Мой отец - писатель Гл. 5

Ярилина Романова
Глава 5

Основной плюс смерти в идеализации. Все наши пороки и преступления перед близкими стираются и тают, пока не останется светлая грусть памяти. Наши обиды становятся историями, которые рассказываются за общим столом с лёгким хихиканьем, мол, было давно, смешновато и "о мертвых либо хорошо, либо никак". Честнее, конечно, было бы "никак", но так можно остаться без родственников вообще, как и вовсе можно очутиться одному, если говорить людям правду.
Я выбрасывал знакомых из жизни  пачками. Выбрасывал каждого, кто смел говорить со мной о ее смерти. Когда я держал ее руку в последний миг жизни, отчётливо понял, что обязан ее спасти. Оживить ее. Ведь я отец. Ее отец и ее писатель для всех.
Сидя на полу, прислонившись к холоду кушетки, я смотрел на последнее пристанище нашего с ней мирка. Больничная палата со стопками книг, которые я ей читал, наброски прозы, что она выплевывала из себя ментальной рвотою, наши споры, повисшие под потолком ее звонким голосом. Ее дни, тягостные больничные сумерки умирального отделения. Я бы забрал ее. Я хотел бы встретить ее физический финал в саду, у рощицы, где она любила лежать, у реки, где столько раз я был встречен скопом ледяных предательских брызг, в нашей гостиной за чашкой бульона. Да где угодно, но только не так и не здесь. Но бульон она больше пить сама не могла, без трубок не могла и поддерживать свои силы. Но водные процедуры ее теперь включали лишь обтирания и последнее омовение.  Но свежий зелёный цвет, как и все яркое и светлое, теперь больно резал ей глаза. И мы были заперты здесь, с живыми трупами, как я сказал однажды. На что она возразила, что эти люди всегда были трупами и никогда не были живыми, часы бесед за химиотерапией убедили ее в этом. Моя дочь не была живым трупом, она была просто живой. И сейчас оставалась такой. А все, кто убеждал меня в обратном, притаскивался с соболезнованиями, укорял в игнорировании обрядов, отсутствии меня на кладбище, вычеркивались плотным красным маркером и из телефонной книжки, и из жизни вообще.
Первые дни моего возвращения домой стали мукой. Дом - это она. Она наполняла это здание жизнью, звуками и запахами. Теперь же стены были просто стенами, лестница вдруг оказалась просто лестницей, а окно зияли окнами. И все. Больше Ничего. Великое Ничего поглотило наш дом. Пробралось сквозь ее уходящую поступь. Сквозь ее приоткрытую дверь.
Я послушно разобрал почту, я полил цветы, я повернул все чашки на полке ручкой вправо. Так, как это делала она. Я поселился внизу. Спать по соседству с ее пустой комнатой было мучением. Мучением стало все. Я был идеальным страдальцем, она бы презирала меня за это, но я все учился делать за нее, поэтому изо всех сил презирал себя сам.
Бывшая жена зачастила ко мне голосить в ее комнате. Эти часы просто убивали во мне все, до чего дотягивались. Ее рыдания настаивали на факте смерти. Факте невозврата. Факте отчаянья.
Я стал часто уходить из дому и подолгу бродить в лесу. Здесь, в густой зелени, я чувствовал себя более менее, точнее я начинал вообще хоть что - то чувствовать.
Учёные считают, что в начале жизни (хотя сразу оговорюсь, что такие изречения считаю малодушными: начало подразумевает наличие конца, а конца у жизни нет и быть не может, ибо жизнь - это процесс целостный, циклический. Даже мысль о конце перечёркивает всю идею жизни, делает ее вымыслом и ложью, а я хочу быть правдив. Она научила меня этому.), так вот в начале жизни, в первичном бульоне все было зелёным. Выходит, первое, что увидело чудо зарождения - зелёную дымку, зеленое поле, поэтому самым приятным цветом для человека считается зелёный, цвет жизни, цвет успокоения. Жизнь и успокоение - это все, в чем я так яростно нуждался. Я был готов отказаться от еды и сна, я долго бы продержался без книг моих и чужих, но жажда жизни - единственная жажда, которая мучила меня. Она заставила меня зачать ее. Она удерживала от постыдного акта слабости в виде резаных вен. Она вела меня вперёд. И завела меня в чащу леса.
Лес - храм. Неслучайно именно леса имели сакральное значение для наших предков. Никакое здание для прославления Бога, возведённое человеком не могло отразить и йоты божественности созидающей силы природы. Только здесь, фактически во чреве жизни, я стал понимать, как был я и глуп, и самонадеян. Я искал ответы в сотворенных человеком университетах и библиотеках, тогда как ответ в том и был, что человек бескрайне от него далек, что сила не живет за бетонными перекрытиями, что истинна лишь стихия, живая, как огонь.
Пламя жизни наполняло меня. Здесь, лежа в душистой траве, я не чувствовал ни холода, ни покрывающих мои раскиданные крестообразно руки насекомых. Я наполнялся высшим знанием жизни, которое можно получить не актами познания, как думали мы раньше, а созерцанием. Чистый взгляд, невидящий истины, - грязный. Только естественное живое постижение чрез созерцание способно подарить понимание мира и ее его смысла.
Смысл. Есть ли смысл в том, что я лежу уже несколько часов под размашисто брошенными звездами. Я покоюсь в своем теле. Я осознаю факт того, что лежу здесь, соприкасаясь спиной с землей и взором с небом. Я принадлежу обоим граням мира, я постигаю, я живу. Есть ли смысл в сделанных выводах? Есть ли истина в моих заблуждениях? Я парю в мироздании, словно вновь плыву в первичном бульоне. Я следующее звено эволюционной цепи, я ее доказательство, я ее элемент. Есть ли смысл в том, что, понимая это, я все дальше заблуждаюсь в мире без критериев правды?
Столь обильная пища для размышлений сделала голову мою легкой. Я боялся вдохнуть и спугнуть поток моих мыслей, я хотел достичь мудрости без мудрствования и разума без заумности. Но мог ли я дерзнуть так себя превознести? Она могла. Она считала, что мы другие, следующий шаг человечества. Я списывал это на юношеский максимализм, и теперь мне стало стыдно. Так поздно я дошел до того, что она знала с рождения, так поздно я понял ее мир, как, должно быть, она мучилась моим непониманием, как сильна она была. Осознание заставило меня внутренне съежиться.
Я был не просто ее отцом, ее писателем. Я был ее предателем. Я породил ее на одиночество и этим предал. Я должен сказать ей, должен сообщить, что теперь я начинаю видеть, что я просыпаюсь. Поздняя горечь раскаяния душила меня слезами и разрушала связь с зеленой травой и черным небом.
Небо черное, как вода в реке в ночь пожара, хлынуло на меня, царапая звездами, и я заснул с мыслью о том, что теперь обязан ее отыскать.