Раздвоение Тысячеглазого. Глава 1

Сергей Бурлаченко
                «… И море, и Гомер – всё движется любовью.
                Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит               
                И море чёрное, витийствуя, шумит               
                И с тяжким грохотом подходит к изголовью».               
               
                Осип Мандельштам, «Бессонница. Гомер. Тугие
                паруса…»

               
        Первая часть

        1

        Шёл 1986 год. Кто помнит то время, может перечислить его приметы. Мы же скажем главное: жизнь текла ровно и устойчиво. Красный кармин и золотая краска ещё не полиняли. Люди верили в свою силу. Вера и сила, как и их обратное двойство, творили чудеса. 280 миллионов граждан СССР упрямо верили в своё счастливое будущее и жили изо всех своих сил.

        Многие были счастливы переменами, которые на фоне ровности и устойчивости казалось вот-вот станут долгожданным прыжком. Куда? Ну, туда, о чём говорили новое телевидение, кино, театр, рок-н-ролл. Говорили молодые, талантливые ребята - и это казалось убедительным.

        Когда молодость живёт с горящим глазом и пылким воображением, даже прыжок в «никуда» под её заразительным обаянием может показаться прыжком в счастливое «всегда».   

        Лера Каракосов тоже был счастлив. С двадцатишестилетним молодым писателем творились чудеса. Ночи и дни для него слились неразрывно и содержательно, всюду были радость и многовкусие, в каждом часе, в каждом слове, в каждом заполненном словами листе.  Ему удалось почувствовать главную тему, назовём её так - болезненную струну времени. Время при всём его внешнем стремлении к правде опять фальшивило. То, что было, теряло цену, то, что есть, казалось сном, то, что могло быть дальше, почти никого всерьёз не интересовало.  Чудеса в решете! Это ничуть не противоречило сказанному выше. Махина страны набрала такую скорость, что летела в своё непонятное будущее с чудовищной скоропостижностью. Инерция полёта по ухабам превращала в ложь ту самую уверенность в будущем, но чудо состояло в том, что та же самая инерция размазывала ложь по ветровому стеклу и делала её неопределимой.

        СССР доказывал собой парадокс: можно жить с верой в то, что жизнь кончилась.

        Лера выписывал с десяток газет и перечитывал их по утрам.

        Ариоль, его жена,  смеялась:

        - Что ты там всё время ищешь? Газеты врут.

        Лера кивал головой:

        - Врут, конечно, врут. Но ведь это новый модус вивенди. Мне интересен стиль. В литературе он определяет масштаб. Сейчас я вижу, что стиль нашей государственной прессы близок к Гомеру. Значит, мы стоим перед вселенской катастрофой, в которой гибнут все, так сказать, герои. О чудовищных психологических перверсиях я уже не говорю.

        - Но модус вивенди подразумевает, если я не ошибаюсь, временное соглашение, когда стороны не могут договориться по основным вопросам.

        - Основные герои искусства – это жизнь и смерть. О чём они вообще могут договориться?

        - Твоя философия – не ко времени и не к месту.

        - Ты считаешь, что у нас вечно придётся лгать о том, что многие давно уже поняли? 

        - Хочешь быть гением - пожалуйста. Только помни, что в этом случае заплатишь дороже, чем с «Бунтарём».

        - Тот мой роман стал моим первым романом с писательством. Надо же было с чего-то начинать?

        Так беседовали они очень часто и в этих беседах помогали друг другу найти главное: душу человека, которого вдруг полюбили. Лера и Ариоль, перебравшись в двухкомнатную квартирку на Рождественском бульваре, которую им подарила бабушка Ариоли Анна Сергеевна Никонова, повели семейную жизнь. Ариоль переводила, Лера писал. Из трёх высоких окон был виден бульвар. Москва здесь не кипела, а размеренно дышала. Казалось, что прохожие и автомобили движутся с одинаковыми скоростями. Липы и ясени сосредоточенно и по-взрослому управляли всем движением. На противоположной стороне бульварного кольца высились купола Казанской церкви, церкви Евгения Херсонского и Собора Рождества Богородицы. Преобладал красный кирпич, который придавал архитектурному ансамблю строгость и праздничность. Глядя на него, хотелось стоять прямо и говорить изысканно.

        Иногда ночью Каракосов вставал из-за рабочего стола и шёл прогуляться по бульвару.

        Было начало сентября. В воздухе пахло уходящим московским летом и парящей над бульваром тёплой осенью. На улице было светло от фонарей и горящих окон.

        Стояла не то чтобы тишина, но какая-то особая городская ночная молчаливость, когда пространство чуть гудит, но гул не превышает приятной уху громкости. Тогда слышно шуршание шагов по мелкому гравию бульвара и шелест листвы над головой. 

        Однажды Лера почти дошёл до небольшого одноэтажного торгового центра перед площадью Сретенских ворот, когда услышал два возбуждённых мужских голоса. Один чуть звенел и явно был нервен, другой растягивал слова и отличался красивым тенором:

        - А я тебе повторяю, что Сапковский дурак и ничего не смыслит в современной драматургии.

        - Допустим. Но он может закрывать спектакли, если считает их говёнными. А ты будешь перед ним юлить и стелиться, как коврик в бане.

        - Плевать я на него хотел! Будем играть «Розу мира», чего бы этот Сапковский о себе не возомнил!

        - Играйте. Бог в помощь. А я ухожу.

        - Но ты же всегда был одним из энтузиастов студии.

        - Был – и перебыл.

        - Струсил?

        - Мне пятьдесят лет. Я не гожусь в сапковскоеды. Ищи молодых энтузиастов. Голодных и глупых.

        - Мы работаем вместе уже двадцать восемь лет.

        - Вот и я говорю, что хватит.

        - Значит, стал толстым и умным?

        - Думай, как хочешь, но я ухожу.

        - Гавриил, давай совершим последнюю попытку, а? Я завтра поеду в Минкульт, устрою скандал, потребую ещё одного просмотра, но уже без Сапковского. Я уверен, что спектакль разрешат. Давай поклянёмся здесь, у этой дурацкой скамейки, что не предадим наш театр.

        - Клятва на Воробьёвых горах?

        - Да.

        - Детский сад.

        - В последний раз, Гаврила.

        - Оставь меня в покое, Марк. Лучше простимся друзьями.

        Потом заметались тени, раздались придушенные крики, и Каракосов понял, что вспыхнула драка. Он расправил плечи и кинулся к дерущимся. Один уже лежал на земле, а второй неумело мутузил его по спине кулаками.

        Лера напугал главного драчуна. Тот повернулся в его сторону, чуть ли не подпрыгнул на месте и дал стрекача. Как ни странно, бежал он очень быстро и тренированно: распрямив тело, чётко работая руками и ногами. Три секунды - и тень его скрылась за зданием магазина.

        Человек, которого только что били, продолжал лежать лицом вниз и даже не стонал. Каракосов склонился над ним и тронул за плечо.

        - Гаврила, - вдруг весело и быстро проговорил поверженный. – Ты, кажется, мне руку сломал. Напоследок.

        - Ваш приятель убежал, - сказал Лера. – А я просто проходил мимо. Давайте, помогу вам подняться. Только осторожней. Где у вас болит?

        Лежавший подумал и ответил:

        - Левое плечо. Горит ледяным огнём.

        - Ясно. Я бывший пограничник, в таких делах разбираюсь. Держитесь за мою руку и перевернитесь на спину… Спокойней! – он прикрикнул на лежавшего, так как тот, меняя положение, сдавленно заныл. - Теперь сядьте и дайте мне вашу левую руку.

        Лера пробежал пальцами от запястья до плеча и понял, что у раненого лёгкий вывих и больше ничего. Поэтому он упёрся одной рукой ему в левую часть грудной клетки, а другую протянул как для рукопожатья:

        - Крепко держите меня за ладонь – и всё.

        И дальше неожиданно резко и сильно дёрнул своего пациента за руку. Тот вскрикнул, но вместе с криком Каракосов услышал мягкий хруст и щелчок кости – сустав встал на место.

        - Операция прошла успешно, - весело сказал Лера. – А вы просто молодец. Молчали как рыба. По-мужски. Вставайте! Сейчас сделаем перевязку и пойдём.

        Он снял с себя джемпер, скрутил из него нечто вроде мягкой перевязи, перекинул через шею пострадавшему и аккуратно вложил в образовавшуюся петлю его руку.

        - Вы почти что хирург Мечников, - произнёс спасённый.

        - Мой дом по соседству. У вас всё лицо в крови. Надо умыться.

        Мужчина с перевязкой согласно кивнул и представился:

        - Марк Дорин. Театральный режиссёр, художественный руководитель студии «Наш театр».

        - Лера Каракосов. Писатель. Идёмте быстрее.

        Они пошли в сторону Трубной площади. Аллея бульвара была испещрена пятнами электрического света и тенями от листвы деревьев. Дул лёгкий ночной ветерок, тени дрожали и раскачивались.

        - Из-за чего вы подрались, солидные пожилые люди?

        Дорин шёл, не поднимая головы.

        - Вы меня слышите? – повторил Лера.

        - Да-да, конечно, - голос у режиссёра был негромким, но очень ясным. Его отличала хорошая дикция и точно выраженная эмоция. – Гаврила Стародеев - мой друг. Мы с ним основали «Наш театр» двенадцать лет назад. Теперь он захотел уйти. Всё когда-нибудь кончается.

        - Вы на него обиделись?

        Дорин вздохнул.

        - Нет. Я его понимаю. Но не сдержался и наговорил глупостей. А он человек… иногда колючий и слишком неприкрытый. Защищается от чужого насилия своим бессилием. Оттого и драка. Действительно, неудобно. Завтра же позвоню ему и извинюсь.

        - Но он бил вас, а не вы его.

        Режиссёр помолчал и потом сказал:

        - Вы меня не поняли, простите. Далеко ещё?

        Каракосов догадался, что поторопился с сочувствием. Дело, очевидно, было сложнее. Тем не менее, странный Марк Дорин нравился ему всё больше и больше. Его ум был по-настоящему свеж, а речь – жива и неподдельна.

        - Нужно перейти дорогу – и мы пришли.

        Они миновали пешеходный переход и вошли во двор. На третий этаж поднялись по широкой лестнице, так как лифт в старом московском доме на ночь отключался. 

        В квартире было тихо. Ариоль спала. Каракосов проводил своего гостя в ванную комнату, выдал ему свежее полотенце, вату и флакончик йода.

        - Не спешите, раны смажьте как следует. Потом приходите в кухню, я сделаю вам хорошую перевязь и сварю кофе. Жена спит, пообщаемся с глазу на глаз поподробнее. Мне театр очень интересен.

        Через полчаса они сидели за столом и кофейничали. Лера сделал хорошую перевязь из медицинских бинтов. Теперь Марк Дорин с рукой, висевшей на груди, и с лицом, подмазанным йодом, выглядел чуть грустно и чуть счастливо, как муж, чья жена наконец-то уехала в отпуск.

        Вероятно, ему было около 60 лет, но на живом лице возраст мало отразился. Большие карие глаза горели прямо-таки молодым огнём, чистые морщины были артистичны и сократовски значимы. Большую лысину красиво обрамляли седые вихры, словно только что зачёсанные гримёром. Уши были тоже несколько велики и заострены. Из-под ворота тёмно-серой рубашки лезли наружу густые серо-ржавые волосы, такие же волосы торчали из-под рукавов и на косточках длинных пальцев.
Короче, всё у театрального режиссёра в облике было ярко и театрально.

        Кофе он пил медленно, красиво держа чашечку двумя длинными волосатыми пальцами.

        - Извините. Я много читаю, но никогда не встречал ваших книг.

        - У меня довольно редкая фамилия.

        - Был такой террорист Дмитрий Владимирович Каракозов. Его судили и повесили, кажется, в 1866 году за покушение на Александра II.  Видите, какая память? Не забыл со школы. Так что вас я бы запомнил, тем более почти однофамильца неудачника-цареубийцы.

        - В одном ленинградском журнале есть подборка моих рассказов.

        - О пограничниках?

        - Да.

        - Дайте почитать.

        - Хорошо.

        - И что ещё?

        Лера признался:

        - Был ещё роман.

        - Но его печатать отказались?

        - Да. Это такая утопия о жизни нашей страны в начале следующего века.

        Дорин некоторое время молча пил кофе и вдруг спросил:

        - А пьесы писать не пробовали?

        - Нет. После Чехова и Вампилова заниматься этим как-то нелепо.

        - Ошибаетесь. Как раз после Чехова и Вампилова это то, что нам необходимо. Подумайте над моими словами, только крепко подумайте и начинайте писать пьесу. Хотя бы о пограничниках.  А потом мы с вами сядем и обсудим. Только дайте мне ваши рассказы и обязательно роман.

        - А что играет ваш театр?

        - Немного. «Старшую сестру» Володина, «Вишнёвый сад» Чехова, «Утиную охоту» Вампилова, «Король-олень» Гоцци. Ну и кое-что ещё по мелочи. Аверченко, Зощенко, Хармса.

        - Как я понял, «Розу мира» по Даниилу Андрееву вам играть запретили?

        - Закрыли репетиции. Собственно, накануне генеральной. Сапковский, завсектором молодёжных студий из Министерства культуры. Нажал красную кнопочку. Шаромыжник, - Дорин произнёс это безэмоционально, однако было ясно, что шаромыжнику Сапковскому житьё спокойное отныне заказано. Во взгляде режиссёра вспыхивали молнии. - Но я что-нибудь придумаю. Спектакль назовём как-нибудь иначе, Андреева спрячем, будет «по мотивам» или «по письмам из заключения», да мало ли что ещё можно выдумать.

        - А почему вы взялись именно за «Розу мира»? Да ещё в то время, когда в стране такое ожидание чуда? Или катастрофы?

        - Не знаю. Интересно. Вы говорите, ожидание катастрофы? Но ведь ожидание этого феномена уже само по себе катастрофично… Хотя, может быть, я и ошибаюсь, - режиссёр потрогал повреждённое плечо, взглянул на окно и, как бы уходя от разговора, удивился: - Боже мой! Светает! Пора, как говорится, и честь знать. Так дадите мне ваши произведения или нет?

        Дорин уже встал и наблюдал за Каракосовым. Лера тоже поднялся и теперь они глядели с гостем друг другу в глаза. Ему стало ясно, что он в этой маленькой дуэли – второй, странно зависящий и необъяснимо слабый.  А невысокого роста, стареющий человек с лысиной и рукой на перевязи – сильная и мало в чём уступчивая личность.

        Во всяком случае, Лере вдруг показалось, что его грандиозная догадка о «болезненной струне времени» стыдно мала и дилетантски поверхностна. Этот внезапный незнакомец с Рождественского бульвара знал про эту струну и про само время что-то большее. Но он молчал и уходил от разговора. В его лице светилась какая-то загадка, которую хотелось обязательно разгадать.

        И ещё эта Андреевская «Роза мира». Он читал книгу, правда, как-то мимоходом и не глубоко. В памяти всплывали Раругг, Воглеа, Даймоны и прочие герои книги. Но это были следы, а не существа. Поэтому их почти не было. А говорить равновесно с режиссёром, знавшим их наперечёт, права такого Лера не имел.

        - Обождите одну минуту. Я принесу журнал.

        Каракосов вышел в кабинет, вынул с книжной полки журнал «Аврора» и вернулся на кухню. Гость стоял и обернулся к нему, когда он вошёл.

        - Возьмите, пожалуйста. Цикл рассказов «Следовая полоса». На обложке я написал своё имя и телефон. Звоните.

        Дорин перелистал журнал, удовлетворённо хмыкнул и свернул журнал в трубочку.

        - Вот моя карточка, - он протянул маленькую визитку. - Марк Борисович Дорин. Звоните обязательно.

        Каракосов проводил гостя до двери. Когда он открывал замок, Дорин вдруг напомнил:

        - Вы обещали показать свой роман. Передумали?

        - Пока да.

        Режиссёр прищурился.

        - Я вспомнил. «Бунтарь», верно? Должен был выйти в первом номере «Метронома». Но журнал ликвидировали наши искусствоведы в штатском.

        Каракосов побледнел.

        - Не волнуйтесь. Мне Саша Корн рассказывал, - Дорин открыл дверь. – До свидания. Мне кажется, наша встреча не случайна. Ещё раз спасибо за помощь.

        Дверь закрылась. Лера слушал шаги, спускающиеся вниз по лестнице. Потом распахнул дверь и крикнул в коридор:

        - Сходите в поликлинику и сделайте рентген на всякий случай.

        Через пять минут, убрав посуду в кухне и приняв душ, он лежал в постели. Под одеялом рядом с молодой женой было тепло и уютно.  Ариоль всегда спала на спине, дыхание у неё лёгкое и беззвучное, как у ребёнка. Она любила пижамы с укороченными рукавами и штанинами, из-под которых молочно-белым светились в ночной темноте нежные руки и колени. Иногда молодому мужу хотелось припасть к этой молочной светящейся нежности губами на всю ночь, дышать ею, впитывать её тепло и прохладу, мягкость и округлость, трогательность и гибкость, оберегая всё это сокровище своими касаниями и своим дыханием, потому что такой любви и такой нежности он никогда ещё не испытывал.
 
        Бывало, Ариоль вздрагивала и что-то бормотала во сне, как будто просила помощи, и тогда он не знал куда деться от своих чувств и переживаний.

        Сейчас жена спала глубоко, склонив голову к плечу. Лера осторожно положил свою ладонь на её прохладные пальцы и задумался.

        С чего начинался его путь каких-то десять лет назад? Можно сказать, с крошечных противоречий, пустяковых волнений от того, что привычный мир – мир детства и беспечности – стал вдруг хрупок и неустойчив. Зеркало, в котором так ясно отражались его родители, дом, он сам, друзья и те, кто называли себя друзьями, дало трещину. Один миг – и осколки полетели в разные стороны. На их место вынырнули, словно ниоткуда, какие-то грязнули и уродцы. Взрослые называли их «мелкими неприятностями». О, как же распирало удобный и правильный мир от переизбытка этих мелочей! Неприятности множились со скоростью деления простейших клеток. Спастись от этого одноклеточного разгула казалось невозможным. Но Лера нашёл тогда   укрытие в книгах. Он заместил живое неживым, которое в недалёком будущем, когда он сам попробовал сочинять, странным образом заявило о себе не заменой, а носителем чудесной чистоты и живости, от которой отшатнулись все грязнули и уродцы. Громыхающая грязными сапогами армия «мелких неприятностей» испустила дух. Но ей на смену пришли неприятности иного масштаба, которые назывались трагедиями. И это было уже не треснувшее зеркало, а раненое сердце.
Покончила с собой первая настоящая любовь, талантливая художница-полька. От рака печени умерла в тяжёлых муках мама. Роман, который писался пять лет, перечеркнула так называемая «гэбня». Трещины на зеркале выросли до размеров бездонных каньонов. В них жили не грязнули и уродцы. Там копошилась мразь куда более страшная и живучая. Ей имя - бессмысленность бытия. На её фоне человек выглядел слабым и зависимым. Бессмысленность выгрызала из жизни человека главное: ощущение цельности мира и его причастности к ней. Получалось, что Лера Каракосов родился в стране, в которой вообще понятие о смысле человеческой жизни уничтожено. Жизнь тянула форматом на сатирическую репризу, но не роман.  Роман как высокий жанр искусства был запрещён.

        Каракосов попытался написать утопию, где жизнь в СССР в XXI веке будет подобна жизни в Городе Солнца Томмазо Кампанеллы. Но молодой писатель забыл о своём даре – о «тысячеглазости», которая видит будущее истинным, а не приукрашенным. Роман вышел омерзительным в том смысле, что не щадил того, что было святым для миллионов. Дар диктовал писателю, что такой страны как СССР уже через пять лет не будет, а на её месте болезненным пятном огромного размера расхристнется неведомо что, фантом-недородок, выгрызающий уже не только бытие, а всех подряд, слушаясь странных командиров, больше всего похожих на троечников-«шестёрок», готовых от всех требовать веры в то, во что здоровому разуму верить невозможно. 

        Само собой, «шестёрки» перечеркнули его роман-предвидение. Произведение могло быть очень опасным, так как было правдиво и откровенно.

        «Что теперь? - думал Лера, засыпая. – Укрыться за зеркалом, притворившись собственным двойником? Но прощу ли я сам себе своё раздвоение?»

        Слово «театр», прозвучавшее сегодня в разговоре с новым знакомым Марком Дориным, режиссёром студии «Наш театр», ему не вспомнилось. А ведь это была счастливая болезнь, которая вилась совсем рядом, но пока была аккуратна, осторожна и, как и всякое мало понятное раздвоение, безопасна.





                Продолжение следует