёмному, обитому блестящей кожей, дивану, украшенному миниатюрными позолоченными щитами и копьями на манер царящей моды античного и и героического в отделке и обстановке того времени.

Раскрыв книгу наугад, боясь её повредить даже слишком сильным прикосновением, Настасья досадно и немного пугливо всмотрелась в слишком большие ряды строк, в множество буквиц… Разве ж ей с тем справиться? Да и учитель подле был уж совсем другой: пред коим было куда более нежелательно явить ошибку, а значит и провинность… И в то же время нечто потаённое, тёмное и ловкое жадно тянулось из глубин души, призывая не упустить возможности показать то, как она справилась с порученным ей приказанием, а также свою смышленость, рвение исполнить указание, и понимание, что это умение явно ей сгодится на пользу и даже каким-либо редким чудным образом способно спасти её положение. Ведь это умение — по истине дар… милостивый, но бескорыстный ли? Для чего он был ей даден?

Набравшись всех имеющихся сил души и воли нрава, Настасья неторопливо, старательно проговаривая слова, читала, не понимая почти ничего из написанного. Округлое, белое лицо с тревожным, лихорадочным румянцем, озарялось плавным светом свечей, словно мерцая золотистым сиянием. Казалось, что сама жизнь, сама весна вошли в залу, воплотившись в этой девушке. Увлеченная старательным неторопливым и по-детски прерывистым чтением, Настасья усердно всматривалась лишь в строки, боясь сбиться, потерять их из виду, и не видела, что на неё, изредка, бросая долгие взгляды, глядит граф.

«Хороша ученица. Сразу поняла, что-то ей в пользу будет, пусть в какую именно и не знает.
Да все люди хороши действовать, когда чуят, что сие их положение хоть как-то спасти может. Да и учитель мой дара не утерял с годами… Как будто недавно это было», — думалось графу, смотрящему уже на строки, напоминавшие, что прошлое безвозвратно ушло. И к большому счастью. Настоящие теперь было совсем иным, благодаря собственным графа стараниям и долгим трудам. Впрочем, в прошлом тоже было и хорошее, даже некая толика счастья. Невольно граф перевёл взгляд на письма от матери. Мать была единственным, кто одновременно напоминал два периода жизни — кем он был и кем он стал. И единственным приятным воспоминанием из прошлой, давно оставленной и отвергнутой жизни. На ум пришли очередные нотации матушки, мягко советующей сыну начать подумать о том, как обзавестись семьёй, найти достойную женщину. На этих цитатах, крепко, слово в слово, всплывавших в цепкой памяти, граф тихо усмехнулся, сжав зубы от нахлынувшего яростного презрения: уж достойных он повидал, достойных своих мужей и его неуважения. Хватило, чтобы иначе взглянуть на устои брака в нынешнее время.

Ведь его родители жили вместе совсем иначе, в обоюдном уважении, почитая и персону друг друга и репутацию… Говорят, что преображенцы разгульны и допускают себе вольности, но разве отец мог позволить себе такой разврат, как мужья, продававшие своих жён охотно и словно с каким-то извращённым восторгом графу, способному спасти их карьеру или повлиять на их положение по службе. Да и супруги не менее угодливо сами предлагали принять предложение своих мужей графу. Матушка как-то в живой беседе сетовать изволила, что сыну нужна и даже на пользу будет его нраву женская ласка. Помнится, тогда граф ответил в солдатской развязно-простой манере, что в Петербурге у него нет недостатка в ластящихся дамах. А вот матушка лишь отмахнулась ладонью, ворчливо ответив: «Это совсем другое… Не то, что тебе надо». А что надо? Искреннее и не продажное? Пойди и найди нонеча такое, дорогая Елизавета Андреевна… Да и нет желания искать. Не до этих высоких и чувственных настроений души.

Ухаживать за дамами (эти обхождения граф называл «волочиться»), искать общества какой-то определённой особы, которая бы начала видеть свою силу и его слабость, граф горячо ненавидел. Не видел нужды в этих игрищах и вычурных осадах. Слишком уж пьянил головы многим дурман этих порядков и правил двух половин человечества. С юности было просто и отстранённо: с вверенными в подчинение барину дворовыми, а позже — и с супругами вверенных в подчинение ему, Алексею Андреевичу, военными. Так он был избавлен от нелепицы романтической болтовни, от траты времени на негласно принятые правила влюблённых и простых любовников с их слащавыми и наивными клятвами и комплиментами.

А ведь и сейчас всё проще, по тому же привычному расчёту построено: есть баба, которая в подчинении и, что более хорошо, простая, не из что-то мнящих из себя породы этих породистых кобыл, требующих от других к себе особого умения подступиться. В самую начальную пору даже было приятно смотреть на это распластанное величие исстари великих и богатых родов, которое два десятка лет назад напыщенно взирало на скромное положение семьи Аракчеевых… Ведь сами приходили, забыв, как часом ранее, на балах, строили из себя ледяных и недосягаемых королев. Порой они были довольно красивы, но был один веский изъян: рядом с ними невольно мужчина чувствовал, что он плох, что чем-то уступает в каких-либо качествах, лишь от того, что эдакая красавица корчит недовольство и смотрит свысока.

«Даже хорошо, что простая», — подумал граф, проводя острым краем плотной бумаги по щеке, чтобы как-то себя отвлечь от непонятного тумана, начавшего вползать в доселе ясное и холодное сознание. Настасья подняла взгляд, замолчав на короткое время, чтобы перевернуть страницу. Огонь в камине вспыхнул выше, сильнее озарив янтарным светом лицо Настасьи, вливая отблеск пламени в зелёные глаза, смотрящие прямо и с усталой потаённой ненавистью. Сидя в полумраке, видя, что свет падает на книгу, Настасья думала, что она сама видна довольно плохо. Да и сложно было сохранять наносное выражение лица… Хотелось пить, огонь был рядом, но было как-то зябко ей…

«Неужто меня каждая боятся и ненавидеть будет? Неужели меня можно лишь бояться?»
Хотелось увидеть хотя бы толику, хотя бы на притворное деланное мгновенье, ласки в этих тёплых, озаряемых огнём горячей души, глазах.

Настасья вновь тихо читала, кляня долгий рассказ о какой-то девице с диковинным именем — Персефона, и о каком-то страшном боге царства мёртвых («вот же небоугодная повесть о неясном боге, ином, чем наш Господь»), который похитил эту девушку, запер в своих чертогах и создал из неё мудрую управительницу над хозяйством его царства. Страшная и малопонятная сказка, где ясно Настасье было лишь одно — и то понималось не умом, а сердцем, — что очень страдала и грустила в этом безрадостном и безжизненном царстве пленница, за которую тоже сделали выбор. Участь, схожая несколько с её собственной…

Ведь мало жизни и радости в этом имении. И тоже царит в нём холодный и бездушный господин.

Повальное увлечение античностью, мифами древних греков, тихое тщеславное сравнение себя с античными героями (все сплошь Гекторы и Ахиллы!) набило оскомину графу. Однако ж, для поддержания разговора об новых статуях в дворцах или театральных постановках на званных вечерах от высочайших господ, приходилось изредка читать историю вошедшей в моду Тавриды, будь она неладна. Всё же большинство мифов граф знал весьма смутно… Звучавший сейчас рассказ не вызвал никакого очарования и сострадания тоже: некий царь, хозяин, господин, взял то, что хочет, потому, что мог это сделать. Однако ж заинтересовало то, что выбор пал не на красоту Венеры, не на мудрость Афины (ведь он искал хорошую хозяйку в помощь себе для ведения дел в обширном хозяйстве), а на богиню весны, олицетворяющей и тогда для людей жизнь, начало нового, оживание природы. Наверное он это сделал от того, что тянулся к жизни, которую означала похищенная, решив хотя бы часть жизни внести в своё мертвенное царство. Не все мы тянемся к любви, но все тянемся к жизни, отчаянно цепляемся за неё.

Размышляя так, граф неожиданно для себя понял тех, кто тянулся к увеселениям, удовольствиям и празднествам, которые он порицал, не понимал и считал праздным времяпровождением: балы, игры в карты, волокитство господ и кокетство дам, отчаянный и безудержный флирт офицеров, разгульные приёмы и весёлые застолья. Ведь в этом было не только потакание своим слабостям, а… все эти люди хотели вкусить жизнь во всех её ярких красках. Каждый своим сомнительным способом. Но факт наличия соблазнов, потворство своим влечениям и желаниям, позволение себе большего, чем надлежало бы быть дозволено — это никуда не исчезало в строгом воззрении графа на чужие наслаждения жизнью в привычным им манерах.

Жизнь. Ведь рядом сама жизнь: молодость (она ведь младше его почти в два раза), пламя жизни в пылкой душе этого норовистого зверька, полнота воли, решимости, упрямства, которые присущи Жизни. Словно тепло, кипучую силу жизни источала эта молодая девушка, не утратив огня души. Покорные и смирившиеся со всем, угасшие от постоянного страха, другие крестьянки, или холодные, с детства по заветам матушек и нянюшек гасившие в себе все проявления чувств, эмоции, скучные живые статуи из знатных семейств — все они показались блеклыми, меркнувшими пред этим по истине живым созданием. Хотелось быть подольше подле этого бархатного тепла, незримо греющего и манящего как пламя посреди холода и пустоты. Хотелось прикоснуться к этой полноте жизни, вобрать в себя это особое тепло и пламя жизни.

— Достаточно, — произнёс коротко и громко граф, подняв ладонь.
Послушно закрыв книгу, Настасья отложила ту подле себя и сложила руки на коленях. Смотря в пол, Настасья видела своё неясное белёсое отражение и ждала того, что же будет дальше.
— Подойди, — повелел граф, садясь удобнее на стуле и властно опираясь локтем на край стола.

Подойдя к столу графа, Настасья положила книгу на тёмную столешницу, показавшуюся чёрным омутом. Руки обвивала тянущая ломота, щёки предательски горели от стыда, страха и начинавшейся болезни, а ноги норовили дрогнуть от озноба. Пред глазами всё смешалось, превращаясь в тёмно-багряную пелену, озаряемую огоньками пламени свечей: словно преисподняя разверзлась, поглощая её вниз. Ноги подкосились и Настасья упала на пол.

Не отдавая себе отчёта и приказа свершить этот жест, граф спешно, одни порывом поднялся со стула, но не успел подхватить Настасью. Присев на колено, граф осторожно взял её за плечи.

Спустя несколько секунд Настасья открыла глаза, постепенно приходя в себя. Плохо осознавая, где она, кто она и что за незнакомый мужчина перед ней, Настасья измождённо вглядывалась вверх. Неизвестный дом не пугал, а даже вызывал сильное любопытство, сама она чувствовала себя уверенной и свободной, а мужчина, склонивший серьёзно- озадаченное лицо над ней, не вызывал совсем никаких чувств — ни страха, ни опасения, ни почтения, требовавшего бы покорности пред его чином.

Граф всматривался долго в чарующие зелёные глаза, наконец-то утратившие страх и ненависть к нему, смотрящие на него без опасения и настороженности.

Настасья начала понимать, что ей нравилось смотреть на графа, не помня, что она зависима от него, что он ей барин и господин, а так же не помня, не ощущая, что она невольная, ничтожная в этом доме. Наверное, надо почаще вспоминать это ощущение… Чтобы не впадать в морок при виде графа, чтобы было не так тяжко говорить с ним…

Нехотя, замедленно, граф убрал ладони от плеч дворовой девки и, помедлив, быстрым, но аккуратным рывком поднял Настасью с пола. Рука девушки показалась обжигающе горячей: было очевидно, что та упала от жара болезни, а не от страха перед барином.
— Вольно, — по-командирски привычно коротко и грубо сказал граф, словно отдавал приказ солдату, а не крестьянке. Отчего-то сознание не смогло отдать повеления барского и само решило спасти дрогнувшее превосходство иным тоном речи.
— Ступай, — произнёс хрипловатым, напряжённым голосом, качнув головой в сторону, отворачиваясь от Настасьи, граф, и отошёл к стулу. — Можешь идти.

Настасья что-то промолвила, плохо осознавая слова. Но граф уже вновь уселся за стол и потянулся к конвертам писем. Когда дворовая исчезла в проёме двери, словно белое наваждение и непосягаемый призрак, граф отложил конверты. Взяв нож для писем в виде небольшого восточного кинжала, граф всмотрелся в своё отражение в лезвии. Лицо оставалось тем же — неизменным в своём непреклонном выражении; взгляд не утратил былой строгости, но почему гневно и досадно ощущается некая перемена? Да что там, откровенная слабость, заставляющая чего-то выжидать. Тяжело вздохнув, с самыми неприязненными мыслями о себе, граф метко и сильно опустил кончик клинка в край стопки писем, пронзая те насквозь. Лишь спустя секунду рассудок графа, отходя всецело от навалившегося тумана, утешительно подсказал, что письма, благо, были не важными….