Коктебель

Геннадий Шалюгин
                Февраль 2000.
               
                Волошинский  Коктебель.

    В шкафу обнаружился камешек - продолговато-голубой, с белыми розетками;  из них, будто звездочки  на  рассвете, проступает сине-зеленое, кристаллическое "я" камня. Что за камень? Припоминаю спор острословов на пляже.  Один сказал:  диабаз. Другой сказал: диамат. Ну, что вы,- сказал третий,- конечно, диабет!
Мой камень, как зародыш вселенной, хранит тайну даже от меня.
Как бы я его не крутил, не подбрасывал, не закладывал за щеку (был такой способ борьбы с жаждой в походах по Карадагу), в сознании вспыхивает одно и то же. Готический фасад Карадага;  к узкому порталу Сердоликовой бухты причаливает катер.  У подножия скалы разворачивается мистерия.  Коренастый, увесистый мужик в бороде и хламиде, опираясь на посох,  ведет диалог с грациозной босоногой нимфой. Вот они присели на пляж; он смотрит в морщинистую ладонь, куда нимфа вкладывает пестрые камешки.  Увы, никаких хризолитов, сердоликов или там фернампиксов нет и в помине: пляж просеян сквозь тысячи пальцев. И сидят в бухте вовсе не Волошин с Цветаевой.  Камера снимает меня со спины - со спины я еще смахиваю на Макса. У него, кстати, было патологическое ожирение. Я тоже не худ. Мою голую ногу снимают крупным планом: в фильме она будет представительствать как бы от поэта. Московская актриса, вся в перстнях и браслетах, снимается без ужимок оператора: она красива, поэтична, хламида ее изящна, в большом вырезе угадывается богатое содержание.
Съемка закончена; я говорю режиссеру на прощание:
- Напишите в титрах, что в роли домовладельца Волошина снимался
поэт Шалюгин.
              В сердоликовой бухте
              Мы играли на пляже.
               Очарованы грустью,
               Мы "входили в image":
               В декорарциях Босха,
               Близко зева Аида,
               Я носил старый посох
               И худую хламиду.
               В небе реяли птицы
               В белых платьях Офелий.
               Ты мечтала влюбиться
               Непременно в апреле...

               В сердоликовой бухте,
               На пороге Аида
               Серым галечным хрустом
               Обрастали обиды.
               В сталактиты отлиты
               Наши старые споры...
               Унесло хризолиты
               Меркантильное море.
               Ты мечтала влюбиться
               В кавалера из воска...
               Как похожи все лица
               На видения Босха!

    В коллективной памяти литературы Коктебель подобен оселку: всяк норовит отточить карандаш воображения, чтобы зарисовать классический сюжет: бухта, мыс  Хамелеон, облом хребта Кок-Кая с мистическим ликом Поэта. Камешки калейдоскопа, варьируясь, складываются в мозаику очерков, стихов, воспоминаний, окрашенных в изменчивые тона настроений так же причудливо, как волнистая шкура хамелеона.
 Недавно в Киеве, в гостях у почтенной профессорши Маевской, я услышал одно из таких воспоминаний.  Татьяна Петровна живет в доме, который, как ласточкино гнездо, прилепился к массивному зданию Национа¬льного банка. Выйдешь на балкончик - кажется, что можно пощелкать по клюву растопыренного орла, воссевшего на угловой колонне. В квартире обитают две стареньких сестры.
Маленькая, навощенная Ирина Петровна достала шкатулку с коктебель¬скими камешками.  Перебирая прошлое и чуть розовея от воспоминаний, она рассказала,  как однажды видела Макса.  Было лето 1927 года. Де¬вочке Ирине - 11-12 лет. Семья отдыхала в Феодосии. Отец купил маме билет на автоэкскурсию в Судак,  а сам с дочкой пешком отправился в Коктебель. Девочка запомнила, как внезапно позеленел под дождем приморский пляж: среди камешков преобладали зеленоватые "лягушки". Они, кстати, в основном лежали и в шкатулке. Приезжие мало что смыслили в камнях, и на помощь приходила так называемая "каменная старушка". Истая киммерийская аборигенша, прокаленная солнцем,  знала о камнях все; за долгую жизнь насобирала на берегу пуды яшмы, горного хруста¬ля, агатов, хризолитов и халцедонов. Наверное, камешки помогали ей кормиться.  Коллекция камней сейчас перешла в собственность музея. Кстати, сестра "каменной старушки" была специалистом по габриакам.
   "Деревянная старушка".
Начался дождь; местные жители посоветовали бежать к Волошину: от него к феодосийскому поезду отправлялись линейки с актерами МХАТа.И вправду,  у дома Пра разыгрывалась сцена прощания с объятиями, поцелуями, клятвами и слезами. Волошин, в холщевой хламиде и неизменном шпандыре на гриве,  из-за толщины казался совсем маленьким.  Девочку водрузили на линейку, укрыли от дождя. Доехали до ближайшего мостика - на дороге преграда из связанных полотенцев. На мосту, раскинув руки, стоял улыбающийся Макс. Снова прощания, объятия, клятвы и слезы. И так - раза три.
 - Можете выбрать себе любой камешек,- мило сказала Ирина Петровна. Полосатое, зеленое с коричневым чудо - эдакий природный чип с образом коктебельского летнего дождя и мимолетной улыбкой самого Макса,¬ обрело место в шкафу, рядом с чеховским камнем.
Сам я не раз бывал в Доме Поэта. При Купченко, при Гаврилове, при Наташе Мирошниченко, которые после смерти Марии Степановны поочеред¬но становились хранителями музея. Доводилось и выпивать, и ночевать, и умиляться, и негодовать, и просто бездумно смотреть с верхней площадки на сизые холмы; мягко, словно хореи, они обтекают приморский поселок.
Доводилось созерцать...
Вот замминистра Андрей Золотов,  известный  меломан,  благоговея, садится за  рояль; "для памяти" включается диктофончик; пальцы ударяют в клавиши. Рояль взрывается какафонией: струны распущены, порваны; кажется, око настройщика не заглядывало в сумрачное нутро инструмента со времен Максимилиана...
Вот носатый Боря Гаврилов, уехавший в Америку, чтобы обрести там два инфаркта и открыть институт,  в экстазе закатил глаза и поет  о  поэтических  путях Макса; в  руках  его  - посох,  с которым Поэт обошел полынные холмы Киммерии. Из недр мемориального предмета на глазах почтенной публики выползает белый червь. Он падает на столик, украшенный выжженным орнаментом.
Кажется, падение длится вечность...
Вот, одолевая одышку,  мы с белорусским письменником Семеном Бук¬чиным поднимаемся на Кучук-Енишары, к могиле Поэта. Октябрь. Солнеч¬но и ветрено. Дорога ведет через вспаханное поле: контрольная полоса, перед которой следует оставить мелкое и житейские. Рыжий холм с одиноким деревом.  В сухих колючках высвистывает ветр.  Правее вершины, на обветренном гребне, красная плита с именем Волошина. Кругом следы людской суеты: надгробие, словно крышка кустарной шкатулки, выложено орнаментами из цветных камешков.  Среди них почему-то  много  белых. Древние римляне собирали белые камешки /"альбо лапилло"/, чтобы отмечать ими счастливые дни. Встреча с Волошиным - конечно, счастье...В целлофане - от дождя - листы с самодельными стихами.
По овалу белой гальки выведено: "Волошину от Брючкина. Уфа".
Пока шли в гору, нас обогнал черный пес. Непонятное паломничество к человеческой могиле. Пес сел на гребне холма мордой к ветру и уставился в долину. Посмотрели и мы, обуреваемые смутными чувствами. На линялой  охре холмов - редкие пятна багряной скумпии.  Ни движения, ни жизни. Только седые листья дерева устало ропщут, да чернеет одинокая фигура собаки.
Мы сели на стертые камни с подветренной стороны. Здесь, в затишье, веет теплым ароматом полыни; из сухой травы  выпрыгивают нервные кузнечики; сквозь камни пробивается запоздалая зелень.  Все двигается и живет. Упругое тело мыса выпирает в море;  серебряный ток воды обтекает и  оплавляет края суши.  Виделось,  как в горячем мареве плоть мыса сжималась и поднималась буграми,  словно гусеница.  Тысячи  лет идет борьба моря и суши.
И нет ей конца...
А на гребне холма - между мертвой долиной севера и живыми, упругими склонами юга - красная плита  Волошина.  Точно на водоразделе между жизнью и смертью остановил он свой путь Поэта и Человека. Одинаково принадлежит теперь и долине смерти, и теплому течению жизни, омывающей побережье Киммерии. Не волошинская ли душа, взыскуя, заставляет безродную собаку подниматься к вершине?
Пес неподвижен. Недвижны и мы.
Я думаю о временах, когда не будет уже ничего. Крылья смерти нак-роют теплые холмы. И черный гребень Карадага, и оплавленный тягучим свинцом Хамелеон потеряют имена,  утратят следы.  Северные ветры  по песчинке, по  камешку  вынесут  землю из-под плиты.  Она накренится, просядет; за выемку буквы,  утратившей значение,  зацепится холодная лапка ящерицы.  Ловит остатки тепла... Влага проникнет в тонкие поры камня, и ясной зимней ночью плита треснет...
Мысль замирает...Потом я вижу, как новые трещины бороздят лик камня. Осколки расползаются; пыль и заросли полыни поглощают их...Долго еще будет отсвечивать на солнце осколок с непонятными знаками: ".ОЛО...".
Какой из ушедших цивилизаций они принадлежат?
Я думаю свою думу, а жизнь продолжается. Пес неподвижно сидит над долиной. Два черных ворона парят в восходящем потоке. Голова к голове, крыло к крылу, выводят они пируэты неведомого танца, скользят по невидимому паркету неба - два уверенных танцора в черных фраках. Это было осенью, 11 октября 1985 года...
Весна в Коктебеле совсем иная. Мысли иные, иные стихи.
                . . .
                Чернеет мыс Хамелеон.
                Утюжат бухту два баклана.
                Застыл знакомый медальон
                На гребне местного Монблана.
                Под сетью майского дождя
                Причалы, мальчики и чайки.
                Пустынно...Месяц погодя
                Здесь запестрят зады и майки.
                Стальной обрез холодных вод
                Засыпет золотистым тальком.
                Узоры выложит народ
                На сером гобелене гальки.
                Замысловатая игла
                Протянет нити как попало;
                Сквозь обгорелые тела
                На лежаки проступит сало.
                Но - тень кудрявой головы...
                Охранный холм, плита Поэта...
                Шатер фисташковой листвы
                И облака - венок сонетов.